Дорогой Франклин,
Коллегия выборщиков только что утвердила президента- республиканца, и ты наверняка доволен. Однако, несмотря на твою женофобию и ура-патриотическое ретроградство, в отцовстве ты был весьма либерален и относился к телесным наказаниям и игрушечному оружию так, как требовало время. Я не дразнюсь, только задаюсь вопросом, не возвращаешься ли и ты к тем предосторожностям и не размышляешь ли, где же мы ошиблись.
Мне в оценке воспитания Кевина помогали тренированные юридические умы.
— Миссис Качадурян, — с пристрастием допрашивал меня Харви, — соблюдалось ли в вашем доме правило, запрещающее детям играть с игрушечным оружием?
— Не ручаясь за точность формулировки, да.
— И вы контролировали просмотр телепередач и видео?
— Мы старались оградить Кевина от всего слишком жестокого и сексуально откровенного. К несчастью, это свелось к тому, что мой муж не мог смотреть большинство своих любимых программ. И одно исключение мы все же сделали.
— Какое? — Снова раздражение; это не было запланировано.
— Исторический канал. — Хихиканье; я играла на галерку.
— Суть в том, — продолжал Харви сквозь зубы, — что вы изо всех сил пытались оградить вашего сына от вредного влияния, не так ли?
— В своем доме. Это шесть акров из всей планеты. И даже там я не была защищена от вредного влияния Кевина на меня.
Харви перестал дышать. Я подумала, что этому трюку научил его профессионал от альтернативной медицины.
— Другими словами, вы не могли контролировать, во что играл или что смотрел Кевин в домах других детей?
— Откровенно говоря, другие дети редко приглашали Кевина больше одного раза.
Вмешался судья:
— Мисс Качадурян, пожалуйста, просто ответьте на вопрос.
— О, видимо, так, — равнодушно уступила я; мне все это начинало надоедать.
— А как насчет Интернета? — спросил Харви. — Разрешали ли вы вашему сыну смотреть любые сайты, какие ему нравились, включая, скажем, насилие или порнографию?
— О, мы установили полный комплект родительского контроля, но Кевин взломал его за один день.
Я щелкнула пальцами. Харви предостерегал меня против малейших намеков на легкомысленное отношение к процессу, но справиться со своим упрямством я не могла. Еще труднее мне было сосредоточиться. Когда я сидела рядом со своим адвокатом, мои веки закрывались, голова клонилась. Только для того, чтобы взбодриться, я без видимых причин разразилась комментарием вопреки предыдущим возражениям судьи — благонравной, резкой женщины, напоминавшей мне доктора Райнстайн.
— Видите ли, к его одиннадцати—двенадцати годам было уже слишком поздно. Никаких правил, никаких кодов... Дети живут в том же мире, что и мы. Тешиться тем, что мы можем защитить их от мира, не просто наивно, но и тщеславно. Нам хочется иметь основания говорить себе, что мы хорошие родители, что мы делаем все возможное. Если бы у меня была возможность начать сначала, я позволила бы Кевину играть во все, что он хочет; ему мало что нравилось. И я бы отбросила все правила насчет телевизора и видео. Из-за них мы просто выглядели глупо. Они подчеркивали нашу беспомощность и провоцировали его презрение.
Хотя меня не прерывали, я сократила свой монолог. Сейчас нетерпение юриспруденции меня не ограничивает, так что позволь развить мою мысль.
На самом деле не наша очевидная неспособность оградить Кевина от Большого Плохого Мира, как я вроде бы подразумевала, вызывала его презрение. Не бесполезность наших табу, а их суть казалась Кевину шуткой. Секс? О, обнаружив мои страхи, он этим воспользовался, но в других отношениях? Это было скучно. Не обижайся, мы с тобой безумно наслаждались друг другом, но секс действительно скучен. Как игрушки, которые Кевин отвергал в раннем возрасте, где красный колышек вставляется в красное отверстие. Секрет в том, что никаких секретов нет. Траханье в его средней школе было настолько распространенным и банальным, что вряд ли сильно его возбуждало. Альтернативные круглые отверстия обеспечивают временную новизну, иллюзорность которой он видел насквозь.
Что касается насилия, секрет еще более прост.
