8 марта 2001 г.


Дорогой Франклин,

Мой бог, еще одно массовое убийство. Я должна была понять, как только в понедельник после обеда все мои коллеги вдруг начали избегать меня.

Стандартный исход. В пригороде Сан-Диего пятнадцатилетний Чарлз Энди Уильямс — тощий, невзрачный белый подросток с тонкими губами и волосами, спутанными, как затоптанный коврик, пришел в свою школу Сантана-Хай с оружием 22-го калибра в рюкзаке. Застрелив двоих в мужском туалете, он вышел в коридор и открыл огонь по всему, что двигалось. Двое учащихся были убиты, тринадцать ранены. Полицейские нашли стрелка в туалете. Прижав к виску пистолет, он съежился на полу и нелепо скулил: «Это только я». При аресте он не сопротивлялся. Само собой разумеется, что, как уже выяснилось, он расстался со своей подружкой... двенадцатилетней.

Любопытно, что в вечерних новостях некоторые одноклассники называли стрелка, как обычно, «объектом насмешек и преследований», «чудаком, тупицей и неудачником». Однако нашлось немало подростков, утверждавших, что у Энди было полно друзей и ни в коем случае нельзя сказать, что он был непопулярен или что над ним издевались, наоборот, «к нему хорошо относились». Эти последние отзывы наверняка смутили телезрителей, поскольку, когда сегодня вечером Джим Лерер повторял историю, задавая вечный вопрос почему, почему, почему, слова «к нему хорошо относились» были вырезаны. Если над Энди Уильямсом не «издевались», то он опрокидывал вошедшую в моду теорию о мести тупиц, которая теперь учит нас не более строгому контролю над оружием, а чуткому отношению к страданиям несовершеннолетних изгоев.

Энди Уильямс теперь знаменит почти так же, как его тезка-певец, но я сомневаюсь, что во всей стране найдется хотя бы один телезритель, который назвал бы вам имя любого из двух застреленных Уильямсом учащихся—подростков, не сделавших ничего плохого, кроме того, что зашли утром в туалет, тогда как их более счастливые одноклассники решили потерпеть до конца урока геометрии. Вот они: Брайан Зукор и Рэнди Гордон. Исполняя то, что считаю гражданским долгом, я выучила наизусть их имена.

Я всю свою жизнь слышала воспоминания родителей об ужасных происшествиях с детьми: «крещение» полной кастрюлей кипящей индюшачьей тушенки или изгнание своенравной кошки через окно третьего этажа. До 1998 года я слушала вполуха, полагая, что понимаю, о чем они говорят — или о чем стараются не говорить, поскольку такие истории часто огорожены приватным забором и допускают к ним, как в палату интенсивной терапии, только самых близких родственников. Я всегда с уважением относилась к тем заборам. Чужие личные беды любого сорта исключительны, и я бы с благодарностью восприняла табличку «Входа нет», за которой смогла бы скрыть тайное, оскорбительное облегчение оттого, что мои любимые в безопасности. И все же я предполагала, будто примерно знаю, что лежит по другую сторону. Будь то дочь или дедушка, страдание есть страдание. Ну, я прошу прощения за свои предположения.

Когда у тебя дети, не имеет значения, что случилось, не имеет значения, как далеко ты находишься и насколько, как кажется, бессилен предотвратить это. Несчастье ребенка ты чувствуешь как свою личную вину. Ты — все, что есть у твоих детей, и их собственное убеждение в том, что ты защитишь их, заразительно. Так что, Франклин, если, по-твоему, я просто в очередной раз отрицаю свою виновность, ты ошибаешься. Другими словами, я все еще чувствую свою вину, и я чувствовала свою вину тогда.

По меньшей мере я могла бы придерживаться наших договоренностей по уходу за ребенком. Мы наняли Роберта, студента-сейсмолога из Геологической обсерватории Ламонта-Доэрти Колумбийского университета. Он должен был забирать Селию из школы и оставаться с ней до моего или твоего возвращения, и эти правила мы не должны были менять. Несмотря ни на что, нам удалось удержать Роберта — хотя он угрожал уйти, — когда мы заверили его, что Кевин теперь достаточно взрослый, чтобы самому заботиться о себе, и нужно присматривать только за Селией. Но ты помешался на привитии детям чувства ответственности. Чтобы Кевин вырос надежным человеком, он должен почувствовать, что ему доверяют; конечно, звучало красиво. Кевин тогда учился в девятом классе, и ему сообщили о новых обязанностях. Итак, ты сказал Роберту, что по возвращении из школы Кевин сам будет следить за сестрой, а Роберт может уходить. Таким образом ты решал часто возникающую проблему: ты застревал в пробке, я работала допоздна, а Роберт (как бы хорошо ни оплачивали мы его время) нервничал на Палисад-Пэрид, не имея возможности вернуться в Ламонт к своим исследованиям.

Когда я пытаюсь вспомнить тот понедельник, мой разум словно увиливает от летящего мяча. Потом центрифуга памяти отбрасывает мяч назад, и, выпрямляясь, я получаю удар по голове.

Я снова задержалась на работе. Из-за новых договоренностей с Робертом я чувствовала себя менее виноватой за каждый лишний рабочий час, а приходилось бороться за место НОК в нише бюджетных путешествий. Конкуренция обострялась — «Одинокая планета» и «Раф гайд» начинали теснить нас. Вся страна купалась в деньгах рванувшего вверх фондового рынка. Спрос на очень дешевые путешествия, в которых мы специализировались, упал. Поэтому, вопреки своим убеждениям, я разрабатывала новую серию: «На одном крыле» для «плодов беби-бума». Целевая аудитория — пользователи Интернета, возможно страдающие ожирением, ностальгирующие по своему первому опрометчивому путешествию в Европу в шестидесятых с потертым экземпляром НОК и до сих пор упивающиеся мыслью, что они студенты если не телом, то духом. Они привыкли к каберне за 30 баксов, но приписывают себе жажду приключений и пренебрежение к комфорту и боятся взять в руки толстый «Блу гайд», с которым путешествовали их родители... И тут затрезвонил телефон.

Ты сказал, чтобы я ехала осторожно. Ты сказал, что она уже в больнице и я ничем не смогу помочь. Ты сказал, что ее жизнь вне опасности. Ты повторил это не один раз. Все это было правдой. Потом ты сказал, что с ней «все будет в порядке», и это не было правдой, хотя желание большинства гонцов, приносящих дурные вести, навязывать это безосновательное утешение кажется непреодолимым.

