Глава XXIII

Я не могу описать, какое действие любовь произвела на мою бедную персону. Я спрашивал себя, не существует ли где-то вне нашего сознания некая вездесущая тайная сила, овладевающая людьми, дабы испытать на них свое всемогущество.

Отныне вся моя жизнь сосредоточилась во взоре. В нем выражалась вся моя страсть, тысячи посланий и признаний, жалоб, молитв и неслышных стенаний, и мне случалось со страхом подносить ладони к глазам — мне казалось, что они кровоточат.

«Нет с вами одного человека — и весь мир безлюден», — писал Ламартин, но я сказал бы: «Один человек с вами — и весь мир безлюден». Мне было достаточно того, что Терезина рядом, — и все люди, князья и рабы, предметы и множества живых существ исчезали, отдалялись, становились едва различимыми узорами «обманки», и никакие события, прекрасные или ужасные, не привлекли бы к ним моего внимания. Когда Терезина была рядом, казалось, замирало все живое и мертвое, ожидая повелений властелина; сам господин Время ждал с раболепной улыбкой, когда любовь покинет меня, чтобы привести в движение свои парализованные члены. Я вовсю пускался в притворство с Проськиными девками со всей верою Дзага в добротность подобия, бутафории, иллюзии, но отсутствие Терезины в пустыне, порождаемой каждым из таких повторяющихся провалов, было столь вопиющим, что оборачивалось подлинным насмешливым присутствием.

Часто после таких моих вылазок в «болото» Терезина входила ко мне в комнату, приближалась к окну, властным жестом поднимала шторы и оборачивалась ко мне, скрестив руки на груди. Она шумно вздыхала, сморщившись в брезгливой гримасе и сурово оглядывая меня:

— Ты опять шлялся по девкам.

Тогда еще не вошло в моду — надо было дождаться Достоевского — почитать проституток за святых, принявших на себя в своем падении все грехи мира. Эта казуистика здорово упростила задачу чародеев, она дала нам моральное разрешение ввести грех в наши книги.

— Надо жить — ответил я.

Она присела на краешек кресла и застыла, прямая как палка.

— Расскажи мне все, — осуждающе произнесла она.

— Но я тебе уже рассказывал в прошлый раз…

— Кого ты взял сегодня?

— Геленку.

— Бедняжка, это, должно быть, ужасно. И с чего вы начали?

— Как с чего?

— Ты же не станешь утверждать, что это всегда бывает одинаково?

Я был обескуражен такой необъяснимой наивностью. Мой отец не слыл мужчиной, оставляющим дам в подобном неведении. Я спрашивал себя, не смеется ли ока надо мной: не страдает ли она скрытой извращенностью, быть может неосознанной? Репутация моего отца, которого в Петербурге называли «истинным итальянцем», не могла примириться с видом гусыни, напускаемым на себя Терезиной. Хотела ли она таким образом унизить мужа, хитро и ненавязчиво намекая, что он негодный любовник? Но нет, думаю, последнее соображение продиктовано скорее моей ревностью, ибо я часто неприязненно думал об отце. Но как объяснить, что она выказывала такое невинное любопытство, будучи уже два года замужем за человеком, не отвергавшим ничего из тех радостей, что может доставить сноровка — называемая ныне техникой, — коль скоро речь идет о совершенстве в искусстве? Я не понимал, как эта женщина, сотканная из весны и тепла, могла обнаружить такое невежество в чарах, единственный секрет которых — простое следование природе?

Я описал ей некоторые детали.

— Это невозможно. Она тебе это сделала?

— Ну да!

— Это отвратительно. Слушать больше ничего не хочу.

Она вышла, хлопнув дверью. Я начал было ставить под сомнение репутацию моего отца, но однажды вечером, подходя к «болоту», я увидел могучий силуэт Джузеппе Дзага на шаткой лестнице, ведущей в не менее шаткое место. Он остановился и взглянул на меня с нескрываемой гордостью. Две растрепанные девки, еврейка Хая и незнакомая мне новенькая, в этот миг появились из-за его спины, поправляя прически и одергивая юбки. Он сказал мне по-итальянски:

— Каков отец, таков и сын. Или, как говорят поляки: яблоко никогда не падает далеко от яблони.

Еврейка, которую я взял на этот вечер, сказала, что мой отец был в постели груб, как ломовой извозчик, и доставил ей этим немало приятных минут. Следовательно, я не мог усомниться в его силе, пылкости и умении.

