Дым от выстрела поднимался над моей головой и улетал сквозь открытый люк «бугатти» в небеса. Я вдыхал его, горький и едкий.
— Может, все-таки вернемся домой? — прошептал я.
Лицо у Феликса вытянулось.
— Пардон, — проговорил он, — прошу извинения. Я не хотел тебя так испугать, хотел только насмехаться чуть-чуть.
Треугольные брови от растерянности поползли вверх.
— Верно, Феликс уже немножко слишком старый, чтобы насмешить детей, а?
Я не отвечал. Хорошая мы пара: взрослый, который не умеет смешить детей, и ребенок, который не умеет смешить взрослых.
Сквозь сжатые зубы я спросил, есть ли у него дети.
И снова он замешкался, засомневался, словно взвешивал в уме ответ. Как будто в мире нет таких понятий, как правда или факт, как будто для каждого вопроса существует несколько ответов и надо сначала прикинуть, какой из них подойдет именно в этой ситуации этому спрашивающему.
Вот прикинул. Заулыбался знакомой улыбкой.
— Есть одна дочка. Она есть уже большая, могла бы быть тебе в матери.
Из вежливости я промолчал. Никто не мог бы быть моей матерью. Разве что Габи. Может быть.
— Но и когда была маленькая, я тоже мало ее воспитал, — добавил Феликс, — все ее детство потерял, все время не находился. Путешествия, работа. Жаль, а?
Мне не хотелось отвечать. Правду сказать, не очень-то он подходил для воспитания детей. Поразвлекать их час-другой — это да. Наверняка он умел показывать на стене смешные тени, знал пару-тройку несложных фокусов и мог нарассказывать таких историй, что только уши развешивай. Но растить детей, ухаживать за ними, воспитывать их, ссориться с ними, тревожиться, когда они болеют, утешать их, когда им грустно, как утешала меня Габи, — нет.
— Почему так на меня смотришься? — спросил он растерянно и натянуто улыбнулся. Я и вправду не отрывал от него глаз. Пусть почувствует, как я зол. — Я ведь на самом деле люблю детей, — пробормотал он извиняющимся тоном, — все говорят: у Феликса есть удача с детьми! Все дети любят Феликса…
Ну да, а я о чем.
Я из вредности молчал.
(По-моему, человек, который вот так с гордостью заявляет, что любит детей — а таких взрослых полным-полно, — в глубине души считает, что дети — это некая разновидность живых существ и что все дети одинаковые и внутри, и снаружи. И эти любители детей относятся к детям довольно пренебрежительно: вот скажите, вы когда-нибудь слышали, чтобы кто-то гордился тем, что любит взрослых? Любители детей считают, что дети все милые и добрые, целыми днями только играют и поют. «Ах, детство, счастливая пора!» — восклицают эти взрослые, и хочется в ответ погладить их по квадратным затылкам и сказать: «Ах, глупость, счастливое свойство!» Дети, остерегайтесь любителей детей!)
— Ну что, — хмыкнул Феликс, — господин Файерберг изволили глотать язык?
Я видел, что смущаю его своим молчанием и этими взглядами, подрываю его уверенность в себе. Время от времени мне казалось, что он читает мои мысли. Ах так? — подумал я. Ну, читай! На мой профессиональный сыщицкий взгляд, ты, господин Феликс, любишь одного только себя, и развлекать умеешь только себя, и заботишься только о своем внутреннем ребенке, вечном ребенке, который никогда не вырастет! Вот ты кто!
Я добился цели. Конечно, это было жестоко, но я ведь мстил ему за выстрел. И должен признаться, что эффектная фраза про внутреннего ребенка была не моя. Это Габи сказала так однажды об одной известной актрисе по имени Лола Чиперола, и фраза эта запала мне в голову. Даже удивительно, как те же слова подошли и Феликсу. Взгляд его дрогнул, щеки залил румянец, он обеими руками взялся за руль и отвернулся к окну.
Несколько минут в машине стояла тишина. Через некоторое время Феликс посмотрел на меня снова, уже совсем другим взглядом. Никакого блеска в нем не было. Что-то произошло между нами, что-то вроде маленькой дуэли, в которой я, уж не знаю почему, победил.