Мне не оставили выбора: я ехала осторожно, поскольку машины на Джордж-Вашингтон-Бридж еле двигались. Когда наконец я увидела в приемной больницы страдальческое выражение твоего лица, то поняла, что ты все-таки ее любишь, и сурово осудила себя за сомнения. К моему облегчению, Кевина с тобой не было, потому что я выцарапала бы ему глаза.

Твои объятия почти не принесли мне облегчения, но, еще надеясь, я вцепилась в тебя крепче, и опять ничего, словно я пыталась выдавить крем для рук из пустого тюбика.

Она уже в операционной, объяснил ты. Пока я ехала в больницу, ты отвез Кевина домой, потому что оставалось лишь ждать, и не было смысла усугублять страдания ее брата. Однако я подумала, не убрал ли ты его из приемной, чтобы спасти от меня.

Мы сидели на тех же самых металлических стульях цвета морской волны, на которых я мучительно думала, скажет ли Кевин врачам, что руку ему сломала я. Может быть, мучительно размышляла я, последние восемь лет он ждал благоприятного момента. Я сказала:

— Я не понимаю, что произошло.

Я была спокойна; я не кричала.

— Я думал, что сказал тебе. По телефону.

— Но это бессмысленно. — Я не спорила, просто недоумевала. — Почему она... что она делала с той бутылкой?

— Дети. — Ты пожал плечами. — Наверное, играла.

— Но... Она... — У меня помутилось в голове. Приходилось воссоздавать последовательность событий снова и снова, проговаривать про себя то, что я хотела сказать... где мы находились, что было потом... Ванная комната. Да. — Теперь она одна ходит в ванную комнату, — продолжила я. — Но ей это не нравится. Никогда не нравилось. Она не стала бы там играть.

Появившаяся в моем голосе настойчивость, должно быть, прозвучала угрожающе; мы отшатнулись от бездны. Селия еще была в операционной. Нам нельзя воевать, и ты держал мою руку.

Казалось, прошло много часов, прежде чем к нам вышел врач. Ты дважды звонил домой по сотовому, отходя в сторону, чтобы я не слышала, как будто оберегая меня от чего-то; ты купил мне кофе в автомате, и он уже затянулся морщинистой пенкой. Когда медсестра указала нам на хирурга, я вдруг поняла, почему люди боготворят своих врачей и почему врачи склонны считать себя богами. Одного взгляда на лицо этого врача мне хватило, чтобы понять: он вовсе не чувствует себя богоподобным.

— Мне жаль, — сказал он. — Мы сделали все, что могли. Однако повреждения были слишком велики. Боюсь, мы не смогли спасти глаз.

Нас убедили уехать домой. Селию накачали лекарствами, и она еще долго будет спать. Недостаточно долго, подумала я. Мы поплелись прочь из приемной. По крайней мере, в оцепенении пробормотал ты, врач говорит, что второй глаз, вероятно, в порядке. Только сегодня утром наличие у нашей дочери двух глаз я принимала как должное.

На парковке я замерзла; выбегая из редакции, я забыла надеть пальто. Возвращаться домой придется на двух машинах, и мне стало еще холоднее. Словно мы стояли на каком-то перекрестке, и я боялась, что если мы разойдемся по разным транспортным вселенным, то в конце концов окажемся на том же самом месте в самом банальном, географическом смысле. Должно быть, ты ощущал ту же самую потребность утвердиться в том, что, как недавно начал раз пять в день повторять мой персонал, мы на одной и той же странице. Я думаю, поэтому ты позвал меня посидеть в твоем пикапе — поговорить и согреться.

Я скучала по твоему старому нежно-голубому пикапу, который ассоциировала с нашими первыми свиданиями. Мы открывали до предела окна, включали магнитофон на полную гром кость — Брюс Спрингстин пел, как живой, — и мчались по автостраде. Этот пикап был тобой больше, чем ты сам, во всяком случае, больше, чем ты прежний: классический, родной, честный. Даже целомудренный. Эдвард Хоппер никогда бы не выкрасил громоздкий, полноприводной пикап в выбранный тобой цвет. Возвышающийся на неестественно широких, огромных колесах кузов, закругленный и выпуклый, походил на непотопляемую шлюпку. Его устрашающие крылья и вызывающая осанка напоминали мне жалких маленьких ящериц, единственное оружие которых — их грозный вид. Преувеличенная, мультяшная мужественность пикапа подтолкнула меня к шутке наших лучших дней: «Держу пари, Франклин, если ты заглянешь под шасси, то найдешь там крохотный член».

Слава богу, ты рассмеялся.

Печка работала хорошо; слишком хорошо, и через несколько минут в машине стало душно. Пикап был больше «форда» и, благодаря нежно-голубому цвету, никогда не казался тесным для нас двоих.

В конце концов ты откинул голову, ударившись о мягкий подголовник, и уставился в потолок.

— Поверить не могу, что ты его не убрала.

Я была так потрясена, что не ответила.

— Я не хотел это говорить. Но если бы не сказал и продолжал молчать неделями, стало бы еще хуже.

Я облизнула губы. Я задрожала.

— Я его убрала.

Ты опустил голову, вздохнул.

— Ева. Не вынуждай меня. В субботу ты пользовалась гелем для прочистки труб. Я помню, потому что ты жаловалась на странную вонь из раковины в детской ванной комнате, а позже в тот вечер предупредила нас не открывать воду еще час, потому что залила туда гель.

— Я его убрала. В тот верхний шкафчик с замком безопасности. Селия не может туда дотянуться даже со стула!

— Так как же бутылка выбралась из шкафчика?

Хороший вопрос, — холодно сказала я.

— Послушай, я знаю, что обычно ты очень осторожна с едкими жидкостями и автоматически запираешь эту дрянь. Однако люди не автоматы...

— Франклин, я помню, что убрала ее!

— Ты помнишь, как надевала туфли сегодня утром? Ты помнишь, как запирала дверь, выходя из дома? Сколько раз мы уже сидели в машине и возвращались убедиться, что плита выключена? Ведь предположительно это входит в привычку, так?

— Но плита никогда не оказывалась включенной? Это почти жизненное правило, что-то вроде афоризма из «печенья-гаданья»: «Плита всегда выключена».

— Ева, я скажу тебе, когда она останется включенной: в тот единственный раз, когда ты не побеспокоишься проверить. И именно в тот раз чертов дом сгорит.

— Почему мы ведем этот бессмысленный разговор, когда наша дочь в больнице?

— Я хочу, чтобы ты призналась. Я не говорю, что не прощу тебя. Я понимаю, как ужасно ты себя чувствуешь. Но чтобы преодолеть чувство вины, надо посмотреть в лицо...

