— Ты что это, Кузьмич, опять в дом приволок? — спросила жена, увидев за плечами Кошкарева пухлый, набитый под завязку мешок.
Она посмотрела на мужа, чуть прищурив глаза, стараясь придать строгость лицу. Но тут же улыбнулась краешком полных свежих губ.
— Проходи, товарищ старшина, чего толчешься у порога?
Анна Николаевна догадывалась, с чем он пожаловал. Не впервой. Опять какая-нибудь «ситуация». Кошкарев вытряхнул содержимое из мешка, развел руками. И виноватым, «на три тона ниже», чем обычно, голосом проговорил:
— Не сердись, Аня, понимаешь, какая ситуация…
Жена звонко засмеялась.
— Так и знала!
Кошкарев оживился, торопливо продолжал:
— Есть у нас в роте солдат. По фамилии Акопян. Из молодых. Так вот он, как говорится, «входит в форму».
Тут Кошкарев улыбнулся:
— Посмотрела бы ты на него, какой он был. Живот — во! Как бочка! А сейчас не узнать парня. Третий раз шинель ему подгоняем.
— А где же твой портной?
— В наряде. Ведь он прежде всего солдат, а потом уже по хозяйству. Завтра Акопяну в наряд, а тут такое…
Кошкарев развернул шинель. Подал Анне Николаевне.
— Держи. Это по твоей части. Как и что — там намечено мелком, разберешь. А я тем часом сапоги налажу. — Он пошарил в ящике, где у него хранился всевозможный инструмент.
— Что, и сапожник в наряде? — весело подмигнула Анна Николаевна.
— Нет, Аня, тут другая ситуация.
Он рассказал, что сапоги сейчас чинят в мастерской. Но там будут тянуть резину, а сапоги нужны к утру.
— Запасных тридцать восьмого номера у нас нет, надо за ними на склад ехать. На то будет понедельник. Обул солдата в сорок первый. А завтра выходной. Шефы обещали приехать. Сама знаешь, дело молодое, танцы, то да се…
Анна Николаевна положила на колени шинель. Работала она споро. Дело привычное. Из приемника доносился грустный, тоскующий голос:
Позарастали стежки-дорожки…
Эх, дорожки… Незабвенная юность. Отцвела ранним калиновым цветом, отгремела канонадами, отшагала походами дальними. Анна Николаевна вздохнула, глянула мельком на мужа. А ведь он почти не изменился. Все такой же заполошный, беспокойный, все ему больше всех надо. И такой же робкий в разговоре с женой, как в день их первой встречи. Вот только вместо чуба остались на голове лишь редкие волосы. Да морщинок прибавилось. А глаза такие же ясные, улыбчивые. Бывало, вернется из разведки и сразу же к ней — Анке, но виду не подавал, что ради нее пришел. Стеснялся, придумывал разные причины. То его командир послал в девичью землянку печку подремонтировать, то радисткам туфли подбить, то еще что-нибудь. Другой раз просидит вечер, а слова, ради которого пришел, и не скажет. Девчата подшучивали над ним, говорили: «Видать, Андрей, тебе легче фашистского генерала полонить, нежели Анку». От Волги до Эльбы прошагали они в ногу, сердце в сердце.
…Позарастали мохом, травою,
Где мы встречались, милый, с тобою…
Долгожданными, короткими, но упоительными, как глоток живой воды, были эти встречи. Когда Андрей Кошкарев уходил в разведку, радистка Анка не снимала наушников, твердила несчетно одно и то же: «Енисей», «Енисей», я «Ангара», как слышите? Прием…»
Кончилась война. Дальние глухие гарнизоны — «хоть в лесной избушке жить, да с любимым быть». Натерпелась всякого. Но на судьбу не сетовала. Говорила: «Мы — солдаты». И гордилась этим.
Позарастали стежки-дорожки…
— Нет, Андрюша, не зарастут наши стежки. Уж больно глубоко проторили мы их.