В то же время я не мог не замечать, что, не выказывая и тени ревности, он все же бывал раздражен в часы, которые я проводил с Терезиной. Он входил внезапно, и, когда мы были одни, он, пристально глядя на нас, усаживался в кресло; результатом было скованное молчание, которое случается, когда избегают говорить о чем-то. Отец принимался толковать о делах, а я старался слушать с преувеличенным вниманием, поскольку Терезина совершенно не интересовалась подобными вещами и не скрывала своего безразличия.

Репутация отца в вопросах астрологии была непререкаема. По большей части она основывалась на дипломатии. Я подразумеваю под этим, что, перед тем как приступить к толкованию знамений, он подолгу беседовал с придворными фаворитами, министрами, советниками, послами и курьерами, недавно прибывшими из иных стран с последними новостями; таким образом, он зачастую был способен предвидеть оборот, который могут принять события. Высокопоставленные персоны не отказывали ему в покровительстве, ибо это могло стать для них средством влияния и скрытого воздействия на решения Екатерины. Таким образом Джузеппе Дзага смог предвидеть отмену казачьих привилегий в 1770 году и объявить о неожиданном и опасном размахе, который примет бунт Пугачева. Говорю об этом, чтобы очистить память о моем отце от всех обвинений в авантюризме. То был осторожный человек, сознающий свою ответственность и ограничивший себя предсказыванием событий, заслуживающих доверия. Принятый у министров, он сумел также снискать доверие посланников, так как помогал именитым иноземцам информировать своих правителей. В обмен он получал, в обход тех, кому они были предназначены, свежие новости, что позволяло ему объявлять императрице, после тщательного изучения небесных знамений, совершенного в ее присутствии, о Декларации независимости Соединенных Штатов и об изгнании испанских иезуитов. Отец не хотел усложнять себе жизнь и некоторые предсказания, некоторые пророчества скрывал, опасаясь показать излишнюю осведомленность. Он растолковал мне, что по этой причине он не осмелился предсказать гильотину во Франции. Он ставил такт и деликатность во главу своего искусства. Можно осудить подобную осмотрительность, но, если бы он предсказал Революцию и падение Бурбонов в момент, когда ничто еще не предвещало подобного ужаса, он не получил бы ничего, кроме неприятностей. Отец обладал, что называется, политическим чутьем.

Вспоминаю о соглашении между Джузеппе Дзага и голландским посланником господином Гаагеном. Последний был этаким толстяком с красным напудренным лицом и носом, размеры которого он довольно ловко скрывал под кружевным платочком. Одетый по последней моде, обутый в высокие, до бедер, сапоги, он первым в Петербурге узнал от неведомо какого курьера о Декларации независимости Соединенных Штатов. Он явился собственной персоной, чтобы предложить новость отцу в обмен на сведения о голоде, последовавшем за крестьянским восстанием близ Казани. Он приторговывал скотом и хотел знать, стоит ли продавать овец или подождать, пока вследствие нехватки провианта поднимутся цены.

— Дайте мне новость, которую вы принесли, — требовал отец, — там поглядим.

Голландец прищурился от дыма своей фаянсовой трубки.

— Когда вы узнаете новость, я не буду вам больше нужен.

— Что бы вы ни сказали, пять процентов от прибыли — мои.

Маленькие глазки посла ощупывали лицо отца.

— Мы люди чести, я вам доверяю. — Он приосанился. — Английские колонии объявили о своей независимости.

Отец состроил недовольную гримасу:

— Это не может иметь важного значения для русского двора, тем не менее… Придержите ваш скот еще несколько месяцев. Цена вырастет вдвое. Весь район от Урала до Волги охвачен хаосом. Нет кормов. Вам остается только ждать.

Я присутствовал, сам того не сознавая, при зарождении нового времени и того, что теперь, в мои зрелые годы, стали называть «современным капитализмом».