— В то утро приходила Дженис. Может быть, она не убрала бутылку. — Честно говоря, я ни на секунду не допускала, что Дженис проявила такую небрежность, но отчаянно хотела оградиться от начинавшей формироваться в моей голове картины, подбирая более подходящего подозреваемого.

— Дженис не нужен был гель для прочистки труб. Все стоки были в порядке.

— Хорошо, — сказала я, собираясь с силами. — Тогда спроси Кевина, как бутылка покинула шкафчик.

— Так и знал, что мы придем к этому. Сначала «о, какая загадка», потом «виновата домработница». Кто остается? И — какой сюрприз! — безупречная Ева указывает пальцем на собственного сына!

— Он должен был за ней присматривать. Ты сказал, что он достаточно взрослый...

— Да, это было его дежурство. Но Селия находилась в ванной комнате. Он говорит, что дверь была закрыта, и мы едва ли поощряли нашего четырнадцатилетнего сына врываться к сестре, когда она сидит на унитазе.

— Франклин, концы с концами не сходятся. Забудем пока, почему бутылка оказалась не в шкафчике, хорошо? Но почему Селия вылила гель в свой собственный глаз?

— Понятия не имею! Может, потому, что дети не только глупы, но и изобретательны, а это смертельное сочетание. Не потому ли мы запираем всякую дрянь? Важно лишь, что Кевин сделал все, что должен был сделать. Он говорит, что бросился к Селии, услышав ее визг, а когда понял, что у нее на лице, стал промывать глаз водой, а потом вызвал скорую, еще до того, как позвонил мне по сотовому, — то есть все сделал в абсолютно правильном порядке. Он ее спаситель.

— Он не позвонил мне, — сказала я.

— Ну, удивляюсь почему, — протянул ты.

— Повреждение... — Я глубоко вздохнула. — Очень серьезное. Наверняка очень, очень серьезное... — Я заплакала, но заставила себя прекратить, потому что должна была высказаться. — Если она потеряла глаз, а хирурги сейчас умеют гораздо больше, чем раньше, значит, это было... ужасно. И для этого необходимо время. — Я снова умолкла, прислушиваясь к шороху обогревателя. Воздух настолько пересох, что слюна стала вязкой. — Чтобы этот гель подействовал, необходимо время. Вот почему на этикетке написано... оставить его на время.

Я сжала закрытые веки, чувствуя движение глазных яблок под подушечками пальцев.

— Что ты несешь? Достаточно того, что ты обвиняешь его в недосмотре...

— Врач сказал, что останутся шрамы! У нее обожжена вся половина лица! Время, на это потребовалось время! Может, он и смывал гель, но когда? Когда покончил?

Ты схватил меня за руки, развел в стороны и посмотрел мне в глаза.

— С чем покончил? С домашним заданием? Со стрельбой из лука?

— Покончил с Селией, — простонала я.

— Не смей это повторять! Никому! Даже мне!

Я резко высвободила руки.

— Ты задумайся! Селия поливает себя кислотой? Селия всего боится! И ей шесть лет, а не два года. Я знаю, ты не считаешь ее смышленой, но она не умственно отсталая! Она знает, что нельзя дотрагиваться до плиты, и она не ест отбеливатель. А вот Кевин может залезть в шкафчик, Кевин может открыть замок безопасности во сне. Он не спас ее. Он это сделал! О, Франклин, он сделал это...

— Мне стыдно за тебя, стыдно, — сказал ты мне в спину, поскольку я отвернулась к дверце. — Демонизировать собственного ребенка только для того, чтобы не признавать собственную небрежность. Это хуже трусости. Это отвратительно. Ты предъявляешь вопиющие обвинения, но, как обычно, не имеешь никаких доказательств. Тот врач... разве он хоть словом обмолвился о несоответствии рассказа Кевина с ее ожогами? Нет. Нет и нет. Только его мать в состоянии обнаружить маскировку неописуемого злодейства, ведь она у нас и медицинский эксперт, и эксперт по воздействию химикатов только потому, что иногда убирает дом.

Как всегда, ты не мог долго кричать на меня, видя мои слезы.

— Послушай, — взмолился ты. — Ты не понимаешь, что говоришь, потому что расстроена. Ты не в себе. Это тяжело и будет еще тяжелее, потому что тебе придется смотреть на это. Ей будет больно, и некоторое время она будет выглядеть ужасно. Единственное, что облегчит твои страдания, это признание своей доли вины. Селия, даже Селия признает свою вину в истории с прыгунчиком. Она оставила клетку открытой! И мучительно не только то, что ее оплошность привела к несчастью, но то, что, если бы она поступила иначе, несчастье не произошло бы. Она взяла на себя ответственность, а ей всего шесть лет! Почему же не можешь ты?

— Я хотела бы взять на себя ответственность, — прошептала я, затуманивая боковое стекло. — Я бы сказала, что могла бы убить себя за то, что не убрала химикат туда, где она не смогла бы его найти! Неужели ты не понимаешь, насколько бы мне тогда стало легче? Почему я так переживаю? Если бы это была моя вина, только моя вина? Тогда мне не было бы так страшно. Франклин, это серьезно, теперь это не просто маленькая девочка, расцарапавшая себя до крови. Я не знаю, как это случилось, но он исчадье ада, и он ненавидит ее...

— Хватит! — Это слово прозвенело с литургической категоричностью, словно «Аминь» в благословляющей молитве. — Я не часто ставлю условия. Кевин пережил невероятную травму. Его сестра никогда не будет такой, как прежде. Он не растерялся в тяжелой ситуации, и я хочу, чтобы он этим гордился. Однако он единственный отвечал за нее в тот момент и неизбежно переживает, не виноват ли в случившемся. Поэтому ты пообещаешь мне прямо сейчас сделать все возможное, чтобы уверить его в том, что он не виноват.

Я дернула ручку дверцы и приоткрыла ее на несколько дюймов. Я хотела выбраться. Я хотела убежать.

— Подожди, — сказал ты, придерживая мою руку. — Я хочу, чтобы ты дала обещание.

— Какое? Держать рот на замке или поверить его жалкой истории? Я бы добавила, еще одной.

— Я не могу заставить тебя верить в нашего сына. Хотя старался, как мог.

В одном ты был прав: у меня не было никаких доказательств. Только лицо Селии. Я оказалась права. Она никогда не будет красивой, никогда.

