В начале сентября 1943 года финское правительство через Тойво Кивимяки, посла Финляндии в Берлине, попросило Керстена приехать в Хельсинки для доклада.
Гиммлеру трудно было этому воспрепятствовать. Керстен был и финским офицером, и Medizinälrat (советником медицины). Рейхсфюрер даже сделал вид, что одобряет его путешествие:
— Что ж, может быть, вы сможете выяснить, почему ваше правительство до сих пор не отдало нам своих евреев…
Керстен начал готовиться к отъезду. Но он получил еще одно приглашение, гораздо более важное: шведский посол Ришерт дал доктору знать, что, если он по пути в Хельсинки сделает остановку в Стокгольме, ему там будут рады. Остановка, однако, должна быть долгой, так как некоторые из членов шведского правительства хотели бы несколько раз поговорить с ним с глазу на глаз.
Это приглашение произвело на Керстена такое же действие, как алкоголь — на непривычного к нему человека. У него закружилась голова. Он не мог поверить в счастливую возможность провести несколько недель на свободе, в свободной столице.
Но как заставить Гиммлера дать разрешение на такое долгое отсутствие?
Поначалу доктору показалось, что это невозможно. Но потом, подтверждая слышанную им в детстве старую русскую пословицу «Голь на выдумки хитра», с помощью своего друга Кивимяки он придумал предлог, который мог сойти за вескую причину.
После долгих размышлений, обдумываний и выворачиваний этой идеи так и сяк, чтобы убедить себя самого, Керстен сказал Гиммлеру:
— Я получил неприятное известие из посольства. Я не смогу вернуться из Хельсинки — меня должны мобилизовать в Финляндии.
Это было неправдой, но, так как Керстен часто говорил, что это возможно, Гиммлер поверил и запаниковал:
— Ни за что на свете! Я не хочу, я не могу вас потерять.
— Но это официальное указание, — ответил Керстен. — Я не вижу, каким образом я могу отказаться.
— Этого нельзя допустить, нельзя! — кричал Гиммлер.
— Есть одно средство, мы с послом о нем говорили, — задумчиво сказал Керстен.
— Какое?
— Вот какое: в Швеции, — эта часть была правдой, — лежат в госпиталях пять или шесть тысяч финских раненых — искалеченных, безнадежных, они уже не смогут восстановиться и участвовать в войне. В Финляндии слишком мало средств и медицинского персонала, чтобы ухаживать за ними как полагается.
— И что? — нетерпеливо спросил Гиммлер.
— Я могу, — продолжил Керстен (это уже было неправдой), — получить долгую отсрочку от военной службы, если вы дадите мне два месяца на лечение финских раненых в шведских госпиталях.
— Два месяца! Так долго! — вскричал Гиммлер.
— Вы предпочитаете, чтобы меня мобилизовали до окончания военных действий?
Гиммлер не отвечал. Молчание затянулось, и Керстен вспомнил о том, что было для него когда-то очень болезненно:
— Помните, рейхсфюрер, как в мае 1940 года, когда вы готовили захват Голландии, вы запретили мне покидать Хартцвальде? И я сказал, что обращусь к моему правительству. Вы подняли меня на смех и ответили: «Из-за вас Финляндия нам войну объявлять не будет».
— Возможно, — сказал Гиммлер, не глядя на Керстена.
— Так вот, — продолжил доктор еще ласковее, — сегодня моя очередь сказать вам: «Если вы хотите меня сохранить вопреки приказу моего правительства, объявите войну Финляндии».
Этот разговор между Гиммлером и доктором происходил, как и большинство их самых важных бесед, во время сеанса лечения. Керстен увидел, как хилые плечи его больного поникли.
— Война с Финляндией? — вполголоса сказал Гиммлер. — Нет. Уже нет… Наше положение стало очень трудным.
Гиммлер замолчал. Произошло уже достаточно много событий: крах армии Роммеля на африканском побережье[49], гибель армии Паулюса в ледяной степи под Сталинградом — наступление Советской армии поднималось как огромная волна, сметающая все на своем пути, сотни и сотни самолетов союзников каждый день бомбили главные немецкие города. Короче говоря, за эти три года в планах Гитлера произошел крутой поворот — вот что читалось в ответе рейхсфюрера, «верного Генриха».
Керстен заговорил самым добродушным тоном:
— Что ж, поскольку применять силу против Финляндии нынче некстати, используем дипломатию. Поверьте, так будет лучше. Разрешите мне провести два месяца в Швеции, чтобы полечить моих соотечественников.
— Ладно, поезжайте, — вздохнул Гиммлер.
Он вдруг схватил руку Керстена, разминавшую его нервное сплетение, и изменившимся, резким и хриплым голосом крикнул:
— Но вы вернетесь, вы точно вернетесь? Иначе…
Доктор осторожно, но решительно отнял руку:
— Почему вы так со мной разговариваете? Вы считаете, что я заслужил такое недоверие?
На лице Гиммлера в очередной раз изобразилось выражение раскаяния:
— Я прошу вас, дорогой господин Керстен, от всего сердца прошу, простите меня. Вы же знаете, условия моей жизни таковы, что подозрительность стала моей второй натурой. Но не в вашем случае. Вы единственный человек в мире, в порядочность и искренность которого я верю.
В отношениях с рейхсфюрером интуиция Керстена играла такую же роль, как и разум. Он сразу воспользовался этой покорностью.
— Я собираюсь, — сказал он как ни в чем не бывало, — взять с собой в Швецию мою жену и младшего сына, он еще грудной — ему только три месяца. А также его няню, она родом из Балтии.
Ногти рейхсфюрера машинально скребли по коже дивана, на котором он лежал. Секунду он искоса смотрел на Керстена. В его взгляде была хроническая, острая, беспощадная подозрительность. Но голос оставался прежним. Он спросил:
— Двое других мальчиков тоже поедут?
Керстен был готов сказать «да». Но когда он открыл рот, чтобы ответить, то услышал, как сам говорит:
— О нет, конечно! Им не нужно, чтобы мать все время была рядом. Они останутся в Хартцвальде с моей сестрой Элизабет Любен. Вы ее знаете.
Керстен понял, что был прав, в очередной раз прислушавшись к интуиции, в последнюю секунду заставившей его изменить ответ. Лицо Гиммлера вдруг озарилось. Он стал сама доброта, само доверие. С широкой улыбкой отца семейства он сказал:
— Вы совершенно правы. Для детей жить в деревне гораздо полезнее, чем в большом городе, даже если это Стокгольм.
Керстен ответил с такой же улыбкой:
— Именно так я и думаю. Молоко в имении отличное.
Чтобы понять возбуждение и лихорадочное веселье, охватившее Керстена, надо, чтобы те, кто пережил времена Гитлера, мысленно вернулись туда, а все остальные попробовали себе представить.
Нехватка продуктов, одежды и отопления, нескончаемые очереди за предметами первой необходимости, города, в которых по ночам никогда не зажигается свет, — вот каким было с материальной точки зрения нормальное существование для миллионов и миллионов людей. Люди были измотаны, деморализованы, повсюду царил страх. Все боялись за тех, кто на фронте, за тех, кого ждали или уже приняли лагеря и тюрьмы. Люди — по крайней мере те, кто выжил, — трепетали от ужаса под взрывами гигантских бомб, а когда тревогу отменяли, боялись чуть свет услышать стук полицейского кулака в дверь.
Керстен страдал от лишений гораздо меньше, чем подавляющее большинство людей. Но нелегальное выращивание и забой скота в имении были рискованным делом, сурово каравшимся, вплоть до смертной казни.
Игра в прятки с проверяющими, хитрости свидетелей Иеговы — все, что сегодня кажется забавной историей, с лихвой оплачивалось тревогами, беспокойством, глубоким нервным истощением. А кроме того, Керстен уже давно был не в силах закрыть глаза на окружавшие его страдания. Испытываемые людьми голод, холод, тревога за близких, опасения, что кто-то донесет, боязнь проронить лишнее слово — все это ложилось на него все более тяжелой ношей. Что же до полицейского террора, то он жил, можно сказать, в самом чреве спрута, щупальца которого охватывали и душили почти всю Европу.
