17 января 2001 г.


Дорогой Франклин,

Прости, что оборвала письмо на полуслове и так долго тянула с объяснением. Сегодня утром по дороге на работу я вспомнила еще одну сцену суда. Технически я дала ложное показание под присягой. Я просто не думала, что должна рассказать судье с пронзительным взглядом то, что десять лет скрывала от собственного мужа. (Я никогда прежде не встречала подобного врожденного недостатка: слишком крохотные зрачки придавали ей ошеломленный, безжизненный вид, как у персонажа из мультфильма, которого только что огрели сковородкой по голове).

— Мисс Качадурян, вы или ваш муж били вашего сына? — Адвокат Мэри грозно навис над свидетельским местом.

— Насилие всего лишь учит ребенка тому, что физическая сила — приемлемый способ добиться своего, — продекламировала я.

— Суд не может не согласиться с вами, мисс Качадурян, но очень важно четко прояснить для протокола: вы или ваш муж когда-либо избивали Кевина, пока он находился на вашем попечении?

— Конечно нет, — твердо ответила я и затем тихо добавила «конечно нет». И тут же пожалела об этом повторе. Есть что-то плутоватое в любом утверждении, которое считают необходимым повторять.

Покидая свидетельское место, я зацепилась за гвоздь в полу и содрала с каблука лодочки черную резиновую набойку. Я дохромала до своего стула, размышляя, что лучше сломанный каблук, чем длинный деревянный нос.

Хранение секретов — целая наука. Я никогда не считала себя хорошей лгуньей, однако, потренировавшись, переняла кредо хитрецов: ложь не надо изобретать, на лжи надо жениться. Успешную ложь нельзя ввести в этот мир и капризно бросить; ложь надо лелеять, и с гораздо большей преданностью, чем правду, которая остается беспечно правдивой без всякой помощи. В противоположность этому моя ложь нуждалась во мне, так же как я нуждалась в ней, и требовала постоянства законного брака: пока смерть не разлучит нас.

Я понимаю, что тебя смущали памперсы Кевина, хотя ни в коей мере не смущали его самого. Мы уже пользовались самыми большими; еще немного — и пришлось бы заказывать по почте те, что применяются при недержании. Несмотря на многочисленные руководства для родителей, призывающие к толерантности, ты сохранил старомодную мужественность, которую я находила удивительно привлекательной. Ты не хотел, чтобы твой сын был слабаком, удобной мишенью для издевательств и чтобы не цеплялся за талисман младенчества, столь доступный взглядам окружающих, поскольку невозможно было не понять, почему так пузырятся штаны ребенка. «Господи, — однажды проворчал ты, когда Кевин уже спал, — почему он не может просто сосать большой палец?»

Однако и ты в детстве вел бесконечное сражение со своей матерью, не желая спускать за собой воду, поскольку однажды вода в унитазе перелилась через край, и каждый раз, нажимая на ручку, ты с ужасом представлял, как кучи экскрементов изрыгаются бесконечным потоком на пол ванной комнаты вроде «сортирной» версии «Ученика волшебника». Я согласилась с тем, что действительно трагично, когда дети зарабатывают неврозы из-за писанья и каканья, и не стоит тратить попусту свои душевные силы. В общем, я не стала спорить с новой теорией приучения детей к горшку, только когда они «готовы». Тем не менее мы оба были в отчаянии. Ты начал допрашивать меня, видел ли он, как я пользуюсь туалетом в течение дня (мы не были уверены, должен он это видеть или нет), или, может, я сказала нечто такое, что напугало его и отвратило от этого трона цивилизованной жизни, по сравнению с чем такие любезности, как пожалуйста и спасибо, были несущественны, как бумажные салфетки. Ты поочередно обвинял меня в том, что я слишком много или слишком мало значения придаю этому вопросу.

Безусловно, слишком мало значения я придавать не могла, поскольку эта стадия развития, пропущенная нашим сыном, тиранила мою жизнь. Ты должен помнить, что только благодаря новому образовательному духу патологического нейтралитета (мол, нет хуже или лучше, а просто по-другому) и парализующему страху судебного преследования (американцы все чаще отказываются делать что угодно от проведения утопленникам дыхания рот в рот до увольнения с работы некомпетентных дебилов) Кевину не предложили явиться в тот дорогой детский садик в Найаке, когда он научится ходить на горшок. И тем не менее воспитательница не собиралась менять памперсы пятилетнему мальчику, заявив, что ее могут обвинить в совращении малолетних. (Когда я тихонько сообщила Кэрол Фабрикант о маленькой странности Кевина, она искоса посмотрела на меня и сухо сказала, что подобное необычное поведение иногда является криком о помощи. Всю следующую неделю я с ужасом ждала стука в дверь и полицейской машины у порога с проблесковым фонарем на крыше). Итак, не успевала я оставить Кевина в «Учим с любовью» в девять утра и приехать домой, как приходилось возвращаться к 11.30 с изрядно потертой сумкой, набитой памперсами.

Если Кевин оказывался сухим, я взъерошивала его волосы и просила показать, что он нарисовал. Правда, я примерно представляла, что увижу, ведь на нашем холодильнике красовалось достаточно образчиков его «творчества». (В то время как другие дети перешли к большеголовым человечкам с ручками-ножками-палочками и пейзажам с клочком синего неба наверху, Кевин все еще малевал зигзагообразные каракули черным и лиловым карандашами). Однако слишком часто дневная передышка заканчивалась телефонным звонком: мисс Фабрикант информировала меня, что Кевин промок насквозь и другие дети жалуются на вонь. Не могу ли я?.. Вряд ли я могла сказать «нет». Таким образом, забирая его из «Учим с любовью» в два часа дня, я успевала побывать там раза четыре. Прощай надежды на свободное время вместе с фантазией, которую я, несмотря ни на что, еще лелеяла: вернуться директорствовать в НОК.