Ты помнишь, как ради нескольких приличных фильмов мы однажды плюнули на рейтинговую систему и устроили, осмелюсь сказать, семейный просмотр «Храброго сердца»? В финальной сцене пыток Мел Гибсон растянут на дыбе, привязанный к ней по рукам и ногам. Каждый раз, как пытавшие его англичане крепче натягивали веревки, сизаль стонал, и я вместе с ним. Когда палач вонзил острый нож в живот Мела и вспорол его, я сжала виски ладонями и заскулила. И посмотрела из-под руки на Кевина. В его устремленном на экран взгляде светилось пресыщение. Лицо сохраняло обычное спокойное выражение. Он не разгадывал кроссворд из «Таймс», но рассеянно закрашивал фломастером все белые клетки.
Кинематографические пытки тяжело воспринимать, если только на каком-то уровне вы верите, что это происходит с вами. Вообще-то плохая репутация этих сцен у ярых проповедников христианства нелепа, ведь воздействие на публику отвратительных спецэффектов опирается на христианское принуждение смотреть на жизнь глазами соседа. Однако Кевин тайну раскрыл: это не просто не реальность, это не он. Годами я наблюдала, как Кевин смотрел на обезглавливания, потрошения, расчленения, свежевания, сажания на кол, вырезания глаз и распятия и не видела, чтобы он хоть раз вздрогнул. Потому что он овладел этим трюком. Если вы отвергаете отождествление, вся эта бойня расстраивает не больше, чем приготовление бефстроганов вашей матерью. Так от чего же мы пытались защитить его? Практические вопросы насилия — элементарная геометрия, его законы — грамматика; как школьное определение предлога, насилие есть нечто, что самолет может сделать с облаком. Наш сын овладел и геометрией, и грамматикой на уровне выше среднего. В «Храбром сердце» или «Бешеных Псах» было мало того, что Кевин не мог бы изобрести сам.
В конце концов именно этого и не смог простить нам Кевин. Может, ему не нравилось, что мы пытались оградить его от взрослых ужасов, но в действительности его возмущало то, что мы вели его по садовой дорожке, соблазняя экзотическими перспективами.
(Разве я сама не лелеяла надежду на то, что окажусь в совершенно другой стране?) Окутывая завесой наши взрослые тайны, для которых Кевин был еще слишком мал, мы косвенно обещали ему, что придет время, занавес поднимется, открыв... что? По другую сторону рождения ребенка я воображала неопределенную эмоциональную вселенную, и вряд ли Кевину представлялась четкая картина того, что мы от него скрывали. Но он никак не мог представить, что мы скрывали пустоту, что по другую сторону наших правил не было ничего, совсем ничего.
Истина заключается в том, что тщеславие покровительственных родителей, упомянутое мною в суде, простирается за «посмотрите-на-нас-мы-такие-ответственные-защитники». Наши запреты также служат оплотом нашего раздутого самомнения. Они укрепляют в нас, взрослых, сознание того, что все мы — посвященные. Мы льстим себе тем, что получили доступ к ненаписанному талмуду, чье разрушающее душу содержание поклялись скрывать от «невинных» ради них самих. Потворствуя мифу о неподготовленности, мы обслуживаем нашу собственную легенду. Предположительно, мы увидели ужас, как будто посмотрели на солнце невооруженным глазом, и содрогнулись от вида буйных, развращенных существ, непостижимых даже для нас. Мы обратили бы время вспять, если бы могли, но мы уже изучили тот жуткий канон, мы не можем вернуться в блаженно пресный мир детства, и у нас не остается другого выбора, кроме как взвалить на себя тяжелый груз дальновидности, прекраснейшая цель, которая ограждает наших пустоголовых отпрысков от вида бездны. Трагичность этой жертвы льстит нам.
Мы вовсе не желаем признавать, что запретный плод, который мы грызли с магического совершеннолетия — двадцати одного года, — все те же рассыпчатые «Голден делишес», что мы запихиваем в коробки для завтрака наших детей. Мы не желаем признавать, что ссоры на детских площадках — идеальные предвестники интриг в залах заседаний совета директоров, что наша общественная иерархия — всего лишь продолжение борьбы за место в команде по кикболу и что взрослые все еще делятся на хулиганов, толстяков и плакс. Что же предстоит узнать ребенку? Предположительно, мы выше их, поскольку обладаем эксклюзивным доступом к сексу, но действительность вдребезги разбивает это заблуждение, являющееся результатом какой-то заговорщической групповой амнезии. Мои самые яркие сексуальные воспоминания уходят в далекое прошлое, когда мне еще не было десяти, как я когда-то рассказала тебе в постели в наши лучшие дни. Дети тоже занимаются сексом. Честно говоря, мы — просто более крупные и жадные варианты жрущих, испражняющихся, спаривающихся особей, с дьявольским упорством скрывающих от кого-то — разве что от трехлеток, — что мы практически ничего и не делаем, кроме как едим, испражняемся и спариваемся. Секрет состоит в том, что нет никакого секрета. Вот что мы в действительности хотим скрыть от наших детей, и это подавление — истинный, тайный сговор взрослых, пакт, который мы заключаем, талмуд, который мы защищаем.
