Глава XXXVI

Мы отъехали в Санкт-Петербург в конце ноября; отец был сильно озабочен и пил более обыкновенного. Он говорил, что его терзают мрачные предчувствия, и иногда, поднимая одновременно к небу и глаза, и донышко бутылки, он бормотал, что видит знамения, от которых не стоит ждать ничего хорошего, ибо происходит соединение Марса, Юпитера и Сатурна, планет, никогда не благоприятствовавших людям нашего племени. Прихлебывая португальский ликер, отец объяснял мне, что там, наверху, существуют две соперничающие космографии, которые борются между собой с начала времени, и что даже лучшие астрологи не смыслят в этом ни аза, ибо тамошние дела подчиняются непредвиденным капризам и взаимному околпачиванию двух враждующих сил. Следуя его взглядам, ситуация осложняется еще и тем, что олимпийские боги продолжают удерживать за собой четвертую часть неба, ныне впавшую в хаос и анархию вследствие обрыва нити, связующей с людьми. Это накопление божественной энергии, оставшееся без употребления в течение многих веков, может оказаться весьма полезным тому, кто сумеет связать разорванную нить, исходя из того простого расчета, что чем больше накопилось божественной энергии и чем меньше людей ею пользуется, тем больше будет часть, принадлежащая каждому.

— Древние умели доить своих богов, вот что! — бормотал он.

— Ты хватил лишнего, папаша! — сказала ему Терезина, пытаясь отобрать бутылку, в то время как наша карета тащилась по раскисшей дороге меж берез, так безжалостно оборванных осенним ветром, что они казались голозадыми.

Отец встал на защиту как бутылки, так и собственного достоинства, объявив, что происходит по прямой линии от Гермеса и его сына Арлекина, поскольку божественное происхождение болвана обыкновенно игнорируют. «Среди сияющих светил, — заявил Джузеппе Дзага, — возможно узнать звезду commedia dell’arte, от имени которой мы услаждаем нашу публику».

Так разглагольствуя, отец высунулся в окошко и поднял взор к небу, словно отыскивая в нем собратьев скоморохов. Я же видел в нем звезды — не обычные небесные звезды, окруженные сырым туманом, но те, что медленно сгорают в течение нашей жизни впотьмах, внутри нас, и видимы во всей своей чистоте и ясности лишь на лицах детей. После этого отец выдал нам соло из третьего акта «Баркаролы», посредственной оперы сеньора Спасен, но не было ничего странного в том, что, столь прочно утвердив свое искусство в высшем московском обществе, отец позволил себе откликнуться на природные струны своей души. Слуги дремали в своих повозках среди нашего реквизита, из которого, несмотря на все передряги, ничего не было утрачено. Там было все: маски, полишинели, голуби, спящие в рукавах сюртука, поскольку, в силу привычки, они не желали жить в другом месте, карточные колоды для фокусов, электрический жезл месье Трюссо, ларец с двойным дном и рессорами, зеркало, разделяющееся на три части, часы, объявляющие время человеческим голосом, после чего следует предсмертный стон, — церковь давно косилась на них; некое зелье, вызывающее видения рая или ада, в соответствии с наклонностями каждого, золотая пудра, при нанесении которой на веки страдающего бессонницей тот погружался в волшебные сновидения; поддельные труды Сократа, собранные его учениками, и подлинные — Данте и Шекспира, наши флейты и гитары. И конечно, волшебный сундук синьора Уголини, где спали оболочки персонажей, в которых так нуждалась важная серьезность, чтобы подвергнуть свои истины испытанию огнем при посредстве иронии, пародии, шутки.

