1 февраля 2001 г.



Дорогой Франклин,

Почему-то мне кажется, тебе понравится, что я до сих пор выписываю «Таймс». Однако я несколько изменила мнение о том, какие разделы достойны прочтения. Стихийные бедствия и разводы голливудских знаменитостей кажутся одинаково важными и одинаково незначительными. Совершенно непредсказуемо я либо смакую газетные страницы, либо безразлично бросаю свежий выпуск на стопку у двери. Как же я была права в те далекие дни; как легко Соединенные Штаты могут обходиться без меня.

В последние две недели я швыряла журналы непрочитанными, ибо, если память мне не изменяет, великолепие президентских инаугураций оставляло меня равнодушной, даже когда я была способна и на энтузиазм, и на отвращение. Повинуясь какому-то капризу, сегодня утром я прочитала все, включая статью о том, что американские рабочие слишком много работают сверхурочно. Вероятно, это действительно интересно, хотя я не сказала бы, что земля свободных предпочитает работу развлечениям. Я прочитала о молодом линейном электромонтере, который вскоре собирался жениться и так стремился создать финансовую основу своей будущей семьи, что спал всего пять часов за двое с половиной суток. Он карабкался вверх и вниз по столбам двадцать четыре часа подряд:

«В воскресное утро, во время перерыва на завтрак, он получил очередной вызов.

Около полудня он взобрался на 30-футовый столб, закрепился предохранительным поясом и схватился за провод под напряжением 7200 вольт, позабыв надеть изолирующие перчатки. Вспышка, и мистер Черчилль повис на своем поясе. Его отец, прибывший на место происшествия раньше грузовика с лестницей и надеявшийся на то, что сын еще жив, простоял у подножия столба больше часа, умоляя прохожих снять его мальчика».

Я не испытываю каких-либо эмоций по поводу сверхурочных; я не знакома ни с одним линейным электромонтером. Я знаю только, что эта картина — отец, умоляющий зевак, столь же беспомощных, как он сам, снять со столба трудолюбивого сына, словно висельник, болтающегося на ветру, — заставила меня расплакаться. Отцы и сыновья? Горе и растраченное впустую усердие? Они связаны. Однако я рыдала и по отцу этого юноши.

Видишь ли, с самого раннего детства, когда я только научилась говорить, в меня вбивали, что турки убили полтора миллиона моих соплеменников; мой отец в месяц моего рождения был убит в войне против самого худшего, что есть в нас, и мы были вынуждены использовать худшее, что есть в нас, чтобы победить. Поскольку четверг был отвратительным гарниром на этом змеином пиру, я не удивилась бы своему жестокосердию. Но вместо этого я отзывчива, даже слезливо сентиментальна. Вероятно, я так мало жду от рода человеческого, что малейшая доброта ошеломляет меня, как и сам четверг, ощущением своего излишества. Холокосты не изумляют меня. Изнасилования и детское рабство не изумляют меня. И, Франклин, я знаю, что ты чувствуешь по-другому, но и Кевин не изумляет меня. Я изумляюсь, когда роняю на улице перчатку и подросток бежит за мной два квартала, чтобы ее вернуть. Я изумляюсь, когда кассирша передает мне сдачу, ослепительно улыбаясь, хотя мое лицо — непроницаемая маска. Потерянные бумажники, возвращенные владельцам по почте, незнакомцы, подробно объясняющие, как куда-то пройти, соседи, поливающие цветы друг друга, — все это изумляет меня. Селия изумляла меня.

Как ты велел, я никогда больше не поднимала тот вопрос. И я вовсе не получала удовольствия, обманывая тебя. Однако мрачная категоричность, воцарившаяся в том августе, не отпускала, и ты не оставил мне выбора.