— Юный господин Файерберг — смышленый малый, — проговорил Феликс в тишине, — однако теперь надо еще испытать, насколько господин Файерберг смелый малый, чтобы пуститься в наш путь.
Он так смешно говорил на иврите, с одной стороны, с ошибками, с другой — такими красивыми словами. Машина наша ехала медленно и тихо. Сейчас я должен решить. Если я скажу: «Хватит», он остановится и все закончится. Оборвется в один миг странный сон, красивый, ужасный, запутанный. Сон, который только-только начался, сон-загадка, сон, который мог привести куда угодно. Я закрыл глаза, попытался сосредоточиться, но мысли расползались во все стороны, и только где-то в глубине души плескался холодный безымянный страх, страх того, что может произойти со мной, пока я вместе с этим Феликсом, так что, наверное, и не стоит разбираться в происходящем до конца, ведь разгадка может оказаться куда страшнее загадки…
— Поехали, — выпалил я.
— Очень хорошо.
Феликс с облегчением выпрямился в водительском кресле. И даже больше. Я видел: он рад тому, что я готов продолжать путешествие. Я тоже выпрямился и взглянул ему в глаза. Я гордился собой, хотя и не понимал до конца, что именно вызвало в нас обоих такие перемены.
— Только сначала надо нам с тобой избежать от погони, а?
Это был неожиданный поворот — и в разговоре, и в путешествии. Я ничего не стал спрашивать. Прикусил язык и решил ждать, что будет дальше. Феликс остановил гигантскую машину недалеко от цитрусовой плантации. Мы вышли. Где мы и куда Феликс везет меня, я не знал. Он достал из багажника свой кожаный чемодан. Закрыл дверь машины и зашагал. Я пошел следом за ним в гущу деревьев, сдерживаясь, чтобы не спросить, куда же мы направляемся. Я уже попривык к тому, что в любой момент могут измениться планы, ситуации, будущее…
Мы углублялись в заросли, и мне стало не по себе. Кроме нас, в роще никого не было. Мы пробирались между топких оросительных каналов. Я обернулся, но нашего «бугатти» уже не разглядел. Ни его, ни дороги. Нас окружали только деревья и тишина.
И вдруг в просвете между двумя рядами деревьев я увидел большую лягушку. Зеленый «фольксваген». Вообще-то это был «фольксваген-жук», но очень уж похожий на лягушку. Я ничего не сказал. В который раз я поразился, какую масштабную операцию они спланировали для меня, и в который раз втайне подумал: ну почему нельзя было подарить что-нибудь попроще? Что плохого, например, в футбольном мяче? Все сильней и сильней мне казалось, что меня подхватило потоком и несет, несет… Я шагал рядом с Феликсом. Он шел быстро, но без страха. Торопиться вообще было ниже его достоинства. Он открыл свою дверь, я — свою. Он сел со своей стороны, я со своей. Он завел машину. Я откашлялся. Мы оба молчали, и оба были довольны этим мужским молчанием. «Жук» попрыгал на выбоинах и выбрался на ровную дорогу. Мы пустились в путь.
— Очень важно, что мы начинали наше путешествие на черном «бугатти», — сообщил он. — Такое авто делает что-то особенное, делает стиль, а?
Он произнес «стиль» с таким видом, будто съел что-то лакомое. Я задумался о судьбе шикарного авто. Ради получаса езды он привез его на корабле в Израиль, а потом бросил без всякого сожаления, так же как часы с цепочкой. Даже двери не запер. Он, похоже, миллионер.
— С другой стороны, черный — слишком заметно. А желтые двери — еще больше заметно. Момент один, момент два — и к ней уже приедут полицейские. За этим я и приготовил нам «жука». Таких в Израиле есть много. На него никто не обратится вниманием. Мы можем проезжать хоть прямо через полицию, и полицейские снимут нам шляпы и скажут — добрый день, мерси боку, шабат шалом!
Я хранил суровое профессиональное молчание. Не сразу дошел до меня смысл разговоров о полиции.
