Глава XIX

То, что отцовские друзья называли «безумствами» Терезины, приняло такой размах, что вскоре последовала неодобрительная реакция двора императрицы. Однако эти причуды никогда не заходили слишком далеко, и я не разделяю мнения г-на де Куланжа, обвинявшего Терезину в тайном умерщвлении некоторых высокопоставленных особ. Она не получила должного образования и того, что теперь называют «идеологической подготовкой», которые могли бы подвигнуть ее на осуществление подобного «террористического» или «анархистского» плана — в ту пору и слов-то таких еще не существовало. Я отнюдь не отрицаю того, что она обладала в полной мере некоторыми инстинктами, свойственными бунтарям, не признающим ни иерархии, ни чинов, ни титулов, я знаю об этом, не скрываю, и уверен, что таким образом я отдаю должное ее памяти. Но этот бунтарский дух исключал расчет и предварительное обдумывание, и если верно то, что мятежная натура Терезины предвещала весну мира, которую ждут и по сю пору, совершенно очевидно также, что речи быть не может о дьявольски хитром заговоре в той драме, причиной которой она невольно стала. И в самом деле, могла ли она рассчитывать на пособничество климата или получать от мороза и снега политическую информацию?

Но рассмотрим факты.

Начиная с праздника святой Феодосии, выпавшего на середину февраля, в то время как отец и синьор Уголини занимались подготовкой к харьковскому выступлению и работали над костюмами, от которых во многом зависел его успех, на несколько дней установились небывалые морозы, подобных которым не помнили и старожилы невских берегов. Березы и сосны, росшие тогда в черте города, на Верховке, покрылись таким толстым слоем инея, что походили на стеклянные украшения из Мурано — их первым завез в Россию мой дед Ренато. Чахлые взъерошенные деревья походили на сверкающие люстры, и сам воздух, казалось, превратился в глыбу льда. Каждое утро на улицах находили замерзших людей, и наш кучер Василий клялся, что видел, как один из этих несчастных разлетелся на мелкие осколки, когда его попробовали поднять с земли, так что пришлось собирать его по кусочкам.

И вот эту-то ужасную неделю Терезина выбрала для своего венецианского праздника во дворце Арбатова, богатого торговца мехом, имевшего фактории во многих странах вплоть до Китая. Балы-маскарады с трудом приживались в России, Церковь их не одобряла, поскольку дьявол, как известно, большой охотник до переодеваний — они позволяют ему пробраться в любое место неузнанным. Таким, по крайней мере, было мнение патриарха Герасима, более чем преклонный возраст которого не способствовал принятию нововведений.

Дворец располагался в семи верстах от Невского проспекта, он был построен на острове среди множества озер, ныне, после возведения дамбы и осушения болот немецкими инженерами, полностью исчезнувших. То была точная копия Палаццо Строцци на набережной Рабов. Слуги со съестными припасами, а среди прочего более чем на две тысячи рублей итальянских вин, были отправлены заранее. Гости должны были явиться в маскарадных костюмах, и с пяти часов пополудни вереница саней потянулась в направлении озера, где Терезина, ее цыгане и итальянские комедианты, как раз выступавшие в Малом театре, ждали их уже с утра.

Снежная буря началась внезапно около половины шестого. Еще за несколько мгновений в воздухе не чувствовалось ни дуновения, день был словно скован ледяной неподвижностью. Ветви деревьев трещали под тяжестью снега, но все это составляло только пейзаж хрустальной и недвижной пустыни, чей покой лишь изредка нарушался поспешным полетом птицы.

Заранее облачившись в костюм королевского мушкетера, я с нетерпением ждал отцовского позволения, чтобы садиться в сани; я подошел к окну еще раз посмотреть, не готова ли упряжка. Как раз в это время с жутким воем налетел шквал, весь мир вдруг исчез в снеговых потоках, струящихся как с неба, так и с земли. Как будто дикие орды мельчайших белых бесов обрушились на город и предместья. Ничего не было видно: крылатые отряды бесчисленных снежных хлопьев не оставляли взгляду ни малейшего просвета. Крутящиеся дервиши вошли в раж, а ветер выдувал из гигантской глотки столь яростные звуки, что они казались воплощением самой ненависти. Тот, кто не видел метели, вряд ли сможет представить себе это неизбежное пленение всего живого и мертвого под белым пуховым саваном, превращавшимся в ледяную тюрьму для всякого, кто дерзнул выглянуть из своего логова. Князь Мурашкин отметил в своем дневнике, что в тот день Санкт-Петербург был засыпан «по горло»; когда понадобилось бить в набат, все колокола оказались замерзшими. Те, кто вышел из дому в полшестого, к шести часам были в снегу по пояс.

