У Ростерга, рейнского калийного магната — того самого, чья щедрая благодарность позволила Керстену приобрести поместье в Хартцвальде, ближайшим коллегой был один уже пожилой, высокообразованный и очень порядочный человек. Его звали Август Дин[15]. Он был одним из самых старых пациентов Керстена и одним из самых дорогих его друзей.
В конце 1938 года Дин пришел к Керстену, который в то время был в Берлине. Керстен сразу увидел, что тот очень нервничает и ему сильно не по себе.
— У вас опять переутомление? — заботливо спросил он. — Вы пришли, чтобы полечиться?
— Речь не обо мне, — ответил Дин, отводя глаза.
— Ростерг?
— Нет, не он.
Наступило молчание.
— Вы не согласитесь посмотреть Гиммлера? — внезапно спросил Дин.
— Кого? — вскричал Керстен.
— Гиммлера… Генриха Гиммлера.
— О нет, благодарю покорно! — ответил Керстен. — До сих пор я избегал сношений с этими людьми, и с худшего из них я начинать не хочу.
Опять повисло молчание, на этот раз более долгое. Дин продолжил разговор с видимым усилием:
— Доктор, я никогда ни о чем вас не просил… Но сейчас я позволю себе настаивать. Прошу не только я, но и Ростерг. Видите ли, Гитлер и Лей[16], по-видимому, собираются национализировать калийную промышленность. Первая мишень — Ростерг. Мы с ним по собственному опыту знаем, какое влияние вы можете оказывать на людей, если избавляете их от страданий. Вы понимаете…
Август Дин замолчал, опустив голову.
Керстен молча смотрел на его седину. Он вспоминал бесконечное доверие и отеческую нежность, с которыми Дин относился к нему с самого начала его карьеры. Благодаря Дину среди клиентов Керстена оказались состоятельные люди, и Ростерг в их числе. Керстен был Дину многим обязан. Он понимал, чего стоит этот разговор пожилому, деликатному, достойному и интеллигентному человеку. «Но с другой стороны, — подумал Керстен, — зачем сближаться с Гиммлером, если я все это время для собственного душевного спокойствия запрещал себе даже думать о режиме, в котором начальник СС и гестапо был самой отвратительной фигурой?»
— Вы окажете нам огромную услугу, — вполголоса сказал Август Дин. — И, потом, ведь это ваш профессиональный долг — не все ли вам равно, кому облегчать страдания?
— Ладно, я согласен, — вздохнул Керстен.
Верный своей привычке во что бы то ни стало сохранять душевное спокойствие, Керстен изо всех сил постарался сразу же забыть разговор с Дином. Он так в этом преуспел, что через несколько месяцев начисто стер его из памяти.
Керстен уже давно вернулся в Гаагу, когда в начале марта 1939 года ему позвонили из Германии. Он узнал голос Ростерга.
— Сейчас же приезжайте в Германию, — коротко сказал промышленник. — Настал момент для визита, о котором вам говорил Дин.
Защитный механизм, при помощи которого Керстен забывал неприятные разговоры, оказался весьма действенным. Он искренне не понял, о чем говорит Ростерг, и взволнованно спросил:
— Дин заболел? Я ему нужен?
Несколько секунд Керстен слышал лишь треск телефонных проводов, но потом в трубке снова зазвучал голос Ростерга, но уже тише, неувереннее, осторожнее.
— Речь идет не о самом Дине… Это насчет одного знакомого.
Неожиданная осторожность Ростерга и явный страх, что его прослушивают, внезапно вернули Керстену память: имя, которое Ростерг не осмеливался произнести, — Генрих Гиммлер.
«Ну вот… — подумал Керстен. — Я ведь обещал… Настало время. А я так надеялся, что эта идея уже забыта и погребена».
Из Германии снова донесся голос Ростерга:
— Вы, конечно, понимаете… Этот знакомый — очень важный…
Произнес он это сдавленным голосом, но очень быстро.
Керстен крепко сжал в толстых пальцах телефонную трубку.
От этой робости и боязливости в голосе финансового магната, властелина и колосса мировой промышленности, от его плохо скрываемого страха Керстена бросило в дрожь. Этот испуганный голос, обычно столь величественный, дал Керстену почти осязаемое представление о царившей в Германии отвратительной атмосфере подозрительности, слежки, предательства и полицейского террора. Атмосфере, в которой честный человек не мог дышать.
«Это теперь моя проблема, — подумал Керстен. — Никто не заставлял меня тогда соглашаться».
Он глубоко и медленно вздохнул:
— Хорошо. Завтра же я приеду.
До войны — до тех пор, пока огонь и железо не превратили в руины столицу Третьего рейха, недалеко от Потсдамер-плац по адресу Принц-Альбрехт-штрассе, 8, высилось огромное здание, над которым развевались гирлянды знамен со свастикой.
Флаги никого не удивляли. Ими были обвешаны все общественные сооружения. Да и само здание, кроме своего размера, ничем не выделялось среди окружавших его серых и массивных домов. Однако, когда люди проходили мимо него, они старались идти быстрее, опустив голову или отводя взгляд, — ведь им было известно, что в этом непримечательном сооружении, перед которым день и ночь, как истуканы, стояли охранявшие его часовые, расположилась жуткая организация, круглосуточно калечившая и порабощавшая тела и души. Это была штаб-квартира и канцелярия всесильного начальника СС и хозяина гестапо Генриха Гиммлера.
Десятого марта 1939 года перед этим домом остановился роскошный автомобиль. Шофер в щегольской ливрее вышел, открыл заднюю дверь и отошел в сторону, уступая дорогу человеку лет сорока — пассажир был высок, полон, хорошо одет, двигался сдержанно, имел благодушное выражение лица и здоровый румянец. Он на мгновение бросил взгляд отливающих фиолетовым голубых глаз на фасад дома, потом не спеша подошел к входной двери. Солдат СС преградил ему дорогу.
— Что вам нужно? — спросил часовой.
— Я хочу видеть рейхсфюрера, — спокойно ответил розовощекий посетитель.
— Самого рейхсфюрера?
— Самого.
Если солдат и удивился, то не подал виду. Его учили сохранять хладнокровие при любых обстоятельствах.
— Напишите свое имя на этом листке бумаги, — сказал он, а затем, приняв записку, ушел внутрь здания.
Другие часовые продолжали стоять на посту. Их лица были одеревенело неподвижны и затянуты в каски, надвинутые на самые брови, но время от времени они бросали быстрые взгляды на человека, который вот так спокойно и невозмутимо потребовал личной встречи с их рейхсфюрером, самым опасным человеком в Германии.