Терезина спала, положив голову мне на плечо, укутавшись в волны своих волос и в шубу; синьор Уголини клевал носом, но всегда вовремя просыпался, чтобы улыбнуться моему отцу — ведь тот не мог обойтись без публики; я тихонько обвил рукой талию моей Терезины, и это не давало мне уснуть. Собаки беспокойным лаем изливали тоску, сообщенную им людскими сердцами перед отходом ко сну, Все казалось застывшим, бескрайним, трудно было вообразить, что мы пересекаем населенную местность, а не само Время. Мне кажется, я до сих пор там, и наша карета и следующие за ней повозки, груженные скоморошьим скарбом, продолжают тащиться сквозь тьму к ночлегу, где мы сможем отдохнуть и согреться какой-нибудь новой обманной надеждой, прежде чем продолжим наш бесконечный путь.

Не прошло и трех дней с нашего приезда в Санкт-Петербург, как мрачные предчувствия отца оправдались совершенно, словно подтверждая старую пословицу о том, что истина спрятана на дне бутылки.

Было семь часов вечера; отец вернулся с деловой встречи со своим управляющим и несколькими лицами, представляющими наши интересы. Наши дела были расстроены. Значительные суммы, которые отец одолжил нескольким лицам, в частности графу Григорию Орлову, так и не были возвращены, хотя срок оплаты давно миновал. Шансов получить долг почти не было. Удрученный угрызениями совести, цареубийца Орлов все чаще и чаще испытывал припадки безумия. Говорили, что по ночам он душил Петра III. В то время в Санкт-Петербурге подвизался грязный шарлатан по имени Пален, порекомендовавший Орлову оригинальный способ избавления от преследовавших его кошмаров. Он утверждал, что граф потому так переживает за свой поступок, что совершил его лишь единожды, из чего следует, что, если бы Орлов задушил своими руками еще несколько человек, он, так сказать, набил бы руку в этом ремесле и вовсе перестал бы о нем думать. Короче говоря, Пален советовал сделать из убийства привычку, или, как сказали бы нынче, банализировать акт удушения. Таким образом, Григорий передушил порядка двадцати крестьян, дабы обрести душевный покой и закалить совесть.

Понятно, это была лишь клевета, ведь всем было известно, что братья Орловы вышли из монаршей милости и теперь всякий старался отплатить им за былую заносчивость. Пален, однако, был закован в железа и препровожден за границу, будучи обвинен в «каббалистической практике». Патриарх Герасим не упустил случая для произнесения новых анафем и яростных проповедей против франкмасонов и каббалистов, досталось от него и отцу. Каждый день нам передавали слухи, распускаемые попами на наш счет, среди них на почетном месте фигурировали обвинения в черной магии и, понятное дело, в примешивании крови невинных младенцев в настойки и микстуры, производимые отцом. Должники не преминули воспользоваться этими сплетнями, чтобы не платить по счетам, зная, что отец не осмелится подать жалобу, чтобы не быть обвиненным еще и в лихоимстве. Пустили в ход и дело о нашем пребывании в свите Пугачева, и дошло до того, что утверждали, будто отец вошел в такое доверие к злодею, что последний, перед тем как попытаться улизнуть, доверил ему всю свою казну. Потемкин, расположенный к нам доброжелательно, прислал записку, в которой по-дружески советовал покинуть на какое-то время пределы империи.

Вот в этих-то обстоятельствах, едва интендант и два торговца, ведущие дела с отцом, покинули наш дом, в ворота дома постучали с силой и настойчивостью, отнюдь не предвещавшими прибытие друга. Отец распорядился открыть, и несколько мгновений спустя красавец мужчина лет тридцати, одетый в белый гвардейский мундир и медвежью шубу, небрежно накинутую на плечи, с нагайкой в руке, вошел в вестибюль дворца Охренникова, освещенный блеском свечей, которые наш лакей поднял перед гостем.

Он был нам незнаком. Лицо его, тонкое и ироничное, было украшено забавными усиками в форме мотылька, какие тогда в России встречались редко.

Я уселся в углу большой гостиной, откуда мог наблюдать визитера: мы с Терезиной только что закончили партию в пикет. Она возилась с тремя щенками, которыми наш ирландский спаниель Милка ощенилась три недели назад. Отец стоял на лестнице в черном шелковом фраке, обшитом серебряными украшениями, недавно доставленном от портного: он вновь оделся по последней европейской моде в предвидении скорого отъезда за границу, ибо решил, как только представится возможность, последовать совету князя Потемкина.