Двумя неделями ранее Кевину сняли гипс, но не из-за этого, а из-за случая с велосипедом Трента Корли я перестала чувствовать себя виноватой. В одно мгновение. Невозможно и нелогично ставить знак равенства между тем, что я сделала, и тем, что собиралась сделать, и все же я, казалось, нашла абсолютный антидот или наказание. Я хотела испытать себя. Я вовсе не была уверена, что пройду второй тур.

Ты заметил, что я стала «сексуально озабоченной зверушкой», и как будто радовался возродившемуся желанию. Хотя мы не отказались от секса, наше обоюдное влечение, к сожалению, угасало. То один, то другой из нас театрально зевал, ложась в постель, говорил, что «устал», и мы свели почти ежедневный секс к средне-американскому одному разу в неделю. Моя вспыхнувшая страсть не была притворством. Я действительно хотела тебя. Еще сильнее, чем раньше, и чем больше мы занимались любовью, тем неудовлетвореннее я чувствовала себя днем. Я дергалась. Я, сидя за столом, потирала карандашом внутреннюю часть бедра. Я радовалась тому, что мы еще не погрузились безвозвратно в ночную рутину, бросающую в обеденный перерыв стольких супругов в объятия чужаков.

С тех пор как через коридор от нас стал спать маленький мальчик, ты настолько приглушил звук в постели, что мне часто приходилось переспрашивать: «Что?.. Прости?» Говорить непристойности по указке слишком утомительно, и в конце концов мы оба разошлись по личным сексуальным мирам. Без твоих импровизаций — а у тебя был дар порочности; как обидно не использовать такой талант — мои собственные фантазии мне наскучили, и я предалась созерцанию сменяющих друг друга картин, редко эротических в буквальном смысле и всегда с ярко выраженными текстурой и колоритом. Однако со временем видения стали расплываться, как крупные планы струпьев или застывшей магмы. Иногда меня сокрушали мимолетные видения грязных памперсов и тугих маленьких яичек. Теперь ты понимаешь, почему и я внесла свой вклад к сокращению нашего сексуального расписания до одного раза в неделю. И возможно, самое худшее: алые и лазурные всполохи, вибрировавшие перед моим мысленным взором, когда мы занимались любовью в наши бездетные дни, постепенно мутнели, теряли блеск, и в конце концов миазмы под моими веками забурлили смолой и умброй рисунков, прилепленных к нашему холодильнику.

Как только я начала оставлять свою диафрагму в небесно-голубой коробочке, призрачные видения, возникающие во время секса, посветлели. Расширился горизонт, и я увидела бесконечные дали, будто смотрела вниз с вершины Арарата или скользила в планере над Тихим океаном. Подо мною мерцали длинные, сходящиеся в далекой точке коридоры. Сверкали мраморные плиты пола, с обеих сторон лился в окна солнечный свет. И все, что я видела, было ярким: свадебные платья, облака, поля эдельвейсов. Пожалуйста, не смейся надо мной... я знаю, что мое описание похоже на рекламу тампонов. Но это было прекрасно. Наконец я почувствовала себя перенесенной далеко-далеко. Маленькие, темные пещеры моего разума разомкнулись, раскрылись. Широкоэкранные проекции были не расплывчатыми и туманными, но четкими, яркими, и я не забывала их, когда все заканчивалось. Я спала как младенец. Вернее — мне вскоре предстояло обнаружить — как некоторые младенцы.

Естественно, я была далеко не в самом плодородном возрасте, и мне понадобился год. Но следующей осенью, наконец пропустив месячные, я запела. На этот раз не мелодии из мюзиклов, а армянские народные песни, которые моя мать пела Джайлзу и мне, укладывая нас спать: «Это ложь, это ложь, это ложь, все ложь; в этом мире все ложь!» Обнаружив, что забыла некоторые слова, я позвонила матери и попросила записать их. Мать с восторгом выполнила мою просьбу, поскольку до сих пор считала меня упрямой маленькой девочкой, открыто осуждавшей ее уроки армянского, как тягостные дополнительные домашние задания. Она записала мои любимые «Келе-Келе», «Гна, гна» Комитаса на поздравительных открытках с нарисованными чернилами горными деревеньками и узорами армянских ковров.