Я вылезла из пикапа и, не закрывая дверцу, посмотрела на тебя. Холодный ветер развевал мои волосы. Я стояла по стойке «смирно», и мы были похожи на двух подозрительных генералов во время хрупкого перемирия в центре пустынного поля сражения.

— Ладно, — сказала я. — Назовем это несчастным случаем. Даже можешь сказать ему: «Боюсь, твоя мать забыла в субботу убрать гель для прочистки труб». В конце концов он знал, что я прочищала тот сток. Однако взамен ты пообещаешь мне, что мы больше никогда не оставим Кевина наедине с Селией. Даже на пять минут.

— Отлично. Держу пари, Кевин не жаждет нянчить ребенка, во всяком случае сейчас.

Я сказала: «Увидимся дома», но вежливое прощание далось мне нелегко.

— Ева! — крикнул ты мне вслед, и я обернулась. — Знаешь, я невысокого мнения о психиатрах, но, может, тебе стоит с кем-нибудь проконсультироваться. Я думаю, тебе необходима помощь. Это не обвинение. Просто... ты права в одном. Дело заходит слишком далеко. Боюсь, это выше моего понимания.

Действительно, выше.

Следующие две недели, пока Селия выздоравливала в больнице, в доме царила жуткая тишина. Мы с тобой почти не разговаривали. Я спрашивала, что тебе хочется на ужин; ты отвечал, что тебе все равно. О Селии мы упоминали только в рамках логистики: когда и кто из нас поедет в больницу. Хотя наши раздельные визиты казались разумными — так она меньше оставалась одна, — правда заключалась в том, что ни ты, ни я больше не хотели оставаться вдвоем в душном салоне твоего пикапа. Дома мы обменивались новостями о ее состоянии, и, хотя эти новости были тревожными — инфицирование после энуклеации (медицинские объяснения я могла опустить) привело к поражению глазного нерва и исключило трансплантацию, — факты удовлетворяли разговорный аппетит. Поиски окулиста для ее послебольничного лечения привели меня к врачу по имени Крикор Сахатян в Верхнем Ист-Сайде. Армяне заботятся друг о друге, уверила я тебя. Он отнесется к нам с особым вниманием. «Как доктор Кеворкян», — пробормотал ты, прекрасно зная, что крестный отец эвтаназии — как раз тот армянин, которого мои консервативные соплеменники вспоминают неохотно. И все же я была благодарна за этот почти шутливый обмен репликами, теперь подозрительно редкий для нас.

Я помню, что вела себя безупречно: не повышала голос, не упрекала, когда ты едва дотрагивался до еды, на приготовление которой я тратила кучу сил и времени. Стряпая, я старалась шуметь как можно меньше, не хлопать крышками. Селия, еще лежавшая в больнице Найака, проявляла поразительную жизнерадостность, но я проглатывала восхищенные комментарии, казавшиеся несколько неуместными, словно ее невероятное добродушие было оскорблением для простых смертных, которые обоснованно вопили от боли и, выздоравливая, становились раздражительными. Когда я хвалила Селию, мои домочадцы всегда считали, что я расхваливаю себя. И все это время я усердно старалась вести себя нормально, что, вместе со стараниями развлекаться и стараниями быть хорошей матерью, мы можем внести в наш список обреченных на провал планов.

Меня тревожило твое замечание о том, что мне «необходима помощь». Я столько раз мысленно прокручивала воспоминания о том, как убирала бутылку с гелем, что пленка затерлась и я уже не могла полностью доверять ей. Я мысленно перепроверяла свои подозрения, и иногда они не... ну, переставали казаться отчетливыми. Действительно ли я убрала ту бутылку? Действительно ли ущерб был слишком велик для истории, рассказанной Кевином? Могла ли я найти хоть один клочок прямой улики, которую принял бы суд? Я ни с кем не хотела говорить об этом, но я мечтала поговорить об этом с тобой.

Всего лишь через пару дней после несчастного случая ты устроил «круглый стол». Мы только что поужинали и вяло переговаривались. Обычно Кевин хватал еду прямо с плиты, но, чтобы ублажить тебя, на этот раз пристроился бочком за обеденным столом. Против воли втянутая в это совещание, я сама чувствовала себя ребенком, как будто мне снова было девять лет, и меня заставляли принести извинения мистеру Уинтергрину за воровство орехов с деревьев на его дворе. Покосившись на Кевина, я хотела сказать: «Сотри ухмылку со своего лица, это не шутка; твоя сестра в больнице». Я хотела сказать: «Найди футболку, которая не была бы на пять размеров меньше, чем нужно, мне противно находиться в одном помещении с тобой». Но я не могла. В нашей семье такие обычные родительские упреки, во всяком случае мои, были недопустимыми.

— Кев, если ты нервничаешь, — начал ты (хотя, на мой взгляд, он вовсе не нервничал), — это не допрос. Мы просто хотим сказать тебе, какое впечатление ты произвел на нас своими быстрыми действиями. Кто знает, если бы ты вовремя не вызвал медиков, могло быть гораздо хуже.

«Как? — подумала я. — Если бы только она искупалась в том геле».

— И твоя мама хочет тебе что-то сказать.

— Я хотела поблагодарить тебя, — начала я, стараясь не смотреть Кевину в глаза, — за то, что твоя сестра вовремя попала в больницу.

— Скажи ему то, что сказала мне, — подсказал ты. — Помнишь, ты сказала, что тревожишься, не чувствует ли он, ну, ты знаешь...

Это было легко. Я посмотрела ему в глаза:

— Я подумала, может, ты чувствуешь вину.

Он решительно прищурился, и я уставилась на свой собственный нос с широкой переносицей, свой узкий подбородок, свой выступающий лоб и смуглые щеки. Я смотрела в зеркало, но понятия не имела, о чем думает мое отражение.

— С чего бы это?

— Потому что предполагалось, что за ней следишь ты!

— Но ты хотела напомнить ему, — сказал ты, — мы никогда не думали, что он будет следить за ней каждую минуту. Несчастья случаются, и, следовательно, это не его вина. Вот что ты мне сказала. Ты помнишь. В пикапе.

Ну, точно как извинение перед мистером Уинтергрином. Когда мне было девять лет, мне хотелось выпалить: «Почти все эти идиотские орехи были червивыми или гнилыми, старый дурак», но вместо этого я пообещала собрать целое ведро его мерзких орехов и принести их ему очищенными.

— Мы не хотим, чтобы ты винил себя, — сказала я тем же тоном, каким сам Кевин разговаривал с полицейскими — сэр то, сэр это. — Виновата я. Я должна была убрать бутылку с гелем в шкафчик.

