— А если мы не застанем ее дома? — спросил я через пару минут после того, как мы тронулись.
— Застанем, застанем, — промурлыкал Феликс, продолжая напевать себе под нос, прищелкивая языком в такт и барабаня пальцами по рулю. — Сейчас она, может, в театре, заканчивает спектакль, но потом точно приходит домой.
— С чего ты взял, что она поедет домой?
— Точно. Домой.
Меня злило, что он ни с того ни с сего сделался таким специалистом по Лоле Чипероле. В конце концов, это моя привилегия.
— Почему?!
— Потому что есть закон: что должно быть — будет. И все. Она должна возвращаться домой и отдавать тебе шарф.
— Что это за закон?
— Правило для нашего путешествия. Особенное правило! Потом все понимаешь.
Я не понял. Я устроился в глубоком кресле старенького «жука», как горошина в стручке (это Габина присказка!), и подумал, что устал бояться. Меня уже не волновал ни рослый официант, который так и остался кричать, размахивая руками, на парковке, ни два поста полиции, которые мы с легкостью миновали, не дав ни малейшего повода для подозрений. У меня было такое чувство, что сегодня все получится.
Но кто я?
Обманщик. Выдаю себя за другого. Мальчишка, прикинувшийся девчонкой. Ем в ресторанах и не забочусь о том, чтобы расплатиться. А это ведь кража. И, несмотря ни на что, — удовольствие, терпкое, дразнящее, которое приводит в трепет и сладко расходится по телу. Удовольствие от того, как точно исполнился наш план: мы вышли из ресторана, Феликс попросил официанта помочь нам подтолкнуть машину, а потом оставил его с кошельком в руках — тяжелым, но абсолютно пустым, точнее, наполненным песком… Не буду вдаваться в подробности. Стыдно даже рассказывать о том, как я участвовал в этом безжалостном преступном сговоре.
Завтра отец обязательно придет туда оплатить счет, подумал я. От этой мысли мне стало легче. Но все равно я не хотел сейчас об этом думать. Четким, почти отработанным движением я снял с себя парик и всеми десятью пальцами почесал голову. Хватит. Я — это я, хватит уже этих глупостей. Завтра отец приедет в ресторан с полным кошельком. Я, правда, никогда не видел, чтобы у него был такой кошелек, но это не важно. Приедет и с улыбкой объяснит все, извинится, все устроит, заплатит, оставит большие чаевые — мне все представлялось большим. А когда он выйдет оттуда, у всех уже будет хорошее настроение, все согласятся: отличная операция, виден настоящий профессионал, за такое удачное исполнение можно все простить, победителей не судят, правда? И отец поспешит к следующей станции, к следующей шалости Феликса, чтобы и там все исправить.
Глупости. Что-то я глупею. Нуну-фантазер.
— Но ты мне должен, господин Файерберг, — повернулся ко мне Феликс, — ты обещал, что рассказываешь, почему ты вегетарианец и не ешь мясо.
— Тебе правда интересно?
Что такое мои рассказы по сравнению с приключениями, которые он пережил?
— Интересно ли мне? — рассмеялся Феликс. — Мне интересно каждый твой рассказ! Каждая деталь из твоей жизни.
Вот, вот еще одна фраза, на которую я не обратил должного внимания! Я думал, он просто хочет ободрить меня, чтобы я начал рассказывать. Только много позже я понял, что подразумевалось под этими словами. Он и вправду хотел знать все. Каждую самую крохотную деталь моей скучной жизни. А я, дурак, не верил ему, не понимал, даже мысли не допускал.
Зеленый «жук» медленно двигался по шоссе в сторону Хайфы. Воздух был по-тель-авивски летним и влажным. Мимо нас проносились, спеша к развлечениям, машины. Иерусалим спал в этот час, а тут жизнь, похоже, только начиналась. Феликс перестал насвистывать и внимательно слушал меня. Но я молчал. Тогда он устал от тишины и включил радио. Оттуда вырвалась хриплая джазовая музыка. Габи любит такую. Я закрыл глаза и подумал о доме, о ней и об отце. О том, что за весь день ни разу не позвонил рассказать, как дела, сказать спасибо за эту сумасшедшую идею. Об отцовской жертве. Как он, несмотря на его борьбу не на жизнь, а на смерть с преступниками, согласился подарить мне такой опыт?..