Кевин заметил перемены во мне и, хотя не наслаждался тем, что его мать пресмыкалась перед ним, как червь, не обрадовался ее превращению из кокона в бабочку. Он угрюмо бродил за мной и бормотал: «Ты фальшивишь» или приказывал, копируя учительницу своего многонационального класса: «Говори по-английски». Однажды я небрежно обронила, что армянские народные песни полифонические, и, поскольку он не пожелал признать свое невежество, спросила, понимает ли он, что это значит. «Глупые», — ответил он. Я предложила научить его паре песен, напомнив: «Ты ведь тоже армянин», но он не согласился. «Я американец», — заявил он насмешливо, как будто я не понимала очевидного, как будто утверждал: «Я человек», а не африканский муравей.

Что-то затевалось. Мама больше не горбилась, не шаркала, не сюсюкала, но и не походила на маму периода «до перелома»: проворную, довольно официальную женщину, марширующую по материнству, как солдат на параде. Нет, эта мама выполняла свои обязанности, как журчащий ручей, и все брошенные в ее водовороты камни опускались с безобидным перестуком на дно. Сын, как прежде, сообщал ей, что все ученики его второго класса «умственно отсталые» и все, что они изучают, он «уже знает». Новая мать не убеждала, что скоро он поймет, что знает не все; она не убеждала отказаться от слов умственно отсталые. Она просто смеялась.

От рождения паникерша, я не обращала внимания на участившиеся предупреждения Госдепартамента о возможности вторжения Ирака в Кувейт.

— Ты обычно так драматизируешь подобные события, — заметил ты в ноябре. — Ты не встревожена?

Да, я не тревожилась. Ни о чем.

На четвертом месяце Кевин начал обвинять меня в том, что я толстею. Он тыкал пальцем в мой живот и глумился: «Ну и огромная же ты!» Презрев собственное тщеславие по поводу стройной фигуры, я соглашалась: «Конечно. Мамочка — большая свинья».

— Знаешь, ты, похоже, немного расплылась в талии, — наконец заметил ты декабрьским вечером. — Может, будем есть поменьше картошки, а? Я сам сбросил бы пару фунтов.

— Ммм, — промычала я, сунув кулак в рот, чтобы не рассмеяться. — Я не возражаю против чуточки лишнего веса. Особенно если его распределить.

— Господи, что это, зрелость? Обычно, если я говорю, что ты набрала унцию, ты сходишь с ума!

Ты почистил зубы и лег в постель. Ты подобрался к разгадке тайны, но лишь побарабанил одной рукой по одеялу, а другую положил на мою набухшую грудь и пробормотал:

— Может, ты и права. Немного больше Евы очень сексуально. — Уронив книгу на пол, ты повернулся ко мне и вопросительно приподнял бровь. — Ты в настроении?

— Ммм, — снова промычала я, соглашаясь.

— И соски набухли, — заметил ты, водя по ним носом. — Скоро менструация? Похоже на задержку.

Твоя голова замерла между моими грудями. Ты отпрянул и посмотрел мне в глаза так серьезно, как, пожалуй, никогда не смотрел. И побледнел.

Мое сердце упало. Я поняла, что ситуация гораздо хуже, чем я предполагала.

— И когда ты планировала сказать мне? — холодно спросил ты.

— Скоро. На самом деле еще несколько недель назад. Просто никак не могла выбрать подходящий момент.

— Понятно почему. Ты надеялась преподнести это как случайность?

— Нет, это не было случайностью.

— Мне казалось, что мы все обсудили.

— Обсуждения как раз и не было. Ты разразился тирадой. Ты не пожелал меня выслушать.

— И ты пошла напролом... решила поставить меня перед фактом... просто... взяла за горло. Как будто я тут ни при чем.

— Ты тут при всем. Но я была права, а ты ошибался.