— Мы что, скрываемся от кого-то?
— Думаю, от полиции. Вряд ли ей нравилась вся эта история с поездом. — Феликс пожал плечами и трижды причмокнул губами, точно такое поведение полиции его очень огорчало. — Полицейские иногда такие скучные!
Тут он усмехнулся:
— Я не говорю о твоем отце, что ты, нет, ни за что! Господин твой отец по-настоящему чемпион, а они так, простые сыщики. А твой отец есть лучший в мире сыщик.
В этот миг произошло сразу два события:
1) В душе моей забурлили, лопаясь, пузырьки счастья — выходит, не я один считаю отца лучшим в мире сыщиком!
2) Я наконец понял, каков был истинный план отца. Набрался смелости понять.
— И теперь мы вдвоем, — начал я, запинаясь, поскольку сама мысль меня пугала, — теперь мы скрываемся от правосудия?
— О, это очень красиво сказать! Мы скрываемся от правосудия!
Он повторил эти слова несколько раз.
— И что, и завтра тоже? И завтра будем скрываться?
— И позавчера! То есть нет, наоборот — послезавтра! Ты порешишь сам, до когда мы будем скрываться. Ты решаешь — я делаю! Ты сегодня — Аладдин! Я сегодня — джинн для тебя! Йес, сэр!
И отдал честь.
В этот миг управляющий моим внутренним цирком щелкнул кнутом, оркестр взорвался быстрым маршем, и тридцать два акробата, трое глотателей огня, двое фокусников, метатель ножа, клоуны, обезьяны, львы и слоны, и пяток бенгальских тигров дружно вырвались на залитую светом арену и завертелись безостановочной каруселью… Да, вот такой редкий случай, целый цирк бежал, чтобы примкнуть к ребенку, и голос опьяневшего от счастья глашатая разнесся из розовых динамиков: «Дамы и господа, почтеннейшая публика, послушайте!»
Я откинулся на сиденье и закрыл глаза, я ждал, пока в этом буйстве звуков потонет тихий осторожный голос, все пытающийся шепнуть мне слова предупреждения. Я уже не хотел к нему прислушиваться, пусть он оставит меня, хватит все портить! Феликс ехал медленно, напевал что-то себе под нос и прицокивал языком в такт — оркестр из одного музыканта. Я открыл окно, лицо обдало ветром. Это приободрило меня. Я выпрямился. Все. Со мной все в порядке. Все будет хорошо. Все стало вдруг простым и ясным. Наконец-то, после нескольких часов смятения и досады на отца и Габи, я понял смысл и всю дерзость идеи: вот, значит, в чем заключался подарок! А Феликс и есть тот особенный человек, которого отец выбрал для этой миссии. Я снова застонал при мысли о величии отцовской затеи. С виду ни за что не догадаешься, какой он на самом деле, на что способен, если хочет. Да, действительно, часть его профессии состоит в том, чтобы не бросаться в глаза (хотя Габи, конечно, неправа, говоря, будто это проникло ему в душу), — но такой отчаянной смелости не мог в нем предположить даже я. Вот интересно, что Габи сказала по этому поводу. Посмотрим, сможет ли она его теперь бросить.
Я и на Феликса взглянул по-новому. Если отец доверил ему такую деликатную операцию, значит, он и впрямь нечто особенное. Нечто особенное тем временем надело простые солнечные очки, ни в какое сравнение не шедшие с благородным моноклем. Ехал Феликс осторожно, как будто даже прикрыв глаза, но я-то знал, что он не упускает ни одной детали. Все сильней и сильней он напоминал мне отца. Такие разные они были — и все-таки чем-то похожие. Я сглотнул. Пальцы по-прежнему дрожали.
Вдруг это все-таки окажется слишком опасно? Насколько вообще можно нарушать закон?
А если я не оправдаю их надежд?
А если нас схватят?
С каждой минутой я все яснее осознавал масштабы и сумасбродность этой затеи. Что за азартную игру задумал отец! Дать мне насовершать преступлений, вроде того, что мы уже натворили в поезде? Да если кто-нибудь узнает, что там на самом деле произошло, отец вылетит из полиции, а на его место возьмут заместителя, этого отвратительного Этингера, а что за жизнь у него будет без полиции, без розыска? В сердце моем я тут же поклялся не выдавать его даже под пыткой в следственных подвалах.