Отец все не шел. Позже я узнал, что он притворился, будто ничего не слышал о предстоящем празднике, и с утра заперся в своем кабинете. Я нашел его в гостиной; он всматривался через окно в ночь, заполоненную клубящимися ордами, изгнанными из ада чьим-то гневным повелением. Отец был одет в крестьянскую рубашку и обут в валенки; рыжая меховая шуба, накинутая на плечи, делала его великаном. С ним был его друг, немецкий ботаник Кнаббе, выражавший свое беспокойство, сравнивая снежную бурю с проявлениями стихии на его родной Балтике.

— Но что же вы хотите от меня? — спросил его отец. — Я не вхож к Господу. А если вы знаете другое средство, чтобы остановить бурю, буду вам весьма признателен, если вы его мне укажете.

Говорил он по-французски. Я заметил, что отец всегда прибегал к этому языку, когда был расположен к колкостям и к иронии.

— Надобно послать помощь…

— Да, именно это мы и сделаем. Летите, друг мой, летите…

— Но еще около получаса лошади не смогут идти.

— И поскольку в хорошую погоду нужно по крайней мере два часа, чтобы добраться до озер…

Он пожал плечами. Меня охватил страх. Мысль о Терезине, засыпанной снегом, показалась мне столь ужасной, что я едва не потерял сознание. Нет, смерть не могла получить такую добычу. Я бегом пересек вестибюль и выскочил наружу. Бешеные своры снежных комьев набросились на меня и покрыли мое тело своими укусами, я попал на шабаш белых ведьм и крутящихся дервишей, с гиканьем швырявших свое ледяное зелье мне в глаза и ноздри, заталкивавших его мне в рот. Снег залепил мне глаза, я заплакал, но руки мои колотили по невидимому врагу. Слуги затащили меня в дом; когда меня усадили перед камином, чтобы обогреть, слезы мои уже замерзли и превратились в маленькие сосульки. Отец бросил на меня любопытствующий взгляд. В руке он держал бокал с амброзией, отпивая из него маленькими глотками. Высокий, широкий в плечах, смуглое лицо под серебряным париком, специально рассчитанным на то, чтобы скрывать его пышные, длинные черные волосы. Его жесткие черты вдруг смягчились.

— Ты любишь ее, не так ли?

— Я…

— Ты любишь ее как женщину.

Немец с недовольным видом теребил шнурок от часов. Он считал, что это все итальянские штучки, и не одобрял подобные излияния чувств.

Я непонимающе смотрел на отца. Как мог он оставаться таким спокойным, когда Терезину, нашу Терезину, может быть, уже схватили тысячи рук, ледяных колдуний, чьи злые голоса, словно уже торжествующие, теперь доносятся до нас, и ее нежное тело превращается в глыбу льда!

Отец поднес бокал к губам и сделал еще один маленький глоток.

— Ничего с ней не случится. Она в безопасности во дворце. Жаль праздника, конечно…

Тень иронии — или досады? — пробежала по его чертам, в его голосе появились вульгарные нотки, непривычные для человека, столь внимательно следящего за производимым им впечатлением.

— Но тщетно искать радость и веселье… вовне, если в самом себе не обладаешь природным даром довольства и счастья, которые… которые никто иной не сможет вам дать.

Одним глотком, по-русски, он опорожнил свой бокал — так пить сладкие ароматные ликеры, объяснял мне Уголини, не годилось. Он казался смущенным, сожалея, несомненно, что пустился в подобные разговоры в присутствии постороннего. Герр Кнаббе отвернулся; с безразличным видом он заводил ключиком свои часы, словно говоря: «Раз такое дело, и мне незачем беспокоиться».

Я был возмущен безучастностью отца в то время, как наша Терезина подвергалась такой опасности. Мне, однако, было известно, что он очень любил свою жену. Но я был слишком молод для того, чтобы понять страсть и бессильную ярость сильного чувственного мужчины, оказавшегося неспособным заставить женщину разделить с ним наслаждение. Не знал я также, что любящий может доходить до такой степени страдания и самообмана, что начинает мечтать о гибели любимой.