Одной-единственной подробности хватило бы для того, чтобы описать почти детскую радость Керстена, когда он узнал, что сможет провести два месяца в стране, где нет ни моральных, ни материальных ограничений: он назначил свой отъезд в Стокгольм на 30 сентября, день своего рождения. Так он подчеркивал, что это был лучший в жизни подарок, который он мог подарить сам себе.
Керстен ехал как финский дипломатический курьер, так что мог не опасаться таможни и контроля. Поэтому среди его багажа был очень большой и тяжелый чемодан, наполненный разными компрометирующими документами, в том числе и его дневник, который он вел регулярно в течение трех лет, где были записаны — иногда кратко, иногда во всех подробностях — его разговоры с Гиммлером, вплоть до самых опасных его откровений, как, например, сведения о сифилисе Гитлера. Но это было еще не все. Керстен вез еще и копии секретных документов, которые ему удалось добыть в канцелярии рейхсфюрера благодаря Брандту.
Ирмгард Керстен, которую муж продолжал держать в полном неведении относительно этой стороны своего существования, с изумлением смотрела на незнакомый ей огромный тяжелый чемодан.
— Кажется, — смеясь, сказал ей доктор, — я очень боялся замерзнуть в Швеции. И взял теплой одежды на полк солдат.
Большая машина Керстена отвезла его и его семью на аэродром в Темпельхофе. Самолет взлетел. Но только когда под фюзеляжем самолета показались сине-зеленые морские волны, Керстен смог ощутить волшебное чувство свободы.
На аэродроме в Стокгольме их встретил один из старых друзей Керстена, балтийский немец, эмигрировавший в Швецию. Его фамилия была Дельвиг. Один из его предков был воспитателем[50] Пушкина.
Он проводил Керстена со спутниками в скромный и удобный семейный пансион — точно такой, как доктор просил шведскую сторону. Как только туда доставили багаж, Керстен спросил у Дельвига, знает ли он какое-то безопасное место, где можно оставить очень ценный чемодан. Дельвиг посоветовал ему арендовать банковскую ячейку и предложил сделать это тотчас. Но как бы сильно ни торопился Керстен спрятать документы понадежнее, другое желание перевесило все остальные.
— Подождем до завтра, — сказал он Дельвигу. — А сейчас — скорее в кондитерскую. В Германии ничего этого больше нет.
На следующий день Керстен отнес документы в банк. Арендовать ячейку не было необходимости. Банковский служащий сказал, что достаточно будет опечатать чемодан, и он будет в полной безопасности. Чемодан обвязали прочными веревками и поставили печати, на которых доктор оттиснул свой перстень, то есть герб, дарованный Карлом V в 1544 году его пращуру Андреасу Керстену. После этой процедуры дневник и другие секретные бумаги заняли свое место в углу подвала[51].
Через два дня после приезда к Керстену пришел один из младших служащих министерства иностранных дел. Он сказал, что сам министр, г-н Гюнтер[52], хотел бы с ним встретиться как можно скорее, но неофициально, почти тайно.
Квартира, в которой жил Гюнтер, как бы по чистой случайности была в двух шагах от пансиона, в котором шведские власти поселили доктора. Именно там, дома у Гюнтера, произошла та встреча и состоялся тот разговор, который потом решил судьбы тысяч и тысяч людей.
Министр иностранных дел начал с того, что поблагодарил Керстена за его усилия по изменению меры наказания шведов, арестованных гестапо в Польше и приговоренных за шпионаж к смерти.
— Я надеюсь, что мне удастся когда-нибудь их освободить, — сказал доктор.
— Это безнадежно, — ответил Гюнтер. — Но я позвал вас сюда совсем по другой причине, вы прекрасно это понимаете. Я хотел бы поговорить с вами о гораздо более важном деле. Союзники давят на нас, и с каждым днем все больше, чтобы мы вступили в войну с Германией. Это противоречит нашим интересам и нашей национальной традиции сохранять нейтралитет. На следующий же день немецкие самолеты превратят Стокгольм во второй Роттердам[53] и оставят одни руины. С другой стороны, у меня есть идея большого гуманитарного проекта, выполнение которого окажет союзникам огромную услугу. Речь идет о том, чтобы спасти из концлагерей как можно больше людей. Вы хотите присоединиться?
— Конечно, — ответил Керстен. — Вы же знаете, что я уже два года по мере сил помогаю заключенным и приговоренным к смерти. Их национальность не имеет никакого значения. Голландцы или финны, бельгийцы или французы, норвежцы или шведы — я пытаюсь помочь всем несчастным, о которых у меня есть точная информация. И я готов пустить в ход все доступные мне средства, чтобы спасти тех, кто страдает.
— Итак, — сказал Гюнтер, — попытаемся мыслить широко.
Начиная с этого дня Керстен часто встречался с министром иностранных дел, и они вдвоем разработали проект такого масштаба, что он казался абсолютно несбыточным: вырвать из концлагерей тысячи заключенных и переправить их в Швецию. Правительство этой страны должно будет убедить немцев, что примет несчастных и перевезет их за свой счет. Красный Крест, возглавляемый графом Бернадотом[54], должен будет служить посредником.
Что же до Керстена, то ему досталась гораздо более важная и трудная роль — получить у Гиммлера согласие на отъезд заключенных.
Пятнадцатого октября 1943 года Керстен сел в самолет из Стокгольма в Хельсинки. На аэродроме его ждала служебная машина, которая отвезла его прямо к министру иностранных дел Финляндии Рамсею. Они разговаривали много часов. Керстен дал подробный отчет о ситуации в Германии и в конце сказал, что, по его мнению, Третий рейх продержится еще год-полтора, не больше. Он считает, что война Гитлером проиграна. Министр ответил, что его правительство думает точно так же и хочет только одного — заключить мир с Россией. Но они не могут обратиться прямо в Москву — в Финляндии слишком много немецких солдат. В итоге Рамсей поручил Керстену поговорить с американскими представителями в Стокгольме. Так доктор, всегда старавшийся держаться как можно дальше от политических дел, стал секретным курьером международной дипломатии.
Вернувшись в Швецию, Керстен встретился с нужными людьми. О повороте в финской политике сообщили в Вашингтон. Рузвельт ответил, что финское правительство должно обратиться к России напрямую. Тем дело и ограничилось.
В это же время Керстен сделал еще одну попытку добиться мира. Тщательно скрывая от Гиммлера шаги финских властей, он предложил рейхсфюреру узнать у американцев, какие условия должны быть выполнены, чтобы военные действия были прекращены.
Гиммлер был совсем не против. Он тайно послал в Стокгольм начальника разведки и контрразведки Вальтера Шелленберга[55]. Но переговоры не дали и не могли дать никаких результатов.
Шелленберг улетел обратно в Берлин, а в конце ноября должен был возвращаться и сам Керстен. Выбора у него не было.
Но оставалась еще одна проблема, гораздо более серьезная: его жена и сын, которому было всего несколько месяцев. Должен ли он везти их обратно в воюющую страну, где ситуация ухудшается день ото дня и где он сам рискует все больше и больше? В Стокгольме безопасно, тогда как там…
Керстен подумал о том, как отреагирует Гиммлер… Он знал, что, даже если он вернется один, ему будут рады. Он слишком нужен рейхсфюреру. Но в то же время Керстен чувствовал, что если он хочет, чтобы Гиммлер ему абсолютно, слепо доверял, если он хочет, чтобы в той игре, которую он затеял, удача была на его стороне, то совершенно необходимо, чтобы его жена и сын вернулись в Германию и послужили живым свидетельством, заложниками его преданности.
Глубокой ночью, сидя в кресле, сплетя пальцы на животе и нахмурив брови под высоким лбом, доктор размышлял. Ему было очень тревожно.
О да, конечно, не будь этих разговоров с Гюнтером, он оставил бы своих в Стокгольме, ни минуты не сомневаясь. Но теперь перед ним открывались другие перспективы и он должен был выполнить свой долг. До этого времени помощь, которую он оказывал тем, кому грозила опасность, носила, так сказать, случайный характер. Каждый раз он даже не вполне отдавал себе отчета в том, что делает. Это было обычной рутиной, чем-то вроде еще одного метода лечения, добавившегося к остальным. Как только результат был достигнут, он о нем забывал.