Кем мог быть этот посетитель? У него не было ничего общего с теми, кто обычно появлялся в штаб-квартире на Принц-Альбрехт-штрассе: офицерами СС, высшими полицейскими чинами, секретными агентами, доносчиками или подозреваемыми, которых приводили на допрос под конвоем.
Посетитель не выказывал ни нетерпения, ни высокомерия, на его лице не было написано ни страха, ни раболепства, ни жестокости, ни хитрости. Это был просто обычный буржуа — сытый, спокойный, уверенный в себе. Скрестив руки на объемистом животе, он спокойно ждал. Вдруг из двери выскочил лейтенант СС.
— Хайль Гитлер! — сказал офицер, выбросив руку вперед в соответствии с нацистским ритуалом приветствия.
Розовощекий человек с отливающими фиолетовым голубыми глазами вежливо приподнял шляпу и ответил:
— Добрый день, лейтенант.
— Следуйте за мной, пожалуйста, — сказал офицер. Его тон и поведение были весьма почтительными.
За двумя мужчинами закрылась дверь. Неподвижно стоящие солдаты не удержались и обменялись быстрыми изумленными взглядами.
Вестибюль, через который попадали в штаб-квартиру СС, был очень просторным, с высокими потолками и невероятно оживленным. Однако было видно, что в этом оживлении царил четкий и строго определенный порядок. Офицеры всех чинов, курьеры, нарочные и посыльные сновали вверх и вниз по лестницам, ведущим на верхние этажи, заполняли поглощавшие их коридоры, обменивались приветствиями, отдавали и получали распоряжения. Все они были одеты в форму СС, и их мундиры — от генерала до простого солдата — были безупречны, строги и обладали тем оттенком вызывающей надменности, который присущ элитным войскам на службе у взыскательного начальства.
Керстен, засунув руки в карманы теплого шерстяного пальто и не сняв венчавшей его круглое лицо фетровой шляпы, шел через вестибюль штаб-квартиры СС — единственный штатский в толпе военных. Он потрясенно смотрел на стоявших повсюду охранников с автоматами через плечо.
«Интересно, зачем нужно все это оружие — Гиммлера охранять?» — подумал доктор.
Он еще не знал, что в здании было полно политзаключенных[17]. Он еще не знал, что под этим выложенным плиткой полом, по которому он шел так спокойно и степенно, палачи гестапо безжалостно пытают людей на допросах в подвалах. Но ему вдруг пришло в голову: «Вот, это логово зверя».
Но, несмотря на это, он не испытывал никакого страха. У него были крепкие нервы и трезвый ум. Он знал, что Гиммлер не имеет ничего против него, и демонстрация его могущества не вызывала у доктора ничего, кроме любопытства.
«Интересно, как пройдет встреча?» — думал он.
Вслед за офицером Керстен поднялся по массивной мраморной лестнице, затем по другой. Они вошли в приемную. Он едва успел философски подумать: «Забавно, вот куда меня привел доктор Ко», как за ним пришел другой военный с нашивками адъютанта. Они пошли по коридору, но, дойдя до середины, офицер чуть заметным жестом на мгновение остановил Керстена. Этого было достаточно, чтобы спрятанный в стене рентгеновский аппарат установил, что у вновь прибывшего нет оружия. После этого адъютант провел Керстена, который совершенно ничего не заметил, к двери, находившейся в конце коридора. Только он поднял руку, чтобы постучать по темному дереву, как дверь вдруг сама распахнулась и в проеме показался человек в генеральской форме. Он был мал ростом и узкоплеч. За очками в стальной оправе прятались темно-серые глаза, монгольские скулы заметно выступали. Это был Гиммлер.
Его лицо с глубоко запавшими щеками было воскового цвета, а тщедушное тело сотрясали конвульсии, с которыми он явно был не в состоянии справиться. Влажной, костлявой, маленькой, хотя и красивой рукой он взял сильную и мясистую руку Керстена. Потянув его внутрь комнаты, он выпалил скороговоркой:
— Спасибо, что пришли, доктор. Я много слышал о вас. Быть может, вы сможете меня избавить от ужасных болей в желудке, я очень от них страдаю и сидя, и на ходу.
Гиммлер отпустил руку Керстена. Его неприятное лицо еще больше стало похоже на восковую маску. Он продолжил:
— Ни один врач в Германии ничего не смог сделать. Но господа Ростерг и Дин уверили меня, что вы демонстрируете прекрасные результаты, даже когда другие бессильны.
Керстен не отвечал и, опустив руки, изучал монгольские скулы, редкие волосы, невыразительный подбородок. Он подумал: «Ну вот, передо мной голова, которая задумала, организовала, разработала и привела в действие меры, терроризирующие Германию и ужасающие всех цивилизованных людей…»
Гиммлер опять заговорил:
— Доктор, вы сможете мне помочь? Я буду вам бесконечно признателен.
В этих мертвенно-бледных дряблых щеках, в глубине угрюмых серых глаз Керстен увидел так хорошо ему известный зов страдающей плоти. С этой минуты Гиммлер стал для него всего лишь одним из его многочисленных пациентов.
Керстен оглядел комнату. Она была обставлена скромно: большой письменный стол, заваленный бумагами, несколько стульев, длинный диван.
— Будьте добры, рейхсфюрер, снимите китель, рубашку и расстегните брюки, — сказал Керстен.
— Сию минуту, сейчас, доктор! — с готовностью откликнулся Гиммлер.
Он разделся до пояса. У него были сутулые плечи — уже, чем грудная клетка, — мягкая кожа, дряблые мышцы и выступающий живот.
— Лягте, пожалуйста, на спину, — попросил Керстен.
Гиммлер лег. Керстен пододвинул к дивану кресло и уселся поудобнее. Его руки потянулись к распростертому телу.
Я описываю эту сцену так, как будто сам там присутствовал, и на то есть одна простая причина: в свое время общее переутомление заставило меня тоже прибегнуть к помощи доктора Керстена. И каждый день в течение двух недель, лежа под его руками, приводившими в порядок мои расстроенные нервы, я наблюдал за ним со всем вниманием, на которое был способен.
Однажды я спросил его: «Доктор, когда вы лечили Гиммлера, вы так же держались, так же вели себя с ним, использовали те же методы?»
Он удивленно посмотрел на меня: «Да, конечно… Так же как и со всеми моими больными».
Конечно, Керстену тогда было на двадцать лет меньше. Но он принадлежал к той категории людей, облик которых, несмотря на отметины времени, чертами и выражением лица, манерой держаться остается таким же, как в молодости. Я всего лишь стер с его фигуры — и это было легко — немного морщин и тяжеловесности и, как наяву, увидел этот первый осмотр.
Итак, Феликс Керстен поглубже уселся в кресло, заскрипевшее под его тяжестью, и протянул руки к оголенному тщедушному телу Гиммлера.