В нашем госте прежде всего поражала сияющая, очень веселая улыбка, почти беззвучный смех; все лицо его к тому же выражало беззаботность, я бы даже сказал — бездумность игрока и бретера, для которого риск и опасность лишь источники развлечения. На красивом лице светились глаза соблазнителя — такие в модных романах называют «бархатными». Высокого роста, как все дворяне, отобранные Екатериной в гвардию, — элегантность мундира блистательно сочеталась с хищной, почти женственной грацией, происходящей от ловкости движений, тонкости обращения и привычки очаровывать, — человек этот немедленно вызывал ревность, как ни мало усилий он прикладывал, чтобы нравиться женщинам. Трудно было предположить, что могло привести его к нам в столь неурочный час, ведь между людьми благородными, при несомненной чистоте намерений, принято объявлять о визите через лакея; одно было несомненно: где бы ни явился этот человек, речь тотчас пойдет об игре… Черные вьющиеся волосы живописно обрамляли его мужественный профиль; поддерживая одной рукой тяжелую шубу и сжимая в другой хлыст, он рассматривал нас внимательным и вместе с тем насмешливым взором, словно оценивая партнеров, прежде чем открыть свои карты.

— С кем имею честь, сударь? — спросил отец несколько холодно, столь неприятны, почти оскорбительны, были манеры визитера.

— Честь, честь!.. Великая вещь, — произнес молодой офицер, и его улыбка расплылась еще шире; не нахожу другого слова, чтобы описать его манеру показывать свои мелкие, восхитительной белизны зубы. Кончиком мизинца он разгладил свои усики. — В самом деле, великое слово, особенно в устах человека, продавшего душу дьяволу, а потом — оставим эти предрассудки черни — не колеблясь, совершившего ту же сделку с более скромным покупателем… с господином Пугачевым, например. Но позвольте же представиться. — Он легко поклонился. — Полковник граф Ясин. Я вижу по выражению ваших лиц, что это имя вам о чем-то напоминает…

Должен сказать, что сердце мое похолодело, и в следующий миг я проникся восхищением перед моим отцом. В самом деле, никогда я так не обожал его, как теперь. Это был человек, способный занять самый высокий дипломатический пост. Ибо он не только не потерял присутствия духа, но улыбнулся, сошел по ступеням лестницы и, раскрыв объятия, двинулся на офицера с горячим воодушевлением, видимо давшимся ему с трудом: он налетел на него, едва не сбив с ног. Терезина бросила на меня испуганный взор, и я поспешил нежно пожать ей руку. Хотя я был в ужасе при одной мысли о потрясениях, которые не могли не последовать за внезапным появлением человека, насильно заставленного Бланом подписать наш пропуск, потом застреленного, но оказавшегося как нельзя более живым, — в моем сердце хватило места и для гордости за такого отца!

— Для меня огромное облегчение видеть вас в добром здравии, граф!

Полковник изобразил жест восхищения.

— Прекрасно сыграно, — сказал он. — Лишь итальянские мошенники обладают такой изобретательностью в низости. Мой друг Казанова всегда держался этого мнения. Итак, как вы изволите видеть, пуля, что должна была стать смертельной, прошла, не причинив мне особого вреда. Заботы нескольких услужливых и преданных крестьян, почувствовавших перемену ветра, сделали остальное. Я прибыл в Петербург этим утром, а на завтра мне назначена аудиенция у императрицы. Я расскажу ей, как ее любимый шарлатан в течение шести недель старался изо всех сил, развлекая каналью Пугачева, и распевал на все лады: «Свободу народам и смерть тиранам». Я расскажу ей также, как под угрозой смерти, едва потом не последовавшей, я был вынужден подписать пропуск, помогший вам выпутаться.