Только теперь он начал осознавать миссию, возложенную на него крутым поворотом судьбы. Ему открылось бесконечное поле возможностей помогать людям, обреченным на страдания и лишенным надежды. Задача, которую он должен был выполнить вместе с Гюнтером, была крайне трудной. И чем более нестабильной становилась ситуация в Германии, тем больше он рисковал. Керстену казалось, что он участвует в каком-то кровавом шутовском карнавале.
Он боялся за жену, за детей.
Но, с другой стороны, он говорил себе: «Если я из-за приближающейся опасности не дам Гиммлеру полной гарантии своей лояльности и верности, он перестанет мне доверять и моя миссия станет невыполнимой. И единственной гарантией может стать только возвращение моей жены и ребенка».
Бессонная ночь подошла к концу. Керстен, вздохнув, встал с кресла. Жребий брошен.
— Ирмгард, мы возвращаемся, — сказал своей жене доктор так весело, как только мог. — Я знаю, ты будешь рада увидеть старших мальчиков и опять руководить имением.
И Ирмгард Керстен, которая так любила Хартцвальде и его восемь лошадей, двадцать пять коров, двенадцать свиноматок и их огромного хряка, сто двадцать кур, с которыми она возилась, и которая ничего не знала о тех сложностях, которые ждали ее мужа в Германии, очень обрадовалась, что опять вернется в обожаемое поместье.
Когда Керстен садился в самолет из Стокгольма в Берлин, на сердце у него было тяжело. Но он был уверен в том, что принял правильное решение, — по сравнению с той задачей, за которую он взялся, ни его жизнь, ни даже жизнь его семьи не должны приниматься в расчет.
Двадцать шестого ноября Керстен вернулся в Хартцвальде. Он сразу позвонил Гиммлеру.
— Приезжайте, приезжайте поскорее! — воскликнул тот. — Я очень рад узнать, что вы вернулись.
В трубке наступило короткое молчание, потом Керстен опять услышал голос рейхсфюрера:
— Вы, конечно же, оставили жену и сына в Швеции?
Гиммлер говорил с небрежной вежливостью, в голосе сквозило безразличие. Керстен ни на минуту этому не поверил. И если он ответил так же просто, то только потому, что научился притворяться.
— Нет, они со мной, — заявил доктор.
Трубка завибрировала от взрыва радости.
— Да что вы говорите! Как же я рад! — закричал Гиммлер. — Вы все-таки верите в победу Германии! Теперь я понимаю, вы настоящий друг! А я уж думал…
— Что же? — спросил Керстен.
— О нет, ничего… Ничего, — поспешно сказал Гиммлер. — Как это глупо с моей стороны. Но мне рассказывали про вас столько идиотских историй… Нет-нет, я не сомневался, что вы привезете семью обратно… Приезжайте поскорее.
Керстен понимал, что его жизнь приобрела, так сказать, новое измерение. Прежде у него были семья, друзья, больные, отношения с Гиммлером. К этому добавлялись его ежедневные усилия — если повезет — помочь тем, кто оказался в беде и о ком он узнал от добровольных информаторов или по чистой случайности. Вернувшись из Швеции, он продолжал заниматься тем же самым, но помимо этого — и надо всем этим — на горизонте своего существования он видел такую высокую цель, что ради нее он был готов подвергнуть опасности тех, кто был ему дороже всего.
Уже тогда, когда он разговаривал с Гюнтером в Стокгольме, их проект представлялся ему крайне сложным. Однако только когда он вернулся в Германию, то до конца понял, какие препятствия его ожидают. Свобода очень быстро заставила его забыть мрак и уныние тюремных застенков. За несколько недель, проведенных в шведской столице с ее открытыми кондитерскими, благопристойными обычаями, разговорами, которые велись открыто и без страха, что кто-то донесет в полицию, он почти забыл, насколько тягостно жить под гнетом гитлеровского режима. По контрасту с этим в Берлине атмосфера казалась Керстену еще более гнетущей, мрачной и суровой.
Стоял декабрь. Холод и туман проникали в плохо натопленные дома. Лица изголодавшихся людей стали зеленовато-бледными, как это бывает зимой. Темнело рано, на улицах не было ни единого луча света. С каждым днем союзники бомбили все интенсивнее, все чаще, самолетов становилось все больше и больше. Новости с Русского фронта ухудшались день ото дня. У людей, затравленных невзгодами, голод, страх, подозрительность, ненависть все сильнее вытесняли остальные чувства. Чтобы обуздать и заранее задушить недовольство, вызванное тяжелыми временами, гестапо вело себя в отношении мирного населения все более свирепо и кровожадно.
Как в этих условиях можно было надеяться на проявления человечности у хозяев режима, по самой сути своей бесчеловечного? Как можно было даже на минуту подумать о том, что Гитлер, Гиммлер и остальные их приспешники выпустят из лагерей тех, кого они считают предателями, бунтовщиками, святотатцами? Евреев, наконец? Как вырвать людей из рук охранников СС, настолько бесчувственных и безразличных, что они считали падалью тех, кто все еще дышит?
Все же Керстен обещал Гюнтеру и особенно себе самому, что выполнит их немыслимый план. Но, вернувшись в Берлин, он сразу понял, что его собственного влияния на Гиммлера будет недостаточно. Рядом с Гиммлером других друзей или союзников, кроме Брандта, у него не было. Надо было подыскать в близком окружении рейхсфюрера тех, кто, руководствуясь личными интересами или соображениями кастовости, не отнесется враждебно к его проекту и согласится исподтишка нажать на своего шефа.
Размышляя о возможной поддержке, Керстен подумал, что ему могли бы помочь два человека: полковник Вальтер Шелленберг и генерал Бергер[56]. Оба они были очень близкими и очень важными сотрудниками рейхсфюрера.
И, однако, между этими двумя людьми не было ничего общего.
Шелленберг был молод (ему было тридцать четыре года). Блондин, очень элегантный, ухоженный, он обладал гибким и быстрым умом и был разносторонне образован. Он был из очень хорошей саарской семьи, у него были безупречные манеры, и он блестяще говорил по-английски.
Готтлобу Бергеру было уже почти пятьдесят лет. Дослужившийся из рядовых до звания младшего офицера во время Первой мировой войны, он был настоящим старым солдатом и морально, и физически. Очень высокий, широкоплечий, сурового и крутого нрава, не имевший ни интереса, ни вкуса к политике, он не ценил ничего, кроме армии, ее дисциплины и доблести. Ему пришлось долго ждать, пока Гиммлер заметил его военную четкость и исключительные организаторские способности и сделал его командующим войсками СС.
Шелленберг, напротив, пришел в разведку, находящуюся в ведении Гиммлера, со студенческой скамьи. Этой службой тогда руководил Гейдрих. Он сразу, с первого же разговора, оценил по достоинству нового агента и поручал ему самые трудные и щекотливые дела. Шелленберг выполнял их так хорошо, что это привлекло внимание Гиммлера. С этого момента его карьера развивалась стремительно. В тридцать лет он стал полковником и руководил всеми службами разведки и контрразведки, которые зависели от рейхсфюрера. Но его амбиции были безграничны. Он мечтал о новом повышении в чине, и как можно быстрее. Так же сильно он хотел быть главным фаворитом Гиммлера и иметь возможность влиять на него.
Природа и стиль отношений Керстена с каждым из этих двоих носили отпечаток их характеров соответственно.
Генерал войск СС и Керстен познакомились в силу обстоятельств — оба они были частью постоянного окружения Гиммлера. Бергер сразу стал относиться к Керстену с нескрываемой враждебностью. Он питал инстинктивную органическую антипатию к этому добродушному толстому штатскому, который свободно расхаживал среди военных высшего ранга. Это выглядело неуместно, как будто пятно на самом видном месте.
Керстен, которого это только забавляло, однажды сказал Бергеру, что он тоже когда-то был офицером, только финской армии.
— Я этому не поверю, пока не увижу ваши бумаги, — ответил генерал.
Керстен показал ему документы, а кроме того, фотографию тех давних времен. Тогда Бергер сказал:
— Даже на фото у вас не получается выглядеть солдатом.