Потом — я даже не понял, как так вышло, — я начал рассказывать.
Говорить было тяжело, мысли разбегались. Не хотелось начинать с самого начала. И поэтому я начал со своей идеи стать матадором. Я рассказал, как мы готовились — я, Хаим и еще часть нашей компании: сделали бандерильи из палок от мотыг, украсили их цветными лентами, оставшимися от Суккота[20]. Потом смастерили из метел лошадей, приделали им огромные головы — воинственные, на длинных шеях, набитые тряпками. Затем прошлись по району и стащили с бельевых веревок все красные рубашки, платья, юбки и полотенца, которые попались под руку. А как иначе дразнить быка?
Вот имена тех сынов Израиля, которые приняли участие в этом доблестном труде.
Бандерильеро — Шимон Марголис и Ави Кабеса.
Пикадоры — Хаим Штаубер и Миха Дубовски.
Матадор — я, Нуну.
— Это прекрасно, что ты бывал матадором, — заметил Феликс.
— Почему?
— Мне нравится, что ты в главной роли. Нравится, что ты как я.
А потом, ровно в пять часов пополудни, согласно часам Лорки, через дырку в заборе мы проникли во двор к Маутнеру. Песия стояла там и спокойно ела траву. Она, ничего не подозревая, взглянула на нас своими черными глазами и подвигала толстыми губами. Крупная корова в черных и белых пятнах. Маутнер ее холил и лелеял, каждый год заботился об искусственном оплодотворении, а потом без всякой жалости продавал телят, которых она рожала. У него не было ни жены, ни детей, и Песия, похоже, была для него самым близким созданием. Родной душой, если, конечно, у Маутнера была душа.
Он был высок и широкоплеч, с короткой армейской стрижкой — рыжеватые колючки топорщились на массивном черепе. С красным, будто он вот-вот лопнет от злости, лицом. Из-под рыжих усов Маутнера вылетали только короткие и резкие фразы. Каждый четверг, ровно в половине пятого, он садился в свою «кортину» — в рубашке и бриджах цвета хаки, со всеми знаками отличия на груди — и отправлялся на еженедельную встречу Управления Обороны. Раз в неделю, когда мы с отцом начищали Жемчужину, он проходил мимо нашего двора четким армейским шагом, отстукивая ритм ладонью по бедру, останавливался и спрашивал у отца, почему мы не даем Жемчужине ездить по улицам, как нормальной машине. Это стало традицией: отец даже не вставал с земли, только говорил: «Она не такая, как другие машины. Учует свободу — тут же сломается. Ей нужен простор, а не такие улицы, как у нас!» Маутнер насмешливо кривился и говорил, что если отец продаст ее ему, то он уж ее выдрессирует как положено, она у него куда хочешь поедет. В ответ на это отец каждый раз показывал испачканную в моторном масле ладонь и говорил: «Вот когда здесь вырастут волосы, тогда Жемчужина и станет твоей».
Выросли.
В пять часов пополудни я стоял лицом к лицу с коровой Маутнера. На мне был красный плащ из полотенца, четыре пары красных носков развевались по краям — моя «мулета», чтобы махать перед быком. Шимон Марголис и Ави Кабеса надели по такому случаю единственные выходные брюки и белые рубашки. Ави Кабеса, у которого уже прошла бар-мицва, добавил к своему облачению черную бабочку.
Хаим Штаубер оказался наряднее всех: он был в костюме. Первый ребенок, у которого я обнаружил костюм. Новенькие черные брюки и белая рубашка, поверх нее — черный жакет, ближе к низу переходящий в два треугольника.
— Это для концертов, — объяснил Хаим, — отец купил мне за границей. Его нельзя пачкать.
Мы с серьезными лицами пожали друг другу руки. Потом взяли деревянных лошадей и стали медленно и хмуро окружать Песию.
— Взволнованный шепот пробежал по толпе, — провозгласил я, а потом завопил: — Глаза быка горят жаждой смерти, дамы и господа! Он мчится на сцену!
Песия Маутнер, добрая душа, жевала стебелек и кивала головой.
— Бандерильеро! — закричал я, взмахнул рукой и немного отступил назад, выражая тем самым свое почтение.