Двадцатью годами раньше в Хельсинки главный врач военного госпиталя сказал, что у Керстена руки «добрые». Можно сказать, именно их сила, плотность и мощь продиктовали Керстену выбор профессии, дали ему смысл жизни. Его руки были широкими, массивными, мясистыми, теплыми. На каждом пальце под коротко остриженными ногтями были видны заметные припухлости, они были плотнее и пышнее, чем у обычных людей. Можно сказать, что это были маленькие антенны, наделенные исключительной чувствительностью и остротой восприятия.
Руки задвигались. На одной из них голубоватым огоньком поблескивал камень с выгравированным гербом, дарованным когда-то в XVI веке Карлом V далекому предку доктора, почетному гражданину Гёттингена Андреасу Керстену.
Пальцы скользили по гладкой коже. Их кончики по очереди слегка касались горла, груди, сердца, живота Гиммлера. Прикосновения сначала были легкими-легкими, едва заметными. Потом в каких-то местах они стали задерживаться, тяжелеть, впитывать информацию, прислушиваться…
Природный дар, подкрепленный годами долгого и тяжелого обучения, придал пальцам Керстена проницательность, недоступную другим людям. Но даже этого было совершенно недостаточно. Чтобы искусство, переданное Керстену доктором Ко, обрело свою истинную силу, чтобы мякоть кончиков пальцев была способна передать врачу знания о том, какая внутренняя ткань опасно утолщена или истончилась и какие именно нервы изношены или ослаблены, была необходима абсолютная духовная концентрация — единственное средство, которое могло позволить полю сознания это воспринять.
Задачей Керстена было перестать видеть, перестать слышать. Обоняние тоже надо было отключить. Единственным инструментом общения с миром должны были остаться тактильные антенны (способность которых к восприятию чудесным образом увеличивалась по мере уменьшения других чувств). Весь мир сужался до размеров тела, которое выслушивали и обследовали кончики пальцев. Их открытия передавались разуму, свободному от других забот и закрытому для всех иных впечатлений.
Чтобы достичь этого состояния, Керстену не надо было предпринимать ни малейшего усилия. И даже то, что речь шла о самом Гиммлере, никак не сказывалось. Три года ламаистских испытаний и упражнений, пятнадцать лет ежедневной и ежечасной практики позволяли ему мгновенно достичь необходимой степени концентрации.
И в то же время лицо его удивительным образом изменилось. Конечно, черты лица Керстена остались теми же: тот же высокий и широкий лоб, округлый череп и гладкие темно-русые волосы, уже начавшие седеть. Две параллельные морщинки над тонкими, несколько демонически нахмуренными бровями продолжали подрагивать как сумасшедшие. Глаза, спрятавшиеся под надбровными дугами, оставались все такими же темно-голубыми, хотя иногда становились ярче, почти фиолетовыми. Маленький тонкогубый рот, спрятавшийся между массивными щеками, был чувствительным и чувственным. Длинные уши странного очертания по-прежнему оставались прижатыми к голове.
Да, его черты и фигура были те же. Но внутренние потоки, запущенные Керстеном, в которые он в этот момент погрузился целиком, вдруг изменили его выражение, его облик и, казалось, саму его суть. Морщины разгладились, плоть потеряла вес, губы больше не выдавали в нем гурмана. Веки наконец опустились. Лицо Керстена больше ничем не напоминало написанный старыми мастерами портрет состоятельного рейнского или фламандского буржуа. На смену ему пришел буддийский образ — каких много на Востоке.
Гиммлер, напряженный и судорожно скорчившийся от беспрестанных болей, не отрывал глаз от погруженного в себя Керстена. Какой потрясающий врач! Доктор не задал ему ни одного вопроса. Другие врачи — а их было столько, что он уже потерял счет, — всегда долго расспрашивали его. А он с тем самолюбованием, с каким рассказывают о себе люди, имеющие хронические заболевания, описывал, каждый раз все подробнее, те спазмы, которые заставляют его страдать и отнимают все силы. Каждый раз он пересказывал им то, что произошло с ним в детстве, — два паратифа, две тяжелые дизентерии, серьезное отравление гнилой рыбой. Врачи записывали, думали, спорили. Потом назначали рентген, анализы, обследования, брали кровь. Тогда как этот…
Вдруг Гиммлер испустил резкий вопль. Скользившие по телу пальцы, до этого легкие, как будто бархатные, внезапно сильно нажали на точку на животе, откуда хлынула боль, накрывая его потоком огня.
— Очень хорошо… Не двигайтесь, — мягко сказал Керстен.
Он опять сильно надавил на ту же точку. Внутренности накрыла вторая волна боли, затем еще и еще. Рейхсфюрер тяжело дышал, кусая губы. Лоб покрылся испариной.
— Вам очень больно? — каждый раз спрашивал его Керстен.
— Ужасно… — сквозь стиснутые зубы отзывался Гиммлер.
Наконец Керстен закончил — положил руки на колени и открыл глаза.
— Теперь я вижу… Конечно, это желудок, но боли симпатические. Нет ничего более болезненного, чем спазмы симпатической природы… И ваши напряженные нервы только усиливают это состояние.
— Сможете ли вы мне помочь? — спросил Гиммлер. Его плоское и блеклое лицо выражало смирение, а тусклые глаза молили о помощи.
— Сейчас увидим, — ответил Керстен.
Он поднял руки, расправил кисти и стал разминать ладони и фаланги пальцев, чтобы придать им всю возможную гибкость, эластичность и силу и пустить в действие. Теперь он действовал не на ощупь — он знал, что делать и куда приложить усилия. Глубоко вдавив пальцы в живот своего пациента, он точным движением жестко ухватил плоть, сформировав из нее валик, и начал ее сжимать, крутить, растягивать, увязывать и развязывать, стараясь добраться до пораженного нерва через слои кожи, жира и плоти. С каждым его движением Гиммлер вздрагивал и придушенно вскрикивал. Но в этот раз боль не была слепой и спонтанной. У нее было направление. Как будто у нее появилась цель.
После нескольких манипуляций Керстен опустил руки. Его тело отдыхало, как у боксера между двумя схватками. Он спросил:
— Как вы себя чувствуете?
Несколько секунд Гиммлер не отвечал. Казалось, что он прислушивается к собственному телу и не верит своим ощущениям. Наконец он неуверенно произнес:
— Я чувствую… Да. Это невероятно… Мне стало легче!
— Что ж, продолжим, — сказал Керстен.
Руки — сильные, безжалостные, словно обладающие собственным разумом, — опять взялись за работу. Боль, похожая на потрескивающее пламя, опять побежала по изношенным нервам, как будто по электрическим проводам. Но теперь — хотя слишком сильное надавливание или выкручивание вызывало у него судорожный вздох или стон — Гиммлер поверил. И это доверие помогало врачу.