— Возможно, — сказал Керстен со всей возможной серьезностью, — но Гиммлер хочет сделать меня полковником ваших войск.
— Я бы вас и капралом не сделал, — пробурчал Бергер.
Тем не менее в соответствии с категорическим приказом Гиммлера, который хотел, чтобы его главные заместители находились в отличном состоянии здоровья, а значит, работали как можно более эффективно, Керстен должен был осмотреть Бергера.
— Я такого не терплю и не поверю ни одному слову насчет ваших треклятых чудес, — заявил генерал.
— Все равно раздевайтесь.
Командующий войсками СС повиновался, ворча и ругаясь. Но после того, как Керстен провел диагностику подушечками пальцев и стал перечислять все проблемы, которые донимали Бергера, генерал — в его голосе больше не было ни следа грубости или презрения — вдруг воскликнул:
— Откуда вы это знаете? Об этих болячках даже Гиммлер не знает, я ему ни слова не говорил!
Постепенно в ходе лечения Бергер все-таки начал доверять Керстену, а потом даже стал к нему относиться почти по-дружески, хоть и несколько брюзгливо. Доктор понял, что, кроме армейской выправки и дисциплины, Бергера очень волнуют вопросы собственной чести. Гестапо, концлагеря и расизм были ему отвратительны. Для него не было ничего общего между войсками СС, настоящими солдатами, — и палачами СС, с которыми он запрещал общаться своим людям{7}.
Знакомство Керстена с Шелленбергом произошло сильно позже. Глава разведывательной службы рейхсфюрера много путешествовал. Во время его кратких визитов в штаб-квартиру его отношения с доктором не выходили за рамки привычной безличной вежливости. Но они оба, не показывая этого, пристально наблюдали друг за другом и наводили справки.
Они надолго оказались вместе летом 1942 года, когда Гиммлер устроил свою полевую штаб-квартиру в бывшей русской казарме около Житомира, в Украине. Гиммлер категорически настоял на том, чтобы Керстен осмотрел Шелленберга, которого он очень высоко ценил. Когда Гиммлер сказал об этом доктору, тот был сильно удивлен: Шелленбергу было тридцать два года и он был в прекрасной физической форме.
— По правде говоря, я не верю, что ему нужно ваше лечение, — сказал тогда Гиммлер. — Но во время сеансов вы сможете его хорошо изучить и составить свое мнение о его характере. Он очень силен, и будущее за ним. Но меня волнуют его непомерные амбиции.
Их первая встреча произошла в необычных обстоятельствах. Было уже темно, и Керстен лег спать в предназначенном ему убогом домишке на территории бывшей русской казармы. Дверь бесшумно отворилась, и вошел Шелленберг. Его худощавый изящный силуэт отделился от серой стены. Светлые волосы казались бледными при тусклом свете. Молодой полковник взял стул и сел около кровати Керстена. Разговаривали вполголоса.
— К вам меня послал Гиммлер, — сказал Шелленберг.
— Он меня предупредил, — ответил Керстен.
Они молча смотрели друг на друга. И тот и другой знали, что целью этого визита был медицинский осмотр. Но ни тот ни другой не шевельнули и пальцем в эту сторону. Они изучали друг друга, соизмеряли.
— Я счастлив наконец по-настоящему познакомиться с вами, полковник, — медленно произнес Керстен. — У вас много врагов в окружении рейхсфюрера. Вы слишком быстро преуспели. Но что касается меня, то вам нечего бояться. Наоборот, я мог бы вам помочь, если мы станем друзьями.
Шелленберг ответил не раздумывая:
— Я это прекрасно знаю, Herr Medizinälrat, и я пришел просить вашей дружбы. Я сделаю для этого все, что нужно.
— Очень хорошо, — ответил Керстен.
Он откинулся на подушки поудобнее, скрестил руки на животе и продолжил:
— Я так понимаю, судя по тому, что мне говорили, вы хотите стать генералом. Вас за это осуждают. Считают, что вы слишком торопитесь. Я считаю, что это совершенно естественное желание для такого человека, как вы. Думаю, что смогу вам помочь.
В полумраке показалось, что светлые глаза Шелленберга расширились. Он сказал:
— Вот увидите, я заслуживаю вашего доверия.
С этого времени прямо или косвенно, но всегда с безупречной ловкостью, которая никогда не давала повода подозревать их в сговоре, Шелленберг поддерживал начинания Керстена. В отношении помилования шведских шпионов как раз его содействие — так как он был главой контрразведки — стало решающим.
Итак, после возвращения из Швеции и перед тем, как рискнуть хоть словом обмолвиться Гиммлеру о задуманном плане, Керстен по очереди прощупал Шелленберга и генерала Бергера.
Оказалось, что оба они склонны поддержать проект даже больше, чем он надеялся. На это у Шелленберга было две причины. Он видел, что влияние Керстена на рейхсфюрера все время усиливается, и очень рассчитывал на его посредничество, чтобы стать самым молодым генералом в Германии. В то же время он видел — а он был очень хорошо информирован, — что шансы Гитлера стремятся к нулю. Его характер и выполняемые обязанности научили его делать несколько ставок одновременно, поэтому он сразу понял все преимущества, которые ему в случае победы союзников принесет участие в спасении тысяч заключенных.
Что же касается генерала Бергера, то с ним было еще проще. Старый солдат испытывал глубочайшее отвращение к зверствам, творящимся в концлагерях, и его честолюбие очень оскорбляло то, что люди, находившиеся под его началом и носившие форму СС, служили там надсмотрщиками и палачами.
Таким образом, для начала в команде Керстена были Брандт, личный секретарь, поверенный и хранитель всех тайн Гиммлера, командующий армией рейхсфюрера Готтлоб Бергер и руководитель его разведки Вальтер Шелленберг.
С другой стороны, его заклятыми врагами были начальник гестапо Кальтенбруннер[57], все его агенты и Главный штаб. Эти люди не только категорически противились любым шагам в сторону освобождения людей из жалости или милосердия (поскольку они считали их попыткой подорвать их собственную власть), но в дополнение к этому они еще и питали к Керстену личную ненависть, возраставшую в той же мере, как увеличивалось расположение Гиммлера к Керстену и удлинялись утвержденные рейхсфюрером списки помилованных.
Хотя Кальтенбруннер унаследовал должность Гейдриха, он почти ничем на него не походил. У него не было ни ума, ни образования, ни хладнокровия его предшественника. Он был мрачен, жесток и фанатично привержен пыткам и казням. Каждый раз, когда после успешного вмешательства Керстена бывало спасено несколько жизней, Кальтенбруннер впадал в дикую ярость. Он маниакально ненавидел присущие доктору толерантность, чувство человечности и сопереживания.
— Будьте очень осторожны с этой скотиной, — сказал как-то Керстену Брандт. — Он способен вас убить.
Доктор не думал, что Кальтенбруннер может зайти так далеко. Но в жизни Керстена было одно обстоятельство, которое могло дать Кальтенбруннеру в руки оружие против него. Дело было в том, что доктор постоянно нарушал закон. Речь шла не о тайной переписке с Голландией — почтовый адрес Гиммлера гарантировал ему безопасность в этом отношении. Доктор боялся, что вскроется преступление, имевшее гораздо более тривиальный характер: в Хартцвальде нелегально забивали скот. По законам о продовольствии за подобное нарушение была положена смертная казнь. Конечно, у доктора были преданные свидетели Иеговы, которые шли на разнообразные ухищрения, чтобы это скрыть. Но неприятные сюрпризы всегда возможны, и если Керстен предпримет какие-то действия, которые поднимут против него все силы гестапо, то он не может позволить себе продолжать так серьезно рисковать собой и своими близкими.
Вот почему — не открывая истинной причины своего беспокойства Гиммлеру, который всегда был непреклонен и беспощаден во всем, что касалось нарушения законов или установленных правил, — доктор сказал рейхсфюреру:
— Вы знаете, как меня ненавидят Кальтенбруннер и его люди. Каждый раз, когда я уезжаю из Хартцвальде, мне очень страшно за семью, оставшуюся там.
— У них есть приказ вас не трогать, — ответил Гиммлер.