Если бы Кевин был уступчивым, энергичным мальчиком с одной только этой неприятной проблемой, может, воспитательница и жалела бы его. Однако отношения мисс Фабрикант с нашим сыном не процветали по другим причинам.

Вероятно, мы совершили ошибку, отдав Кевина в детский сад Монтессори с философией оптимистичного взгляда на человеческую природу. Это направляемое, но бессистемное образование — детей помещают в «стимулирующую» среду с видеоиграми, алфавитными кубиками, счетами и ростками гороха — предполагало, что дети рождаются самоучками. Однако мой личный опыт подсказывает, что люди, предоставленные самим себе, могут похвастаться одним из двух достижений: ничего особенного и ничего хорошего.

В первом рапорте об «успехах» в том ноябре упоминалось, что Кевин «несколько некоммуникативный» и «вероятно, нуждается в помощи при овладении начальными навыками». Мисс Фабрикант терпеть не могла критиковать своих подопечных, поэтому я с трудом заставила ее сделать перевод: первые два месяца Кевин вяло сидел на стульчике посреди класса и тупо таращился на слоняющихся вокруг детей. Я знала тот взгляд, преждевременно старческий, тусклый взгляд, изредка вспыхивающий презрительным недоверием. Когда Кевина заставляли играть с другими мальчиками и девочками, он отвечал, что все их игры «глупые», и произносил это с той усталой вялостью, которую в средней школе учитель истории принял за опьянение. Я так и не узнала, как мисс Фабрикант убедила Кевина создавать те мрачные, неистовые рисунки.

Мне было очень трудно постоянно восхищаться его карандашными каракулями. Очень быстро истощился мой запас комплиментов («Здесь так много энергии, Кевин!») и творческих интерпретаций («Это буря, дорогой? Или, может, это пучок волос, которые мы достаем из стока ванны?»). Тяжело восторгаться волнующим выбором цвета, если он рисует исключительно черным, коричневым и фиолетовым карандашами, и я кротко предложила ему — раз уж абстрактный экспрессионизм пятидесятых зашел в тупик — попытаться нарисовать птичку или дерево. Однако для мисс Фабрикант дикие натюрморты Кевина служили доказательством того, что метод Монтессори может сотворить чудо и с дверным упором.

Тем не менее даже Кевин, обладающий даром поддерживать статическое равновесие очень долго, в конце концов пытался хоть немного приукрасить жизнь, что он так убедительно продемонстрировал в четверг. К концу учебного года мисс Фабрикант, должно быть, ностальгировала по тем дням, когда Кевин Качадурян абсолютно ничего не делал.

Может, само собой разумеется, что ростки горошка умирают, как и заменившие их авокадо, но в то же время я заметила исчезновение своей бутылочки с отбеливателем. Загадки были и раньше: начиная с определенного дня в январе, как только я вводила Кевина за руку в класс, маленькая девочка с кудряшками как у Ширли Темпл начинала плакать, и плакала все отчаяннее, пока в какой-то момент в феврале вообще не пришла в детский садик. Один мальчик, агрессивный и неугомонный в сентябре, один из тех забияк, что всегда бьют взрослых по ногам и толкают других детей в песочнице, вдруг стал молчаливым и замкнутым и стал страдать жуткими приступами астмы и необъяснимым ужасом перед шкафом, в пяти футах от которого начинал задыхаться. Какое отношение все это имело к Кевину? Я не знаю; может, и никакого. А некоторые инциденты были вполне безобидными, как в тот раз, когда маленький Джейсон сунул ножки в свои яркокрасные сапожки и обнаружил, что они набиты остатками яблочного пирога. Детская игра... если это действительно детская игра... мы бы сошлись во мнениях.

Конечно, более всего мисс Фабрикант огорчало то, что один за другим ее подопечные стали регрессировать в области пользования горшком. В начале года мы с ней надеялись, что Кевина вдохновит пример одноклассников, но, боюсь, произошло обратное, и к концу года в группе был уже не один шестилетка в памперсах, а трое или четверо.

Еще больше меня расстроила парочка случайностей.

Однажды утром очаровательная малышка по прозвищу Маффет принесла по заданию «покажи и расскажи» чайный сервиз. Это был не обычный сервиз, а произведение искусства из множества предметов, каждый из которых лежал в уютном бархатном гнездышке коробки из красного дерева. Позже мама Маффет раздраженно пыхтела, что это была фамильная ценность, которую разрешалось выносить из дома лишь по особым случаям. Несомненно, этот сервиз вообще не следовало приносить в детский сад, но малышка так гордилась им и обращалась с ним с такой осторожностью, так аккуратно расставляла чашечки на блюдечках с фарфоровыми ложечками перед дюжиной одноклассников, сидевших за маленькими столиками. После того как она разлила «чай» (вездесущий ананасно-грейпфрутовый сок), Кевин поднял за крошечную ручку свою чашку, словно провозглашая тост, и уронил ее на пол.

В мгновение ока все одиннадцать детей последовали его примеру. Не успела мисс Фабрикант взять ситуацию под контроль, как все блюдца и чашки рассыпались дождем фарфоровых осколков. Когда мать Маффет приехала в тот день за рыдающей дочерью, от бесценного сервиза остался лишь чайник.