Я не дрогнула. Как ты когда-то сказал, нас было двое, а ты — один.

— Это самый дерзкий... самый бесцеремонный из всех твоих поступков.

— Да, наверное.

— Теперь, когда мое мнение больше не имеет значения, не хочешь ли объясниться? Я слушаю.

Не похоже, что ты готов был слушать.

— Я должна кое-что выяснить.

— И что же? Как далеко можно меня загнать, чтобы я дал сдачи?

— О... — Я решила не извиняться за выбранное слово. — О моей душе.

— В твоей вселенной есть кто-нибудь кроме тебя?

Я склонила голову.

— Хотелось бы.

— А как же Кевин?

— Что Кевин?

— Ему будет тяжело.

— Я где-то читала, что у других детей бывают братья и сестры.

— Ева, не мошенничай. Он привык к безраздельному вниманию.

— Еще один способ сказать, что он избалован. Или стал бы избалованным. Это, вероятно, самое лучшее, что может с ним случиться.

— Почему-то мне кажется, что он так не думает.

Я помолчала. Уже минут пять мы говорили только о нашем сыне.

— Может, это будет полезно и тебе. Нам.

— Только эмоциональные тетушки думают, что новый ребенок может сцементировать непрочный брак. Глупее не придумаешь!

— У нас непрочный брак?

— Ты только что пошатнула его, — выпалил ты и отвернулся от меня.

Я выключила свет, скользнула на подушку. Мы не касались друг друга. Я начала плакать, а когда ты обнял меня, заплакала еще сильней.

— Эй, неужели ты думаешь?.. Ты ждала так долго, чтобы было слишком поздно для?.. Ты действительно думала, что я попрошу тебя это сделать? С нашим собственным ребенком?

Я шмыгнула носом.

— Конечно нет.

Однако, когда я успокоилась, ты посуровел.

— Послушай, я привыкну, потому что мне деваться некуда. Но, Ева, тебе сорок пять. Обещай, что ты сделаешь тот тест.

«Тот тест» имел смысл, только если мы собирались исключить неблагоприятный вариант. С нашим собственным ребенком. Неудивительно, что я тянула так долго, как только могла.

Я не сделала тест. О, я сказала тебе, что сделала. Найденный мною новый гинеколог, очаровательная женщина, предложила его сделать, но, не в пример доктору Райнстайн, она не считала всех беременных женщин общественной собственностью и не стала настаивать. Правда, она выразила надежду, что я готова любить и воспитывать, кто бы, то есть что бы ни родилось. Я сказала, что не вижу романтики в воспитании ребенка-инвалида, однако очень серьезно выбираю, что и кого любить. Поэтому я хочу довериться. Впервые слепо поверить — я не сказала в жизнь или в судьбу или в Бога — в себя.

Мы ни разу не усомнились в том, что наш второй ребенок — мой. Поэтому ты не демонстрировал ни капельки той собственнической властности, которой терроризировал мою беременность с Кевином. Я сама таскала покупки. Ты не хмурился, когда я выпивала бокал красного вина, а я позволяла себе вино в маленьких, разумных количествах. Я ужесточила свои тренировки, включая бег, гимнастику и даже немного сквоша. Мы не обсуждали это, но явно прекрасно понимали друг друга. Все, что происходило с сидящим во мне комком, было моим личным делом. И мне это нравилось.

Кевин уже почуял вероломство. Он шарахался от меня больше обычного, угрюмо поглядывал исподлобья, пил сок крохотными глоточками, как будто пробовал мышьяк, и настороженно прощупывал любую оставленную мною еду, часто разделяя ее на составные части и размазывая по тарелке; может, искал битое стекло. Он не подпускал меня к своим тетрадкам, защищая их, как заключенный защищает свои письма с детальным описанием зверств тюремщиков, предназначенные для тайной пересылки в «Международную амнистию».

