Мы вышли из купе и зашагали в сторону паровоза. Феликс шел впереди меня, быстрый, напряженный, похожий на кота. Я все больше убеждался в том, что он «тайный». Он то и дело бросал по сторонам осторожные взгляды: явно прошел специальный курс, как быть телохранителем важной особы. На этот раз важной особой, судя по всему, был я, и приятно было идти вот так с ним рядом с непроницаемым лицом и представлять, как сейчас на меня решит напасть маньяк-убийца и Феликс бросится на него и уничтожит одним ударом. А я продолжу с равнодушным видом шагать и слушать восторженные приветствия и лишь брошу невзначай своей свите: «О, опять эти покушения. Как надоело!»
Напасть на меня попытался не маньяк-убийца, а хозяин черного цилиндра. Проходя мимо третьего купе, я заметил, что он встает, и разевает рот в немом крике, и поднимает руку, как будто хочет задержать меня. Я тут же понял: он сидел там и терпеливо ждал меня и думал, что я, наверное, больше не вернусь, что у меня не хватит смелости на эту игру, — и тут вдруг я появляюсь перед ним, но, к его изумлению, не спрашиваю, кто я, потому что уже обошел его и продолжаю игру без его помощи!
Феликс тоже его заметил. Одного резкого, как удар кнутом, взгляда было ему достаточно: он схватил меня за руку и быстро протащил мимо двери купе. Он действовал так решительно, с таким серьезным лицом, что я вдруг подумал, что, наверное, Габи с отцом придумали для меня не просто игру, полную сюрпризов, а какое-то важное и судьбоносное мероприятие, почти вопрос жизни и смерти.
Но долго раздумывать оказалось некогда. Не было даже секунды остановиться и понять, что творится вокруг, — с такой скоростью все происходило. Я оказался в конце коридора вне зоны видимости «цилиндра», хотя и не очень понимал, почему должен от него скрываться, почему Феликс не остановится на минутку и не объяснит ему, что господин Файерберг решил перескочить через один этап игры, что ж тут такого, господин Файерберг свободный человек!
Я оглянулся и не поверил своим глазам. Феликс стоял, наклонившись, возле двери третьего купе с серебряной цепочкой в руках. Вне всякого сомнения, это была цепочка от часов. Резким движением он оторвал ее от кармана и вместе с часами стал наматывать на дверные ручки. Пальцы его прямо-таки летали, карманник из него был бы отличный, мелькнуло у меня в голове, да может, он и был карманником, а я-то собирался его предостеречь! Я стоял там, не отводя от него потрясенного взгляда: он не испытывал совершенно никакого сочувствия к тем, кого запирал в купе, он только посильнее затягивал цепочку, губы его были сосредоточенно сжаты, и что-то жестокое было в нем сейчас, что-то от хищного зверя.
И мной овладела та же жестокость, белая и тонкая, похожая на шрам, она прорастала изнутри и заставляла так же сжимать губы, так же сосредоточенно и профессионально морщить лоб. Даже руки мои двигались, повторяя те же движения, издалека я чувствовал возбуждение и покалывание в пальцах Феликса, ведь еще недавно я держался за них…
Обитатели купе застыли, как зачарованные. Все они смотрели на Феликса, не веря своим глазам. «Черный цилиндр» так и остался стоять на полусогнутых ногах, не решаясь ни окончательно встать, ни окончательно сесть, и рука его замерла в воздухе, и рот стал похож на букву «о». Второй, толстый и лысый, смотрел на Феликса пустыми глазами, с глупой улыбкой, и на лице его было написано полнейшее непонимание. Из-за их спин выглядывала «бабушка Цитка» с поджатыми губами точь-в-точь как у нашей Цитки, но, в отличие от бабушки, не могла вымолвить ни слова.
Да и я не мог. В жизни я не видал ничего удивительнее: взрослый человек, почти старик, нарядный, воспитанный, вытворяет такое, за что меня бы точно выкинули из школы без права восстановления!
Да, пожалуй, это меня и удивило тогда больше всего: что можно быть как я, только взрослым.
Феликс не потратил на тех, кто в купе, ни одной лишней секунды. Закончил обматывать ручки, убедился в том, что двойные двери раздвинуть невозможно, схватил меня за руку и оттеснил подальше вперед по ходу поезда. И тут же блеснула в мою сторону быстрая улыбка, голубая молния:
— Все в порядке! Мы должны идти!