Если я когда-либо надеялась, что мой сын проявит качества лидера, не это я имела в виду. Однако мисс Фабрикант не оценила мою шутку. Я почувствовала, что ее юношеское (а ей было немногим за двадцать) опьянение перспективой превратить восприимчивых малюток во всесторонне развитых, ответственных за природу вегетарианцев, жаждущих исправить несправедливость в третьем мире, начало рассеиваться. Она работала первый год, но ей уже пришлось стряхивать столько засохшей гуаши с бровей, столько раз ложиться спать с солоноватым привкусом пасты во рту и отсаживать столько детей сразу за отдельный столик в виде наказания, что вряд ли остался какой-то метод, который она не применила. При знакомстве в сентябре она объявила, что «просто любит детей», с моей точки зрения, извечно двусмысленное заявление. Произносимое молодыми женщинами вроде мисс Фабрикант — с носом-картошкой и широкими бедрами — это неосуществимое утверждение, видимо, расшифровывается как «я хочу выйти замуж». Лично я, не имея ни одного ребенка, кроме этого, не понимаю, как можно заявлять, что любишь детей как вид. Это все равно что заявить, будто любишь всех людей, то есть и Пол Пота, и Дона Риклза, и соседа сверху, который совершает две тысячи прыжков в три часа ночи.

Пересказав свою ужасную историю задыхающимся громким шепотом, мисс Фабрикант явно ожидала, что я брошусь возмещать стоимость разбитого сервиза. В финансовом отношении конечно, могла себе это позволить, сколько бы он ни стоил, но не могла позволить сопутствующего признания полной вины. Ты, Франклин, точно впал бы в ярость. Ты очень болезненно относился ко всем попыткам выделить твоего сына, или, как ты сказал бы, к преследованию. Формально, он разбил всего лишь одну чайную пару, и ты готов был бы скомпенсировать максимум одну двенадцатую часть стоимости сервиза. Я также предложила поговорить с Кевином об «уважении чужой собственности», правда, мисс Фабрикант восприняла мое предложение без воодушевления. Может, она интуитивно почувствовала, что мои речи начинают приобретать насмешливый ритм стишков раз-картошка, два-картошка, под которые девочки прыгают через скакалку.

— Кевин, ты поступил не очень хорошо, — сказала я в машине. — Ты разбил чашечку Маффет.

Понятия не имею, почему мы, родители, непоколебимо верим, будто наши дети жаждут, чтобы их считали хорошими, ведь когда мы сами называем наших знакомых очень хорошими, то обычно имеем в виду, что они скучные.

— У нее глупое имя.

— Это не значит, что она заслуживает...

— Выскользнуло.

— Мисс Фабрикант сказала другое.

— Откуда она знает. — Кевин зевнул.

— Что бы ты почувствовал, парень, если бы принес показать что-то твое самое ценное, а кто-нибудь это разбил?

— А что? — спросил он невинно, но я различила самодовольство.

Я начала подыскивать пример того, что Кевин особенно любит, и не нашла. Я отнеслась к мысленным поискам серьезнее и почувствовала тревогу, которая зарождается, когда, не найдя бумажник на обычном месте, ощупываешь все остальные карманы. Это было неестественно. В своем бедном детстве я преданно хранила самые непритязательные вещицы: от трехногой заводной обезьянки по имени Клоппити до четырех бутылочек из - под приправ.

У Кевина же было полно вещей, ведь ты засыпал его игрушками. Я бы ни за что не обидела тебя рассказами о том, что он игнорирует и видеоигры, и самосвалы, но твоя невоздержанность, пожалуй, говорила о твоей осведомленности: ни один из предыдущих даров не принят. Может, твоя щедрость приводила к неожиданным неприятным последствиям: его комната заполнялась тем, что казалось пластмассовым мусором; может, он мог бы сказать, что купленные подарки даются нам слишком легко, ведь мы богаты, и с этой точки зрения самые дорогие подарки дешевы.

Но ведь я целыми неделями мастерила самоделки, которые — гипотетически — что-то значили. Я сажала рядом Кевина, чтобы он следил за мной и знал, что это бескорыстный труд. Единственный интерес, который он проявил, спросил раздраженно, почему я просто не купила сборник сказок. Когда я вложила собственноручно нарисованную книжку в раскрашенную картонную обложку, проткнула дырочки, перевязала яркой веревочкой и стала читать вслух, Кевин безучастно отвернулся к окну. Я признаю банальность своей истории о маленьком мальчике, потерявшем любимого щенка Сниппи. Мальчик расстроен, он повсюду ищет Сниппи, и, конечно, в конце концов Сниппи находится. Наверное, я одолжила сюжет у «Лэсси». Я никогда и не притворялась одаренным писателем, и акварельные краски растеклись; я заблуждалась, считая, что идея имеет значение. Но сколько бы я ни упоминала темные волосы маленького мальчика, его глубоко посаженные глазки, я так и не заставила Кевина узнать себя в мальчике, тоскующем по потерянному щенку. (Помнишь, ты хотел купить Кевину собаку? Я умоляла тебя не делать это. Я радовалась, что ты не вынудил меня объяснить почему, поскольку я так и не смогла объяснить это себе. Просто, когда я представляла себе игривого черного лабрадора или доверчивого ирландского сеттера, меня обуревал ужас). Я оставила Кевина одного, чтобы приготовить ужин, и вот тут он и заинтересовался книжкой. К моему возвращению все страницы были изрисованы маркером, как одно из первых интерактивных изданий. Позже Кевин утопил плюшевого медвежонка в Биар-Лейк и выбросил несколько кусочков моей черно-белой деревянной картинки-загадки зебры в ливневую решетку на подъездной дорожке.