— Ты о чем это? — Кошкарев взглянул на жену поверх очков. Он надевал их, когда работал.
— Ни о чем. Просто так. Песне во след.
К двенадцати управились. Жена легла, а Кошкарев, стараясь делать это как можно тише, принялся разбирать книжный шкаф.
— Что ты ищешь там?
Кошкарев чертыхнулся про себя, прошептал извинительно:
— Понимаешь, какая ситуация. Книжка тут у меня была…
— Ох, Андрей, Андрей…
Анна Николаевна больше ничего не сказала. Завтра он всполошится еще до шести. Скажет: «Не спится, понимаешь, не пойти ли мне в роту?»
…Последнее время Кошкарев жил как бы на два дома. На его плечах были роты молодых и старослужащих. Надо поспеть управиться и тут и там, посмотреть, с толком распорядиться, позаботиться, а забот полон рот. Вот и сейчас ни свет ни заря, а он — в роте новобранцев. Тихонько, неслышными шагами продвигается от кровати к кровати. Лицо его то хмурится, будто серая туча скользит по нему, то улыбкой засветится. Как не хмуриться, если непорядок? Сколько раз было сказано: «Прежде чем переступить порог казармы, «взгляни на ноги». Но до рядового Плетенкина еще не дошло это. Носки сапог обтер, а на задниках глина, портянки скомканы, торчат из голенищ. У Жумабаева все на своем месте, не хочешь — улыбнешься. У Рахманкулова гимнастерка лежит поверх брюк, ремень на спинке кровати болтается. А ведь ему за неаккуратность не раз делал замечания. Напомнить еще надо. А может, и взыскать придется. Даже малейшие отклонения от уставного порядка вызывали у Кошкарева горькое чувство. «Значит, где-то недоглядел, что-то упустил, — досадовал он на себя. — А молодой солдат — что поле весной: что посеешь, то и пожнешь».
За Кошкаревым след в след, высоко поднимая ноги, шагает длинный, сухой дневальный Матвей Сорокин. Время от времени старшина оборачивается к нему, бросает вполголоса:
— Убрать. Протереть. Вымыть.
Сорокин с посвистом шипит:
— Есть. — И загибает пальцы, подсчитывая замечания.
Когда они зашли в канцелярию, старшина сказал:
— Не вижу порядка.
Матвей словно ком сухой проглотил. Ему казалось, наряд несет службу образцово. Драили на совесть. Правда, предпочтение отдавалось вещам, режущим глаз, навели на них глянец. Но старшина будто и не заметил этого, пошел совать нос по закоулкам, а там действительно, как он выразился, «козы ночевали».
— Что же получается? — Кошкарев облокотился на стол, провел ладонью по гладко выбритому подбородку. — Докладываете: порядочек, дескать, полный…
— Будет сделано, — выпалил Матвей.
— Не сомневаюсь. Я о другом. — Кошкарев помолчал, посмотрел в зеленые, с плутовинкой глаза Сорокина, заметил с горькой иронией: — На показном коне, Матвей Гаврилович, далеко не ускачешь. Вот так. — Он резко поднялся, взглянул на часы. — Будите сержантов.
Через час он снова зашел в роту. Сорокин стоял за тумбочкой. Кошкарев заметил:
— Не вижу выправки!
И еще:
— Не слышу голоса!
Матвей приосанился, выгнул грудь. И когда по распорядку дня подошло время подать новую команду, он так рявкнул, что, казалось, все задрожало. А старшина похвалил:
— Молодец! Вот теперь порядочек.
После разговора со старшиной Матвей больше не чувствовал себя гостем за тумбочкой. Он все чаще подавал голос:
— Рядовой Цибуля! Цигарку в курилке свернете.
— Рядовой Плетенкин! Почему вы нараспашку?