Минут через десять Керстен остановился:
— Для первого раза достаточно.
Казалось, что Гиммлер его не слышит. Он не двигался и едва дышал. Казалось, он боится, что малейшее движение, малейший вздох нарушит хрупкое внутреннее равновесие. На его лице было написано изумление и недоверие.
— Вы можете встать, — сказал Керстен.
Гиммлер приподнялся так медленно и осторожно, как будто его тело таило в себе бесценное сокровище. Потом он так же осторожно поставил ноги на пол. Брюки с него соскользнули, он сделал инстинктивное резкое движение, чтобы их подхватить. Испугавшись последствий этого движения, он застыл, крепко сжав брюки. Но внутри него ничего не отозвалось — тишина, спокойствие и то ни с чем не сравнимое блаженное состояние, которое может дать только избавление от невыносимых страданий, никуда не делись.
Гиммлер устремил на Керстена взгляд, в котором за стеклами очков читалась растерянность. Он воскликнул:
— Это сон? Возможно ли это? У меня больше ничего не болит… Совсем не болит!
Он вздохнул и продолжил, сказав скорее себе, чем Керстену:
— Никакие лекарства не помогали… Даже от морфия не было толку. А теперь… Всего за несколько минут! Я бы никогда не поверил.
Свободной рукой Гиммлер прикоснулся к своему собственному животу, как будто потрогал что-то волшебное.
— Вы правда способны избавить меня от спазмов? — воскликнул он.
— Я думаю, да, — ответил Керстен. — Ваше состояние вызвано поражением некоторых нервов, а мое лечение действует как раз на них.
Гиммлер поднялся с дивана, на котором сидел, и подошел к Керстену:
— Доктор, я хочу, чтобы вы были при мне.
И, не дав Керстену времени ответить, добавил:
— Я сейчас же запишу вас в СС. Вы получите чин полковника.
Керстен не смог сдержаться и отпрянул назад. Он в замешательстве смотрел на тщедушную полуголую фигуру, поддерживавшую руками сползавшие брюки. Но этот человек, избавившись от болей, опять посчитал себя всесильным. Он интерпретировал удивление доктора по-своему.
— То, что вы иностранец, не имеет никакого значения. СС распоряжаюсь я. Я их рейхсфюрер. Одно ваше слово — и вы полковник, у вас будет чин, жалование, форма.
На секунду Керстен представил себя в форме СС — такой грузный и тяжеловесный, так любящий удобную просторную одежду из мягких тканей. Он с трудом сдержался, чтобы не расхохотаться. Но Гиммлер все так же смотрел на него, и на его лице было ясно написано, до какой степени сделанное Керстену предложение было выражением признательности и знаком благосклонности.
— Да, доктор, — торжественно повторил Гиммлер. — Я вам обещаю: полковник!
Керстен слегка наклонил голову в знак благодарности. У него было чувство, что он попал в какой-то другой мир, где обычные ценности вывернуты наизнанку.
«С сумасшедшими надо играть по их правилам», — подумал он и ответил со всей серьезностью:
— Рейхсфюрер, я бесконечно признателен вам за ту честь, которую вы мне оказываете. Но, к моему великому сожалению, я не могу принять ваше предложение.
Он долго объяснял Гиммлеру, что живет в Голландии, что у него там дом, семья, налаженная жизнь, очень много больных…
— Но, — продолжил он, — если у вас возобновятся спазмы, я тут же приеду! Кроме того, я пробуду здесь еще две недели — у меня здесь тоже много пациентов.
— Считайте меня одним из них. Пожалуйста, приходите каждый день, — взмолился Гиммлер.
Он надел рубашку, под которой скрылись его сутулые плечи, выступающие лопатки и раздутый живот, застегнул брюки и завязал галстук, надел китель с нашивками генерала СС и нажал на кнопку звонка.
Вошел адъютант, выбросил руку в знак приветствия.
— Для господина Керстена мои двери всегда открыты, — сказал ему Гиммлер. — Это приказ. Пусть все это знают.
Каждое утро Керстен творил чудеса. Каждое утро он, как по волшебству, высвобождал Гиммлера из острых когтей боли — Гиммлер научился любить даже боль, вызванную этими руками. Так страдалец любит иглу от шприца с лекарством, облегчающим его страдания.
Но здесь речь шла не только о лекарстве или об инструменте. От пальцев доброго толстого доктора с доброй улыбкой и добрыми руками исходили блаженство и покой. Потому-то рейхсфюрер и считал Керстена волшебником и магом. Доктор привык к радостной благодарности больных, когда он избавлял их от мучений, которые они уже не надеялись вылечить, но поведение Гиммлера повергало его в шок. Никогда ни один из его пациентов не высказывал такого благоговения и восторженности, почти преклонения. Керстену казалось, что перед ним не Гиммлер, а слабоумный ребенок.
И этот человек — самый могущественный после Гитлера в Третьем рейхе и даже более опасный, чем Гитлер, — чьей обязанностью было хранить самые главные и самые страшные государственные тайны, оказался невероятным болтуном. Расслабившись и получив облегчение под руками доктора, войдя в состояние блаженства, сравнимого с наркотическим, Гиммлер терял всякую осторожность до такой же степени, до которой он, будучи в нормальном состоянии, патологически не доверял ничему и никому.
Во время сеансов лечения Гиммлер постоянно пускался в откровения. У Керстена было правило — примерно каждые пять минут делать небольшую паузу, чтобы дать передышку нервам, которые он только что обрабатывал. Так, каждый сеанс, который длился около часа, включал в себя несколько перерывов, во время которых, чтобы отдохнуть самому и дать расслабиться больному, Керстен заводил разговоры.
Чтобы попытаться понять по-настоящему всю глубинную подоплеку той невероятной истории, которая началась в этом кабинете, надо представлять себе состояние Гиммлера во время этих мгновений покоя.
Он как будто всплывал из водоворота страданий и боли на чудесную, тихую и гладкую поверхность воды. Его голое измятое тело находится в покое, оно парит на волнах блаженства. Он смотрит на руки, только что спасшие его из бездны. Они спокойно лежат на коленях Керстена или сплетены на его объемистом животе. Над ними слегка вздымается грудная клетка, затем — богатырские плечи. Еще выше — приветливая улыбка на широком румяном лице, понимающие и мудрые глаза. Все в этом добродушном волшебнике приглашает к доверительной дружеской откровенности. И рейхсфюрер, дважды побежденный: один раз — своими страданиями, а другой — избавлением от них; рейхсфюрер, чье существование было посвящено бесстрастному, не омраченному угрызениями совести выполнению самых секретных, грязных и отвратительных задач; рейхсфюрер, у которого не было других спутников, кроме слепых исполнителей его воли — полицейских, шпионов и палачей, — рейхсфюрер Генрих Гиммлер испытывал непреодолимое желание наконец поговорить с кем-то откровенно, не взвешивая каждое слово, без недомолвок и лишних опасений.