Я уцепилась за древнюю историю.

— Помнишь свой водяной пистолет?

Кевин пожал плечами.

— Помнишь, мамочка вспылила и растоптала его, и он сломался? — Я приобрела странную привычку говорить о себе в третьем лице; может, я уже начала раздваиваться, и «мамочка» была теперь моим добродетельным вторым «я», приятно пухленькой иконой материнства с руками в муке и огнем в «пузатой» печке. Та мамочка разрешала споры, возникающие с соседскими сорванцами, с помощью увлекательных сказок и горячих пирожков. А Кевин тем временем вообще перестал меня как-то называть, оставив мое глупое имя в моем единоличном пользовании. Я поняла это только тогда, в машине, и мне стало не по себе. Это кажется невозможным, ведь дети всегда зовут вас, когда чего-то хотят, пусть только внимания, а Кевин ненавидел просить меня о чем-то.

— Тебе ведь это не понравилось?

— Мне было все равно.

Мои руки скользнули вниз по рулю. Кевин отлично все помнил. Поскольку, по твоему мнению, изуродовав мои карты, он только пытался помочь, ты купил новый пистолет, а Кевин бросил его в кучу игрушек в коробке и больше до него не дотронулся. Водяной пистолет сослужил свою службу. На самом деле, когда я закончила топтать пистолет, меня охватило страшное предчувствие: Кевин был привязан к игрушке, и именно поэтому радовался ее уничтожению.

Когда я рассказала тебе о чайном сервизе, ты уже хотел отмахнуться, но я бросила на тебя предостерегающий взгляд; мы давно договорились выступать единым фронтом.

— Эй, Кев, — беспечно сказал ты. — Я знаю, что чайные чашки для изнеженных девчонок, но разбивать их не надо, хорошо? Это не клево. А теперь покидаем летающую тарелку? Как раз успеем до ужина потренироваться.

— Конечно, пап!

Я смотрела, как Кевин несется к шкафу за летающей тарелкой, и удивлялась. Руки сжаты в кулаки, локти мелькают. Он выглядел как самый обычный неугомонный ребенок, радующийся, что поиграет во дворе с отцом. Только он был слишком похож на обычного ребенка. Даже в этом «конечно, пап!» мне чудилась отрепетированность его не-не. Так же подташнивало меня в конце недели, когда Кевин кричал тоненьким голоском — да, кричал: «Вот те на, пап, суббота! Мы поедем смотреть новое поле боя?» Ты так восхищался! Я не осмеливалась даже намекнуть, что он тебя дурачит. Я наблюдала из окна столовой и почему-то не могла поверить, что Кевин после стольких тренировок так неумело бросает летающую тарелку. Он все еще подбрасывал диск боком, цепляя край средним пальцем. Диск приземлялся ярдах в десяти от твоих ног. Ты был терпелив, но я боялась, что Кевин просто испытывает твое терпение.

О, я не помню все инциденты того года, но точно помню, как ты небрежно от них отмахивался. «Ева, каждый мальчик дергает девчонок за косички». Я не все тебе докладывала, потому что отчеты о плохом поведении нашего сына казались мне доносами. Кончилось тем, что я стала плохо думать не о нем, а о себе. Понятно, если бы я была его сестрой, но может ли мать быть сплетницей? Очевидно.

Итак, о зрелище, которое я никак не могу забыть. Кажется, это случилось в марте. Я не совсем понимаю, почему так разнервничалась, но я не могла держать это в себе. Я приехала за Кевином в обычное время, однако оказалось, что никто не знает, где он. Лицо мисс Фабрикант заострилось. Правда, если бы выяснилось, что Кевина похитили педофилы-убийцы, прячущиеся, как нам тогда внушали, за каждым кустом, я бы заподозрила, что она сама их наняла. Поскольку пропал именно мой сын, нам не сразу пришло в голову проверить ванные комнаты.

— Вот он! — нараспев сказала учительница у двери в туалет для девочек... и ахнула.

Думаю, ты подзабыл те истории, так что позволь мне освежить твою память. В его группе была темноволосая девочка Виолетта, которую я, вероятно, упоминала раньше, поскольку она задела меня за живое. Она была тихой, застенчивой, пряталась за юбками мисс Фабрикант, и я очень долго уговаривала ее назвать мне свое имя. Виолетта была довольно хорошенькой, но, чтобы это обнаружить, требовалось тщательно приглядеться, чего большинство людей не делало. Они не могли пробиться взглядом сквозь ее диатез.

Это было ужасно. Ее ручки и ножки и — хуже всего — ее лицо были покрыты чешуйчатыми лепешками, красными и шелушащимися, и иногда корки трескались. Ее кожа была похожа на змеиную. Я слышала, что состояние кожи ассоциируется с эмоциональными расстройствами; может, я была предрасположена к фантастическим предположениям, поскольку все время думала, не подвергается ли Виолетта плохому обращению, не разводятся ли ее родители. В любом случае каждый раз, как я ее видела, в сердце что-то обрывалось и хотелось ее обнять. Я никогда не желала нашему сыну таких страшных пятен, но это было то душераздирающее несчастье, которого я добивалась от доктора Фульке: какая-то временная болезнь, которая излечится, но успеет возбудить во мне ту самую бездну сочувствия, какую возбуждала Виолетта, чужой ребенок.