Кевин пожал плечами:

— Я и не говорил, что виню себя. — Он встал. — Я могу быть свободен?

— Еще одно, — сказал ты. — Твоя сестра будет нуждаться в твоей помощи.

— Почему? — спросил он, продвигаясь к холодильнику. — Один глаз остался, не так ли? Ей же не понадобится собака-поводырь или белая палка.

— Да, — сказала я. — Ей повезло.

— Ей понадобится твоя поддержка, — сказал ты. — Ей придется носить повязку...

— Клево. — Он отошел от холодильника с пакетом нефелиума. Был февраль; как раз сезон.

— Со временем ей сделают стеклянный протез, — сказал ты, — но мы были бы благодарны, если бы ты защищал ее, если соседские дети станут дразниться...

— Как? — спросил он, тщательно очищая оранжевый фрукт от грубой кожицы и обнажая розовато-белую мякоть. — Селияклоун! Селияклоун? — Содрав бледную прозрачную кожицу, он сунул фрукт в рот, пососал и вытащил.

— Ну, и все же...

— Послушай, пап. — Он методично раскрыл нефелиум, отделяя склизкую мякоть от гладких коричневых семян. — Вряд ли ты хорошо помнишь свое детство. — Он сунул мякоть в рот. — Сели просто придется утереться.

Я чувствовала, как тебя распирает от гордости за то, что твой сын подростковой крутостью пытается скрыть смятение чувств, вызванное трагическим случаем с сестрой. Этот спектакль, эта подслащенная жестокость были рассчитаны на тебя, Франклин. Да, он был в смятении, да, его обуревали противоречивые чувства, но если бы ты заглянул в его зрачки, то увидел бы, что они густые и вязкие, как деготь. И в его подростковых метаниях не было ничего остроумного.

Кевин протянул тебе фрукт:

— Эй, мистер Пластик, хочешь полакомиться?

Ты отказался.

— Я не знала, что ты любишь нефелиумы, — выдавила я, когда он взялся за второй.

— Ну да, — сказал он, очищая фрукт и катая мякоть по столу указательным пальцем. У шарика был призрачно-молочный цвет катаракты.

— Просто они очень вкусные, — нервно сказала я.

Он вонзился в нефелиум передними зубами.

— Да, как скажешь. Благоприобретенный вкус.

Он явно намеревался расправиться со всем пакетом. Я выбежала из кухни. Он рассмеялся.

В те дни, когда мне выпадали утренние часы посещений, я работала дома. Кевин часто вываливался из школьного автобуса как раз во время моего возвращения из больницы. В первый раз, когда он вразвалку переходил Палисад-Пэрид прямо перед моим носом, я остановила «луну» и предложила подвезти его по нашей крутой подъездной аллее. Ты бы не нашел ничего необычного в том, чтобы посидеть в машине с собственным сыном, тем более всего две минуты. Однако мы с Кевином редко допускали столь удушающую близость, и я помню, как болтала без умолку всю дорогу. Вдоль улицы стояли автомобили; родители боялись, как бы их детишкам не пришлось пройти собственными ножками десять ярдов, и я отметила тот факт, что все эти автомобили — претенциозные джипищи. Это слово сорвалось с моего языка, прежде чем я вспомнила, что Кевин терпеть не может, когда я коверкаю слова ради комического эффекта — еще одна уловка, обслуживающая миф моего отстранения от здешней жизни.

— Знаешь, это метафора для всей страны. — Я прекрасно знала, что подобные разговоры бесят моего сына, но, может, потому и не унималась. Впоследствии в Клавераке я буду упоминать Дилана Клиболда и Эрика Харриса только для того, чтобы привести его в ярость. — Торчат над дорогой выше всех и кичатся могуществом, с которым сами не знают, что делать. Они напоминают мне толстых покупателей, слоняющихся по моллу в огромных шортах и гигантских кроссовках и жующих булочки с корицей.

— А ты когда-нибудь ездила хоть в одной такой машине?

Я призналась, что нет.

— Тогда что ты об этом знаешь?

— Я знаю, что они слишком быстро носятся по дорогам, пожирают бензин и иногда переворачиваются...

— А тебе какая разница, что они переворачиваются? Ты же все равно ненавидишь этих людей.

— Я не ненавижу...

— Наглецы, в одиночку гоняющие на шикарных джипах!

Качая головой, он захлопнул за собой дверцу. В следующий раз, когда я предложила подвезти его, он отмахнулся.

Было что-то странно невыносимое в той паре часов, которые нам с ним иногда приходилось проводить в доме до того, как твой пикап заезжал в гараж. Казалось бы, в таком огромном тиковом царстве легко избегать друг друга, но, где бы мы ни находились, я все время ощущала его присутствие, а он, как я подозреваю, мое. В отсутствие буфера в виде тебя и Селии мы чувствовали себя... на ум приходит слово «обнаженными». Мы почти не разговаривали. Если он направлялся в свою комнату, я не спрашивала его о домашних заданиях. Если заглядывал Ленни, я не спрашивала, чем они занимаются. И если Кевин уходил из дома, я не спрашивала куда. Я говорила себе об уважении родителями личной жизни подростка, но понимала, что я просто трусиха.

Это ощущение обнаженности поддерживалось реальностью. Я знаю, что в четырнадцатилетних мальчиках играют гормоны. Я знаю, что мастурбация — естественное облегчение, безобидное и приятное времяпрепровождение, которое не следует поносить как порок. Но я также сознаю, что для подростков — не смейся, для всех — это тайное развлечение. Мы все это делаем (или я делала, да, иногда, Франклин, а ты что думал?), мы все знаем, что мы это делаем, но вряд ли кто-то скажет: «Дорогая, последи за соусом для спагетти, а я пойду помастурбирую».

Только после нескольких таких случаев я наконец отважилась упомянуть об этом. После нашего разговора на парковке перед больницей мне на несколько месяцев было отказано в удовольствии поболтать с тобой.

— Он оставляет дверь ванной открытой, — неохотно доложила я как-то поздно вечером в нашей спальне. Ты тут же начал тщательно вычищать волоски из своей электрической бритвы. — А из коридора виден унитаз.

— Значит, он забывает закрывать дверь, — вяло ответил ты.

— Он не забывает. Он ждет, пока я пойду в кухню за чашкой кофе, чтобы точно увидела его на обратном пути в кабинет. Он делает это нарочно. И... э... громко.

— В его возрасте я, пожалуй, отрывался три раза в день.

— Перед своей матерью?

— За углом, за дверью. Мне казалось, что это тайна, но уверен, она знала.