И все равно я не мог взять в толк. Не осмеливался. Я сделал глубокий вдох. Я готовился задать длинный и обстоятельный вопрос, который прольет свет на все это дело.
— А что мы будем…
Я поперхнулся. Замолчал. От смущения посидел еще несколько секунд молча. Феликс тонко улыбнулся.
Ну же! Давай! Действуй!
— Что мы будем… делать? Вместе?
Этот дрожащий голос принадлежал, как ни странно, мне.
— О господин Файерберг, — взмахнул рукой Феликс, — мы будем делать вещи, каких ты никогда не поделывал в жизни!
— А если нас поймают?
— Не поймают.
Сейчас или никогда.
— Скажи, Феликс, полиция… Она что, никогда тебя не задерживала?
Он даже не перестал мурлыкать себе под нос, будто не услышал. Лишь спустя долгую секунду донесся ответ:
— Один раз. И хватит. Больше не поймают. — И улыбнулся сам себе: — Первый и последний раз.
Но улыбнулся одними только губами, и та жесткость, уже знакомая мне, снова проступила в нем.
— А сколько лет вы знакомы с отцом?
— О! Может, десять лет! Может, больше!
Я посомневался, как сформулировать следующий вопрос:
— И вы познакомились… по работе?
Теперь улыбнулись уже и морщинки вокруг глаз:
— По работе. Господин Файерберг хорошо сказал.
Он прибавил скорости и сосредоточился на езде, принялся насвистывать какой-то незнакомый мотив, похожий на веселый скрипичный проигрыш, время от времени подпевая с удовольствием: «По рабо-о-те!» и сопровождая эти слова быстрым «пам-пам-пам!». Все время он насвистывает или напевает что-то. Наполняет воздух звуками. Наверное, это отличительный признак всех взрослых, которые в детстве были такими, как я.
Несмотря на все сложные и противоречивые чувства, которые вызывал во мне Феликс, было приятно смотреть на его руки — спокойные, с длинными пальцами, настоящие мужские. Вот только кольцо меня чем-то смущало, массивное золотое кольцо на левой руке, это было какое-то баловство, украшательство, к которым я не привык. С камнем, поблескивающим, как пистолетный ствол, черным, как ров под тюремной стеной, таинственным и мрачным.
Я решил смотреть только на правую руку. В ней я черпал уверенность, и симпатию к Феликсу, и готовность ехать дальше. Вот это была правильная рука. Эта рука напоминала мне об отце, о том, что он охраняет меня, хоть и издалека, что он специально, очень тщательно выбирал мне Феликса. Что Феликс — настоящий «тайный» без страха и упрека, вон одна его правая рука чего стоит. И он хоть и преступник, а мне с ним будет хорошо.
— Отец — суперполицейский, правда?
— Сыщик номер один. Нумеро уно! — ни секунды не колебался Феликс.
Жаль, что отец не слышит. В последнее время он и сам перестал верить, что чего-то стоит. Со всеми бывшими друзьями-полицейскими перессорился, никто теперь не хочет с ним работать. Две недели назад про него написали в «Последних известиях»[9], будто он провалил все важные дела, за которые брался в последние годы. Что из-за своей ненависти к преступникам он ведет себя как слон в посудной лавке там, где нужны осторожность и осмотрительность. Феликс, наверное, не читал этой статьи.
— Последнее время у него были сложности, — начал я осторожно.
— Что писали в газетках — это ерунда! Это постное масло! — махнул рукой Феликс. — Они не понимут, что господин твой отец — не просто так сыщик, что это у него в кровях. Он не как другие полицейские, что только кладут себе на голову полицейскую шапку — и все, вся их служба! У сэра твоего отца розыск — это искусство! Он среди розыска — как… как «бугатти» среди машин! — И он поднял палец, чтобы придать своим словам значимости. И мне было абсолютно наплевать, что это тот самый палец, с кольцом.