Кто-то должен был рассказать ему, и скоро; мой живот уже невозможно было скрывать. Я предложила воспользоваться шансом и в общих чертах рассказать ему о сексе. Ты не согласился и предложил: просто скажи, что ты беременна. Кевину не обязательно знать, как это туда попало. Ему только семь лет. Не должны ли мы сохранить его невинность еще хоть на какое-то время? Я возразила, что это весьма отсталое определение невинности, эквивалентное сексуальному невежеству со свободой от греха, а недооценка сексуальной осведомленности собственного ребенка — старейшая из существующих ошибок.

И действительно, едва я подняла этот вопрос за ужином, как Кевин нетерпеливо прервал меня:

— Хочешь поговорить о траханье?

Я оказалась права. Второклассники уже не те, что прежде.

— Лучше называть это сексом, Кевин. То, другое слово оскорбительно для некоторых людей.

— Так все говорят.

— Ты знаешь, что это значит?

Кевин закатил глаза и продекламировал:

— Мальчик запихивает свою пипиську в пипку девчонки.

Я понесла высокопарную чушь о «семенах» и «яйцах», которая в детстве убедила меня, что занятие любовью — нечто среднее между посадкой картошки и выращиванием цыплят. Кевин терпеливо выслушал.

— Я все это знал.

— Какой сюрприз, — пробормотала я. — Есть вопросы?

— Нет.

— Ни одного? Но если ты что-то не понимаешь, можешь всегда задать мне или папе любой вопрос о мальчиках и девочках, или о сексе, или о твоем теле.

— Я думал, вы расскажете мне что-то новенькое, — мрачно сказал Кевин и вышел из комнаты.

Я почему-то почувствовала себя пристыженной. Я его обнадежила, но не оправдала ожиданий. Когда ты спросил, как прошел разговор, я сказала, что, кажется, нормально. Но тебе было интересно, не испугался ли Кевин, не смутился ли. Я ответила, что разговор, похоже, не произвел на него никакого впечатления. Ты рассмеялся, а я печально спросила, что же, если не это, сможет произвести на него впечатление.

Однако вторая фаза «Фактов жизни» оказалась более сложной.

— Кевин, — начала я на следующий вечер, — ты помнишь, о чем мы вчера говорили? Секс? Ну, мамочка и папочка тоже этим иногда занимаются.

— Для чего?

— Во-первых, для того, чтобы ты смог составить нам компанию. Но может, неплохо, если и у тебя будет компания. Разве ты никогда не хотел, чтобы в доме был кто-то, с кем ты мог бы играть?

— Нет.

Я склонилась над маленьким столиком, за которым Кевин методично, один за другим ломал шестьдесят четыре карандаша из набора «Крайола».

— И все же у тебя будет компания. Маленький братик или сестричка. Может, тебе понравится?

Он долго и угрюмо смотрел на меня, хотя не выглядел особенно удивленным.

— А если мне не понравится?

— Тогда придется привыкнуть.

— Если к чему-то привыкаешь, вовсе не значит, что это нравится. — Он сломал пурпурный карандаш.

— Ты ко мне привыкла.

— Да! И через несколько месяцев мы привыкнем к кому-то новенькому!

Чем короче карандаш, тем труднее его сломать, и пальцы Кевина теперь напряженно сжимали такой вот упрямый огрызок.

— Ты об этом пожалеешь.

Наконец карандаш сломался.

Я попыталась вовлечь тебя в обсуждение имен, но ты проявил безразличие: к тому времени началась Война в заливе, и невозможно было оторвать тебя от телерепортажей Си-эн-эн. Когда Кевин тяжело опустился рядом с тобой перед телевизором, я заметила, что мальчишеское увлечение генералами и пилотами-истребителями обошло его стороной. С таким же безразличием он относился и к песенке об алфавите. Правда, Кевин проявил преждевременный интерес к «ядерной бомбе». Раздраженный медлительностью сражения, разворачивающегося перед телекамерами, он пробормотал: «Пап, не пойму, почему Кон Пауэр возится со всей этой ерундой. Сбросить ядерную бомбу. Иракцы сразу поймут, кто здесь босс». Ты восхитился.