Логичным образом он начал с рассказа о самом себе, о своих недугах. Он всегда боялся заболеть раком — его отец умер от этой болезни. Керстен его успокоил. Потом Гиммлер пустился дальше и стал исповедоваться. Он испытывает страдания не только физические. Ему приходится тщательно скрывать тошноту, спазмы, испарину, ведь нельзя, чтобы у кого-то из его окружения возникли хоть малейшие подозрения.
— Но почему? — поразился Керстен. — Ведь болезнь — это же не бесчестье?
— Это бесчестье для командующего войсками СС, элитой немецкой нации, которая сама по себе является лучшей в мире, — возразил Гиммлер.
И тут началось.
Керстен выслушал длинную лекцию про германскую кровь и ту славу, которая ждет СС — самую чистую породу людей. Чтобы осуществить этот замысел, Гиммлер лично выбирал солдат одного типа: высоких, атлетически сложенных голубоглазых блондинов. Они должны быть неутомимы, привычны к любым задачам и в плане нравственности быть столь же суровыми по отношению к себе, как и к другим. И в таких обстоятельствах как же он, Гиммлер, предводитель тех, из кого он хочет сделать сверхлюдей, может обнаружить перед ними свою телесную слабость?
Его рассуждения приняли догматический характер. Он без конца возвращался к вопросу о расовом превосходстве германской нации и ее признаках: высокий рост, удлиненный череп, светлые волосы и голубые глаза. У кого их нет — тот недостоин называться немцем.
Керстен хорошо умел владеть собой. Но он, конечно, никак не смог сдержать удивления, которое у него вызвали эти рассуждения, глядя на худосочное тело, которое он только что массировал, круглую черноволосую голову, монгольские скулы и темно-серые глаза своего пациента. Гиммлер пояснил:
— Я баварец, а баварцы в основном брюнеты, они не обладают теми признаками, о которых я говорил. Но их преданность фюреру компенсирует эти недостатки. Принадлежность к настоящей немецкой расе, чистота германской крови измеряется прежде всего любовью к Гитлеру.
Его взгляд, обычно такой тусклый, вдруг засиял. Внезапный наплыв чувств заставил задрожать его монотонный голос: Гиммлер произнес имя своего кумира.
С этого момента он больше не умолкал. Гитлер — гений, такие рождаются только раз в тысячелетие, и он самый великий даже среди них. Он ниспослан нам самой судьбой. Он все знает. Он все может. Немецкий народ должен слепо подчиниться тому, кто приведет его к высшей точке его истории.
Через неделю у Гиммлера вошло в привычку рассуждать вслух в присутствии своего врача. На восьмой день лечения во время одного из перерывов, пока Керстен отдыхал, положив руки на живот, рейхсфюрер — полураздетый, лежа на кушетке — спокойно сказал:
— Скоро у нас будет война.
Расслабленные пальцы Керстена крепко сплелись на животе. Но сам он не пошевелился. Занимаясь здоровьем Гиммлера, он научился управлять не только нервами своего больного, но и кое-какими его психологическими реакциями.
— Война! Помилуйте, почему? — воскликнул он.
Гиммлер немного приподнялся на локтях и живо отозвался:
— Если я говорю, что какое-то событие произойдет, то я в этом уверен. Будет война — потому что Гитлер этого хочет.
Лежащий на кушетке полуголый и тощий хранитель самых страшных тайн Третьего рейха повысил голос:
— Фюрер хочет войны, потому что он считает, что война — благо для немецкого народа. Война делает людей сильнее и мужественнее.
Гиммлер снова вытянулся на диване и немного снисходительно, как будто успокаивая перепуганного ребенка, добавил:
— В любом случае эта война будет короткой, легкой и победоносной. Демократии прогнили. Они живо встанут на колени.
Керстен сделал над собой усилие, чтобы его вопрос прозвучал совершенно естественно:
— Не считаете ли вы, что играете с огнем?
— Фюрер прекрасно знает, до каких пределов он может дойти, — ответил Гиммлер.
Время перерыва истекло. Руки доктора опять заняли свое место на худосочном теле пациента. Лечение пошло своим чередом.
Когда Керстену пришло время возвращаться в Голландию, Гиммлера больше не мучили боли. Уже много лет он не чувствовал себя так хорошо. Долгие годы он был вынужден соблюдать жесткую и скучную диету, хотя очень любил хорошо поесть, а особенно — совершенно запрещенные ему копчености. Теперь он мог есть все, что ему заблагорассудится. Он горячо попрощался с доктором, высказав ему свою безграничную признательность.
Прошло три месяца. Гитлер оккупировал Чехословакию — вернее, то, что от нее осталось после того, как предыдущей осенью Англия и Франция сговорились и бросили ее на произвол судьбы. Мир чувствовал приближение катастрофы.
В начале лета 1939 года Керстену, который находился в Гааге, позвонил адъютант Гиммлера. Рейхсфюрер очень плохо себя чувствует и просит доктора приехать в Мюнхен как можно скорее.
На вокзале Керстена встретила военная машина, за рулем которой сидел шофер в форме СС. Его отвезли в Гмунд-ам-Тегернзее, маленький городок на берегу чудесного озера в сорока километрах от Мюнхена. Там у Гиммлера был небольшой дом, где он жил вместе с женой, которая была старше его на девять лет, — худой и сухопарой неинтересной женщиной с неприятным лицом, и дочкой лет десяти, светловолосой и бесцветной.
Керстен поселился в отеле неподалеку, но Гиммлер настаивал, чтобы доктор каждый раз обедал с ними, в семейном кругу. Гиммлер как будто пытался заполучить доктора, который вновь избавил его от мучений, и превратить целителя в друга.
За столом он с удовольствием рассказывал о своей родной Баварии и о тех временах, когда она была еще самостоятельным королевством. Он очень гордился своим прадедушкой, который был кадровым военным и служил сначала в баварской гвардии, когда у власти был король Отто, а потом — полицейским интендантом в Линдау, на озере Констанц.
Однако единственным, что занимало доктора по-настоящему, были содержательные разговоры между ним и Гиммлером, которые происходили только во время сеансов лечения. Там Гиммлер был не хозяином дома и не шефом тайной полиции и отдельных войск, а просто пациентом, полуголым и счастливым оттого, что может открыться и довериться своему целителю.
Все эти разговоры так или иначе приводили к тому, что целиком овладело разумом Гиммлера, — к войне. Война близко. Война неминуема. Гитлер решил воевать, и это не обсуждается.