Он замолчал и сладострастно оглядел по очереди каждого из нас, похлопывая хлыстиком по сапогу — жест, напомнивший мне кота, помахивающего хвостом перед тем, как окончательно придушить лапой мышь. Отец говорил мне потом, что именно с этого жеста, обличающего посредственный ум, и этой сладострастной улыбки он начал вновь обретать присутствие духа. Граф Ясин не выглядел настолько бессребреником, чтобы явиться сюда движимым лишь благородным возмущением, дабы передать нас в руки правосудию. Справедливость не интересовала его. То не был человек, чающий морального удовлетворения, — самый опасный среди всех возможных врагов.

— Конечно, мы ничего не знали о действиях этого француза, — сказал, как и следовало ожидать, отец. — Мы ничего у него не просили. Это был кровожадный человек.

Ясин поднял вверх свою красивую руку:

— Что до меня, я отнюдь не кровожаден. Я не испытаю никакого удовольствия, увидев вас всех троих на виселице. У меня, напротив, другие устремления, более гуманные. Итак, дорогой друг, ибо отныне мы будем очень дружны, для начала вы выплачиваете мне пятьдесят тысяч рублей единовременно и, чтобы обеспечить мою старость, тридцать тысяч рублей годового содержания… Вы также примете меня компаньоном во все ваши дела — помощь тем более для вас драгоценная, что я ни во что не буду вмешиваться… Я люблю карты, вино и любовные интрижки.

Я вздохнул с облегчением. Намного спокойнее отдаться на милость проходимца, чем угодить в лапы человека с принципами. С такими, как правило, невозможно заключить соглашение.

— У меня, как вы понимаете, нет такой суммы наличными, — произнес отец, — но завтра вы получите все.

Ясин поправил шубу, отвесил поклон Терезине, послал ей воздушный поцелуй, сопроводив его ослепительной улыбкой, повернулся и вышел.

За несколько недель мы были разорены. Нельзя сказать, что Ясин намеренно добивался нашего краха. Он просто брал деньги всюду, где находил их. Это был один из самых отчаянных игроков в Санкт-Петербурге; весь в долгах, он таскал за собой шайку прихлебателей, бессовестно его обкрадывавших. О нем говорили, что он одержим «галантностью», не поддающейся излечению, что придавало его отношениям с жизнью характер нетерпеливой поспешности в лихорадочных поисках удовольствий, так что каждый пережитый им день напоминал бег вперегонки со смертью. Отец был вынужден оплатить все его долги. Вскоре мы сами стали добычей кредиторов. Джузеппе Дзага имел неограниченный кредит у евреев, но он не позволял себе переходить границы займа и так уже значительного, который они ему предоставили. Ситуация осложнялась еще и тем, что Ясин много пил, и несколько слов, оброненных им в пьяном угаре, могли погубить нас.

Пугачев был казнен в январе. Я видел его сидящим в санях, направлявшихся к эшафоту, установленному посреди «болота». Следуя старинному обычаю, его, как и всех сопровождаемых на казнь, посадили спиной к направлению движения саней, «ибо приговоренный, не имея права на будущее, не должен смотреть вперед».

На обложке школьного учебника 1972 года выпуска советского историка Муратова иллюстратор придал лицу казака черты Ленина.

Репрессии свирепствовали, а наша жизнь зависела от гуляки, способного на любую глупость. Наконец свершилось нечто, положившее конец нашим сомнениям. На этот раз речь шла не о деньгах, речь шла о Терезине.

Через несколько дней после казни Пугачева, как раз тогда, когда отец договорился о новом займе, Ясин в девять часов утра предстал перед нами с помятым лицом и в растрепанной одежде; он пытался скрыть недостаток уверенности под маской высокомерного презрения, этого последнего убежища малодушных. В обстоятельствах менее угрожающих можно было бы подивиться при виде молодого человека столь привлекательной наружности, столь мужественного — и вместе с тем столь уязвимого: он походил теперь на львенка, попавшего в невидимые сети, наброшенные на него укротителем — Судьбой. Должен признаться, я не часто встречал молодых людей с такой царственной осанкой; его падение казалось скорее следствием некоего проклятия, тяготевшего над ним, нежели природной распущенности. Отец навел о нем справки: шотландский врач, пользовавший русского офицера, сказал, что сифилис уже начал разрушать его нервную систему; это было трудно себе представить, столь непорочны были его черты.