Желая восстановить справедливость, я напомнила тебе наш старый договор, предложила дать нашему второму ребенку фамилию Пласкетт. Не смеши меня, отмахнулся ты, не отводя взгляда от появившейся в кадре ракеты «Пэтриот». Два ребенка с разными фамилиями? Все будут думать, что один из них приемный. Имя ты даже не стал обсуждать, просто сказал: «Как захочешь, Ева, мне все равно».

Для мальчика я предложила Фрэнка. Для девочки я демонстративно отвергла Карру и Софию (имена из клана моей матери) и стала искать среди твоих родственников.

Когда тебе было двенадцать, умерла твоя тетя Селия, бездетная младшая сестра твоей матери. Та смерть потрясла тебя. Странноватая тетя Селия часто гостила у вас. Она увлекалась оккультизмом и подарила тебе магический шар; она водила тебя и твою сестру на оккультные сеансы, не одобряемые твоими родителями, а потому еще более увлекательные. Я видела ее фотографию. Она была душераздирающе некрасива, с широким ртом и тонкими губами и проницательными глазами, одновременно смелыми и немного испуганными. Как и я, она любила приключения и умерла молодой и незамужней после восхождения на гору Вашингтон с лихим молодым альпинистом, на которого возлагала большие надежды. Она переохладилась, когда их настигла внезапная снежная буря. Но ты раздраженно отмахнулся, как будто я пыталась заманить тебя в ловушку.

Во время второй беременности я чувствовала себя гораздо свободнее. Кевин учился во втором классе, и я больше занималась своими путеводителями. С ребенком мне не было одиноко, и, когда в твое с Кевином отсутствие я разговаривала вслух, мне не казалось, что я говорю сама с собой.

Конечно, второй раз всегда легче. Я уже знала достаточно, чтобы не отказываться от анестезии, хотя, когда пришло время, Селия оказалась такой крохотной, что я, вероятно, могла бы обойтись и без анестезии. Не ждала я и ослепительной вспышки любви при ее рождении. Ребенок есть ребенок, каждый чудесен по-своему, однако требовать преображения в момент родов — все равно что возлагать слишком тяжкую ношу и на крохотного человечка, и на измученную, пожилую мамашу. И все равно, когда Селия запросилась на свет за две недели до срока, 14 июня, я не могла сопротивляться ее рвению, как когда-то сопротивлялась нежеланию Кевина, спровоцировавшему двухнедельную задержку.

Есть ли у младенцев чувства в момент рождения? Полагаясь на свой скромный опыт двух родов, я верю, что есть. А вот названий для своих чувств у младенцев пока нет, и, вероятно, без разделительных ярлыков они испытывают эмоциональную смесь, в которой легко сочетаются противоположности. К примеру, я называю некое ощущение тревогой, а младенец может одновременно чувствовать и опасения, и спокойствие. И все же при рождении обоих моих детей я мгновенно различала доминирующий эмоциональный тон, как верхнюю ноту аккорда или цвет переднего плана картины. В Кевине доминирующим звуком была пронзительная трель свистка, используемого в случае нападения; цветом — пульсирующий, аортальный красный, а чувством — ярость. Пронзительность и силу той ярости невозможно было поддерживать бесконечно, и с возрастом тон понизился до монотонного рева автомобильного гудка, на который навалились грудью; краска на переднем плане его картины постепенно потемнела, приобретя лилово-черный оттенок печени, а его преобладающее чувство — внезапно вспыхивающая ярость — спало до постоянного, неослабного негодования.