— Я знаю это, и я вам благодарен. Но у гестапо есть масса непрямых способов отравить жизнь беззащитным людям. Я вижу только одно средство, которое поможет нас обезопасить.
— Какое?
— Дайте моему поместью экстерриториальный статус.
— Да вы бредите, дорогой Керстен! Риббентроп никогда на это не согласится.
Керстен тщетно повторял свою просьбу, но убедить Гиммлера ему не удалось.
А потом произошла одна поразительная по своей комичности история, проливавшая свет на некоторые черты характера рейхсфюрера.
В начале 1944 года Керстен приехал утром в канцелярию на Принц-Альбрехт-штрассе прямо из Хартцвальде. С собой у него был до отказа набитый кожаный портфель. После сеанса лечения, когда Гиммлер впал в состояние глубокого блаженства, доктор достал из портфеля отличную ветчину.
— Не хотите ли откушать вместе со мной, рейхсфюрер? — спросил доктор.
После того как благодаря рукам Керстена Гиммлер получил облегчение, он смог позволить себе есть вкусную еду. Копчености были его слабостью. Он взял генеральский кинжал, отрезал кусок ветчины и съел. Мясо было нежное, сочное, вкусное, посоленное в самую меру — так, чтобы захотеть еще, короче, как любил Керстен.
Гиммлер отрезал еще один кусок:
— Так вкусно, что удержаться не могу.
Наслаждаясь третьим куском, Гиммлер спросил:
— Как это у вас получилось, дорогой господин Керстен, объединить все карточки на продовольствие и купить на них такую отличную жирную ветчину?
— У меня нет карточек, — ответил доктор.
Гиммлер, все еще с полным ртом, спросил:
— Но я не понимаю… Как?
— Это ветчина сделана из свиньи, которую забили в моем имении, — ответил Керстен так, как будто речь шла о совершенно обычном деле.
Гиммлер остолбенел, испуганно посмотрел на Керстена, потом на кусок ветчины, который все еще держал в руке, потом опять на Керстена. И сказал шепотом:
— Нелегальный забой скота! Знаете ли вы, несчастный, что за это полагается?
— Знаю, — ответил Керстен. — Виселица.
— И что же… И что? — пробормотал Гиммлер.
Доктор показал на кусок ветчины, зажатый в пальцах рейхсфюрера, и спокойно сказал:
— Ну, закон говорит определенно: тот, кто получает выгоду от нелегального забоя, тоже должен быть повешен.
— Это правда, господи боже, это правда! — простонал Гиммлер.
Он резким движением выбросил в корзину для бумаг доказательство своего преступления, вытер пальцы носовым платком и повторил:
— Это чудовищно, просто чудовищно!
Потом, обхватив голову руками, он принялся лихорадочно ходить взад и вперед по кабинету. Керстен, стараясь сохранить максимально серьезное выражение лица, наблюдал за ним и откровенно забавлялся. Он прекрасно знал, насколько в Гиммлере сильна тяга к формализму — узколобому, фанатичному, доходящему до абсурда. И понимал, что этот человек, обязанности которого подняли его выше всех законов, теперь считает себя виновным в совершении преступления, наказание за которое — смертная казнь.
«У каждого свое понятие о совести», — думал доктор, пока Гиммлер продолжал мерить шагами комнату. Наконец рейхсфюрер остановился и воскликнул:
— Ужасно! Что же делать?
— Я знаю средство все уладить, — сказал Керстен.
— Какое? Какое? — кричал Гиммлер.
— Дайте моему поместью статус экстерриториальности, и тогда забой свиней станет законным.
— Это же невозможно, я вам десять раз сказал — Риббентроп никогда не согласится!
— Ну, в таком случае нас обоих надо повесить. Таков закон, не так ли? И ваша обязанность его применить.
Гиммлер поник головой.
— Итак, — опять взялся за свое Керстен, — у нас два варианта: экстерриториальность или виселица.
Через два дня Гиммлер вручил Керстену официальную бумагу, подписанную им самим и министром иностранных дел Третьего рейха. Там было написано, что поместье Хартцвальде отныне является неприкосновенным{8}.
В конце того же января 1944 года Гиммлер должен был поехать в Голландию, и, так как у него опять возобновились симпатические спазмы, он попросил Керстена его сопровождать.
Доктор летел на личном самолете рейхсфюрера, вместе с ним был и генерал Бергер, командующий войсками СС.
Керстен был очень рад этому путешествию, ведь он уже три года не был в стране, которую любил больше всего на свете. Но, так же как это было во время его первой поездки в Гаагу, горечь и уныние очень быстро подпортили ему радость.
Начать с того, что, поскольку доктор был вынужден ликвидировать свой дом в Гааге, он должен был жить в предоставленной ему комнате в гостинице СС, которая, по иронии судьбы, находилась прямо за Дворцом мира. Кроме того, друзья, с которыми он встретился в первый же день, обрисовали ему кошмарную картину того, что происходит в Нидерландах. С каждым чудовищным годом жить становилось все тяжелее, а жертв террора — все больше. Гестапо правило бесконтрольно. Аресты, казни, исчезновения происходили все чаще. Никто и нигде не мог чувствовать себя в безопасности. Многие из друзей Керстена были обречены на нелегальное существование под чужими именами с поддельными документами. И самым опасным было то, что в немецкой полиции служили и голландцы тоже.
Слушая эти новости, Керстен вспоминал слова Гиммлера:
«В Голландии мне нужно только три тысячи человек, чтобы всем управлять, и немного денег и продовольствия, чтобы раздавать информаторам. Благодаря им гестапо знает все. У меня есть шпионы из местных в каждой группе Сопротивления. Во Франции и Бельгии — то же самое».
И Керстен чувствовал, что его друзья, которые настаивали на крайней осторожности, были совершенно правы.
На следующий день после приезда Керстен пошел лечить Гиммлера. Замок, где разместили рейхсфюрера, стоял посередине большого парка в Клингендале, ближнем пригороде Гааги. Гауляйтер Голландии Зейсс-Инкварт[58] конфисковал его специально ради пребывания высокого гостя. Гиммлер сказал доктору:
— Я приглашен на торжественный обед, который в мою честь дает глава голландской национал-социалистической партии Мюссерт. Он представит мне самых своих близких сотрудников. Приходите, дорогой Керстен. Будет очень хорошо. Мюссерт только что поселился в роскошном новом доме.
Гиммлер протянул руку к приглашению, напечатанному на хорошей бумаге, бросил его на столик, стоящий рядом с кроватью, на которой лежал, и уточнил:
— Особняк Туркова.
Доктор продолжал работать над нервными сплетениями рейхсфюрера так, как будто только что услышанное имя ему ничего не говорило.
Все же он ответил:
— Почему я должен идти вместе с вами? Владелец дома меня не приглашал.
— Вы можете пойти всюду, куда иду я, — сказал Гиммлер.
— Нет, простите, — ответил Керстен. — Для меня совершенно невозможно сопровождать вас в этот дом. Он принадлежит не Мюссерту, а Туркову — одному из моих самых близких друзей, которого вышвырнули из собственного дома.
— Я этого не знал, — сказал Гиммлер, — но если Мюссерт так поступил, значит, у него были на то причины.
Не успел закончиться сеанс лечения, как к рейхсфюреру пришел Зейсс-Инкварт, чтобы засвидетельствовать почтение.
Он впервые принимал своего хозяина в Голландии. Вел он себя угодливо. Он перечислил Гиммлеру имена всех, кто был приглашен на обед, организованный Мюссертом.
— Кому принадлежит дом, где состоится прием? — спросил Гиммлер. — Это собственность партии?
— Еще нет, рейхсфюрер, — ответил Зейсс-Инкварт, — но скоро ею станет. Дом принадлежал подозрительному человеку, стороннику так называемого голландского правительства, эмигрировавшего в Лондон. Сведения о нем все хуже день ото дня. Завтра мы его арестуем вместе с другими отъявленными пособниками. Кроме того, этому Туркову принадлежат картины старых мастеров, необычайно высокой стоимости. Мы их конфискуем в пользу рейха. Его друзья, которых мы тоже завтра возьмем, — их около двенадцати человек — крупные промышленники, банкиры, судовладельцы. У них также есть коллекции картин. Видите, рейхсфюрер…
— Хорошо, — прервал его Гиммлер. — Отличная работа. Когда важные люди исчезают, то маленькие остаются без руководства. Берите этих предателей, а после я вам скажу, что с ними делать.