— А вот в одной газете, — продолжил я, смущаясь, — даже написали, что он, чуть только видит преступника, делается как сумасшедший и из-за этого портит всю операцию.
— Сами они сумасошедшие! — вскипел Феликс. — Я тоже читал эти глупости! Они что, думают, половить преступников — это детские игрушки?
— И его уже давно не повышали в звании, — пожаловался я с забившимся сердцем — нельзя об этом рассказывать посторонним, у нас в полиции не принято выносить сор из избы. Но горечь за отца переполняла меня, к тому же Феликс ведь на нашей стороне.
— Свининство! — Феликс стукнул кулаком по рулю. — Да они его просто боятся! — И надул губы чуть не до носа, и недовольно буркнул что-то.
Не забыть бы завтра рассказать об этом отцу. Вот жаль, что Габи не слышит. Я вообще не понимаю, как он может слушать все эти ее обидные слова и молчать. Габи считает, что отец должен немедленно уволиться из полиции и найти другую работу. Вот прямо так и сказала. Простая, как танк.
— Другую работу? — У отца даже рот приоткрылся. — Ты сказала, другую работу?
Мы тогда были на кухне, все трое, готовили ужин. Я так и застыл со сковородкой в руках. Отец начал раздуваться над кастрюлей с макаронами. Габи явно ждала, что вот сейчас он взорвется, и осмелела оттого, что этого не произошло:
— Хватит с тебя!
Молчание. Отец — молчит! Габи продолжает дрожащими руками нарезать овощи.
— Почти двадцать лет жизни ты отдал этой профессии. Много чем пожертвовал ради нее. Пришло время заняться чем-то другим, заняться нормальным делом — с оговоренным графиком работы, без пистолетов, без стрельбы, без ежедневной угрозы жизни!
Габи бросила испуганный взгляд на отца. Он по-прежнему молчал. Она набрала воздуха и выпалила:
— Если ты уволишься, я уволюсь тоже, получим компенсации и откроем на эти деньги ресторан! Да, ресторан, почему бы и нет?
Это было что-то новенькое. Из полиции в повара? Отец квакнул, как лягушка, нырнувшая в туннель в Англии и вдруг вынырнувшая из него на французской кухне:
— Ресторан? Ты сказала — ресторан?
— Да, да, ресторан! С домашней кухней. Я буду готовить, а ты…
— Может, еще наденешь на меня розовый передник и поставишь к плите? А? По-твоему, я слишком стар для полиции?
Я понял, что добром это не кончится. Начал искать тему, чтобы поскорей перевести разговор в другое русло, и никак не мог найти. Сейчас они поссорятся, и Габи уйдет. А все эти временные уходы приближают уход окончательный. А я не могу вечно жить под дамокловым мечом.
— Когда-то ты был хорошим полицейским, это все знают. — Габи говорила спокойно и дружелюбно. — Очень хорошим. Но после всего, что произошло потом, ты потерял чувство меры. Ты считаешь, что работа — это твой личный бой против всего преступного мира. С таким настроем невозможно быть профессионалом.
И тишина. Нельзя безнаказанно говорить отцу такие вещи!
А он молчит. Молчит!
— Ты так стремишься отомстить им всем, каждой мелкой сошке, что сам себя выдаешь.
Тишина.
Отец медленно помешивал в кастрюле макароны. Габи так нервничала, что продолжала резать один и тот же несчастный помидор. Она чувствовала, что на этот раз — для разнообразия — отец прислушивается к ней с интересом. Надо срочно встрять и сказать что-то, чтобы она замолчала. Что она вообще понимает в розыске? Что она знает о вечной битве между преступниками и полицейскими, о нашем мрачном и жестоком мире?
Но в этот момент мне вспомнилась одна недавняя история, как мы с отцом вместе были на задержании, и отец вел себя именно так, как говорила Габи, и все испортил, и хорошо еще, что я оказался поблизости.
Я замолчал и стал перемешивать яйца на сковородке. Кажется, дело принимало новый оборот.