И Гиммлер, как молитву, как затверженный урок, повторял свою главную мысль:
— Фюрер хочет войны. Настоящий мир возможен только после того, как мир очистит война. Национал-социализм должен озарить мир своим светом. После войны мир будет национал-социалистическим.
А потом добавлял:
— Пацифизм — это слабость. У Германии лучшая армия во вселенной. И с ее помощью Гитлер построит правильный мир.
Поначалу Керстен никак не реагировал на эти рассуждения. Он не хотел их слушать, не хотел верить и пытался воспринимать это как бред сумасшедшего. Но они выглядели правдоподобно и звучали как неизбежность. Гитлер, злобный сектант, собирался начать самую настоящую бойню. Гиммлер виделся с ним каждый день и просто повторял его слова, как будто записанные на пластинку. Совсем скоро, когда разразится буря, сам Гиммлер — этот тщедушный пациент, сейчас кряхтевший под пальцами доктора и после этого смотревший на него с благодарностью и детским преклонением, — будет самым подлым, самым безжалостным инструментом в руках этого сумасшедшего.
Постепенно Керстен начал отвечать Гиммлеру. Он не надеялся его убедить изменить что-то в готовившихся событиях, но ему бы очень не хотелось, чтобы Гиммлер мог хотя бы предположить, что он это одобряет или ему это просто безразлично.
Он высказался безо всякого смущения: война — это преступление против человечества и все это в конце концов повернется против самой Германии. Одна страна не может захватить все остальные. А у Гиммлера был только один ответ:
— Фюрер сказал…
В середине лета Керстен поехал на машине в отпуск в Эстонию. Его юная жена и маленький сын, родившийся в прошлом году, ехали вместе с ним. Погода была великолепная. Из Гааги они неторопливо доехали до своего имения в Хартцвальде, затем — в Штеттин, где вместе с машиной погрузились на пароход, идущий в Таллин — столицу Эстонии. Оттуда было уже совсем недалеко до Тарту — города, где родился Керстен и где до сих пор жил его отец.
Проезжая по местам своего детства, Керстен — вспомнил ли он в это время о мюнхенских рассуждениях Гиммлера? — вдруг сказал, обращаясь к жене:
— Быть может, это наше последнее спокойное путешествие в эти края.
Но ему не было свойственно тратить время на меланхолию или тревогу. Он встряхнул головой, пожал плечами и улыбнулся.
Они приехали к Фредерику Керстену — он не разгибаясь трудился в своем маленьком имении, которое ему оставили по новым эстонским законам. Ему было уже восемьдесят восемь лет, но он все так же любил свою землю, как в молодости, и все так же был жаден до работы и не только. Он был в такой прекрасной форме, что простодушно спросил у сына: не повредит ли его здоровью иметь сексуальные отношения дважды в неделю? Керстен был очень горд отцом. Старик гордился внуком. Ирмгард лучилась весельем и жизненной энергией. То были счастливые дни.
По дороге обратно, проезжая через Штеттин, Керстен и его жена заметили, что обстановка в порту и на прилегающих улицах сильно изменилась. Теперь они кишели солдатами.
Восточная Пруссия, через которую ехали путешественники, напоминала военный лагерь.
Война, о которой Гиммлер говорил Керстену, была уже здесь. Голая, неприкрытая, без прикрас. Немцы собираются напасть на Польшу.
Керстен вернулся в Берлин 26 августа. Еще не успев разобрать чемоданы, он позвонил Гиммлеру, чтобы сообщить о своем приезде. Их отношения стали столь близкими, что прямой звонок Гиммлеру был вполне уместным. Услышав голос Керстена, Гиммлер очень обрадовался.
— Пожалуйста, приезжайте немедленно в штаб-квартиру, я вас очень жду. Спазмы опять возобновились, без вас мне будет очень худо.
Приступ только начался. Двух сеансов хватило, чтобы привести все в норму.
Во время перерывов Гиммлер и Керстен, как обычно, разговаривали.
— В Штеттине и Восточной Пруссии полно солдат. Война скоро начнется? — спросил доктор.
— Я не имею права вам отвечать, — отозвался Гиммлер.
Керстен, спрятав тревогу под понимающей улыбкой, продолжил:
— Знаете, рейхсфюрер, я видел больше, чем вы думаете.
Блаженное состояние, в котором в этот момент находился Гиммлер, развязало ему язык. Он заявил:
— Да, это правда. Мы завоюем Польшу, чтобы приструнить английских евреев. У них тесные связи с этой страной. Они гарантировали им территориальную целостность.
— Но это же будет мировая война! — воскликнул Керстен. — Если вы нападете на Польшу, в войну будет втянут весь мир!
Вдруг голый торс Гиммлера содрогнулся от конвульсивных движений. Керстен был потрясен. За время лечения он слышал от своего пациента кряхтение, стоны, одышку, зубовный скрежет или вздохи облегчения. Но он никогда не слышал, чтобы Гиммлер смеялся. А теперь он хохотал во все горло. Гримаса боли на миг остановила этот приступ веселья, но только на миг. Гиммлер сказал, смеясь:
— Ох. Мне больно, но удержаться я не могу. Вы говорите как человек, который совершенно ничего не понимает. Англия и Франция так слабы и трусливы, что вмешиваться не станут. Возвращайтесь спокойно в Гаагу. Через десять дней все закончится.
Польша была раздавлена. Но Англия и Франция вступились за нее. Война не прекратилась.
Однако в нейтральной стране, какой была Голландия[18], ничего не изменилось. Керстен все так же продолжал принимать пациентов, встречаться с друзьями, а дома его ждали его жена Ирмгард и Элизабет Любен — его вторая мать. Несмотря на то что они обе были немками — или как раз из-за этого, — они страстно ненавидели Гитлера и всей душой желали ему поражения.
Первого октября 1939 года Гиммлер через адъютанта передал по телефону Керстену просьбу срочно приехать в Берлин. Рейхсфюрер очень плохо себя чувствует.
Жена Керстена и Элизабет Любен в один голос горячо возражали против этой поездки. Они говорили, что доктор должен прекратить лечить Гиммлера. У этого человека нет никакого права, чтобы его рассматривали как обычного больного. В мирное время — еще куда ни шло. Но теперь, когда этот полицейский палач пустил в ход все средства, чтобы поработить мир, лечить его недопустимо.
Керстен молча слушал и кивал головой. На самом деле он был с этим согласен. Но, несмотря на это, он сел на первый же поезд до Берлина. Что-то, что он не мог толком определить, подталкивало его так поступить.