Рейхсфюрер закончил одеваться и вместе с гауляйтером направился в примыкающий к спальне кабинет. На пороге он остановился, повернулся к Керстену и спросил, пойдет ли он на обед к Мюссерту.
— Прошу меня извинить, рейхсфюрер, но я уже приглашен к одному из моих бывших пациентов.
— Как хотите, — пожал плечами Гиммлер. — Но обязательно приходите завтра утром меня лечить.
Керстен взял машину в гараже СС. Шофер в форме отвез его в Вассенаар, жилой район в пригороде Гааги. Его друг Турков жил там в доме, куда его водворило гестапо.
Доктор провел со своим другом целый день. Эти часы были окрашены своеобразной смесью нежности и горечи.
Керстена и Туркова связывала долголетняя прочная дружба. Они не виделись три года и счастливы были встретиться. Но в то же время они знали, что это свидание будет последним в их жизни. Об этом они не говорили. Зачем?
Посетители заходили — быстро, украдкой. Один из них, по имени де Бофор — голландец, происходивший из старинного французского дворянского рода, пришел с женой. Он был членом голландского Сопротивления. Бофор в красках описал доктору свою жизнь в подполье с чужими документами, как будто бы он был затравленным зверем, и попросил отправить в Швецию тайное послание, которое должны оттуда переслать в Лондон. Он сделал это от отчаяния и только потому, что других способов связи у него не осталось.
— Ваш пакет будет переправлен в Стокгольм, я вам обещаю, и немцы ничего не узнают, — сказал ему Керстен.
Потом он спросил, на чье имя послать пакет.
— Барону ван Нагелю, представителю голландского правительства в изгнании в Стокгольме, — ответил Бофор.
Сразу после этого он ушел. Двое друзей остались одни. Стемнело. Время шло все медленнее, каждая минута становилась все тяжелее. Где-то в доме старые голландские часы пробили одиннадцать. Керстену все труднее становилось владеть собой. Он думал: «Его арестуют на рассвете. Самое позднее, в шесть часов за Турковым придут гестаповцы».
Доктор поднялся, быстро откланялся, пообещав своему другу, что завтра они увидятся. Они оба понимали, что это невозможно, но до самого конца продолжали делать вид, что ничего об этом не знают. Какой смысл расстраиваться?
Военная машина СС увезла Керстена в ночь. Он ничего не задумывал специально. Но вдруг, несмотря на темноту (он знал Гаагу лучше, чем любой другой город в мире), он понял, что дорога обратно идет через Клингендаль, тот самый пригород, где стоял замок, реквизированный Зейсс-Инквартом для Гиммлера. Не колеблясь, он приказал шоферу ехать туда.
На первом полицейском посту его остановили. Он показал пропуск, подписанный лично рейхсфюрером, и его уважительно поприветствовали. Второй пост… Та же история. Последний пост был у входа в замок. Там его спросили, зачем он приехал.
— Мне нужно видеть рейхсфюрера, — сказал Керстен.
— Очень хорошо, — сказал начальник караула. — Он вернулся всего десять минут назад.
Агент гестапо провел доктора в спальню рейхсфюрера. Тот разувался. Держа в руках ботинок, он удивленно и радостно посмотрел на Керстена:
— Вы что, умеете мысли читать? Я как раз о вас думал. У меня опять спазмы, но я думал, что вы уже спите, и не хотел вас будить, мне не так уж плохо.
— Я это почувствовал, и вот я здесь, — не моргнув глазом, ответил Керстен. — Раздевайтесь. Я за две минуты справлюсь.
— О, я это отлично знаю, — сказал Гиммлер.
Боль прошла. Рейхсфюрер блаженно улыбнулся.
— Мне даже не надо вам звонить, если мне плохо, — взволнованно и благодарно сказал он. — Ваше дружеское отношение само подсказывает вам.
— И все же, — сказал Керстен, вздохнув и покачав головой, — у меня есть серьезная личная проблема, и только вы в силах мне помочь.
— Женщины! — радостно воскликнул Гиммлер.
— Нет, мне очень жаль, но это не любовная история, — ответил Керстен. — Сегодня утром я слышал, как Зейсс-Инкварт сказал вам, что завтра арестует двенадцать голландцев. И среди них — Турков, мой старинный друг, у которого я только что обедал. Именно поэтому я не смог пойти на прием к Мюссерту. И я уверен, что вы понимаете, как я расстроен. Во имя нашей старой дружбы, прошу вас, отмените эти аресты.
— А других подозреваемых вы знаете?
— Большинство из них — мои друзья.
Рейхсфюрер взялся за очки и принялся бессознательно двигать их вверх-вниз по лбу. Он закричал:
— Они предатели! Они вступили в преступную связь с Лондоном! Кроме того, я не могу отменять приказы, отданные Кальтенбруннером, он моя правая рука в Берлине. Зейсс-Инкварт, Раутер, их заместители — никто из них меня не поймет, они все делают для того, чтобы не дать голландцам воткнуть нам нож в спину.
Завязался длинный спор, в котором Гиммлер взывал к логике доктора, а Керстен — к чувствам рейхсфюрера. Аргументами Гиммлера были полиция, политика, война, государственные интересы. А Керстен беспрестанно твердил только одно: дружба. Он знал, что не сможет убедить Гиммлера с помощью фактов, так как Гиммлер и сам знал все факты. Он ограничился тем, что настаивал, просил, умолял — во имя тех чувств, которые к нему испытывал Гиммлер.
— Я так рассчитывал на вас, я так верил в нашу дружбу! — повторял Керстен снова и снова.
Мало-помалу движение очков на лбу рейхсфюрера замедлилось, затем прекратилось. Гиммлер устало вздохнул, устроился поудобнее в кровати с балдахином, обвел взглядом позолоченную лепнину спальни. Было тепло, он прекрасно себя чувствовал, у него не болел живот. Он сказал:
— Ну ладно уж, дорогой господин Керстен, я прав, и вы это знаете. Но в конце концов, не будем же мы ссориться из-за двенадцати человек. Нет? Это было бы очень глупо. Тут все предатели. Дюжиной больше, дюжиной меньше… Это, в конце концов, неважно. Хорошо, я поговорю с Раутером завтра утром.
Керстен сказал мягко:
— Завтра будет поздно. Я буду вам бесконечно признателен, если вы позвоните ему прямо сейчас.
— Но Раутер спит, — возразил Гиммлер.
— Он проснется, — сказал Керстен.
Гиммлер пожал плечами и пробурчал:
— Последнее слово всегда остается за вами. Так уж и быть. Звоните Раутеру.
Телефон стоял далеко от кровати, на которой лежал Гиммлер. Керстен взял трубку и попросил соединить его с Раутером. Услышав его голос, он сказал:
— Господин обергруппенфюрер, с вами хочет поговорить рейхсфюрер.
Гиммлер поднялся, путаясь тощими икрами в подоле белой ночной рубашки, подошел к телефону и приказал:
— Все аресты, назначенные на сегодняшнее утро, отложить на неопределенный срок. Я приму решение по этому поводу, когда вернусь в Берлин.
Звук в телефоне был громкий, и Керстен слышал, как Раутер ответил:
— Jawohl, jawohl, Reichsführer[59].
Между тем в это время в кабинете начальника голландского гестапо сидел генерал войск СС Готтлоб Бергер. Когда разговор закончился, Раутер злобно прорычал:
— До чего мы дошли! Теперь какой-то иностранец отдает приказы рейхсфюреру. Этот Керстен опасен. Хотел бы я знать, кто за ним стоит.
— У вас ума не хватит, чтобы в этом разобраться, — спокойно сказал Бергер, который ненавидел гестаповцев. — У Керстена руки длиннее, чем у вас всех. Гиммлер принимает вас, только если вы официально запросите приема и в форме, а Керстен сейчас у него в спальне и видит его в ночной рубашке.
А в этой спальне Гиммлер, положив трубку, говорил Керстену:
— Ну вот, ваше желание исполнено.