Конечно, к четырнадцати годам мы перестали контролировать, что Кевин смотрит по видео, когда приходит домой, что читает, а читал он мало. Однако, смотря те глупые фильмы, подписываясь на те глупые веб-сайты, потягивая тот глупый алкоголь и трахая тех глупых школьниц, Кевин, должно быть, чувствовал себя жестоко обманутым. А в четверг? Держу пари, он все еще чувствовал себя обманутым.
...По снисходительному выражению лица Харви я поняла, что он считает мою краткую лекцию разрушительным потворством моим же желаниям. Наше дело — в действительности его дело — строилось на том, что я была нормальной матерью с нормальными материнскими привязанностями, принимавшей нормальные меры предосторожности для того, чтобы вырастить нормального ребенка. А были ли мы жертвами злой судьбы, дефектных генов или дурного окружения, должны решать шаманы, биологи или антропологи, но никак не судьи. Харви намеревался сыграть на подспудном страхе всех родителей: вы можете делать все абсолютно правильно и все же окажетесь в ночном кошмаре, от которого невозможно пробудиться. Задним числом я понимаю, что это был чертовски разумный подход, и теперь, спустя примерно год, мне немного стыдно за свои тогдашние выходки.
Все же, как тот лишающий индивидуальности штамп послеродовой депрессии, наша спаси-нас-бог защита вызывала у меня отвращение. Я чувствовала, как меня пытаются выделить из всех тех нормальных-пренормальных мамочек, хотя бы как исключительно никудышную мать, и даже повесили ценник — 6,5 миллиона долларов (истцы разузнали, сколько стоит «На одном крыле»). Франклин, я уже потеряла все, кроме компании, владение которой в данных обстоятельствах казалось непроходимой глупостью. Не могу отрицать, что иногда тоскую по своему корпоративному отпрыску, отданному на воспитание чужим людям, но тогда это меня мало волновало. Меня мало волновало, проиграю ли я процесс, который хотя бы поддерживает меня в бодрствующем состоянии. Меня мало волновало, потеряю ли я все свои деньги, и я молилась о том, чтобы пришлось продать наш уродливый дом. Меня ничего не волновало. В апатии есть свобода, буйное головокружительное освобождение, от которого можно опьянеть. Можно делать что угодно. Спроси Кевина.
Как обычно, я сама провела свой перекрестный допрос (адвокаты истцов меня любили и вызывали, как своего свидетеля), и меня отпустили. Я остановилась на полпути от места для дачи свидетельских показаний.
— Простите, ваша честь, я кое-что вспомнила.
— Вы хотите внести поправки в протокол?
— Один пистолет у Кевина действительно имелся. (Харви вздохнул). Водяной пистолет, когда ему было четыре года. Мой муж сам в детстве обожал водяные пистолеты, поэтому мы сделали исключение.
Честно говоря, то правило я с самого начала считала глупым. Не давай детям игрушечное оружие — и они будут целиться в тебя палкой. Я не вижу эволюционных различий между пластмассовой штуковиной на батарейках, грохочущей «тра-та-та- та», и куском дерева, нацеленным на тебя под крики «бэнг- бэнг -бэнг!». По меньшей мере Кевин полюбил водяной пистолет, как только обнаружил его раздражающие свойства.
В течение всего переезда из Трибеки он поливал наших рабочих, а потом заявил, что они «написали в штаны». Я сочла это обвинение весьма забавным, поскольку предъявил его мальчик, отказывающийся учиться «ходить на горшочек, как мамочка и папочка» через пару лет после достижения того возраста, когда большинство детей прекрасно осваивает эту науку. На Кевине была деревянная маска, привезенная мною из Кении, с реденькими, словно наэлектризованными волосами из сизаля, крошечными щелками для глаз, обведенными огромными белыми кругами, и жуткими трехдюймовыми зубами из птичьих костей. Огромная маска на тощем тельце придавала Кевину вид куклы вуду в памперсах. Не знаю, о чем я думала, покупая ту маску. Этот мальчик едва ли нуждался в маске, поскольку его собственное лицо уже тогда было непроницаемым, а от мстительной ярости, исходящей от моего подарка, меня бросало в дрожь.