— За дверью, — повторила я. — Дверь. Это важно. — Господи, эта бритва сегодня здорово забилась щетиной. — Зная, что я увижу... я думаю, это его возбуждает.

— Ну, как бы ты ни старалась относиться к этому, у каждого свои странности.

— Ты не... хм... ты не понимаешь. Я знаю, что он это делает. У меня нет проблем с тем, что он это делает, но я не желаю участвовать. Это неуместно. — Слово, вошедшее в моду. Скандал с Моникой Левински разразился всего месяц назад, и президент Клинтон вскоре назовет их отношения неуместными.

— Так сделай ему замечание. — Полагаю, заступничество тебя утомило.

— А если бы Селия мастурбировала перед тобой? Ты бы поговорил с ней или предпочел, чтобы поговорила я?

— И что, по-твоему, я должен ему сказать? — устало спросил ты.

— Что мне неловко.

— Нечто новенькое.

Я плюхнулась в кровать и схватила книжку, хотя читать не могла.

— Просто скажи, чтобы он закрывал эту чертову дверь.

Напрасные хлопоты. Да, ты доложил, что выполнил мою просьбу. Я представила, как ты сунул голову в его комнату и произнес что-то веселое и заговорщическое, например: «У тебя волосы вырастут на ладони», древняя страшилка, которую Кевин вряд ли понял, а потом, держу пари, ты бросил нечто супербеззаботное: «Только помни, что это дело личное, хорошо, парень?» — и пожелал ему спокойной ночи. Но если бы даже ты вступил в долгую, пылкую, суровую дискуссию, то просто дал бы ему понять, что он меня достал, а в отношениях с Кевином это всегда означало ошибку.

В общем, на следующий же день после вашего «разговора» я возвращаюсь в кабинет с чашкой кофе и слышу красноречивое хрюканье. Я молю Бога, что мое послание принято к сведению, и между мной и расцветающей мужественностью моего сына будет, по крайней мере, тонкий, но благословенный деревянный барьер. Я думаю: кроме гардеробных, во всем этом проклятом доме только четыре или пять дверей, и следует ими пользоваться. Однако, когда я делаю следующие два шага, уровень шума пробивает границу приличий.

Я прижимаю теплую чашку кофе ко лбу, чтобы успокоить нахлынувшую головную боль. Я замужем девятнадцать лет, я знаю, как устроены мужчины, и у меня нет причин бояться. Но под настойчивые тихие стоны из ванной я снова чувствую себя десятилетней девочкой, которую мать-затворница гоняет с поручениями по городу, которой приходится идти через парк, где по кустам прячутся мальчишки постарше с расстегнутыми ширинками. В своем собственном доме я чувствую себя объектом насмешек и нервной, загнанной жертвой. И — теперь я могу сказать тебе это — я дико злюсь.

Я собираю в кулак все свое мужество, как в те далекие дни, когда возвращалась домой, стараясь не бежать и тем самым провоцировать погоню. Я не иду по коридору на цыпочках, а марширую, стуча каблуками. Я подхожу к детской ванной комнате. Дверь, естественно, нараспашку, и я вижу нашего первенца во всем его половозрелом великолепии вплоть до россыпи прыщей на заднице. Широко расставив ноги и выгнув спину, он расположился под углом к унитазу так, чтобы я могла видеть его пурпурный член, сверкающий тем, что я сначала приняла за желе, но, благодаря серебристой обертке на полу, поняла, что это несоленое масло. И тогда же я впервые узнала, что у моего сына выросли тонкие, необычайно прямые лобковые волосы. Хотя большинство мужчин выполняет это упражнение с закрытыми глазами, Кевин глаза приоткрыл, чтобы бросить через плечо на свою мать лукавый, сонный взгляд. Я, в свою очередь, свирепо уставилась прямо на его член — вряд ли я сделала бы это в парке, скорее отвела бы глаза, поскольку отросток столь невпечатляющий, что остается только удивляться, из-за чего столько шума. Я подошла и захлопнула дверь.

По коридору прокатился сухой смешок. Я протопала в кухню. Кофе пролился мне на юбку.

Ты, должно быть, удивляешься, почему я просто не ушла? Ничто не мешало мне схватить Селию, пока у нее еще оставался один глаз, и вернуться в Трибеку. Я могла бы оставить вашу тесную компанию: тебя с твоим сыном и тот ужасный дом. В конце концов, все деньги принадлежали мне.

Вряд ли ты поверишь, но мне это просто не приходило в голову. Вероятно, я так долго вращалась на твоей орбите, что прониклась твоим пылким убеждением: счастливая семья не может быть мифом, а если и может, то лучше умереть, цепляясь за прекрасное, но недостижимое, чем в пассивном, циничном смирении угрюмо думать, что ад — это другие люди, связанные с тобой родственными узами. Я ненавижу перспективу поражения; если, вынашивая Кевина, я подняла брошенную мною же перчатку, терпеть Кевина на постоянной основе — гораздо более серьезное испытание. В моем упорстве, возможно, был и практический аспект. Кевину было почти пятнадцать. Он никогда не заговаривал о колледже, ни словом не обмолвился о своем взрослом будущем; ни разу не проявил ни малейшего интереса ни к одной профессии и, насколько я знала, все еще цеплялся за желание жить на пособие, высказанное в пятилетием возрасте. Однако теоретически наш сын мог покинуть дом через три года. Следовательно, останемся только ты, я и Селия, и тогда-то посмотрим на твою счастливую семью. Те три года уже почти прошли, и они оказались самыми длинными в моей жизни, но тогда у меня не было дурных предчувствий. И может, это покажется тебе слишком простым объяснением, я любила тебя. Я любила тебя, Франклин. Я и сейчас тебя люблю.

Тем не менее я чувствовала себя как в осажденной крепости. Моя дочь наполовину ослепла, мой муж сомневался в моем душевном здоровье, а мой сын издевательски тыкал свой намазанный маслом пенис мне в лицо. Усугубляя ощущение круговой осады, Мэри Вулфорд выбрала именно тот момент для своего первого возмущенного визита в наш дом — и последнего, если подумать, поскольку в следующий раз мы встретились в суде.

Тогда она еще была очень тоненькой, ее волосы, уложенные в строгую прическу, были черными до самых корней, так что я и не подозревала, что они крашеные. Даже для соседского визита она разоделась в костюм от Шанель. На лацкане респектабельно поблескивала скромная, но дорогая брошка-веточка. Кто бы подумал, что через каких-то три года она будет шаркать по «Гранд юнион» в Найаке в мятой юбке и кофте и разбивать сырые яйца в тележке другой женщины.