А когда я увидела Селию, еще в крови, со свекольного цвета личиком, ее аура была светло-голубой. На меня нахлынула чистая, небесная лазурь, как в мгновения нашей физической близости. Селия не плакала, появившись на свет, и издаваемые ею звуки были тихой, неопределенной песней человека, наслаждающегося прогулкой вдали от дома и уверенного, что его никто не слышит. Что касается господствующей эмоции, исходящей от этого слепого создания... ее ручки не хватали воздух, а словно изумленно ощупывали его, ее ротик, однажды подведенный к соску, начинал немедленно сосать — это была благодарность.

Я не уверена, понял ли ты разницу мгновенно, но, когда Селию накормили, помыли, запеленали и вручили тебе, ты довольно быстро вернул ее. Может, ты еще не преодолел раздражение моей наглостью, а может, тебя встревожило совершенство твоей новорожденной дочери, как живое оправдание моего обмана. В любом случае последующие годы подтвердили мое первое, интуитивное впечатление: ты сразу понял разницу, и эта разница тебя рассердила. Ты также сопротивлялся бы, если бы, прожив годы в нашем безнадежно обывательском доме мечты, ты вошел бы в викторианский дом с качелями на веранде, с лифтом для подачи блюд с этажа на этаж, с балюстрадой из красного дерева и узнал бы, что он продается. Ты подумал бы, что лучше бы никогда его не видел, и даже немножко возненавидел бы его. А когда бы ты вернулся в наше банальное царство тикового дерева, шоры упали бы с твоих глаз, ты увидел бы лишь мусорную кучу претензий и навсегда лишился бы своей способности отважно округлять с повышением.

Это мое единственное объяснение твоей холодности, поскольку ты так недоверчиво брал ее на руки и так избегал бросать на нее те долгие печальные взгляды, видимо побудившие Брайана сказать, что родители влюбляются. Думаю, она напугала тебя. Думаю, ты считал свою привязанность к дочери предательством.

Роды прошли так гладко, что на следующий же день ты приехал забрать нас из больницы Найака. Ты приехал вместе с Кевином. Я нервничала, ибо предчувствовала, как может разъярить первенца вторжение бессловесного, слабого существа на его территорию. Когда Кевин, волоча ноги, вошел следом за тобой в больничную палату, он вряд ли собирался прыгать на кровать, чтобы придавить мою крохотную дочку подушкой. На нем была футболка с веселой рожицей и надписью «Я — старший брат». Складки и ярлычок на шее красноречиво говорили, что ты купил ее в больничном киоске в последнюю минуту. Кевин вяло обошел кровать, сел на край, вытянул циннию из стоявшего на тумбочке букета и принялся обрывать лепестки. Может, самое безопасное для Селии — просто навевать на него скуку.

— Кевин, — сказала я. — Не хочешь познакомиться со своей сестрой?

— Почему это я должен с ней знакомиться? — вяло ответил он. — Она ведь едет с нами домой. Значит, мы будем встречаться каждый день.

— Тогда ты хотя бы должен узнать, как ее зовут, не так ли?

Я осторожно оторвала ребенка от груди, к которой сам Кевин когда - то проявлял такое категоричное равнодушие. Селия только-только начала сосать, и в такой ситуации большинство младенцев начало бы кричать, но с самого начала Селия воспринимала лишения как должное, встречая любой предложенный пустячок с удивлением и замешательством. Я прикрылась простыней и протянула Кевину младенца.

— Это Селия, Кевин. Я понимаю, что сейчас с ней не очень весело, но, когда подрастет, держу пари, она станет твоим лучшим другом.

Интересно, знал ли он, что это такое. Он еще не пригласил в дом ни одного одноклассника.

— Хочешь сказать, что она будет таскаться за мной и все такое. Какая гадость.

Ты взял Кевина сзади за плечи и стал тихонько раскачивать его. Кевин скривился.

— Да, это одна из обязанностей старшего брата! — сказал ты. — Я точно знаю, потому что у меня тоже была младшая сестра. Никогда не оставляла меня в покое! Ты хочешь играть с грузовиками, а девчонки пристают, чтобы ты поиграл с ними в куклы!