Таскать тяжелые ящики, когда зудит в промокшем паху, удовольствие ниже среднего. Наши рабочие были приятными парнями, они не жаловались и работали аккуратно, и, как только я заметила, что их лица начали дергаться, приказала Кевину прекратить. Тогда он обратил маску в мою сторону, убедился, что я наблюдаю, и выпустил водяную струю прямо в зад чернокожего рабочего.
— Кевин, я велела тебе прекратить. Не смей поливать этих милых людей, которые нам помогают. И я не шучу. — Естественно, мне всего лишь удалось намекнуть, что в первый раз я шутила.
Умный ребенок доводит «на-этот-раз-я-не-шучу-значит-в-прошлый-раз-я-шутила» до логического конца и делает вывод: все предупреждения его матери — чушь собачья.
Итак, мы прощупывали друг друга. Хлюп-хлюп-хлюп. «Кевин, прекрати немедленно». Хлюп-хлюп-хлюп. «Кевин, я не собираюсь повторять». И снова (хлюп-хлюп-хлюп) неизбежное: «Кевин, если ты еще раз кого-нибудь обрызгаешь, я отберу твой пистолет», чем заработала: «Не-не? Не не не НЕ- не-не-не не не нее, не НЕ-не не Нее не-НЕЕЕЕЕЕ!»
Франклин, какую пользу принесли тебе твои книги для родителей? В следующую секунду ты наклонялся над нашим сыном и одалживал его проклятую игрушку. Я слышала приглушенное хихиканье, что-то о мамочке, и ты уже стрелял водой в меня.
— Франклин, это не смешно. Я велела ему прекратить. Ты совсем мне не помогаешь.
— НЕ-не? Не нее нее. Не не-не не. Не не не-не! — Невероятно, но это ты визжал не не, после чего ударил меня водяной струей между глаз.
Кевин захрюкал (знаешь, он до сих пор не научился смеяться). Когда ты отдал ему пистолет, он обрушил водопад на мое лицо.
Я выхватила из его рук пистолет.
— Эй! — крикнул ты. — Ева, переезд и так заноза в заднице! (Задница — таким стал наш лексикон). Неужели нельзя немного повеселиться?
Водяной пистолет в моих руках предоставлял мне легкий выход из положения: я могла, ликуя, выстрелить тебе в нос и превратить противостояние в буйную семейную свалку, в ходе которой ты отобрал бы у меня пистолет и швырнул бы его Кевину... Мы хохотали бы и катались клубком и, может, даже вспоминали бы об этом через годы, и водяной пистолет стал бы мифическим символом того дня, когда мы переехали в Гладстон. А потом Кевин вернулся бы к обстрелу рабочих, а я бы не стала ему мешать, потому что к тому моменту успела принять участие в обстреле. Или я могла отравить вам все удовольствие, что я и сделала, сунув пистолет в свою сумку.
— Рабочие написали в штаны, — сказал ты Кевину, — но мамочка испортила праздник.
Конечно, я слышала разговоры других родителей о несправедливости деления на хороший полицейский/плохой полицейский; дети всегда любят хорошего полицейского, в то время как плохой делает всю грязную работу, и я подумала: какое мерзкое клише! Как это могло случиться со мной? Мне все это даже не интересно.
Шаманское второе «я» Кевина отметило исчезновение пистолета в моей сумке. Большинство мальчиков начало бы плакать, но Кевин молча направил оскаленные зубы маски на свою мать. Он умел ждать подходящего момента.
Поскольку ребенок, по определению, раним, почти лишен привилегий и личного имущества даже при обеспеченных родителях, мне давно внушили, что наказывать собственного ребенка мучительно. Однако, честно говоря, отобрав у Кевина водяной пистолет, я почувствовала прилив первобытной радости. Пока мы ехали в твоем пикапе в Гладстон вслед за фургоном, перевозившим наши вещи, я была так счастлива от обладания любимой игрушкой Кевина, что вытащила пистолет из сумки и положила указательный палец на курок. Кевин, сидевший между нами в своем креслице и обездвиженный ремнем безопасности, с напускным равнодушием перевел взгляд с моих колен на приборную доску. Он молчал, тельце обмякло, но маска выдавала его: он внутренне кипел от ярости. Он ненавидел меня всем своим существом, а я была безумно счастлива.