Шимон Марголис и Ави Кабеса поспешили к арене на своих лошадях. Вообще-то по законам корриды они должны быть пешими, но они оба узрели тут унижение, угрожали основать профессиональный союз по улучшению положения израильского бандерильеро и даже пошутили, что в противном случае скоро уйдут в отставку. Пришлось согласиться.
Они подбадривали друг друга криками «Оле!» и с воодушевлением размахивали пиками. Ави оказался посмелее: он пустил своего быстроногого коня галопом и почти коснулся Песии, а потом обуздал его в сантиметре от ее носа. Благородный конь выпрямился и заржал, а Ави слегка ударил Песию по спине своей пикой — бывшей рукояткой мотыги.
Раздался сдавленный смешок. Хаим Штаубер уже стоял рядом с ним, ноги у него разъезжались.
— Ты ее коснулся, — сказал Миха медленно и задумчиво. — Маутнер нас убьет.
Но Ави уже опьянила собственная храбрость, он проскакал по кругу с криком «„Хапоэль“[21] — чемпион!» и снова ударил Песию, на этот раз сзади.
Корова отступила на шаг назад, подняла голову и удивленно посмотрела на нас. Лучи солнца осветили на мгновение ее рога, и мы увидели, как страшна она в гневе.
Впрочем, гнев еще не пробудился. Гнев еще дремал, как следует скрытый в рогах. Настал черед моих пикадоров, Михи и Хаима, их быстрых коней, желтых пик, сделанных из отверток, их танца жалящей пчелы вокруг коровы. Из Михи хорошего пикадора не получилось. Ему недоставало, мягко скажем, ловкости и подвижности. Я определил его на эту должность только из чувства дружеского долга. Хаим Штаубер, наоборот, в роли пикадора был прекрасен. Верхом на своем породистом скакуне по имени Смерть он рвался в атаку, кружил вокруг коровы, как хищный сокол, выскакивал с самых неожиданных позиций, кричал хриплым голосом корове в ухо, и полы его костюма развевались. Один раз он даже скользнул по ее спине отверткой.
Песия подпрыгнула и медленно попятилась.
В мгновение ока бой затих. Пикадоры и бандерильеро теснили друг друга, а лица у них стали белыми, как простыня. Весь боевой дух вдруг испарился.
— Один удар копытом — и вы уже испугались? — спросил я. И шагнул вперед, взмахнув красным плащом — бывшим купальным полотенцем, украденным из гостиницы в Тверии.
Хаим Штаубер стоял рядом и смотрел на меня с любопытством и ожиданием. У него были необычные глаза: они умели дышать — расширяться и сужаться в минуты волнения. Вдох-выдох.
— У тебя хватит мужества? — как будто спрашивали его глаза.
— У меня есть выбор? — отвечали мои.
Я встал на колени и помолился, чтобы преуспеть на этом пути. Поскольку я был первым в истории израильским пикадором, я нарисовал в воздухе маген-давид[22] вместо креста. На некоторое время я застыл так, подобно Пако Камино, Рафаэлю Гомесу или Хуану Бельмонте. Может быть, я уже догадывался, что произойдет дальше, и хотел испить эти последние мгновения до дна. Потом я поднялся и медленным шагом двинулся к своему доброму коню — навстречу судьбе.
Сначала я медленно кружил вокруг коровы. Она начала уже нервничать и крутила головой, следя за моими передвижениями. Вблизи она была страшна. Большая, на голову выше меня, широкая, как шкаф с четырьмя дверцами. Я оказался ровно напротив нее, напротив ее черного носа, увидел раздувающиеся ноздри, темные и влажные, в последнее мгновение сменил дислокацию и ударил корову голой рукой, пятью пальцами, пониже хвоста.
Удар прозвучал как взмах хлыста. Рука заныла. Песия подняла голову и издала горький рев.
Этот рев потряс меня. Он был настоящим. Точно так же Песия ревела, когда Маутнер отбирал у нее телят. Несколько дней плакала и металась. Сейчас она ревела на меня. Я растерялся. Завертелся на месте. Песия тоже неожиданно шустро развернулась и смерила меня взглядом. Ее тяжелое, полное молока вымя раскачивалось. Я топнул. Она тоже. Я наклонил голову. Она тоже. Я ждал ее рева, я хотел снова услышать этот истинный голос. Но она молчала. Она не хотела удостоить меня даже этим! Я с криком скользнул в сторону перед самой мордой и снова ударил корову всей пятерней. Она заревела и попыталась лягнуть меня. Я увильнул.