Джузеппе Дзага старался всеми силами привить на русской почве западные новшества. В то время мода на механические игрушки распространилась в цивилизованных странах и достигла Московии. Лучшие автоматы привозили из Пруссии, где это искусство расцвело, как нельзя лучше соответствуя зарождающемуся духу и характеру нации. Отец открыл мастерскую в Башково, где производились механические игрушки разного размера, некоторые из них превосходили совершенством механизмов западные образцы. Я проводил в этой мастерской незабываемые часы. Я обожал внезапно оживающие музыкальные шкатулки: откидывалась крышка, человечек в увешанном наградами зеленом фраке с галунами поднимался из ее глубины с улыбкой на устах, предлагая руку маленькой светловолосой даме в платье, усыпанном каменьями. Он кланялся ей, брал ее за руку, и пара исполняла несколько па под приятную музыку, затем человечек скова кланялся, выпрямлялся, нюхал табак и довольно чихал. Мы с Терезиной любили подражать манерам галантной пары: я кланялся ей, она протягивала мне руку, мы танцевали несколько тактов менуэта, затем я склонялся в поклоне, она делала мне реверанс, я делал вид, что беру понюшку табаку, и мы чихали вдвоем в то же время, что и человечек на малиновой бархатной подушечке.

Теперь, когда я пишу эти строки, музыкальная шкатулка стоит передо мною на столе. Каким-то чудом я нашел ее в старом замке Лейген в Баварии, где оставил в 1848 году, спасаясь от разъяренных студентов, обвинявших меня в том, что я поставлял Людвигу Второму «опиум литературы, разглагольствующей о счастье, красоте, наслаждении и не замечающей нищеты и страданий народа». Урок, который они мне преподнесли, оказался полезным: я понял, что студенты были правы. С тех пор я никогда не забывал упомянуть в моих произведениях о судьбе слабых и обездоленных и осудить со всею силою голосовых связок гнет сильных — это создавало моим писаниям прочное положение в литературе. Затем последовало значительное увеличение тиражей и популярности, поскольку мои книги стали читать все заинтересованные люди, коим не было числа. Для литератора очень важно суметь наладить питающую связь с миром.

Иногда мне случается сомневаться в себе. Я смотрю непредвзято на полное собрание моих сочинений на полках собственной библиотеки и говорю себе, что нет никакой разницы между этим занятием и ремеслом моих предков — жонглеров, эквилибристов, фокусников и канатоходцев. Тогда я нажимаю на кнопочку дрезденской шкатулки. Звучит старинная музыка, пара, такая хрупкая и вместе с тем такая стойкая, оживает, человечек берет свою даму за руку, и они проделывают все те же несколько па, чтобы вскоре вновь обрести покой: тогда я вновь обретаю веру в себя и во всех чародеев от Гомера до Сервантеса, от Данте до Толстого, которые уже сделали так много и так много еще создадут великих произведений. Можно, разумеется, поменять музыку, сочинить новый менуэт, новые па, можно поменять даже фигурки танцоров, главное — сознавать, что гений, способный на такие чудеса, никогда не прекратит вдохновлять нас. Бледно-розовая кукла замирает с поднятыми руками после двух ударов в ладони, человечек нюхает табак и чихает, вот и сыграна пьеска, ничто важное не умирает, люди могут уходить успокоенными. Мне довольно этого мгновения покоя, чтобы вновь обрести веру в призвание нашего племени. Во дворе моего дома на улице Бак растут каштаны — они также играют, не прекращая, свою пьесу, осознанно теряя цветы и листья, чтобы вновь обрести их весной, все происходит с соблюдением условий, с уважением к правилам, установленным для всех раз и навсегда и, надо признать, великолепно выверенным.

Да простится мне этот интеллектуальный чих. От него прочищаются мозги.

В мастерской были представлены многочисленные образчики механических игрушек, в течение нескольких поколений приводивших в восторг аристократов, чтобы потом осесть у старьевщиков и в лавках древностей. Мастер Крениц из Дрездена присылал нам плюшевых собачек, они подавали лапу, служили, лаяли и курили трубку, кошачьи оркестры, где были флейты, и цимбалы, и даже дирижер с взлохмаченной гривой — прототип Бетховена. Он дирижировал тридцатью двумя котами в течение десятка минут, оркестр играл одну из симфоний, сочиненных самим Креницем, опередившим свое время, ибо скрежет механизма стал одним из элементов композиции. Когда музыка смолкала и маэстро, рывками повернувшись к публике, низко кланялся, Терезина слегка подбирала платье и отвечала ему реверансом. Крениц не забыл и об аплодисментах: когда маэстро приглашал свой оркестр подняться и в свой черед поклониться, все серые, черные, рыжие вставали и раскланивались перед нами.