Думаю, он почувствовал мое удовольствие и принял решение в будущем не доставлять мне ничего подобного. Он уже интуитивно постиг, что привязанность — пусть всего лишь к водяному пистолету — делает его уязвимым. Поскольку я могла отнять у него все, чего он захотел бы, малейшее желание превращалось в слабость. И словно в соответствии с этим прозрением он бросил маску на пол и рассеянно отшвырнул своей кроссовкой, сломав несколько зубов. Я не думаю, что он был таким не по летам развитым мальчиком — таким монстром, — что к четырем с половиной годам поборол все свои земные желания. Он все еще хотел вернуть свой водяной пистолет. Однако будущее докажет, что безразличие — разрушительное оружие.
Когда мы приехали, дом показался мне еще более безобразным, чем я его помнила, и я подумала, смогу ли пережить ночь, не расплакавшись. Я выпрыгнула из машины. Кевин уже научился отстегиваться сам и презирал помощь. Он поставил ноги на подножку, чтобы я не смогла закрыть дверь.
— Отдай мне мой пистолет. — Не жалобное нытье, а ультиматум. Второго шанса у меня не будет.
— Кевин, ты подонок, — беззлобно сказала я, подхватывая его под мышки и ставя на землю. — Никаких игрушек для подонков. — Мне стало весело. Оказывается, можно наслаждаться родительским статусом.
Водяной пистолет подтекал, поэтому я не стала запихивать его обратно в сумку. Когда рабочие начали разгружать фургон, Кевин последовал за мной на кухню. Я взгромоздилась на рабочий стол и кончиками пальцев подтолкнула водяной пистолет на верхушку подвесных шкафчиков.
Затем мне пришлось указывать рабочим, что куда нести, и я вернулась на кухню только через двадцать минут.
— Не шевелись, мистер, — сказала я. — Замри!
Кевин водрузил одну коробку на две другие. Получилась лестница к рабочему столу, куда кто-то из рабочих поставил ящик с посудой, создав еще одну ступеньку. Однако, прежде чем карабкаться на сами полки, Кевин дождался звука моих приближающихся шагов. (По кодексу Кевина, непослушание без свидетелей — расточительство). Когда я вошла на кухню, его кроссовки уже переместились на три ступеньки вверх. Его левая рука цеплялась за верхний край дрожащей дверцы буфета, а правая парила в двух дюймах от его водяного пистолета. Зря я кричала «Замри!». Он уже позировал, как будто кто-то собирался его фотографировать.
— Франклин! — взревела я. — Пожалуйста, подойди! Немедленно! — Мне не хватало роста, чтобы спустить Кевина на пол, и я просто стояла, готовая подхватить его, если он соскользнет. Наши взгляды встретились. В его глазах светилось что-то... то ли гордость, то ли ликование, то ли жалость. «Боже мой, — подумала я. — Ему всего четыре года, а он уже побеждает».
— Эй, парень! — Кевин успел схватить пистолет, прежде чем ты спустил его на пол, посмеиваясь. Франклин, у тебя были такие красивые руки. — Ты учишься летать, малыш!
— Кевин вел себя очень, очень плохо! — прошипела я. — Теперь мы отберем этот пистолет очень, очень, очень надолго!
— Да брось, он его заработал, правда, парень? Господи, такое восхождение требует мужества. Ты настоящая маленькая обезьянка, правда?
Тень пробежала по лицу Кевина. Наверное, он решил, что ты говоришь с ним свысока, но в данном случае снисходительность служила его целям.
— Я маленькая обезьянка, — сказал Кевин без всякого выражения и вышел из кухни, размахивая водяным пистолетом с высокомерной беспечностью, которая лично у меня ассоциировалась с воздушными пиратами.
— Ты меня унизил.
— Ева, переезд и нам тяжело пережить, а для детей это травма. Отпусти вожжи. Послушай, у меня плохие новости о твоем кресле-качалке...
Следующим вечером к нашему праздничному ужину по случаю новоселья мы купили стейки, а я надела любимое платье в восточном стиле, белое, с белой же вышивкой, купленное в Тель-Авиве. Тем же вечером Кевин научился заправлять свой водяной пистолет виноградным соком. Тебе это показалось смешным.