Наконец-то пошла серьезная игра. Ребята вжались в забор рядом с дыркой, уже готовые сбежать. Я не видел их лиц. Временами я ловил горящий взгляд Хаима и знал, что с этого момента он мой навсегда, что этот бой — скрепление нашей дружбы, ведь разве можно требовать от меня чего-то большего? Что я еще могу дать? Что еще у меня было, кроме этого сумасшествия ради него?
К голове приливала кровь, а во лбу зажужжал тот лихорадочный моторчик, средоточие рассказов, фантазий, желания выглядеть особенным в чужих глазах… Во время одной из атак я чуть не упал под ноги Песии, чудом мне удалось откатиться в сторону, и она наступила копытом на моего коня, переломив ему хребет, как спичку.
Без коня я почувствовал себя куда более уязвимым и маленьким. Я помчался к ней, размахивая руками и изображая самолет, крича во все горло. Я чувствовал, что скоро настанет та минута, когда я действительно буду биться с ней не на жизнь, а на смерть.
Песия тоже это почувствовала: она забила задней ногой, потом подняла хвост и пустила струю. Нервно затопталась по земле, превращая ее в вязкую грязь. Я пулей рванулся к ней, успел увидеть ее наклоненную голову, черные рога неожиданно и ловко мелькнули перед моим лицом. Она меня боднула.
Так мне не доставалось еще никогда. Тяжелая, твердая, как камень, голова ударила в плечо и предплечье и чуть не вышибла из меня дух. Я перелетел через двор и приземлился в виноградник Маутнера. Бандерильо и пикадоры бросились ко мне. С трудом мне удалось что-то различить: левый глаз у меня заплыл и налился кровью, кровь хлестала из правой руки — там у меня на всю жизнь остался шрам. Но я встал. Шатался, но стоял.
В этот момент меня уже охватил пылающий азарт боя. Медленно я вытащил большую отцовскую отвертку. Я не мог произнести ни слова, челюсть окаменела. И, несмотря на это, властным движением я отобрал у Михи коня и, хромая и превозмогая боль, стал приближаться к Песии.
Солнце уже почти село. Песия дрожала всем телом и следила за каждым моим движением, иногда пытаясь броситься на меня и снова боднуть. Глаза у нее налились кровью. На губах выступила пена. Три раза мне удалось взмахнуть красным плащом перед ее мордой, и я не знал, с какой стороны появится огромная рогатая голова.
Из моих ран лилась кровь. Плечо превратилось в сгусток боли, но я боролся. Превозмогая боль и страх. Превозмогая разум. Полы плаща развевались вокруг меня. Лучи заходящего солнца казались блеском в глазах тысяч зрителей, ждущих развязки. Моторчик во лбу жужжал, и я чувствовал, что делаю то, чего не делал до меня ни один ребенок, то, чего нельзя делать, и что я взрослее их всех и одновременно несчастнее.
Когда солнце бросило на землю последний свой луч, я ринулся в атаку.
Я мчался из последних сил, с расширенными от страха глазами, еще издалека начав махать отверткой. Песия выставила рога. Я подлетел к ней и бросился на нее так, как не бросался никогда раньше, и, добравшись до плеча, прошелся по нему отверткой сбоку, рядом с ребрами, и покатился в грязь.
— Отверткой? — спросил Феликс и нажал вместо газа на тормоз, и нас обоих бросило вперед. — Просто так?
Просто так. С правой стороны. Сверху донизу.
Кровь. Темно-красная горячая кровь.
Песия на мгновение остановилась, медленно, удивленно и даже горестно повернула ко мне голову. Мы стояли и с изумлением смотрели.
Потом послышался рев.
Ее глаза наполнились яростью. Почернели. Заблестели. Она снова взревела, подняла хвост и стала бегать по кругу.
Это был какой-то кошмар. Песия сошла с ума. Она помчалась к дому Маутнера, одним махом снесла рогами входную дверь, ударилась боком о кирпичную стену и исчезла внутри дома. Я перепугался. Снаружи я мог видеть только вход и часть гостиной. Корова носилась внутри, слышался звон стекла, грохот мебели, и еще какие-то удары доносились оттуда, похожие на гром. Может, она искала выход, может, вообще не собиралась ничего ломать, но за это короткое время Песия успела разнести весь дом, переломать мебель и погнуть холодильник.