Вася Плетенкин, маленький, круглый, рыжий, — его в шутку называли «блондин кирпичного цвета» — сморщил веснушчатый нос, пропел с ухмылкой:
— Видали мы таких начальников. Да если ты хочешь знать, то меня сам старшина не может заставить застегнуть ворот. Всегда просит: «Товарищ Плетенкин…»
И не успел закончить. Взглянул чуть в сторону — и осекся. На него смотрел Кошкарев. Но тут же приободрился и даже обрадовался такому случаю: «Пусть посмотрит, как меня будет уговаривать сейчас сам старшина». Но вместо доброй улыбки губы старшины были плотно сжаты, на скулах играли желваки. «Ой, не к добру», — Плетенкин уже знал некоторые черты его характера.
— Товарищ Плетенкин! — Вася вытянулся свечкой. — За нарушение формы одежды и пререкание с дневальным три наряда вне очереди.
— Есть, три наряда вне очереди! — чужим голосом повторил Плетенкин.
Когда Кошкарев отошел, Сорокин не преминул подковырнуть его:
— Ну что, уговорил?
Вечером по заданию партийного бюро старшина проводил беседу с молодыми солдатами. Он заметил, что рядовой Гречуха плохо слушает его, часто вздыхает и вид у него неважный. Кошкарев подумал: «Неспроста парень сник головой».
Конечно, неспроста. Свела с ума парня ясноокая Наталка. Как увидел в прошлый месяц, когда они в порядке шефства помогали колхозу ферму строить, так и покоя лишился. Забубенная молодость! Не ты первый, Петрусь, не ты последний. Как говорят: ветка к ветке клонится, сердце к сердцу просится. Такова уж пора твоя.
После беседы Кошкарев подошел к Гречухе, положил руку на плечо:
— Ну, казаче, что ты зажурився? Аль волы пристали, аль с дороги сбився?
— Ни, товарищ старшина. То поперву плутал. А зараз я, кажись, нашел свою дорогу. Взыскание сняли. А вчера командир отделения благодарность…
— Вот и добре.
— Товарищ старшина! — Гречуха поднялся, несмело попросил: — Вы завтра в Сосновке будете. Точный адрес не знаю, чтобы по почте. Не сможете ли в собственные руки?
— Можно. Я ведь ее знаю. Белесенькая та гарнесенькая. А очи що мисяц в ночи. А может, сам передашь?
— Товарищ старшина!
…На рассвете, прихватив помощником рядового Гречуху, Кошкарев на мотоцикле с коляской отправился в Сосновку: надо было выписать на складе летнее обмундирование для личного состава роты. Машина за обмундированием придет позже.
Утро сырое, зябкое. Петрусь сидит в коляске. Радостный, возбужденный. Еще бы. На Ингоде ледоход. Река дымит. За рекой из тумана выглядывают взлохмаченные макушки сопок. Туман оседает все ниже. Теперь уже можно разглядеть, что сопки по самые плечи закутаны пестрым, сшитым из цветных лоскутков одеялом, похожим на то, что сохранила память о детстве. Петрусь, бывало, спрашивал мать:
— Мама, а почему у меня одеяло из разных лоскутков сшито?
Мать гладила вихрастую голову сына, говорила:
— Это не простое одеяло, сынок. Смотри-ка, на нем вся красота земная собрана.
Петрусь дремлет. Сквозь гул мотора слышится далекий родной голос:
— Зеленые лоскутки — это поля, луга, леса; синие — моря, реки; желтые — рожь колосится, а здесь — лен в цвету.
И смахивает украдкой непрошеную слезу. Но Петрусь замечает:
— Не плачь, мама, скоро папа с Красной Армии придет и прогонит фашистов.
Отца он не знал. Даже фотографии не сохранилось. И когда думал о нем, то представлял его себе не иначе как на красивом коне и с саблей. Вот он въезжает в деревню: «А ну, которые тут фашисты, выходи!» Как-то Петрусю в руки попал рисунок. На нем был изображен всадник, в вытянутой руке над головой, как солнце, блестит клинок. Петрусь несказанно обрадовался:
— Мама, я папу нашел!