У меня экзема была лишь однажды, на голени, но этого достаточно, чтобы представлять, как чудовищно она чешется, слышала, как ее мама шепотом просила не расчесывать, и думала, что в тюбике, всегда застенчиво торчащем из ее кармана, был крем от зуда. Если это было лекарство, то оно не помогало экзема становилась только хуже. И все эти мази против зуда эффективны только при жестком самоконтроле. Виолетта иногда мучительно проводила ногтем по корке и тут же хватала себя за руку, как будто набрасывала поводок.

Когда мисс Фабрикант ахнула, я тоже подошла к двери. Кевин стоял спиной к нам и что-то нашептывал. Я распахнула дверь пошире, он умолк и отступил. Перед раковинами стояла Виолетта; глаза закрыты, руки скрещены, пальцы вцепились в плечи. Выражение ее лица я могу описать как блаженство. Я уверена, что мы не возражали бы против столь заслуженного этой несчастной девочкой облегчения, если бы она не была покрыта кровью.

Я не хочу преувеличивать. После того как мисс Фабрикант с визгом оттолкнула Кевина и бумажными полотенцами обтерла Виолетту, оказалось, что ссадины не так страшны, как нам показалось. Я держала ручки Виолетты, пока учительница промокала полотенцами ее конечности и лицо, отчаянно пытаясь навести хоть какой-то порядок до прихода ее матери. Я попыталась стряхнуть белые чешуйки с ее темносинего свитера, но они будто приклеились. И уж точно не было времени смывать пятна крови с кружевных носочков и сборчатых белых рукавчиков. Виолетта разодрала бляшки поверхностно, но они были по всему ее телу, и, не успевала мисс Фабрикант промокнуть неяркое розовато-лиловое или пламенеющее пурпуром пятно, как оно начинало пузыриться и мокнуть снова.

Послушай: я не хочу опять затевать этот спор. Я готова признать, что Кевин до нее не дотрагивался. Насколько я видела, она разодрала себя сама без всякой помощи. Кожа зудела, и девочка поддалась, и, смею сказать, ощущение вонзающихся в жуткую красную корку ногтей было изумительным. Мне показалось, что она словно мстила кому-то или подсознательно чувствовала, что успешное хирургическое вмешательство избавит от чешуйчатого плена.

И все же мне никогда не забыть выражения ее лица; в нем было не простое наслаждение, но освобождение, более дикое, более примитивное, почти языческое. Она знала, что потом будет больно, она знала, что делает только хуже, она знала, что мама разозлится, и именно это понимание, озарявшее ее лицо, придавало даже пятилетней девочке несколько непристойный вид. Она готова была принести себя в жертву этому восхитительному удовольствию, и к черту последствия. Ну, получились очень гротескные последствия — кровь, жжение, слезы по возвращении домой, безобразные черные ссадины в грядущие недели — похоже, именно это было сутью ее удовольствия.

В тот вечер ты рвал и метал.

Итак, маленькая девочка расцарапала себя. Какое отношение это имеет к моему сыну?

— Он был там! Эта бедная девочка раздирала себя на куски, а он ничего не делал.

— Ева, он не ее воспитательница, он — ребенок!

— Он мог позвать кого-нибудь, не так ли? До того, как все зашло слишком далеко!

— Возможно, но шесть лет исполнится ему только в следующем месяце. Откуда ему знать, что делать в таких случаях, или как он мог понять, что все зашло слишком далеко, когда она всего лишь чесалась. И все это никак не объясняет, почему Кевин, судя по его виду, весь день шлепает по дому, облепленный дерьмом!

Редкая обмолвка. Обычно ты говорил какашки.

— Памперсы Кевина воняют из-за Кевина, потому что именно из-за Кевина Кевин до сих пор ходит в памперсах. — Выкупанный разъяренным отцом, Кевин уже сидел в своей комнате, но я старалась говорить как можно громче, чтобы он меня слышал. — Франклин! Мое терпение лопнуло! Я накупила кучу детских книг о том, как ходить на горшок, а Кевин заявляет, что они глупые, потому что написаны для двухлеток. Франклин, предполагается, что мы должны ждать, пока он заинтересуется! Зачем ему интересоваться, если мама всегда его вымоет? Сколько мы еще будем это терпеть? До колледжа?

— Ладно, я согласен, у нас проблема с закреплением навыка. Его внимание...

— У нас не проблема, Франклин. Мы воюем. И наши войска разбиты. У нас кончаются боеприпасы. Наши фланги опрокинуты.

— Давай разберемся. Это твоя новая теория приучения к горшку? Пусть слоняется по дому в собственном дерьме и размазывает его по нашему белому дивану? Это воспитание? Или наказание? Мне почему-то кажется, что твоя новейшая терапия связана с безумным возмущением по поводу чесотки другого ребенка.

— Он подзуживал ее.

— О, перестань ради бога.

— Она терпела зуд и никогда не расчесывала свою экзему. И вдруг мы находим ее в ванной комнате с ее новым дружком. Он навис над нею и подзуживает ее... Боже, Франклин, видел бы ты ее! Она напомнила мне тот ужастик шестидесятых, где какой-то наркоман содрал кожу с рук, поскольку думал, что под нею кишат жуки.

— Ты описываешь это ужасное зрелище, и тебе не приходит в голову, что оно могло травмировать Кевина? Что, может, его необходимо успокоить, поговорить с ним, а не наказывать, заставляя ходить в собственном дерьме? Господи, детей отбирают у родителей и помещают в приемные семьи за меньшее.

— Как бы мне повезло, — пробормотала я.

— Ева!

— Я пошутила!

— Что с тобой происходит? — в отчаянии воскликнул ты.