Потом наступила тишина. Я огляделся. Ребят не было. Я стоял посреди двора Маутнера. Из дома вдруг донесся протяжный, полный изумления рев. Я услышал, как Песия ходит там, среди руин, и двигает копытами и рогами столы и стулья — как будто наводит порядок. Затем она появилась в дверном проеме: могучая голова, благородные плечи. Тяжелым шагом вернулась во двор. Посмотрела на меня как на пустое место и принялась щипать траву. На месте удара запеклась кровь.
Стояла и сосредоточенно жевала, будто напоминая себе и мне, как выглядит корова и чем она должна заниматься.
В машине воцарилась тишина. Феликс смотрел на меня каким-то новым взглядом.
Я молчал. Зря я рассказал все это.
— Ну и ну, — протянул Феликс и положил обе руки на руль.
На этом закончилась моя дружба с Хаимом Штаубером. Наша компания окончательно распалась. Отцу пришлось отдать Маутнеру «амбер пульман» в качестве возмещения ущерба. У нас уже не было нашей Жемчужины, и — что самое горькое — не стало ежевечерней вторничной церемонии, когда мы с отцом могли поговорить наедине о своих мужских делах. К слову сказать, именно после этого меня в первый раз отправили в Хайфу внимать проповедям дядюшки.
И вот еще что. В один прекрасный день Маутнер пригнал пикап, погрузил туда корову и отвез ее обратно в кибуц. Соседям он рассказывал, что не может заставить себя к ней приблизиться, что она его предала и теперь он не хочет иметь с ней никаких отношений. Ребята в классе постепенно начали от меня отдаляться. Как будто негласное, неофициальное проклятие витало вокруг меня. Меня побаивались. Опасались касаться меня, даже случайно, будто ко мне пристало что-то плохое. Только Миха остался мне верен, хотя, наверное, верен — не то слово. Может, несмотря на все это, ему доставляло какое-то неизъяснимое наслаждение быть со мной всегда, мозолить мне глаза и напоминать снова и снова, как будто с ухмылкой, те пугающие мгновения.
Жизнь моя изменилась. Во-первых, я стал вегетарианцем. Я посчитал, что если десять лет не буду есть колбасу и бифштексы, то оставлю в живых одну корову и таким образом искуплю свой грех перед Песней: тот удар, который свел ее с ума, и то, что из-за меня ее выгнали из дому. А еще я начал бояться самого себя. Я знал теперь, что временами меня охватывает безумие и кто-то другой, не я, кто-то чужой выскакивает из меня, и я не могу контролировать его и не понимаю, почему ему взбрело в голову поселиться именно в моей душе.
Часть того, что я рассказал, я впервые произнес вслух в этот вечер, когда мы с Феликсом ехали по побережью. Рассказал для того, чтобы он понял, что я полностью вверяюсь ему, со всеми достоинствами и недостатками. А еще, наверное, потому, что хотел сказать: присмотри за мной. Ты предлагаешь мне посходить с ума, побыть вместе с тобой вне закона, но я и так уже запутался, и не понимаю, что на самом деле происходит и кто ты такой. И я сейчас полностью в твоих руках, но помни про Песию, про то, что временами со мной случается и насколько быстра эта перемена. И пожалуйста, не создавай опасных ситуаций, ты же видишь, что я за существо.
Феликс не проронил больше ни слова. Я знал, что он понимает все мои молчаливые просьбы, потому что он слушает меня так, как никогда еще не слушал ни один взрослый.
Мы молчали, а машина медленно двигалась вдоль берега моря. Светофоры мигали оранжевым, и казалось, что после рассказа Песии всякое выражение покинуло наши лица. Из радиоприемника тихо лилась музыка в стиле джаз. Фонари бросали на нас желтые круги. Я сказал Феликсу, что Габи осталась верна мне даже после этого случая. Она была вторым взрослым человеком (после мамы Хаима), который вышел на нашу преступную сцену. Даже там, когда я был весь в грязи и крови и от страха не мог вымолвить ни слова, Габи меня обняла и сказала: «Не бойся, я спасу тебя от отца».
Маутнера в конце концов удалось успокоить, а вот отец меня чуть не убил. Тогда, в приступе гнева, он в первый и единственный раз сказал что-то о Зоаре и ее проклятии, которое, по-видимому, перешло и на меня.