Он потрогал живот:
— И мне гораздо лучше.
Гиммлер вернулся в кровать, легонько зевнул. Было так хорошо, так хорошо… Однако у него было чувство, что на этот раз он дал слабину, слишком уступил Керстену.
— Знаете, — сказал он, — я каждый день жалею, что в 1941 году не стал депортировать этих предателей, как собирался. Если бы я тогда это сделал, подобных вопросов бы не возникало.
— Вспомните, как вам было плохо, — ответил Керстен. — Это было физически невозможно.
— Может быть, может быть, — пробормотал Гиммлер.
Он облокотился на подушку, и его темно-серые глаза в упор посмотрели Керстену в лицо. Он сказал:
— Я иногда спрашиваю сам себя: вели ли бы вы себя так же, если бы речь шла не о голландцах, а о турках или венграх?
Керстен отозвался спокойно:
— Моя совесть чиста. Или вы во мне сомневаетесь?
— О нет, я вас уверяю, нет, — сказал Гиммлер. — Простите меня. Это все усталость. Сейчас уже поздно, и я просто очень устал. Вы же видите, насколько я вам признателен, я ведь только что подарил вам этих двенадцать человек.
— Это правда, рейхсфюрер, — чуть поклонившись, ответил Керстен. — Вы можете спать спокойно. Доброй ночи, рейхсфюрер.
— Спокойной ночи, дорогой господин Керстен.
Доктор уже подошел к двери. Гиммлер подозвал его обратно:
— Зейсс-Инкварт принес мне немного фруктов и сладостей. Давайте разделим?
Керстена не надо было упрашивать. Он охотно взял шесть яблок и шесть плиток шоколада.
На следующий день Керстен сдержал обещание, которое до этого считал невыполнимым: он поехал домой к Туркову в Вассенаар. Туда же приехал Бофор, он отдал доктору три толстых запечатанных конверта, набитых бумагами и предназначенных для отправки в Лондон через Стокгольм.
Через два дня, 5 февраля, доктор сидел рядом с Гиммлером в его личном самолете, который летел в Берлин. Перед ними стояло два чемодана. Они выглядели одинаково и весили одинаково. Как близнецы. И оба содержали документы первостепенной важности. В чемодане Гиммлера были бумаги, врученные ему голландским гестапо для решения вопросов на высшем уровне. В чемодане Керстена — пакет от голландского Сопротивления, безжалостно преследуемого тем же гестапо.
Погода была отличная, ветер умеренный. Полет прошел без проблем.
В ожидании поездки в Стокгольм Керстен положил доверенные ему Бофором конверты в ящик стола в своем загородном доме.
Доктор провел еще несколько недель, уточняя положение вещей в том, что касалось секретного проекта, разработанного шведским министром иностранных дел, и соразмеряя своих союзников и врагов и их соответствующие возможности.
Гиммлеру он не назвал ни одного имени, ни одной цифры, не сформулировал никакого плана. Он только сказал ему — столь же туманно, сколь и сентиментально, — как будет велик и благороден германский вождь, если смилуется над самыми несчастными узниками концлагерей.
Гиммлер вел себя так же осторожно, как и Керстен. Он не возражал, но и не высказывал никакого одобрения, не сказал ни да ни нет и ограничился тем, что выслушал, покачав головой.
Но на тот момент Керстену большего и не надо было. Путь к переговорам был открыт. Остальное придет.
Итак, под тем же предлогом, что и в первый раз, — лечить финских покалеченных, оказавшихся в больницах благодаря шведскому Красному Кресту, — Керстен попросил разрешения опять лететь в Стокгольм. На этот раз Гиммлер совсем не спорил.
— Я не возражаю, — сказал он. — Не забудьте только вернуться.
Но, увидев выражение обиды и грусти на лице Керстена, он воскликнул, не дав доктору облечь чувства в слова:
— О, простите, простите, дорогой господин Керстен! Говорить не подумав — дурная привычка, это все из-за моего окружения. Если бы я только мог доверять им так же, как доверяю вам!
— Раз уж мы говорим как друзья, я хочу вас дополнительно заверить, — сказал Керстен, — что во время этого путешествия все трое моих сыновей останутся в Хартцвальде вместе с Элизабет Любен. Теперь благодаря вам я за них спокоен — мое поместье экстерриториально, и Кальтенбруннер не сможет послать ко мне своих агентов.
Первого апреля доктор и его жена сели в самолет в Стокгольм. В одном из чемоданов доктора лежал пакет от голландского Сопротивления, переданный Бофором доктору в Гааге. У Керстена был дипломатический паспорт, и тайное донесение прошло контроль без проблем. Прямо в день приезда Керстен передал его барону ван Нагелю, послу в Швеции правительства Нидерландов в изгнании.
Керстен пробыл в Стокгольме два месяца. Если ему и понадобилось столько времени, то только потому, что Гюнтер, министр иностранных дел, тщательно скрывал свои беседы с Керстеном. Он хотел сам, в одиночку подробно изучить и уточнить все детали большого плана. Даже в министерстве ничего не было известно о тех первых шагах, которые они вдвоем должны были предпринять в отношении Гиммлера. Когда было нужно проконсультироваться у кого-то из крупных чиновников по техническим вопросам, Гюнтер делал это обходными путями, фрагментарно, чтобы никто не мог даже предположить, о каком плане идет речь. На это нужно было время.
Наконец, в начале июня Гюнтер решил все вопросы, все организовал, получил все необходимые разрешения и все возможное содействие. В завершение последнего разговора с Керстеном он сказал ему:
— Я жду только вашего сигнала — и начинаем.
— А я приступлю к работе с Гиммлером сразу по возвращении. Я могу полностью рассчитывать на Брандта, многого жду от Шелленберга и Бергера. Конечно, у нас есть страшный враг — Кальтенбруннер. Но все же Гиммлер сильнее его.
Гюнтер спросил:
— Как я могу вам помочь?
— В Германии мне ничего не нужно, — ответил Керстен. — Но здесь мне нужны две вещи. Первое — мне нужно получить подтверждение моего врачебного диплома в Швеции, чтобы я мог здесь работать.
Гюнтер кивнул головой, показав, что понимает и одобряет эту предосторожность. Принимая во внимание те риски, которым подвергался доктор, и ситуацию в Третьем рейхе, где становилось все опаснее, о будущем надо было подумать заранее.
— Хорошо, — сказал министр иностранных дел. — Что еще?
— Правительственное разрешение на то, чтобы снять в Стокгольме маленькую квартиру, которую я уже присмотрел. Как вы знаете, разрешение необходимо из-за жилищного кризиса.
— Будет сделано, — пообещал Гюнтер.
Он сдержал слово. Итак, доктор сказал жене:
— В следующий раз мы приедем всей семьей. Наконец-то у нас есть место, где можно будет опять начать жить нормально.
Ирмгард Керстен купила две детские кровати. Потом она подумала о простынях. Но ее муж привез из Германии слишком мало денег, поэтому купить полотняные или хлопковые простыни ей не удалось — пришлось удовольствоваться бумажными.
Шестого июня 1944 года доктор и его жена улетели обратно в Берлин. Перед отлетом они услышали по радио новость о высадке союзников в Нормандии.
— Лучше бумажные простыни в Швеции, чем шелковые в Германии, — сказал Керстен.
С аэродрома Темпельхоф Керстен с женой уехали прямо в Хартцвальде. Весна была в разгаре. Леса и луга благоухали. Дети, Элизабет Любен и свидетели Иеговы встретили прибывших с восторгом. Даже животные в хлеву и конюшне, казалось, были счастливы, что они вернулись.
А Керстен не мог избавиться от мысли: «Сколько еще времени мне доведется это видеть?»
Он долго гулял в лесу, думал, размышлял, как будто хотел совета от высоких деревьев и цветущих прогалин. Потом он позвонил в Хохвальд, в штаб-квартиру Гиммлера в Восточной Пруссии.
— Я вернулся, рейхсфюрер.
— А ваша жена? — спросил Гиммлер без предисловий. — Я хотел бы ее поприветствовать.