Отец произнес в тишине:
— Когда в газетах пишут, что ты ведешь себя как слон в посудной лавке, — это горько. Представь, каково бы тебе было, если бы кто-то сказал, что ты — как… как…
Габи героически проигнорировала замечание:
— Яду там, конечно, было предостаточно, но было и здравое зерно, и если ты хочешь, чтобы что-то в твоей жизни изменилось, к ним стоит прислушаться!
Она наконец оставила в покое помидор, посмотрела испуганно на красноватую жижу, растекшуюся по разделочной доске, и переключилась на огурец.
— Ты так слеп в своей ненависти ко всякому мелкому преступнику, что у тебя не хватает терпения на эффективные действия! Недостает интуиции, чтобы руководить операцией! Нет выдержки даже на простые задачи!
Тремя взмахами ножа — по одному на каждый восклицательный знак — она разделала огурец.
Мы все стояли друг к другу спиной. Только я краешком глаза подглядывал.
— И конечно же во всем этом долбанном доме не найдется ни капли йоду! — воскликнула вдруг Габи, отшвырнула нож и бросилась в ванную, пытаясь остановить кровь, бегущую с пальца. Отец не двинулся с места. Спина у него была как каменная. Я не знал, что делать: побежать за ней или остаться с ним утешать. Не знал, на чью сторону стать. Отец не видел того, что видел я: Габи порезала палец нарочно. Морщась от отвращения.
— Она права, — низким отстраненным голосом произнес вдруг отец. — Все говорят мне об этом, а я не хочу слушать. Она говорит, потому что действительно переживает за меня. Она права.
— Неправда, — проговорил я пересохшим от страха ртом.
Что за ерунда, почему она права? Отец — лучший в мире полицейский! Он должен остаться на работе до тех пор, пока я не вырасту и не смогу работать с ним, из нас двоих получится отличная команда!
— Побудь тут, Нуну, — проговорил отец неузнаваемо ласковым голосом, — я пойду перебинтую ей палец.
Жаль, что сейчас он не с нами и не слышит, что сказал Феликс.
— Может, и не только в этом стране он самый лучший, — продолжил Феликс и пару раз кивнул, — может, не только в стране.
Я вздохнул, чтобы эти слова проникли в меня поглубже. Дальше мы ехали в тишине, молчали по-мужски, только Феликс мурлыкал и похмыкивал себе под нос. Мне вдруг стало спокойно, как во сне. Как будто кто-то рассказывал мне историю про меня. Историю про мальчика, у которого отец — старший офицер угрозыска и на совершеннолетие подарил сыну путешествие в преступный мир, особый подарок — возможность повзрослеть, познать всю полноту жизни, обе стороны одной медали. Возможность осознать, что и у его отца есть другая сторона — свободная, дикая, веселая.
Как минимум была.
В молодости. До того, как он женился на Зоаре, до того, как начал работать в полиции. Я ведь знаю. Габи рассказывала мне, ну, то есть давала понять, да и время от времени кто-нибудь подмигивал мне и говорил, что отец был большой баламут. У него было двое друзей, банда-команда, их все звали «три мушкетера», они вместе служили в армии и вместе открыли в Иерусалиме фирму по перевозке мебели. Мне отец об этом даже не рассказывал, как будто само воспоминание о тех веселых днях могло нарушить траур по Зоаре. Но я собирал и хранил в своем сердце те крошки, которые бросала мне Габи: трое веселых хулиганов с золотыми сердцами, их знал весь Иерусалим, особенно его, Коби Файерберга в вечной ковбойской шляпе, ржущего, как конь; он мог, например, на спор станцевать вальс с холодильником на спине или украсть зебру из Библейского зоопарка[10] и проскакать на ней по улице. Вечерами после работы мушкетеры принимали душ, прилизывали гелем волосы и штурмовали вечеринки в Эйн-Кареме или в Рехавии, приглашали на танец самую красивую девушку и затанцовывали ее почти до обморока, один танцевал, а двое следили, чтобы никто не посмел вмешаться, а потом все трое исчезали, шли на следующую вечеринку. И у него была целая куча поклонниц, он ведь еще не был женат, и он им всем кружил головы, но не любил ни одну и говорил, что не родилась еще женщина, которая пленит его, а если какая-нибудь решит это сделать, ей придется поймать его на удочку или подстрелить, придется как следует на него поохотиться. И он ржал своим лошадиным смехом, таким был когда-то мой отец, миллион лет назад, он носился по иерусалимским улицам на мотоцикле с коляской, а в коляске рос помидорный кустик, разветвлялся и плодоносил, отец мог собирать помидоры и есть прямо на ходу. Его так и звали — Ковбой Томато, потому что «томато» — это по-английски помидор. А если его останавливал полицейский, чтобы оштрафовать, отец тут же давал ему взятку спелым красным помидором, и все смеялись и вздыхали — ну что ты будешь делать, ковбой — он и есть ковбой, его не изменить…
Где он? Где этот парень? Почему я не могу с ним познакомиться? Почему даже искра воспоминания о нем ни разу не мелькнула в отцовских глазах? Где хулиган, угонявший машины только ради того, чтобы приделать к ним квадратные деревянные колеса? Почему беда железным пером процарапала у него на лбу ту горькую морщину?