На этот раз Гиммлеру было очень плохо. А чем хуже ему было, тем сильнее было на него влияние Керстена. И когда Керстен напомнил ему, что, несмотря на его пророчества, Германии не удалось избежать широкомасштабных военных действий, он начал искать что-то вроде оправданий: Гитлер сделал все, чтобы избежать расширения конфликта. Но Англия и Франция знать ничего не хотели. Главную ошибку совершил Риббентроп. Всего за час до того, как Англия объявила о вступлении в войну, он еще повторял, что они не посмеют.
Через неделю благодаря лечению Керстена Гиммлеру стало лучше. К нему вернулась былая уверенность.
— Война с Англией и Францией нас не пугает. Мы даже довольны. Эти две страны должны быть уничтожены.
И когда лечение было закончено и Керстен предупредил Гиммлера, что до Рождества в Германию больше не вернется (праздники они обычно проводили в Хартцвальде), Гиммлер заявил:
— К Рождеству все закончится. В Новый год будете праздновать мир. Это совершенно точно, Гитлер мне так сказал.
Перед тем как уехать из Берлина, Керстен исполнил один свой замысел. Он и сам не до конца понимал, как это пришло ему в голову, но ему стало совершенно ясно, что это была истинная причина его поездки: он пошел в представительство Финляндии.
Он стал считать эту страну своей, когда ему не было и двадцати лет. Он сражался за ее независимость. Он был офицером запаса. Он очень ее любил.
Когда Керстен пришел к финским дипломатам, с которыми был хорошо знаком, он рассказал им во всех подробностях о своих встречах с Гиммлером и о том, как рейхсфюрер во время лечения приступов болезни в присутствии доктора рассказывает о политических и военных секретах с откровенностью, в которую трудно поверить.
После этого Керстен рассказал о муках совести, которые испытывает он сам, продолжая в разгар войны лечить шефа СС и гестапо.
— Не сомневайтесь ни секунды, — ответили ему. — Вы должны лечить Гиммлера больше и лучше, чем когда-либо. Вы должны беречь и приумножать это невероятное доверие. И нам помогать — информировать. Это крайне важно.
Керстен обещал сделать все возможное.
Он и сам был поражен — он сам, который любил свою уютную частную жизнь, чье безразличие и полное отсутствие интереса к общественным делам вошли в поговорку среди его друзей, — и теперь он согласился играть роль в политической игре. И какой игре! Но он не мог ничего с этим поделать. Как невозможно было промолчать, когда Гиммлер оскорблял самые лучшие человеческие чувства, так же было необходимо послужить своей стране в это страшное время.
Думая об этом, Керстен не испытывал ни гордости, ни удовлетворения. Он был просто честным и порядочным буржуа. И теперь примирился, помимо своей воли, с последствиями своей порядочности.
Замыкаться в своей скорлупе и защищать свою жизнь от яростных порывов ветра, сотрясавших Европу, становилось все труднее.
Двадцатого декабря Керстен отвез свою семью в Хартцвальде.
Проезжая через Берлин, он позвонил Гиммлеру, но с ним не встретился. Гиммлер в лечении не нуждался.
На Рождество и на Новый год война с союзниками еще продолжалась, несмотря на все пророчества рейхсфюрера. К этому добавилась еще одна новость, глубоко взволновавшая Керстена, — между Россией и Финляндией вспыхнула война[19].
Чтобы помочь своей стране в этой фантастически неравной борьбе, Керстен делал все, что было в человеческих силах. В Голландии он добывал деньги. В Англии — меха, во Франции — медикаменты и оборудование для полевых госпиталей. В Италии — благодаря своему бывшему пациенту графу Чиано[20] — оружие и самолеты. Только из Германии он не мог ничего раздобыть. Договор между Гитлером и Сталиным, подписанный за несколько дней до начала войны[21], обязывал Третий рейх сохранять благосклонный нейтралитет по отношению к России.
Приехав в Хартцвальде, доктор постарался забыть все тревоги и волнения. Умение внутренне сконцентрироваться ему очень помогло.
Помогало и само поместье. На этих обширных землях, где росли густые леса и текли ручьи, защитная скорлупа образовывалась легко. Какое ощущение безопасности, какой покой здесь, на этой земле, в этом доме, построенном и обставленном Керстеном по своему собственному вкусу! Какое непреходящее удовольствие — неторопливо гулять по аллеям и полянам, опираясь на толстую палку из яблоневого дерева, или ехать мимо столетних деревьев в двухколесной повозке, запряженной спокойной лошадкой. Как хорошо было в Хартцвальде размышлять, мечтать, есть и спать.
Что же касается жены доктора, то для нее поместье тоже было местом, которое она предпочитала всем прочим. Она со страстью занималась конюшней и птичьим двором, а также, будучи опытной наездницей, вдоволь каталась верхом на породистых лошадях из конюшни.
Кроме того, с осени в Хартцвальде жил самый дорогой сердцу Керстена гость — его отец. Согласно одному из пунктов договора между Гитлером и Сталиным Балтийские государства отходили России. Так же как это сделала царская Россия в 1914 году, Советы массово депортировали местных жителей в Сибирь и Среднюю Азию[22]. Но этническим немцам было разрешено уехать в страну их происхождения — и Фредерик Керстен нашел приют в имении своего сына.
Однако эти новые испытания ничуть не подорвали ни здоровье, ни хорошее настроение, ни работоспособность этого удивительно крепкого и полного сил старика, несгибаемого, как узловатое дерево. Оторванный от своего дома в начале Первой мировой войны, изгнанный без надежды вернуться в начале Второй, он любил повторять:
— До этих двух войн я видел еще Русско-японскую и уже тогда был немолод. В общем, я понял одну вещь: войны проходят, земля остается…
Но время рождественских праздников подходило к концу. Надо было вылезать из уютной скорлупы.
В соответствии с заранее тщательно разработанным планом Керстен должен был в первые четыре месяца 1940 года лечить своих немецких больных в Берлине, а потом уехать в Гаагу, где у него на следующий период уже тоже были расписаны все приемы день за днем, час за часом.
До конца апреля Керстен лечил Гиммлера и беседовал с ним каждое утро.
Рейхсфюрер был в полном восторге от взаимопонимания, установившегося между Германией и Россией. Ко всему прочему, с той же уверенностью, с которой он утверждал, что война кончится к Новому году, теперь он предсказывал мир к лету. Естественно, он всего лишь повторял речи Гитлера, с которым виделся каждый день, а зачастую и дважды.
Первого мая Керстен должен был начать лечить своих больных в Гааге. Двадцать седьмого апреля он отнес свой паспорт Гиммлеру, чтобы побыстрее получить выездную визу (рейхсфюрер сам предложил Керстену этот способ). Гиммлер обещал, что отдаст все распоряжения, чтобы путешествие Керстена было как можно более легким и необременительным. Напоследок он сказал:
— Вы можете спокойно провести последние дни апреля в поместье. Все будет сделано.