Дом сопротивлялся мне всеми фибрами своей души, как и я сопротивлялась ему. Ничто никуда не влезало. Там было так мало прямых углов, что простой комод, запихнутый в угол, всегда оставлял неуклюжий треугольник незаполненного пространства. Моя старая мебель отлично смотрелась в лофте Трибеки: исцарапанный, ручной работы ящик для игрушек, расстроенное детское пианино, удобный, мягкий диван, из подушек которого высыпаются перья. Я жалела эти вещи так же, как жалела бы неотесанных, но добросердечных школьных приятелей из Расина на вечеринке, кишащей нью-йоркскими острословами и модниками вроде Эйлин и Белмонта.
То же самое и с кухонной утварью: на сверкающих рабочих поверхностях из зеленого мрамора мой миксер сороковых годов казался грязным и чужеродным. Позже ты пришел домой с похожим на пулю кухонным комбайном, и я, как под дулом пистолета, отнесла древний миксер в Армию спасения. Когда я распаковала свои помятые и исцарапанные алюминиевые кастрюли и сковородки с отваливающимися ручками, склеенными изоляционной лентой, создалось впечатление, что в дом, богатые хозяева которого улетели в Рио, забрел бездомный. Кастрюли и сковородки отправились в помойку, а ты нашел в «Мейсисе» модный, красный, эмалированный комплект. Я прежде никогда не замечала, какой непривлекательной стала моя старая утварь, хотя, пожалуй, мне нравилось это не замечать.
Одним словом, может, я и была богатой, но у меня никогда не было много имущества, и, за исключением шелковых штор из Юго-Восточной Азии, нескольких резных орнаментов из Западной Африки и армянских ковров от моего дяди, мы с пугающей быстротой избавились от осколков моей старой жизни в Трибеке. Даже заграничные вещи приобрели ауру подделок, словно были найдены на дорогой распродаже. Поскольку наше эстетическое преображение совпало с моим годичным отпуском в НОК, мне казалось, что я исчезаю без следа.
Вот почему убранство личного кабинета было для меня так важно. Я сознаю, что для тебя тот инцидент олицетворяет мою нетерпимость, мою непреклонность, мое нежелание делать скидки на нежный возраст. Однако для меня это значит совсем другое.
Для своего кабинета я выбрала единственную комнату в доме, через которую не прорастало ни одно дерево, в которой было всего лишь одно окно в крыше, и она была почти прямоугольной, несомненно спроектированной последней, когда — благодарение Богу — у нашей пары, строившей дом мечты, иссякли яркие идеи. Большинство людей сочло бы гнусностью оклеивание обоями роскошных деревянных панелей, но мы тонули в тике, и мне хотелось чувствовать себя уютно хотя бы в одном из помещений. Я решила оклеить кабинет географическими картами. У меня было множество коробок с картами: карты Опорто или Барселоны с обведенными красными кружочками хостелами и пансионами, которые я планировала включить в НОК по Иберии; топографические карты долины Роны с желтой ломаной линией моего железнодорожного путешествия; целые континенты, исчирканные шариковой ручкой по следам моих амбициозных перелетов.
Как ты знаешь, я всегда обожала карты. Иногда я говорила, что в случае ядерной атаки или угрозы вторжения вражеской армии самыми могущественными окажутся не белые расисты с пистолетами и не мормоны с консервированными сардинами, а картографически подкованные люди, которые знают, какая дорога ведет в горы. Поэтому, оказавшись на новом месте, я первым делом ищу карту, если, конечно, перед тем как прыгнуть в самолет, не успела забежать в «Рэнд-Макнелли» в центре города. Без карты я чувствую себя уязвимой и растерянной. С картой в руках я ориентируюсь в любом городе лучше большинства его жителей, многие из которых ничего не знают вне своей замкнутой орбиты: кондитерской, магазина мясной кулинарии и дома подруги. Я давно горжусь своим навигационным талантом, поскольку лучше многих умею переводить двухмерную карту в трехмерную реальность и использовать для определения своего местонахождения реки, железные дороги и солнце. (Прости, но чем еще я могу похвастаться? Я старею и вижу это. Я работаю в туристическом агентстве, а мой сын — убийца).
Итак, я ловко подобрала карты, вероятно надеясь, что с привычно обретенным чувством направления смогу ориентироваться в этой чуждой жизни неработающей мамочки из пригорода. Мне необходима была какая-то материальная эмблема моего прежнего «я» хотя бы для напоминания о жизни, от которой я отказалась и к которой смогу вернуться когда захочу. Я лелеяла слабую надежду, что, став постарше, Кевин вдруг заинтересуется, ткнет в Майорку в углу и спросит, как я там жила. Я гордилась своей жизнью и, говоря себе, что при успешной матери Кевин научится гордиться собой, вероятно, имела в виду, что он просто будет гордиться мною. Я тогда еще понятия не имела, чем могут обернуться чрезмерные требования родителей.