— Я играла с грузовиками, — возразила я, многозначительно глядя на тебя; придется дома поговорить о старомодном взгляде на роль мужчины и роль женщины в жизни. Как жаль, что, будучи погодками, ты и твоя сестра Валери — жеманная девица, превратившаяся в назойливую женщину, поглощенную лишь фасоном штор и в наши краткие визиты в Филадельфию устраивающую «экскурсии» в исторические дома, — никогда не были очень близки. — Мы не знаем, что полюбит Селия, так же как не знаем, а вдруг Кевин полюбит играть с куклами.

— Ни за что! — воскликнул ты.

— Черепашки-ниндзя? Спайдермен? Пластмассовые фигурки персонажей кинофильмов, видеоигр и телевизионных программ — куклы.

— Отлично, Ева, — пробормотал ты. — Развиваешь в парне комплексы.

Тем временем Кевин бочком придвинулся поближе, опустил пальцы в стакан с водой, и, искоса глядя на младенца, поднял мокрую руку. Вода закапала на маленькое личико. Селия беспокойно задвигалась, но, похоже, крещение не расстраивало ее. Мне еще предстояло узнать, что Селия считала бессмысленными жалобы и слезы. С каким-то клиническим любопытством Кевин снова намочил руку и обрызгал нос и ротик сестры. Я не знала, что делать. Действия Кевина напомнили мне сказки, в которых обиженные родственники являются проклясть принцессу в колыбельке. Однако он не причинял ей вреда, а я не хотела омрачать их знакомство упреками. Когда Кевин намочил руку в третий раз, я сменила позу и, промокнув личико Селии краем простыни, аккуратно отодвинула девочку так, чтобы Кевин не смог до нее дотянуться.

Ты потер руки.

— Эй, Кев! Твоей маме надо одеться. Пойдем в коридор и найдем в автоматах что-нибудь очень жирное и очень соленое!

Когда мы покинули больницу, ты сказал, что после бессонной ночи с новорожденной я наверняка падаю с ног, и вызвался посидеть с ней, пока я посплю.

— Нет, и это самое странное, — прошептала я. — Я вставала пару раз покормить ее, но приходилось ставить будильник. Франклин, она не плачет.

— Хм. Ну, не жди, что это продлится долго.

— Никогда не угадаешь... они все разные.

— Дети должны плакать, — решительно сказал ты. — Если ребенок целый день спокойно лежит в кроватке или спит, значит, ты растишь «бесхарактерного человечка».

Дома я заметила, что моя фотография в рамочке, сделанная, когда мне было около тридцати, и стоявшая на нашей прикроватной тумбочке, исчезла. Я спросила, не ты ли ее убрал. Ты сказал «нет» и пожал плечами, а я не стала муссировать эту тему, решив, что фото найдется. Не нашлось. Меня это немного нервировало; я давно не выглядела такой хорошенькой, как на той фотографии, а доказательства былой красоты и отсутствия морщин со временем становятся все более ценными. Я была сфотографирована в Амстердаме на экскурсионной яхте, с капитаном которой у меня был легкий, короткий роман. На фотографии я была спокойна, приветлива, счастлива. Парню удалось увековечить мое удовольствие тем, что я тогда требовала от жизни: свет на воде, белое вино, красивый мужчина, и, в отличие от большинства других фотографий, мое лицо получилось более мягким, не так заметен низкий лоб, глубоко посаженные глаза и тени. Капитан прислал мне эту фотографию по почте, и негатива у меня не было. Ну ладно. Вероятно, пока я лежала в больнице, Кевин вытащил фотографию и втыкал в нее булавки.

Как бы то ни было, я не собиралась горевать из-за какой-то глупой фотографии. И пусть моя военная метафора покажется вызывающей, но, перенося Селию через наш порог, я чувство вала себя так, будто перестроила войска и укрепила свой фронт. Откуда мне было знать, что в качестве военного союзника доверчивая маленькая девочка хуже, чем ничего, открытый левый фланг.

Ева

Загрузка...