— Он не был «травмирован», он был чертовски доволен собой. Когда мы ехали домой, его глаза сверкали. Я не видела его таким самодовольным с того момента, как он распотрошил торт, который ты принес ему на трехлетие.

Ты плюхнулся на край нашего непрактичного белого дивана и обхватил голову руками; я не могла присоединиться к тебе, поскольку другой конец все еще был измазан дерьмом.

— Ева, я тоже на пределе. — Ты помассировал виски. — Но не из-за Кевина.

— Это угроза?

— Это не угроза.

— Тогда что это?

— Ева, пожалуйста, успокойся. Я никогда не разрушу нашу семью. — Было время, когда ты сказал бы: «Я никогда не брошу тебя». В твоем более нравственном заявлении была некая твердость, в то время как зароки в вечной преданности любимой, как известно, ненадежны. Вот я и задумалась, почему твоя непоколебимая преданность нашей семье так меня опечалила.

— Я одеваю его. Я его кормлю, когда он мне это позволяет, я повсюду вожу его. Я пеку ему печенье в детский сад. Я с утра до ночи всецело в его распоряжении. Я шесть раз в день меняю ему памперсы, а ты говоришь лишь о том единственном дне, когда он так встревожил, даже напугал меня, что я боюсь к нему подойти. Я не пыталась наказать его. Но там, в ванной комнате детского сада, он казался таким, ах... — Я отбросила три четыре прилагательных, как слишком подстрекательские, и и конце концов сдалась. — Перемена памперса показалась слишком интимной.

— Вслушайся в свои слова. Потому что я понятия не имею, о каком ребенке ты говоришь. У нас счастливый, здоровый мальчик. И я начинаю думать, что он необычайно умен. (Я уже была готова прервать: «Именно этого я и боюсь», но остановила себя). Если он иногда молчалив, то потому, что думает, размышляет. И он играет со мной, он обнимает меня перед сном, я читаю ему книжки. Когда мы вдвоем, он все мне рассказывает...

— И что же он тебе рассказывает?

Ты поднял руки в успокоительном жесте.

— Что он рисовал, чем кормили в садике...

— И по-твоему, это значит «рассказывает тебе все».

— Ева, ты спятила? Ему пять лет, что еще он мог бы рассказать?

— Для начала? Что случилось в прошлом году в игровой группе. Матери одна за другой забирали своих детей. О, конечно.

Когда была уважительная причина: Джордан все время простужается, Тиффани неуютно с более старшими детьми, ведь она самая маленькая. В конце концов остались только Кевин и дети Лорны, и она пробормотала, что это уже нельзя называть группой и пора заканчивать. Через несколько недель я без предупреждения заглянула к Лорне передать рождественский подарок. И что же я увидела? Вся наша старая группа снова собралась в ее гостиной. Лорна смутилась, и мы не стали затрагивать эту тему, но раз Кевин рассказывает тебе все, пусть объяснит, почему те матери ускользнули и стали собираться снова тайно, только чтобы избавиться от нашего счастливого здорового мальчика.

— И не подумаю спрашивать. Эта безобразная история наверняка оскорбила его чувства. И не вижу никакой тайны — сплетни и все прочие недостатки маленького городка. Типичные неработающие матери с кучей свободного времени.

— Я одна из неработающих матерей, причем принесшая очень большую жертву, позволь тебе напомнить. И уж свободного времени у нас точно нет.

— Значит, его подвергли остракизму. Почему ты не рассердилась на них? Почему решила, что натворил что-то наш сын, а не какая-нибудь нервная курица с шилом в заднице?

— Потому что я слишком хорошо понимаю, что Кевин не рассказывает мне все. О, и можешь еще спросить его, почему ни одна няня не приходит во второй раз.

— Я и так знаю. Большинство подростков в этом районе получает от родителей сотню долларов в неделю на карманные расходы. Всего лишь двенадцать баксов в час за работу их не соблазняют.

— Тогда хотя бы спроси нашего милого открытого, маленького мальчика, что именно он сказал Виолетте.

Конечно, мы не сражались постоянно. Наоборот, хотя помню я как раз сражения. Забавно, как первыми забываются нормальные дни. Я не из тех, кто расцветает на ссорах, к сожалению, как выяснилось. И все же я с удовольствием соскребла бы сухую корку нашего повседневного спокойствия, как Виолетта содрала коросту со своих рук и ног; что угодно, лишь бы нечто яркое вызвалось на свободу и потекло между пальцев. Я боялась того, что скрывалось под тонкой корой. Я боялась, что ненавижу свою жизнь, ненавижу быть матерью, ненавижу быть твоей женой, поскольку это ты превратил мои дни в нескончаемый поток дерьма, мочи и печенья, которое Кевину даже не нравилось.

А тем временем никакие крики не могли разрешить памперсный кризис. Когда мы изредка менялись ролями, ты был склонен считать проблему очень сложной, а я считала ее простой. Мы хотели, чтобы Кевин пользовался унитазом, поэтому Кевин не хотел пользоваться унитазом. Поскольку мы не могли избавиться от своего желания приучить его к унитазу, я не видела никакого выхода.

Безусловно, ты нашел мои слова о войне абсурдными, однако, загоняя Кевина к пеленальному столику — теперь слишком маленькому для этой цели: его ноги свисали над бортиком, — я часто вспоминала бессистемные партизанские войны, в которых оборванные, скудно вооруженные мятежники умудрялись нанести на удивление серьезные потери мощным армиям государства. Нехватку вооружения мятежники компенсировали хитростью, частотой нападений и яростью, со временем более деморализующей, чем несколько внушительных нападений с большим количеством жертв. Проигрывая в материально-техническом обеспечении, партизаны пользуются всем, что попадается под руку, находя бытовым предметам новое, разрушительное применение. Насколько я знаю, бомбу можно сделать, например, из навоза. Кевин тоже вел партизанскую войну; Кевин тоже научился делать оружие из дерьма.