Мой проект был весьма кропотливым. Все карты были разных размеров, и мне приходилось подгонять несимметричные и несистематизированные узоры, однако приятно было составлять этот лоскутный ковер, подбирая цвета и находя разумное равновесие между городскими центрами и континентами. Я научилась работать с обойным клеем — довольно грязное занятие; более старые и рваные карты приходилось гладить — бумага на глазах становилась коричневой. В новом доме было очень много дел, и постоянно приходилось консультировать моего нового выпускающего редактора НОК Лоуис Роул. Я оклеивала свой кабинет несколько месяцев.
Вот что я имела в виду, когда говорила об ожидании своего часа. Кевин следил за оклейкой кабинета и прекрасно знал, сколько на это ушло сил; он лично помогал мне усложнять процесс, оставляя следы обойного клея по всему дому. Может, он и не понимал, что нарисовано на картах, но он прекрасно понимал, что они для меня значат.
Наклеив у окна последний прямоугольник, топографическую карту Норвегии, испещренную фиордами, я забралась на лестницу и обвела взглядом результаты своих трудов. Потрясающе! Динамично, необычно, очень сентиментально. Корешки железнодорожных билетов, поэтажные планы музеев и счета из отелей придавали коллажу дополнительный личный оттенок. Я вдохнула какой-то смысл хотя бы в один уголок этого невыразительного, дурацкого дома. Я включила погромче «Большой мир» Джо Джексона, закрыла банку с клеем, сняла полотно, покрывающее мое шестифутовое бюро с выдвижной крышкой, открыла его и, распаковав последнюю коробку, расставила подставку с антикварными авторучками, бутылочки красных и черных чернил, скотч, степлер и безделушки — миниатюрный колокольчик из Швейцарии, терракотового кающегося грешника из Испании.
И все это время я болтала с Кевином в духе Вирджинии Вулф:
— Всем необходимо личное пространство. Понимаешь? У тебя есть комната? Ну а это мамочкина комната. И всем хочется сделать свою комнату особенной. Мамочка была во множестве разных мест. И все эти карты напоминают мне о моих путешествиях. Когда-нибудь и тебе захочется сделать свою комнату особенной, и я помогу, если ты захочешь...
— Что значит особенная? — спросил Кевин, обхватив одной рукой локоть другой, вяло свисавшей вдоль тела. И в этой безжизненной руке был его водяной пистолет, подтекающий теперь еще больше. Хотя Кевин был очень худым для своего возраста, я редко встречала кого-то, кто занимал бы больше метафизического пространства. Угрюмая серьезность не позволяла забыть о его присутствии, и если он мало говорил, то следил всегда.
— Она выражает твою индивидуальность.
— Какую индивидуальность?
Я точно помнила, что уже объясняла это слово. Я постоянно расширяла его словарь или рассказывала о Шекспире; образовательная болтовня заполняла пустоту. И я всегда чувствовала: он хочет, чтобы я заткнулась. Казалось, нет конца информации, которую он не хочет слышать.
— Твой водяной пистолет, например, часть твоей индивидуальности. — Я с трудом удержалась, чтобы не добавить: и то, как ты погубил мое любимое платье, часть твоей индивидуальности. И то, что почти в пять лет ты продолжаешь писать и какать в памперсы, тоже часть твоей индивидуальности. — И вообще, Кевин, я думаю, ты упрямишься. Ты прекрасно понимаешь, о чем я говорю.
— Я должен повесить мусор на стены. — В его голосе прозвучала обида.
— Только если захочешь.
— Я не захочу.
— Отлично. Мы нашли еще одно, чего ты не хочешь делать. Ты не любишь ходить в парк, и ты не любишь слушать музыку, и ты не любишь кушать, и ты не любишь играть в «Лего». Держу пари, даже если очень постараешься, ты не сможешь придумать еще что-то, чего ты не любишь.
— Все эти кривые куски бумаги, — произнес Кевин. — Они глупые.
Глупые было его любимым словом после янелюблюэто.
— Видишь ли, Кевин. Твоя комната — это твое личное дело. Моя комната — мое. Мне все равно, что ты считаешь мои карты глупыми. Я их люблю. — Я помню, что защитилась вызывающим поведением: я не позволю ему испортить мой праздник. Мой кабинет выглядит потрясающе. Он мой и только мой. Я буду сидеть за своим столом и притворяться взрослой, и я жаждала как можно скорее прикрутить задвижку на дверь. Да, я нашла плотника, и он поставил мне дверь.