— Но как же те, кто в купе… они же не смогут…
— После, все после! Прошу извинения, объясняться будем потом, в конце! Айда!
— А как же часы? Возьмите хотя бы часы!
— Часы не важно! Время важно! Время жаль! Айда!
— Что такое «айда»? — крикнул я на бегу.
От изумления Феликс даже остановился:
— Юный господин Файерберг не знает, что такое «айда»?
Мы стояли друг напротив друга, запыхавшиеся, вагон покачивался на поворотах. Я еще подумал, может, он имеет в виду Аиду[6] из оперы, но благоразумно промолчал.
— «Айда» — это как «оп-па»! — засмеялся Феликс и снова потянул меня за руку. — Это как «вперед»! Чтобы продолжать! Чтобы лошадь побежала!
Понятно, сказал я себе. «Айда» — это как «эмпа».
Мы миновали один вагон, потом второй. Пейзаж бежал наперегонки с поездом на деревянных ногах электрических столбов. Мелькали вдалеке зеленые эвкалиптовые рощи, подсолнечные поля, и снова коридоры, двери, вагоны. Время от времени, когда мы пробегали мимо купе, мне казалось, что люди, сидящие там, смотрят мне вслед с удивлением и тоже в немом крике воздымают руки. Может, они ждали меня по указанию отца и Габи, но я не мог, да и не хотел останавливаться. А вот и последний узкий переход, и тяжелая дверь с табличкой «Вход категорически воспрещен!», и Феликс, который, наверное, не умеет читать на иврите — хотя он конечно же все умел, — берется за ручку двери. Тяжелая дверь поворачивается на петлях, и мы оказываемся внутри.
Какой здесь шум! Сильнее, чем в вагонах. Внутри локомотива стоял к нам спиной человек в грязной майке. Он проревел: «Снова обороты падают! Второй раз за сегодня!» Феликс закрыл за нами дверь, и даже засов задвинул. Внутри было очень жарко, я тут же вспотел. Да еще этот шум — ну да, про шум я уже говорил.
Феликс подмигнул мне и осторожно тронул машиниста за плечо.
Тот тяжело повернулся, подался назад — и застыл от удивления.
Он, видно, ждал кого-то другого. Может, своего помощника или механика, с которым вместе работает. Тут же спросил, кто мы такие и как посмели проникнуть в локомотив. Из-за шума ему приходилось кричать, и Феликс улыбнулся ему, на этот раз улыбкой ласковой и смущенной, которая растопила бы любое сердце. Он нагнулся к уху машиниста и прокричал, что он очень сожалеет, так и в самом деле нельзя, но что поделаешь — ребенок, бедный малыш Элиэзер, хотел побывать хоть раз, последний раз в своей жизни, в локомотиве поезда.
Да. Именно эти слова он и произнес. И погладил меня по голове, и я заметил, как он бросает в сторону машиниста многозначительные взгляды, и кивает, и показывает на меня.
В первый момент я даже не понял, о чем он говорит. Мне померещилось, что Феликс врет машинисту, врет грубо и беззастенчиво, будто я совершаю свое последнее путешествие, хочу исполнить все, о чем мечтал, потому что скоро — вот уж не дай Бог! — умру от какой-то тяжелой болезни.
Быть такого не может, подумал я тогда. Наверное, ослышался из-за шума. И посмеялся над своей глупостью, хотя и немного испуганно посмеялся, ведь не может же быть, чтобы такой нарядный и роскошный человек врал так нагло и так глупо, ведь ясно же, что я здоров как бык, разве что на цветочную пыльцу у меня аллергия. Но тут я поймал на себе взгляд машиниста, взгляд, полный ужаса и сочувствия, и понял, что не ослышался, что Феликс действительно произнес эти кошмарные слова в своей обычной пленительной манере, со своей фирменной печальной искренностью.
А я?
А что я? Я прижался к стене вагона. Огромный мотор ревел из-под пяток прямо в мозг. От жары остатки мозгов растаяли окончательно. Я даже не подумал тогда, как это отец разрешил Феликсу вытворять со мной такие вещи. Я доверял ему полностью, потому и не крикнул, не велел ему замолчать и сам ничего не сказал машинисту. Смотрел на Феликса телячьими глазами и думал, что, наверное, сплю.