О, не спорю, он довольно спокойно позволял менять памперс. Казалось, он наслаждался ритуалом и моей нарастающей резкостью, сознавая мое смущение. Действительно, обтирание тугих маленьких яичек почти шестилетнего мальчика — занятие весьма рискованное.

Ну, если Кевин и наслаждался нашими свиданиями на пеленальном столике, я испытывала совершенно противоположные чувства. Никто никогда не убедит меня, что младенческие экскременты пахнут «сладко», однако экскременты шестилетнего ребенка подобной репутацией похвастаться не могут. Какашки Кевина становились все более твердыми и вязкими, и в детской теперь царила кислая вонь подземных тоннелей, оккупированных бездомными. Я стеснялась куч отходов, не разлагаемых биоорганизмами. Памперсы отправлялись на местную мусорную свалку. И что хуже всего: иногда Кевин намеренно придерживал испражнения для второго удара. Если он не был Леонардо в живописи, то уж сфинктером своим командовал виртуозно.

Как видишь, я подготавливаю почву, но вряд ли смогу найти оправдания для случившегося в том июле. Я прекрасно понимаю, что ты придешь в ужас. Я даже не прошу у тебя прощения; слишком поздно. Однако я отчаянно нуждаюсь в твоем понимании.

В июне Кевин закончил подготовительный класс, и мы остались наедине на все лето. (Послушай, я действовала Кевину на нервы точно так же, как он — мне). Несмотря на все старания мисс Фабрикант, метод Монтессори не сотворил чудес в нашем случае: Кевин так и не научился играть. Когда я оставляла его одного, он сидел на полу, как чурбан, и его угрюмая отрешенность отравляла атмосферу во всем доме. Я попыталась вовлечь в проекты: собрала в игровой комнате нитки, пуговицы, клочки разноцветной материи и клей, чтобы делать надевающихся на руку кукол. Я садилась на ковер рядом с Кевином и наслаждалась работой, но не результатами: если у меня получался кролик с красным фетровым ртом, большими синими глазами и усами из соломинок для питья, то на руке Кевина красовался обычный длинный носок, измазанный клеем. Я не считала нашего ребенка вундеркиндом в рукоделии, но по меньшей мере он мог бы постараться.

А еще я пыталась дать ему необходимую основу для учебы в первом классе.

— Давай поработаем над арифметикой! — предлагала я.

— Зачем?

— Чтобы в школе ты лучше всех считал.

— Какая польза от арифметики?

— Ну, помнишь, как вчера мамочка оплачивала счета? Необходимо уметь складывать и вычитать, тогда знаешь, сколько денег у тебя осталось.

— Есть калькулятор.

— А если калькулятор ошибается? Нужно его проверять.

— Зачем пользоваться калькулятором, если он не всегда работает?

— Он всегда работает, — проворчала я.

— Тогда зачем нужна арифметика?

— Чтобы пользоваться калькулятором. — Кевин сбивал меня с толку. — Ты все равно должен знать, как выглядит пятерка, так? А теперь давай потренируемся в счете. Что идет за тройкой?

— Семь, — сказал Кевин.

Так все и продолжалось, пока однажды, после очередного обмена репликами («Что стоит перед девяткой?» — «Пятьдесят три»), он равнодушно посмотрел мне в глаза и монотонно от барабанил: «Одиндватричетырепятышестьсемьвосемьдевятьдесятьодиннадцать...» — и без ошибок добрался до сотни, пару раз переведя дух. А потом спросил: «Теперь мы можем закончить?» Я почувствовала себя идиоткой.

Не больше энтузиазма вызывала в нем литература. Когда однажды наступил час чтения, я предупредила:

—Только не спрашивай: «Зачем? Для чего? Какая польза?» Я сразу скажу. Если скучно и нечего делать, всегда можно почитать книжку. Даже в поезде или на автобусной остановке.

— А если книжка скучная?

— Найдешь другую. На свете столько книг, что хватит на всю жизнь.

— А если они все скучные?

— Вряд ли это возможно, Кевин, — отрезала я.

— Я думаю, что возможно, — возразил он.

— Кроме того, когда ты вырастешь и станешь искать работу, надо будет уметь хорошо читать и писать, иначе никто тебя не наймет.

Если честно, лично я полагала, что если так, то почти все население этой страны было бы безработным.

— Папа не пишет. Он ездит на машине и фотографирует.

— Есть другие работы...

— А если я не хочу работать?

— Тогда придется жить на пособие. Правительство даст тебе ровно столько денег, чтобы не умереть с голоду, но на развлечения не останется.

— А если я ничего не хочу делать?

— Не верю. Если ты будешь зарабатывать сам, то сможешь ходить в кинотеатры и рестораны и даже посещать другие страны, как мамочка раньше. — При слове раньше я вздрогнула.

— Пожалуй, я хочу получать пособие. — Я слышала, как другие родители со смехом повторяют подобные реплики своих детей на вечеринках, и пыталась восхищаться ими.