На следующий день в просторном кабинете Керстена, устроенном им в своем загородном доме, раздался телефонный звонок. Это был Гиммлер.
«Ему внезапно стало плохо?» — подумал доктор, пока ждал соединения.
Но в голосе Гиммлера, который доктор теперь знал очень хорошо, не было никаких признаков боли и страдания. Напротив, он был бодр и даже весел.
— Мой дорогой доктор, — сказал Гиммлер, — должен вас предупредить, что сейчас я никак не могу получить для вас выездную визу.
Керстен издал легкий возглас удивления, но Гиммлер продолжил, не дав ему сказать ни слова:
— Полиция очень занята. Спокойно ждите в Хартцвальде.
— Ну как же так, рейхсфюрер. — Керстен не мог поверить тому, что только что услышал. — Как это возможно, чтобы вы не могли получить визу, даже если полиция слишком занята, даже если она перегружена? Первого мая, через два дня, мне совершенно необходимо быть в Гааге, у меня там назначен прием десяти пациентам.
— Я сожалею, но ничего не могу сделать для вашего выезда из Германии, — отозвался Гиммлер.
Его голос был все так же весел и дружелюбен, но Керстен почувствовал, что это решение не подлежит обсуждению.
— Но почему? — все же вскричал он.
— Не задавайте вопросов. Это невозможно, вот и все, — сказал Гиммлер.
— Очень хорошо, — вздохнул Керстен. — В таком случае я обращусь за визой в представительство Финляндии.
В трубке на том конце провода раздался взрыв хохота, затем голос Гиммлера, которого это явно забавляло:
— Уверяю вас, дорогой господин Керстен, что, раз я ничего не могу сделать, никакое представительство не поможет.
Голос на том конце провода стал серьезнее:
— Прошу вас — нет, я требую, чтобы вы всю следующую неделю оставались в поместье и никуда оттуда не выезжали.
В начале разговора Керстен был изумлен, затем раздражен, но после этих слов он сильно встревожился. В то же время он не мог отогнать от себя мысль: «Если бы я его не привел в хорошую форму, он бы со мной в таком тоне не разговаривал».
Последовало короткое молчание, Керстен спросил:
— Что же, теперь я интернирован?
— Понимайте как хотите, — последовал ответ.
Вдруг Керстен опять услышал смех рейхсфюрера.
— Но будьте уверены, из-за вас Финляндия нам войну объявлять не будет!
Разговор резко прервался, Гиммлер бросил трубку.
Через несколько минут вся связь между Хартцвальде и внешним миром прекратилась.
Двенадцать дней прошло в нетерпении, беспокойстве и гневе, прежде чем в доме Керстена опять зазвонил телефон. Это было очень рано утром 10 мая. Звонили из штаб-квартиры СС и от имени рейхсфюрера просили доктора немедленно приехать в Берлин для встречи с ним.
Чувство ярости Керстену было почти не знакомо. Тем не менее, когда доктор предстал перед Гиммлером, и лицо, и все его массивное тело излучали именно ярость. Его пациент, дружески улыбаясь, этого даже не заметил и поприветствовал его следующим образом:
— Простите меня, дорогой господин Керстен, если я затруднил вам жизнь, но слушали ли вы радио сегодня утром?
— Нет, — процедил Керстен сквозь стиснутые зубы.
— Что? — удивился Гиммлер. — Вы и правда не знаете, что произошло?
— Нет, — ответил Керстен.
И тут Гиммлер радостно закричал — и выражение его лица было таким, как будто он сообщает своему другу лучшую в мире новость.
— Наши войска вошли в Голландию! Они освободят нашу братскую страну, чисто германскую страну, от еврейских капиталистов, которые ее поработили[23].
Во время своего вынужденного пребывания в имении у Керстена было много времени, чтобы размышлять о том, что его тревожит. Но то, что он услышал, превзошло самые дурные ожидания.
Голландия… Голландцы… Страна и народ, которые он так любил! Эта мирная земля, эти мужчины и женщины, такие добродушные… Теперь предательски атакованы грубой силой.
СС уже там, гестапо скоро за ними последует, а их начальник смеялся, демонстрируя монгольские скулы.
— В таком случае здесь мне делать нечего. Я уезжаю в Финляндию, — сказал Керстен.
Он больше не владел собой. Ему, обычно такому осторожному, такому невозмутимому и благодушному, в этот момент было совершенно все равно, разозлят ли его слова Гиммлера. Он даже почти этого хотел.
Но Гиммлер не выказал никакой враждебности. На его лице было написано огорчение, удивление и ласковый укор. Не повышая голоса, он сказал:
— Я очень надеюсь, что вы останетесь. Вы мне так нужны.
И потом несколько живее:
— Да поймите же! Если я и помешал вам ехать в Голландию, если я задержал вас в вашем доме, это было сделано только для вашего же блага, из дружеских побуждений. Там не только война, бомбардировки и прочее. Вам угрожает гораздо более серьезная опасность. Наши люди там, голландские национал-социалисты во главе с Мюссертом[24] относятся к вам очень плохо. В первые же часы после победы начнутся казни.
Гиммлер остановился на секунду, затем продолжил как бы с сожалением:
— Поставьте себя на их место: они знают, как вы близки к королевскому двору, сплошь набитому евреями, от которых мы должны освободить народ с чисто германской кровью.
Керстен посмотрел на Гиммлера и подумал: «Он в это верит. Он действительно в это верит. Для него королева Вильгельмина, ее семья и правительство — еврейские агенты. И он действительно верит в то, что для голландского народа — такого либерального, не приверженного расизму, любящего свою независимость — его нацисты и эсэсовцы будут освободителями. Ничего нельзя поделать».
Керстену не оставалось ничего, кроме чувства бездонной горечи. Он сказал:
— Я подумаю, но в любом случае надолго в Германии я не останусь.
Выйдя из штаб-квартиры СС, Керстен отправился прямо в представительство Финляндии и заявил, что хочет уехать как можно скорее. Высшие дипломатические чины представительства, с которыми он разговаривал, несколько секунд молчали. По их лицам Керстен понял, о чем они думают. Финляндия только что вышла из ужасной войны. Она вынуждена была отдать России города и территории. Ее оборона была уничтожена, народ обескровлен. Она не сможет выжить без поддержки Германии, и отъездом Керстена они рискуют нажить себе врага в лице одного из самых могущественных людей Третьего рейха.
Полученный доктором ответ подтвердил его предположения.
— Вы — призывного возраста, как офицер и как врач, но для страны будет гораздо полезнее, если вы останетесь рядом с Гиммлером. Ваше настоящее место — здесь, это ваш гражданский долг.
Они были правы.
Как бы ни было сильно отвращение Керстена, в какую бы пытку для него это ни превратилось, надо было остаться.