Как он, не задумываясь, изобрел такую историю? И ни один мускул на его лице не дрогнул!
Годы пройдут, пока я так же научусь владеть своим лицом. Сейчас всякая моя ложь тотчас выходит наружу. Только Миха мне и верит.
Но ведь Феликс — взрослый! Взрослый — и врет! Врет так, что машинист застыл, как парализованный. Врет о том, о чем врать нельзя, хотя бы из суеверия!
Я стоял там и молчал.
И восхищался Феликсом.
Против своей воли. С отвращением, с содроганием перед его наглостью. Восхищался.
Как ни горько это признавать.
Внутренне восставая против его лжи — и при этом покорно молча. Я как-то терялся перед ним, таял, забывал все, чему меня учили и что старались привить, забывал все указательные пальцы перед моим носом, и все «Нельзя! Нельзя! Нельзя!», и отцовскую вертикальную морщинку между бровей, темнеющую в минуты гнева, похожую на восклицательный знак. Кажется, в последний момент я все-таки выдавил из себя слабое: «Нет! Это неправда!», но в тот же миг внутрь меня вдруг проникла вместе с ревом мотора и шумом локомотива какая-то странная радость. Точно меня вдруг перенесли в другой мир, в мир, где так поступать можно, где можно все, и нет училок с их нравоучениями, нет укоризненных отцовских взглядов, и не нужно каждый раз напрягаться, чтобы вспомнить, что можно, а что нельзя.
Вообще не нужно напрягаться. Скажешь что-то — и оно уже исполнилось.
Как Господь: сказал «Да будет свет» — и стал свет.
Да, я восхищался тем, что Феликс мог с такой легкостью закрыть обитателей купе и не пожалеть для этого дорогой цепочки, и зайти туда, где написано «Вход категорически воспрещен», и обмануть машиниста, да еще как обмануть.
Как будто весь мир — его игрушка.
И никакие законы ему не писаны, он сам себе закон.
И неизвестно, на что еще он способен.
А Феликс был уже внутри своей истории, поверил в нее полностью, видимо, так и нужно врать, чтобы и остальные тебе поверили, это как с «отмазкой» для полицейского. Я прямо чувствовал у него во лбу такую же обжигающую точку, такой же моторчик, как у меня, первый раз в жизни я увидел, что у других тоже бывает такой зуд. А Феликс был настолько во власти свой лжи, что уже смотрел на меня с жалостью и состраданием, и я, несмотря на то что был, как известно, здоров как бык-аллергик, почувствовал, что сердце мое слабеет, что под сочувственным взглядом Феликса опускается на меня прозрачная сероватая пелена болезни, великой слабости, обнимает меня изнутри и снаружи, что все мое существо готово уже раствориться в ней.
Новое чувство, похожее на опьянение, кружило мне голову, сбивало с ног. Я и рад бы сказать теперь, что боролся с искушением гораздо дольше, что проявил твердость натуры — только ни с чем я не боролся и ничего не проявил. В считанные секунды Феликс превратил меня в своего сообщника. Ему не было нужды даже предупреждать. Он будто знал с самого начала, кто я и какой я, и просто сдул тот покров, под которым скрывался настоящий Нуну — лгун. Кто я…
Я прислонился к стене вагона. Феликс не отводил от меня глаз. И машинист не отводил. Я почувствовал, как рот мой кривится от воображаемой боли, я скорчиваюсь и морщусь. Жизнь моя, молодая моя жизнь уходила из меня, покидала. Холод охватил меня. Локомотив пылал жаром, а меня начала бить дрожь. Содрогание, вызванное этим диким враньем, я обратил в болезненную лихорадку. В страх надвигающейся тьмы. Глубокая, истинная скорбь снизошла на меня, скорбь по моей судьбе. Болезнь вгрызалась в мое тело, черной бархатной занавесью опускалась на короткую ткань моей жизни. Правая рука моя вдруг сама собой дрогнула, как умирающее животное, это был явный признак недуга, я ведь не хотел, она сама подпрыгнула, кто бы мог подумать, что у моей руки такие актерские способности, жаль, что Габи не видит. Впрочем, про Габи я тогда не вспомнил, это я вставляю сейчас, от смущения, очень уж нелегко мне об этом рассказывать. А тогда-то я ни капли не смущался, тогда я был горд по уши, что смог разыграть целый спектакль. У Феликса глаза на лоб полезли, когда он увидел, как я кривлю рот, точно