Она коротко представилась и, несмотря на холод, отклонила предложение войти. «Моя дочь Лора — красивая девочка, — сказала она. — Матери всегда так считают, но я верю, что ее привлекательность очевидна и остальным. С двумя важными исключениями: она сама и этот ваш юноша».

Я хотела успокоить ее, мол, мой угрюмый сын не в силах увидеть ничью привлекательность, однако почувствовала, что это всего лишь преамбула. Звучит недобро, учитывая, что всего через год мой сын убьет ее дочь, но боюсь, я сразу же невзлюбила Мэри Вулфорд. Ее движения были резкими, глаза бегали, словно подгоняемые каким-то постоянным внутренним смятением. Однако некоторые люди холят собственные несчастья, как другие балуют маленьких породистых собачек гусиным паштетом. Я сразу увидела в Мэри одну из тех, кто «выискивает проблему». По-моему, пустая трата детективных способностей. Я по собственному опыту знаю, что большинство настоящих проблем находит тебя само.

— Последний год или около того, — продолжала Мэри, — Лора пребывает в уверенности, что она слишком толстая. Она страдает, хотя никакого избыточного веса нет и в помине. Я уверена, что вы читали об этом болезненном состоянии. Она пропускает приемы пищи, прячет свой завтрак в мусорном ведре или лжет, что ела у подруги. Слабительные средства, диетические таблетки... достаточно сказать, что все это очень опасно. В прошлом сентябре она так похудела, что попала в больницу и лежала под капельницей. Она точно вырвала бы иглу, если бы за ней круглосуточно не следили. Вы понимаете?

Я пробормотала что-то сочувственное, почти как обычно, когда выслушивала подобные истории, хотя именно в тот раз я не могла не думать о том, что и моя дочь лежит в больнице... и не потому — я была в этом абсолютно уверена, — что сотворила с собой какую-то глупость. Кроме того, на родительских собраниях я наслушалась рассказов Карен Карпентер, слишком часто выливавшихся в хвастовство. Казалось, что престижного диагноза «анорексия» жаждали не только ученицы, но и их матери, вечно соревнующиеся в том, чья дочь меньше ест. Неудивительно, что бедные девочки наживали неприятности.

— Мы добились улучшений. В последние несколько месяцев Лора съедала свои скромные порции за семейными трапезами, в которых она вынуждена участвовать. Она даже немного поправилась... на что ваш сын Кевин поспешил указать.

Я вздохнула. По сравнению с нашей гостьей я, должно быть, выглядела измученной. Неудивительно, что я не сумела выдохнуть о-боже-что-наделал-этот-мальчик, чем ее и разъярила.

— Вчера вечером я поймала красавицу дочь, когда она изрыгала в унитаз свой ужин! Я также заставила ее признаться, что она это делает всю последнюю неделю. Почему? Один мальчик в школе все время обзывает ее толстой. Она не весит и ста фунтов, а ее дразнят «поросенком»! Нелегко было вырвать из нее его имя, и она умоляла меня не приходить к вам. Но я считаю, что пора нам, родителям, брать на себя ответственность за деструктивное поведение наших детей. Мой муж и я делаем все, что в наших силах, чтобы Лора не наносила себе вред. Пожалуйста, и вы с мужем постарайтесь, чтобы ваш сын не причинял вред нашей дочери!

Я дернула головой, как собачка на ветровом стекле.

— Каак? — протянула я. Может, она подумала, что я пьяна.

— Мне не важно как!..

— Вы хотите, чтобы мы поговорили с ним? — Мне пришлось сжать губы, чтобы они не изогнулись в ухмылке, похожей на кривую ухмылку Кевина.

— Конечно!

— Сказать ему, что надо щадить чувства других и помнить Золотое Правило? — Я оперлась о дверной косяк, чуть ли не со злобой глядя на Мэри. Она в тревоге попятилась. — Или, может, мой муж, должен поговорить с ним, как мужчина с мужчиной, и объяснить ему, что настоящий мужчина не жесток и не агрессивен, а нежен и чуток?

Мне пришлось умолкнуть на секунду, чтобы подавить смех. Я вдруг представила, как ты бодро входишь в кухню с докладом: «Ну, дорогая, это все колоссальное недоразумение! Кевин говорит, что бедная худышка Лора Вулфорд просто неправильно услышала! Он не называл ее «толстой», он сказал «классная»! И он не называл ее «поросенком», он сказал, что она «здорово» пошутила!» Наверное, я все же ухмыльнулась, потому что Мэри побагровела и взорвалась:

— Я понятия не имею, почему вам это кажется смешным!

— Миссис Вулфорд, у вас есть сыновья?

— Лора — наш единственный ребенок, — благоговейно выдохнула она.

— Тогда вспомните старые детские стишки — из чего сделаны мальчики. Я бы с удовольствием вам помогла, но как это осуществить? Если мы с Франклином что-нибудь скажем Кевину, вашей дочери будет только хуже. Может, вы научите Лору... как это дети говорят? Утереться.

Я расплачусь за этот приступ реализма, хотя вряд ли могла знать тогда, что мой грубый совет всплывет в гражданском суде два года спустя с несколькими едкими преувеличениями.

— Ну, благодарю вас ни за что!

Глядя вслед Мэри, топающей вниз по каменным плитам, я думала о том, что ты, учителя Кевина и теперь эта Мэри Вулфорд заставляют меня взять на себя ответственность. Весьма справедливо. Однако если я так чертовски ответственна, то почему я чувствую себя такой беспомощной?

Селия вернулась домой в начале марта. Кевин ни разу не навестил ее в больнице, а я, защищая дочь, его и не поощряла. Когда мы собирались за Селией, ты предложил взять его в больницу, но тут же пошел на попятный, сославшись на его душевную травму. Знаешь, Кевин даже ни разу не спросил, как ее здоровье. Посторонний вряд ли догадался бы, что у него есть сестра.

Я почти не продвинулась в приспособлении к ее новой внешности. Ожоги, испещрившие всю ее щеку, включая висок, начали заживать, покрывшись корками, и я умоляла ее не расковыривать их. Селия терпела, а я вспоминала Виолетту. Никогда прежде не сталкиваясь с монокулярной модой, я ожидала, что ее глазная повязка будет черной, и короткие «обратные кадры» Ширли Темпл The Good Ship Lollipop, возможно, утешили меня болеутоляющими видениями моей маленькой белокурой пиратки. Думаю, я предпочла бы черную повязку, тогда я купила бы ей треуголку в жалкой попытке превратить жуткий кошмар в отвлекающий маскарад.