Буря бушевала три дня и три ночи. Когда она утихла, прошло еще две недели, прежде чем очистились дороги. Шестьдесят гостей Терезины, застигнутых в пути ненастьем, погибли. Среди них были грузинский князь Рашидзе, которому прочили место Потемкина на ложе императрицы, посол курфюрста Саксонии Курценберг, офицеры гвардии Истомин, Волабамов, Куницын. Все были найдены в причудливых позах, застывшими в своих костюмах неаполитанских рыбаков, пиратов, клоунов. Куницын, одетый под Данте, врач Пыжов, одевший под шубу костюм Мефистофеля с рогами и хвостом, — это был очень веселый человек, полковник Рублев в одеянии татарского хана были найдены псовыми в их санях, замерзшими вместе с кучером и лошадьми. Судьба дам не показалась столь трагичной — никто из них не принадлежал к высшему обществу. О некоторых жалели лишь по причине их красоты те, кто пользовался их благосклонностью или извлекал из нее какую-нибудь выгоду. По этому поводу родилось несколько словечек, довольно жестоких, — их приписывали то одному, то другому. Так, о Пугашкиной, считавшейся ненасытной и подвергнувшей серьезному испытанию силы самых одаренных природой офицеров, сказали, вынимая ее заледеневшее тело в испанском платье из сугроба: «Наконец-то холодна!» О польском графе Заславском, любезном пятидесятипятилетнем гуляке, вследствие импотенции сделавшемся поэтом, сказали: «Наконец-то твердый!» Эти не слишком любезные комментарии были напечатаны в «Блестящем альманахе», который издавал в Петербурге на французском языке жалкий писака Варвен. Еще несколько недель продолжали находить бренные останки тех, кто так и не увидел праздника. Последней откопали г-жу фон Шольт в объятиях своего кучера: губы бородатого гиганта слились с губами его госпожи — так он пытался отогреть ее своим дыханием.

Терезина оказалась живой и здоровой, как и прочие гости, прибывшие во дворец до ненастья; Пушкина это бедствие вдохновило несколько позже на создание повести «Метель». Она не высказала ни одного слова сожаления или участия в адрес погибших. Она говорила лишь, что «сожалеет о непогоде, помешавшей нескольким друзьям царицы принять участие в столь удавшемся празднике, и что неприятные обстоятельства длились два дня и три ночи». Она произнесла это с поразившей меня беспечностью. Я лишь удивленно захлопал глазами: как она могла быть такой бездушной, даже жестокой по отношению к людям знатного происхождения, которым мы обязаны нашим благополучием? Я был в какой-то мере «маленьким принцем», что сегодня нахожу отвратительным: с моими длинными кудрями, шелковой одеждой и хорошими манерами, я, должно быть, смахивал на комнатную собачку, всегда готовую встать на задние лапки за лакомство. Сегодня это назвали бы снобизмом, тогда называли по-русски — щегольство. Мне понадобилось много лет, чтобы понять Терезину, или, скорей, почувствовать, угадать. В этом ребенке, рожденном на самом дне общества, откуда происходят галерники, острые на язык комедианты, ловкие на руку разбойники, где появляются на свет разные шуточки и дерзости, тлела в ожидании порыва ветра искра Божья. Инстинктивно, без участия ее сознания, это неугасимое пламя всегда искало, на что перекинуться, какой фитиль запалить. То, что мы принимаем за причуды и капризы, ее ненависть ко всем оковам условностей, эта любовь к беспорядку, ее цыганщина, как говорили тогда, происходили из неповиновения, вызревавшего в недрах общества, ожидая звезду, способную вывести его из тьмы.

Когда она вернулась домой, я так горячо бросился в ее объятия, что она заплакала. Она надолго приникла ко мне. Я ощущал ее маленький холодный нос на моем плече. Затем она скинула свою горностаевую шубку и предстала передо мной в испанском платье, вся в алых розах и черных кружевах.

— Как жаль, — сказала она, в то время как вокруг нее забегали служанки с чашками горячего шоколада: с нее снимали ленты, расстегивали застежки, ей подавали домашние туфли, подталкивали к ней кресло, в которое она тут же опустилась. — В самом деле, жаль… Всех этих благородных, замерзших, как оборванцы. У жизни дурные манеры.

Потом она ушла к себе, и между нею и отцом произошла сцена, накал которой не смогли заглушить даже толстые стены.

Загрузка...