сражаюсь за последний вздох. Больше всего я гордился тем, что Феликс мной доволен, наконец-то доволен своим учеником, и вообще — сочинить такой спектакль, это ведь целое искусство, правда? Писатель разве не сочиняет свои повести? Повесть — это разве не такое же вранье? Так стоял я внутри мчащегося локомотива, и кровь стучала в виски, а я бросал на машиниста слабые взгляды, просительные и заранее прощающие за отказ. У тебя есть правила, инструкции, взглядом говорил я машинисту, я пойму, дружище, если ты не готов выйти за пределы инструкций даже в такой ситуации, ради бедного больного ребенка, да и что такое страдания одного ребенка по сравнению с инструкциями и правилами, ведь только благодаря им и стоит мир, и восходит по утрам солнце, и этот поезд выезжает в путь в срок. А таких умирающих детей, как я, хоть пруд пруди, вот локомотив — он и впрямь единственный в своем роде, «спасибо, спасибо вам, дяденька машинист», шептал я сухими губами, когда машинист поспешил поддержать меня и предложил мне скамеечку, а не то я бы точно упал, у лжи ведь нет ног, потому и трудно ей устоять…
Спектакль удался. Машинист поверил мне. Я возликовал. Поверил мне, мальчишке, которому, даже если он говорил правду, верили не всегда! Эмпа и айда!
Машинист вытер лицо и лысину перепачканной в саже тряпкой, оперся на свой привинченный к полу стул и растерянно покачал головой. Он не осмеливался взглянуть на меня, сверлил взглядом Феликса и не знал, что судьба его уже предрешена. Низким и грубым голосом, сквозь сжатые зубы он начал объяснять, как действует локомотив, рассказал, что его мощность тысяча шестьсот пятьдесят лошадиных сил, и все косился на меня. Был он человек простой, неуклюжий и грузный, кустики волос покрывали кисти рук и даже выглядывали из ноздрей. По части разговоров он был не силен, но ради меня старался вовсю. Он разрешил мне посидеть в своем кресле, а сам осторожно наклонялся надо мной и показывал пальцем все ручки, приборы и переключатели, и время от времени бросал взгляд на дверь, видно, боялся, что кто-нибудь из коллег зайдет и увидит, что он пустил в локомотив посторонних.
Феликс тоже задавал вопросы: где у поезда тормоза, и как наращивать скорость, и где гудок, и машинист, которому интерес Феликса явно льстил, позабыл свои страхи и рассказывал, не умолкая. Он показал нам тормоз, которым можно остановить весь поезд, и маленький тормоз специально для локомотива, и разрешил мне опустить переключатель сигнала, и резкий печальный крик разнесся над нами, словно оплакивал ложь, прозвучавшую здесь. Я-то печалился совсем по другому поводу: если я расскажу в классе, что сам сигналил в локомотиве поезда, кто мне поверит? Я понимал, что выбора у меня нет: чтобы поверили хотя бы в локомотив, про гудок придется промолчать.
Машинист показал нам, как может разогнать поезд до ста десяти километров в час, а Феликс вспомнил, как в детстве, в Румынии, любил лежать на утесе, под которым проносился поезд, и задерживал дыхание, когда столб паровозного дыма окутывал его. Машинист, в свою очередь, вспомнил, как ездил, еще в России, не на таких новомодных штучках с дизельным локомотивом в двенадцать цилиндров производства «Дженерал моторс», а на старых поездах, и был простым истопником, и как-то прямо в пути обнаружил, что машинист пьян, и, ты представь себе, сам, один, тьфу-тьфу-тьфу, спас весь состав!
Глаза Феликса прямо-таки лучились дружелюбием, и машинист совсем разболтался. Рассказал, что весит один этот чудо-локомотив сотню тонн, а если с вагонами, то будет уже две сотни, и какая это большая ответственность, и показал нам свою помятую, покрытую сажей характеристику, которую всегда носил в кармане комбинезона. Короче говоря, я уже начал беспокоиться, что мы приедем в Хайфу, а я так и не узнаю всех тех приключений, которые приготовили мне отец и Габи.
Но дальше случилось вот что.
— А что скажет господин машинист, — улыбнулся Феликс самой пленительной своей улыбкой, — можно ли доверять для такого маленького ребенка, как вот этот, порулить поездом?