Не понимаю, как справляются родители, которые сами обучают детей. Кевин никогда не обращал на меня внимания, как будто считал, что слушать меня унизительно, но каким-то образом за моей спиной набирался необходимых знаний. Он учился также, как ел — украдкой, потихоньку, сгребая информацию, как сандвич со стола, когда никто не смотрит. Кевин очень не любил признавать пробелы в своем образовании и, постоянно притворяясь идиотом, успешно их скрывал. Однако невежество он зазорным не считал, и я так и не научилась различать напускной идиотизм и притворный. В результате, если за ужином я называла роль Робина Уильямса в кинофильме «Общество мертвых поэтов» банальной, то чувствовала себя обязанной объяснить Кевину, что «банальный» означает «то, что многие люди уже делали». Кевин комментировал мое определение глубокомысленным угу. А знал ли он слово «банальный» в три года, когда притворялся, что вообще не умеет говорить? Это ты мне скажи.

В любом случае после многодневной борьбы с алфавитом («Что идет после «Р»?» ) я произнесла резкую обличительную речь: мол, нельзя же сидеть и ждать, что знания сами по себе вольются в уши. Кевин прервал меня — без единой ошибки пропел песенку про алфавит с начала до конца, если не считать агрессивную немелодичность, невероятную даже для того, кому медведь на ухо наступил, и заунывность. Видимо, песенку учили «Учим с любовью», только Кевин это ловко скрывал. Когда с насмешкой добавил: «Что ты теперь обо мне думаешь?», я огрызнулась: «Я думаю, что ты злой мальчишка, обожающий попусту тратить мамино время!» Он улыбнулся, расточительно приподняв оба уголка рта.

Строго говоря, Кевин не был непослушным. На самом деле мог выполнять задания с пугающей точностью. После обязательного периода вопиющих издевательств — уродливых, незаученных «Р», написанных ниже строчки, словно их пристрелили, — он садился и ровно выводил на строчках: «Смотри, Салли, смотри. Иди. Иди. Иди. Беги. Беги. Беги, Салли, беги», не могу объяснить, почему это было так ужасно, ведь он просто демонстрировал коварный нигилизм первоклашки. Мне становилось не по себе просто от того, как он выводил те буквы. В них не было характера. Я хочу сказать, что Кевин не выработал почерк, как мы это понимаем, ассоциативно личный штамп на стандартизированном шрифте. Он безошибочно повторял примеры из учебника без лишних хвостиков или закорючек; все черточки и точки были на месте, но никогда прежде раздутые внутренности «В» или «О» не казались мне такими пустыми.

То есть, как бы он ни был послушен в техническом смысле, учить его было мучительно. Ты, приходя домой, мог наслаждаться его поразительными успехами, но меня он никогда не радовал теми моментами неожиданного прорыва, вознаграждающими взрослых за терпеливые уговоры и отупляющие повторы. Обучать ребенка, не желающего учиться на виду, ничуть не более благодарное дело, чем кормить его, оставляя тарелку на кухне. Кевин сознательно лишал меня чувства удовлетворенности. Хотя я не была, как ты, убеждена в гениальности нашего сына, он был, ну, полагаю, и сейчас есть, если такое можно сказать о мальчике, цепляющемся за демонстрацию крайнего идиотизма, очень умным. Однако мой ежедневный учительский труд сводился к инструктированию незаурядного ребенка, более пристойного названия для все более позорного заменителя слова «идиот». Однажды я снова и снова спрашивала его, сколько будет два плюс три, пока наконец он со злобной категоричностью не отказался в очередной раз сказать «пять», и тогда я схватила бумажку, нацарапала

12 387

6945

138 964

3 987 234,

подчеркнула и сказала: «Вот! Сложи все это! И умножь на двадцать пять, раз ты считаешь себя таким умным!»

Я скучала по тебе целыми днями, как скучала в своей прежней жизни, когда была слишком занята, чтобы скучать по тебе днем. Эй, я довольно хорошо изучила историю Португалии, вплоть до монархических законов и количества евреев, убитых во времена инквизиции, а теперь повторяла алфавит. И не кириллицу, не буквы иврита, а алфавит. Даже если бы Кевин оказался прилежным учеником, мне весь тот режим, несомненно, казался бы им понижением статуса, обычно приводящим к снам вроде я без штанов сижу в конце класса, пишу тест сломанным карандашом». Тем не менее я могла бы смириться с этой унизительной ролью, если бы не дополнительное унижение: более шести лет по локти в дерьме.

Ладно... хватит об этом.

Вернемся к тому июльскому дню, когда Кевин, по традиции, покакал в памперсы, был вымыт, намазан кремом, присыпан тальком и снова опорожнил кишечник ровно через двадцать минут.

Как я и предполагала. Однако на сей раз он превзошел сам себя. Как раз перед этим я заставила его написать предложение о самом важном в его жизни, нечто более выразительное, чем строчка о Салли. И он написал в тетрадке: «В децком соду все гаварят што мая мама отчень старая». Я побагровела и в тот же момент почувствовала знакомый запах. И это после того, как я переодела его дважды. Он сидел на полу, скрестив ноги. Я обхватила его за талию, подняла и приоткрыла памперс, чтобы убедиться. Я не ошиблась.

— Как ты это делаешь? — крикнула я. — Ты почти ничего не ешь. Откуда это берется?

В приступе ярости я едва ли замечала, что ноги Кевина уже болтаются над ковром. Казалось, это почти невесомое тельце набито неистощимыми кучами дерьма. Я отшвырнула его. Он пролетел половину детской, с глухим стуком приземлился на край пеленального стола, вопросительно наклонив голову, словно наконец чем-то заинтересовался, и тихо, как в замедленной съемке, соскользнул на пол.

Ева

Загрузка...