Когда нам доложили о его прибытии, мы, мой отец и я, пили шоколад. За окном была еще темень, воздух насквозь пропитался тяжелой сыростью, дрова в камине едва тлели из-за отсутствия тяги. Ясин вошел и, не говоря ни слова, рухнул в кресла. Его лакей, лысый старик с выражением отчаяния на лице, знавший его с младенчества и следовавший за ним повсюду, как наседка, остановился на пороге, окинув своего хозяина грустным взором.

Ясин потребовал бокал вина, я налил ему. Отец даже не поднял глаз. Он был на пределе.

Не думаю, что он страшился снова встать на стезю странствующего акробата, с пустыми руками отправиться на поиски удачи в другие страны, к другой публике. Мне даже кажется, что он был готов начать все сначала, вернуться к истокам и уйти с обезьяной на плече, с шарманкой и шестью булавами для жонглирования, читая будущее по звездам и линиям на ладони; таков был древний удел нашего племени… Не думаю также, что он был утомлен: уже столь долго шествовал он через века по своей дороге скомороха, что усталость не могла сломить его. Если я и чувствовал в его душе некоторое смятение, то причина была в другом: я уверен, что он уже знал о том, что Ясин собирался ему сказать, и принял свои меры. Наверняка читатель обвинит меня здесь в передергивании — он будет прав. Но я полагаю, он с тем же успехом мог бы адресовать этот комплимент самому себе. Вся наша жизнь сплошное надувательство, истинный гений узнается лишь по бессмертию. Зная, что смерть не что иное, как отсутствие подлинного таланта, мы все приговорены к подтасовкам и более-менее удачным имитациям. Ясин потребовал еще шампанского и лососины. Его рука дрожала от усталости, он опрокинул бокал с вином на мундир… Затем он потребовал салфетку и вытер руки… Достав из кармана дамское зеркальце, он оглядел себя, поглаживая усы.

— Я проиграл вашу жену в карты этой ночью, — сказал он, не прекращая рассматривать себя.

— Я знаю, — произнес отец.

— Вы шпионите за мной, да?

Он не получил ответа.

— Я играл с этой канальей Воронцовым, он постоянно выигрывал. Надо сказать, он настолько безобразен, что везение в карты — все, что ему осталось в жизни. В пять утра я проиграл пятнадцать тысяч, в шесть — сорок, в семь часов я проиграл ваш дом, в полвосьмого — вашу усадьбу в Лаврово. «Ставлю вам на квит или удваиваю за один кон», — сказал Воронцов. Я ответил, что мне больше нечего поставить. «Но этого и не требуется, — бросил он, — похоже, что господин Дзага ни в чем вам не отказывает. Весь Петербург говорит, что вы имеете на этого, с позволения сказать, мага таинственное влияние. Играю квит или вдвойне. Если вы выигрываете — прекрасно. Если вы проигрываете, вы устраиваете так, чтобы обольстительная мадам Дзага провела одну ночь со мной и исполнила все мои желания».

Ясин положил зеркальце в карман. Он поднял руку с бокалом, требуя еще шампанского, и отпил глоток.

— Вот и все, — сказал он. — Я проиграл. — Он поднялся. — Долг чести, — отчеканил он, — должен быть уплачен в двадцать четыре часа, — поднялся и вышел.

Меня, безусловно, упрекнут в том, что я не погнался за ним, не убил. Но это труднее, чем вы полагаете, — убить своими руками человека в девять часов утра, после чашки шоколада.

Граф Ясин умер в тот же день. Отец, само собой, бросил в огонь лососину и тарелку, на которой она была сервирована, а также бокал, из которого пил покойный. Дороги чести не всегда прямы и легки, и я сделаю необходимое уточнение, добавив, что иногда надо сворачивать в сторону, чтобы ими следовать.

Загрузка...