Был в мастерской и манекен астронома: стоя на своей башне, он направлял телескоп в небо, где великолепно ограненные звезды начинали вращаться после нажатия на кнопку механизма, выверенного не менее строго, чем сама Вечность. Для любителей со слегка извращенным вкусом предлагалась казнь Анны Болейн, Марии Стюарт и прочих маленьких прелестных королев: они вставали на колени, вежливо укладывали головки на плаху под топор палача — чтобы сохранить их в неприкосновенности, ибо австрийский мастер имел доброе сердце и еще в ту эпоху изобрел хеппи-энд. Генрих Восьмой присутствовал на церемонии в позе со знаменитого портрета Гольбейна. Игрушки не превосходили и двадцати сантиметров в высоту. Я не переставая искал эту изумительную драгоценность у антикваров, и если, друг читатель, тебе случится набрести на нее, знай, что я у тебя ее возьму за хорошую цену, — если для тебя это всего лишь еще один автомат, то для меня он содержит невидимые частицы молодости.

Я не забыл ни одно из этих чудес — ни сад Эдема, ни Ноев ковчег. Сад был площадью в один квадратный метр; вокруг Адама и Евы мирно паслись малюсенькие твари. Змей был столь мал, что трудно было заподозрить его в гнусных намерениях; Терезина сказала к тому же, что Ева уже съела множество яблок безо всякого вреда для себя, пока в дело не вмешалась церковь. По ее словам, следовало одеть змея монахом и приставить ему голову Папы, патриарха Герасима или Савонаролы. Ноев ковчег был поврежден при перевозке, и всякий раз, когда включался механизм, лев, вместо того чтобы рычать, куковал, а кукушка издавала львиный рык. Но, может быть, таков был изначальный замысел художника, опередившего свое время и предугадавшего классовую борьбу, а также изменение соотношения сил между правящими слоями общества и широкими народными массами.

Мастерская располагалась в нижней части старинного дворца Домова, скверно построенного и к тому времени уже полуразвалившегося. Часть здания была воссоздана из дерева. Отец приказал разрушить внутренние перегородки и на шахматных плитках черного и белого мрамора расставил свои самые большие автоматы; некоторые из них были в рост человека. Эти автоматы были изготовлены с большим тщанием и претензиями, чем маленькие, а большая часть их не вынесла состязания со временем. Я не очень-то жаловал эту команду — есть, наверно, в природе человека нечто, внушающее неприязнь к тому, что чрезвычайно на него похоже и в то же время совершенно от него отлично. Там были янычары с вытаращенными глазами — они двигались самым устрашающим образом — и персонажи, называемые гротесками — потому, что походили на кривляющиеся статуи из итальянских гротов: евнухи, султаны, пираты, людоеды… Почти все двигались скверно: когда их приводили в действие, порывистость их движений сковывала воображение, вместо того чтобы помочь ему воспарить. Но одна из этих больших персон, напротив, удалась на славу. Она представляла собой Смерть с косою в руках; в ее грудную клетку было вмонтировано зеркало, отражающее лицо того, кто осматривал автомат. Внутри были спрятаны часы, и, когда они отбивали время, челюсти Смерти изображали улыбку, сопровождаемую мрачным лязгом, подразумевавшим смех.

Смерть была поставлена на рельсы длиной в пятьдесят футов, и, когда ее приводили в действие, она надвигалась на вас медленно и неотвратимо. Бр-р-р. Я до сих пор вздрагиваю, вспоминая о ней. Другой превосходный автомат, творение русского мастера Козлова из Воронежа, представлял собой легендарного витязя Илью Муромца, одетого в броню, со стальной палицей и копьем: подняв руку, он вглядывался в горизонт. Но бравый витязь был создан для того, чтобы восседать на коне. А поскольку коня не было, эффект получался несколько комический: бородатый гигант, сидя на корточках, казалось, справлял нужду в уголке.

Двое русских рабочих, Кузьма и Илюшка, возились с этими манекенами под руководством вюртембержца Мюллера — отец выписал его из-за границы и теперь платил большие деньги, чтобы тот налаживал автоматы, купленные любителями, и создавал новые. Это был рыжий человечек, почти прозрачный из-за своей бледности; он питал к своим автоматам, которые называл не иначе как «мой маленький народец», нежную любовь, которая, казалось, оставляла в его сердце немного места для вульгарных подражаний, выходивших из рук природы. Он провел семь лет в мастерской Фольберга в Дрездене и перенял от этого мастера искусство механика, из которого отец извлекал немалую выгоду вплоть до того дня, когда оно едва не привело нас к гибели.

Загрузка...