Феликс вел машину, мурлыкал, а я думал только о том, чтобы сердце мое не выскочило сквозь сжатые зубы. Я все трогал и трогал свой талисман — пулю, вынутую на операции из отцовского тела. Преступник стрелял в него, это был честный поединок, и он продолжался, пока отец не взял верх. Это пуля из тела моего отца, и она пребудет со мной, пока я жив. Отец сейчас рядом со мной. Все, что я делаю, — мы делаем вместе, и, даже если я действительно нарушу закон, душой отец будет со мной, как эта пуля у меня на шее. Всей душой — даже той ее веселой озорной половинкой, утерянной навсегда. Со мной. У самого сердца.
Это был редкий и проникновенный миг. Нечасто мне доводилось ощутить такую близость к отцу, осознать, что мы и вправду похожи — пусть не как близнецы и даже не как напарники, понимающие друг друга без слов. Порой меня даже пронизывал страх — а что, если я, когда вырасту, буду совсем непохож на него? Но в тот миг, в машине, я почувствовал, что расту вместе с ним и заслужил, может быть впервые в жизни, право заглянуть в глубь его души. Что только сейчас он полностью открывается мне, отдает себя целиком, щедро, без страха, и это и есть его подарок мне на совершеннолетие.
Полицейский патруль с завывающей сиреной пронесся мимо нас. Грубым смехом закоренелого преступника рассмеялся я про себя: ого, небось разыскивают напавших на поезд и укативших на черном «бугатти»! Я спросил себя — страшно мне или нет? Страха не было. Ну, почти. Что мне до этих полицейских? Даже наоборот, пусть бы они погнались за нами, а мы на сумасшедшей скорости скрылись бы от погони. Конечно же мы скроемся! Мы ничего не боимся, мы вне закона, как дикие звери. Пусть это всего на пару дней — но эти пару дней закон нам не писан и страх неведом. С Феликсом ничего не страшно, он со всем справится, у него железные пальцы, с ним никто не посмеет меня тронуть, ни один человек в мире не отнимет меня у него, его фантастическое обаяние, его голубые глаза-молнии защитят меня. Это ведь всего на день-другой, не больше, а потом все забудется, все вернется на круги своя, я стану примерным ребенком, перестану врать, дурить и сходить с ума. В мгновение ока займу низшую ступень в шкале Макса и Морица и только изредка, по ночам, в одиночестве, буду вспоминать эти день-два, которые ведь были на самом деле, хотя и похожи на сон: и поезд, и черный «бугатти», и мрачный опасный блеск, и тревожное завывание сотен мчащихся полицейских машин, спешащих поймать меня, и как я ускользну, спасусь, останусь непойманным. Ведь я быстрый, ловкий, непредсказуемый, неуловимый, я — главарь преступного мира, Нуну Файерберг, в скором будущем — лучший полицейский в мире!
Сердце стучало. Я сдвинул колени, стиснул их посильней, постарался свернуться в позу «предварительного заключения». Опять на меня что-то нашло. Брр. Кто я такой на самом-то деле.