Однако Кевин не отставал. Он хотел донести до меня что-то еще.
— Я не хочу. Это все грязь. Ты столько возилась, а получилось глупо. И что изменилось. Почему ты возилась. — Он топнул ногой. — Это глупо!
Кевин пропустил «фазу почему», обычную для трехлеток, так как в три года почти не говорил. Хотя вечные почему могут показаться неутолимым желанием понять причину и следствие, я достаточно подслушала на детских площадках, чтобы думать иначе. («Пора идти ужинать, детка!» — «Почему?» — «Потому что организм велит нам кушать!» — «Почему?» — Потому что мы проголодались!» — «Почему?») Трехлеток не интересует процесс пищеварения. Они просто натыкаются на волшебное слово, всегда провоцирующее ответ. А вот у Кевина была настоящая «фаза почему». Он считал мои обои непостижимо пустой тратой времени, такой же нелепостью, как и все, что делали взрослые. Это не просто озадачивало его, а приводило в ярость, и «фаза почему» Кевина оказалась не преходящей фазой развития, а постоянным состоянием.
Я опустилась на колени. Я вгляделась в его яростное, худое лицо и положила ладонь на его плечо.
— Потому что я люблю свой новый кабинет. Я люблю карты. Я люблю их.
С тем же успехом я могла говорить на урду.
— Они глупые, — сказал Кевин с каменным выражением лица.
Я поднялась. Я опустила руку. Звонил телефон.
Отдельную линию в мой кабинет еще не провели, и я пошла на кухню. Звонила Лоуис из-за очередного кризиса японского НОК, и решение проблемы заняло достаточно времени. Я не раз звала Кевина, хотела все время видеть его, однако я должна была решать проблему, а знаешь ли ты, как изнурительно следить за маленьким ребенком каждую секунду день за днем? Я безумно сочувствую той прилежной матери, что на мгновение отворачивается — оставляет ребенка в ванне, чтобы открыть входную дверь и расписаться за посылку, спешит обратно и обнаруживает, что ее малышка ударилась головой о кран и захлебнулась в двух дюймах воды. В двух дюймах. Кто-нибудь вспомнит, что эта мать, как ястреб, следила за своим ребенком двадцать четыре часа в сутки минус те три минуты? Кто-нибудь вспомнит о месяцах, годах бесконечных «не-ешь-столько-сладостей-детка» или «уф!-мы-чуть-не-упали»? О нет. Мы обвиняем этих людей в «преступной родительской халатности» и тащим в суд, не обращая внимания на соленые слезы их личного горя. Потому что только те три минуты считаются, потому что для несчастья хватило только тех трех мизерных минут.
В конце концов я закончила разговор, а Кевин за это время обнаружил преимущества комнаты с дверью: кабинет был закрыт.
— Эй, парень, — крикнула я, поворачивая ручку, — когда ты затихаешь, я нервничаю...
Мои обои были покрыты черно-красной чернильной паутиной. На более пористой бумаге начали расплываться кляксы. Потолок был в таком же состоянии; скрючившись на вершине лестницы и испытывая дикие боли в спине, я и его оклеила картами. Капли падали с потолка на один из самых ценных армянских ковров моего дяди — наш свадебный подарок. Комната выглядела так, будто включилась система пожаротушения, только из разбрызгивателей хлынула не вода, а моторное масло, вишневый гавайский пунш и тутовый шербет.
По тошнотворно лиловым размывам я потом смогла бы сделать вывод, что сначала использовалась черная тушь, а затем уже алая, но Кевин не стал полагаться на мою дедукцию: на моих глазах он продолжал заливать алую тушь в дуло своего водяного пистолета. Точно, как в тот раз, когда он замер на вершине пирамиды перед тем, как схватить пистолет, он тянул с этими последними каплями до моего появления. Он стоял на моем рабочем стуле, сосредоточенно согнувшись, и даже не поднял глаз. Дырочка в дуле была маленькой, и моя полированная дубовая столешница уже вся была в кляксах от капавшей с его рук туши.
— Вот теперь, — тихо объявил Кевин, — она особенная.
Я выхватила пистолет, швырнула его на пол и растоптала в мелкие осколки. Чернила погубили мои прелестные желтые итальянские лодочки.
Ева