Тон не оставлял сомнений. За этой вежливостью стояло желание проконтролировать. Но когда Гиммлер узнал в трубке голос Ирмгард Керстен, он закричал от радости:
— Как я рад вас слышать! Лучше, чем в Германии, в Хартцвальде, вам нигде не будет. Передайте трубку вашему мужу, пожалуйста.
Керстен подошел к телефону. Гиммлер дружелюбно сказал:
— Кальтенбруннер меня напугал. Он уверял меня, что вы сняли квартиру в Стокгольме.
— Это правда, — сказал доктор. — В гостинице жить гораздо дороже.
— Ну конечно! — воскликнул Гиммлер. — Ваша жена здесь, и мне остается только смеяться над измышлениями Кальтенбруннера.
Через два дня доктора вызвали в Хохвальд — Гиммлеру было очень плохо.
Во время своих приездов в Восточную Пруссию Гиммлер жил в простом бараке без всяких удобств, построенном в нескольких метрах от железнодорожных путей, — пейзаж вокруг был весьма унылый. Даже когда рейхсфюрер чувствовал себя хорошо, такой вид действовал на него угнетающе. А когда он заболевал, ему было вдвойне плохо. Керстен решил использовать это благоприятное для него обстоятельство, чтобы приступить к выполнению разработанного плана.
Он пошел в атаку в первое же утро.
Гиммлер, укрытый одной из своих белых ночных рубашек, лежал на очень узкой и жесткой кровати, сработанной солдатами из толстых неструганых досок. Потолок над ним был темный, плохо отесанные балки нависали прямо над головой.
У его изголовья на шатком, неизвестно откуда взятом стуле сидел доктор.
Такова была декорация, так выглядели эти двое, когда между ними начался разговор, в ходе которого должна была решиться судьба стольких жизней.
Массируя больные нервы рейхсфюрера, доктор заметил с безразличным видом:
— После высадки союзников я начинаю думать, что война закончится не так, как вы рассчитывали.
— Невозможно! — закричал Гиммлер.
— Скоро увидим, — сказал Керстен. — Но в любом случае вы должны подумать о тех, кто в боях не участвовал, но кого эта война сейчас уничтожает в концлагерях. Какой вам от них толк? И между тем вы убиваете в этих самых лагерях представителей германской расы — последних выживших норвежцев, датчан, голландцев. Вы истощаете, вы разрушаете вашу собственную кровь.
Этот довод Керстен выбрал, зная взгляды, которые исповедовал сам Гиммлер. Поэтому для начала он решил поговорить только о специфической группе заключенных.
— Допустим, — согласился Гиммлер. — Но эти люди выступили против нас.
— Вы — один из самых значительных людей Германии и один из самых больших умов этого мира, — сказал Керстен (выражение самодовольного тщеславия на минуту обогрело желтые выступающие скулы Гиммлера). — Воспользуйтесь этим положением, покажите вашу способность мыслить стратегически. Освободите как можно больше голландцев, датчан, норвежцев. Вы спасете не только этих людей, но и то, что осталось от этих народов, принадлежащих к германской расе.
— Идея хорошая, — ответил Гиммлер. — Но что я скажу Гитлеру? Одно только слово поперек — и он впадет в немыслимую ярость.
— Самый могущественный человек в Германии — это вы. Почему вы все время думаете о Гитлере?
— Он фюрер.
Керстен наклонился к лицу своего пациента, оперся руками на его живот и сказал, не меняя голоса:
— Стоит отправить одну дивизию войск СС в Берхтесгаден, фюрер — это вы, и подниметесь еще выше Гитлера.
Одним движением, чего никогда не бывало раньше, Гиммлер схватил Керстена за запястья и остановил массаж.
— Да вы понимаете, вы хоть понимаете, о чем говорите? — закричал он. — Мне пойти против фюрера? Он — на голову выше всех нас, прочих немцев! Вы знаете, что выгравировано на пряжке моего ремня? «Моя честь — моя верность»!
— Смените пряжку, и все будет в порядке, — сказал ему Керстен.
— Дорогой господин Керстен, я вам бесконечно признателен и считаю вас своим единственным другом, — взволнованно проговорил Гиммлер. — Но никогда не говорите мне такого. Верность — святое чувство, я каждый день учу этому своих солдат.
Керстен выпрямился всем своим массивным телом, устроился поудобнее на жестком стуле.
— Верность больше не верность, если вместо службы человеку здоровому она идет на службу сумасшедшему. Вы сами давали мне читать историю болезни Гитлера. Его место в психиатрической больнице. Оставить его на свободе и у власти — ваша самая большая ошибка. История вам этого не простит.
С каждым новым доводом руки Керстена становились все тяжелее, все жестче и все сильнее нажимали на желудок и больные нервы пациента. Дыхание рейхсфюрера стало прерывистым. Он прокряхтел:
— Я… понимаю… Но я… я… не могу… не могу…
Керстен сильнее нажал ладонями и пальцами, за двадцать лет работы накопившими грозную силу. Тело Гиммлера скорчилось в конвульсиях.
— Слушайте меня, — повелительно сказал доктор.
Гиммлер едва слышно пробормотал:
— Что… что?
— Отдайте мне норвежских, голландских и датских заключенных.
Прерывисто дыша, Гиммлер простонал:
— Да… да… да… Но дайте мне время.
— Действуйте самостоятельно, — продолжал приказывать Керстен. — Ничего не спрашивайте у Гитлера. Никто не будет вас проверять.
— Да… да… — задыхался Гиммлер. — Вы правы, конечно.
Руки, так легко наводящие ужас, ослабили давление. Гиммлер глубоко вздохнул. Он пришел в себя и прошептал:
— Было бы чудовищно, если бы Гитлер услышал этот разговор.
Керстен еще немного смягчил движение пальцев и рассмеялся:
— Что я слышу! Вы не можете защититься от шпионов? Вы, единственный человек в Германии, которого нельзя застать врасплох?
— Да, правда, — пробормотал рейхсфюрер. — Но если бы Гитлер услышал хоть слово…
— Не думайте об этом, — дружелюбно сказал Керстен.
Он опять принялся за массаж — так, как это делал обычно. Его пациент почувствовал, что оживает. После недлинного молчания доктор продолжил:
— Это освобождение легко организовать. В Стокгольме я часто встречался с Гюнтером, министром иностранных дел. Мы много говорили об узниках концлагерей, и он готов со своей стороны сделать все, чтобы принять заключенных из северных стран в Швеции…
Керстен замолчал и посмотрел на Гиммлера. Заговорив наконец о грандиозном плане, который они с Гюнтером так долго разрабатывали, доктор понимал, что очень сильно рискует. Эта интрига, затеянная в чужой стране, сговор такого сорта — какие чувства это может вызвать у Гиммлера? Ярость? Страх? Недоверие?
Но Гиммлер находился в состоянии такого физического блаженства, что ему было важно только одно — чтобы оно продолжалось как можно дольше.
— Я вижу… вижу… — сказал он, не открывая глаз.
— Шведы не понимают, не принимают такое обращение с несчастными заключенными в концлагерях. Пытки, которым вы их подвергаете, их ужасают. А особенно если речь идет о норвежцах и датчанах — их братьях по крови.
Увлекшись, Керстен воскликнул:
— Они ведь могут объявить вам войну!
Веки рейхсфюрера разомкнулись, и, встретив его взгляд, Керстен испугался, что зашел слишком далеко. Но состояние эйфории все еще продолжалось, и Гиммлер рассмеялся:
— О нет, мой добрый господин Керстен. У нас пока еще достаточно сил, чтобы размазать их по стенке.
Гиммлер встряхнулся и радостно встал с кровати. Доктор не только привел его в хорошее самочувствие, но и развеселил.
— Вот что мне важно — это знать, заинтересованы ли вы лично в освобождении этих заключенных.
— Именно так, — сказал Керстен.
— Тогда я об этом подумаю. Я слишком многим вам обязан, чтобы не обсуждать дело, которое вы принимаете так близко к сердцу. Но срочный ответ вам не нужен?
— Нет-нет, — ответил Керстен. — Но когда я в следующий раз поеду в Стокгольм, он мне понадобится.
— Очень хорошо, — ответил Гиммлер.
Керстен посчитал, что выиграл партию.