Однако ее глазница оказалась залеплена специальным пластырем под цвет кожи, сделавшим левую половину ее лица пустой, а опухоль сгладила контур лица. Как будто ее лицо, больше не трехмерное, превратилось в почтовую открытку с картинкой на одной стороне и чистой белой поверхностью на другой. Я бросала взгляд на правый профиль и видела моего прежнего, жизнерадостного ребенка. Взгляд на левый профиль, и мой ребенок был стерт.

Это новое качество ее лица — сейчас-ты-меня-видишь, сейчас-ты-меня-не видишь — заставило меня по-новому и болезненно осознать, что дети — скоропортящийся продукт. Хотя я всегда из двоих своих детей предпочитала Селию, как только она вернулась домой, я прекратила все попытки скрывать это. Селия теперь не отходила от меня ни на шаг. Я позволяла ей тихонько следовать за мной по дому и ездить со мной по разным делам. Я уверена, ты был прав в том, что не следует допускать ее отставания в учебе, и потому, чем скорее она привыкнет демонстрировать свое увечье, тем лучше. И все же я взяла отпуск и осталась с ней дома еще на две недели. Селия потеряла некоторые из своих навыков: например, она не могла завязать шнурки на кроссовках, и нам пришлось овладевать этим умением с нуля.

Я оберегала ее от Кевина, как ястреб. С того самого момента, как Селия научилась бегать и хватать, он обращался с ней как с домашним зверьком, овладевшим определенным набором трюков, и теперь все так же гонял ее. Признаю, в ее отношении к нему не чувствовался страх, однако в ответ на любую мелкую, безобидную просьбу — принести ему крекер или бросить пульт от телевизора — мне чудилось мимолетное замешательство, она словно застывала на мгновение или проглатывала комок в горле. И хотя прежде она умоляла позволить ей принести его колчан и почитала за честь, когда Кевин разрешал выдернуть стрелы из мишени, в первый же раз, как он небрежно предложил ей возобновить свои обязанности, я решительно воспротивилась: я знаю, что он осторожен, но у Селии остался лишь один глаз, и она больше не приблизится к стрельбищу. Я думала, Селия захнычет. Она всегда отчаянно хотела доказать свою полезность Кевину и любила смотреть, как стрелы брата безошибочно летят в яблочко. Но она лишь бросила на меня благодарный взгляд, а на ее лбу вдоль линии роста волос заблестел пот.

К моему удивлению, Кевин пригласил ее покидать летающую тарелку — это случилось впервые, и ему удалось произвести на меня впечатление. Я разрешила Селии поиграть при условии, что она наденет защитные очки; мое отношение к ее здоровому глазу теперь было близким к истерике. Однако, когда я через несколько минут выглянула в окно, Кевин играл со своей сестрой только в том смысле, в каком человек играет с самой летающей тарелкой. У Селии сильно уменьшилась глубина восприятия, и она пыталась схватить тарелку до ее приближения, естественно, промахивалась, и тарелка ударялась в ее грудь. Очень смешно.

Конечно, поначалу самым трудным для меня было промывание пустой глазницы детским шампунем и смазывание ее увлажняющим кремом. Хотя доктор Сахатян уверил нас в том, что выделения уменьшатся, как только заживление закончится и будет поставлен протез, из полости непрерывно сочилась желтоватая жидкость, и иногда по утрам мне приходилось размачивать засохшую за ночь корку влажной салфеткой. Веко опустилось — sulcus, как назвал это окулист, — и припухло, поскольку тоже пострадало от кислоты и было частично восстановлено с помощью лоскутка кожи с внутренней стороны бедра Селии. (Очевидно, подъем века превратился в изящное искусство из-за высокого спроса в Японии на англификацию восточных черт лица, что в лучшие дни я считала ужасающим подтверждением могущества западной рекламы). Из-за припухлости и легкого покраснения Селия выглядела как избитые детишки на плакатах, призывающих доносить на соседей в полицию. Из-за опущенного века и открытого второго глаза создавалось впечатление, что Селия все время подмигивает, как будто мы с ней скрываем какую-то жуткую тайну.

Я сказала Сахатяну, что не уверена, смогу ли заставить себя чистить дырку ежедневно, но он уверил, что я привыкну. В конце концов он оказался прав, но, когда я впервые подняла веко большим пальцем, меня чуть не вырвало. Если это и не было так ужасно, как я боялась, то тревожило на каком-то менее определенном уровне. Никого не было дома. Я вспомнила миндалевидные глаза с портретов Модильяни, отсутствие зрачков в которых создает впечатление гипнотической кротости и спокойствия, правда, и скорби, и намека на глупость. Цвет полости менялся от розового по краю до милостиво черного в глубине, но когда я подвела ее к свету, чтобы закапать капли с антибиотиком, то разглядела нелепое пластмассовое приспособление, не позволявшее глазнице съежиться. Как будто я таращилась в кукольный глаз.

Я знаю, тебе не нравилось, что я так оберегаю ее, и тебе самому становилось неловко от своего недовольства. Поэтому ты был особенно нежен с Селией, сажал ее на колени, читал ей книжки. Я же прекрасно различала обдуманность твоих усилий — ты старался быть хорошим отцом, — но думаю, что Кевин принимал твое внимание к Селии за чистую монету. Увечье младшей сестры обеспечило ей еще больше любви и заботы, еще больше вопросов. «Тебе не нужно еще одно одеяльце, милая? Не хочешь ли еще кусочек торта? Не отправляй Селию спать, Франклин, пусть посмотрит цирковое представление со зверями». Глядя на живую картину в гостиной — Селия крепко спала у тебя на коленях, Кевин хмуро смотрел шоу Джерри Спрингера «У моей бабушки ребенок от моего парня» — я думала, не привела ли наша маленькая хитрость к неожиданным последствиям.

Если тебе интересно, я не слишком донимала Селию подробностями случившегося в ванной комнате. Я очень стеснялась ее нового состояния; ни ей, ни мне не хотелось вспоминать тот день. Однако, как мать, я чувствовала, что не следует накладывать табу на эту тему, обсуждение может даже дать терапевтический эффект. Я просто однажды небрежно спросила ее: «Как ты поранилась? Что случилось?»

— Кевин... — Селия коснулась века тыльной стороной запястья. Веко чесалось, но, чтобы не навредить себе, она научилась почесываться ближе к носу. — Мне что-то попало в глаз. Кевин помог мне это промыть.

Больше она никогда ничего не говорила.

Ева


Загрузка...