Мать посмотрела на рисунок, улыбнулась и сказала:
— Да, сынок, это папа.
Бережно, как самую дорогую вещь, хранил Петрусь рисунок. Потом показывал его ребятам и с гордостью говорил:
— Это мой папа.
Однажды ему заметили:
— Это Чапаев.
После он так объяснял:
— Мой папа, Чапаев. Самый храбрый человек.
Ждал папу Петрусь. Ждала мама. Ждали жители деревни Заболотное своих освободителей. Да не все дождались. Почуяв свою погибель, гитлеровцы жестоко лютовали, перед тем как оставить Заболотное. Деревню сожгли дотла, жителей перебили чуть ли не поголовно. Петрусь в живых чудом остался. После соседка, заменившая ему мать, тетя Ганна, у которой он потом и вырос и прожил до призыва в армию, рассказывала:
— Подбежал к вашему дому фашист с канистрой в руках. Мать просить его стала: не разоряй, мол. А он выстрелил в нее. Облил бензином стены и поджег…
Вот оно какое детство выпало на долю Петруся Гречухи. Люди добрые вырастили его, поставили на ноги. Но отца он так и не дождался. На все запросы — один ответ: «Пропал без вести».
Петрусь открыл глаза, посмотрел на сопки, на лес, на речку, и показалось ему, что эта земная красота сошла сюда с обгоревшего, собранного из разноцветных лоскутков кусочка того самого одеяла, в который теперь завернута фотокарточка матери и рисунок «отца, Чапаева», который хранит он вместе с комсомольским билетом на груди, у сердца.
Дорога то петляла между сопок, то снова выходила к реке. Туман сошел. По обочинам толпились озорные, белоногие березки, махали вслед ветками, скромно кланялись сосенки. А на взгорье, как стадо тюленей, грели спины позеленевшие от старости и лени валуны-лежебоки. На полянке полыхали костры багульника…
«Как же здесь красиво! — подумал Петрусь, любуясь дивной панорамой. — Вот оно какое Забайкалье».
Навстречу из-за поворота выскочила грузовая машина. Она как-то странно вихляла, выписывая кривые по шоссе. Вдруг машина ткнулась в дорожный знак, смяла его и медленно начала сползать по обрыву к реке. В кузове метались две женщины и мальчик. Одна из них истошно кричала:
— Ой, смертынька наша!
Кошкарев мгновенно остановил мотоцикл.
— Прыгайте на землю! — закричал Петрусь, подбегая к машине.
Та, что кричала, спрыгнула. Вторая не смогла, видно. Прижав к груди ребенка, она молча смотрела на солдата страшными глазами. Петрусь бросился к кабине. Но Кошкарев опередил его. Рванул дверку, оттолкнул уснувшего шофера, от которого несло сивухой. А машина продолжала ползти, все больше наклоняясь на левый борт. Еще минута — перевернется. Кошкарев прекрасно понимал это. Он вывернул руль, поставив передние колеса по диагонали склона, и завел мотор.
«Если не удержу, — подумал он, — быть нам под кручей. — На лбу выступила испарина. — Так, еще чуток влево…» Машина плавно съехала на грунтовую дорогу к самому берегу.
— Ну вот и все, — проговорил он, облизывая сухие губы. И к шоферу: — Эй, хозяин, вставай, приехали! — Встряхнул его.
Шофер очнулся, молча поглядел вверх — на шоссе, вниз — на речку, соображая, как его занесло сюда. Наконец до сознания дошел смысл происшедшего. Он залепетал:
— Спасибо, старшина. Век не забуду. — И схватил Кошкарева за полу шинели.
— Вот возьми, — он сунул ему часы. — Золотые. Ход плюс-минус минута в сутки.
Старшина отстранил его руку. Женщина с укором бросила шоферу:
— И не стыдно? Да нешто он за золото?..
Старшина распорядился:
— Забирайте, товарищ Гречуха, женщину с ребенком. — Он снял с себя шинель. — Прикройте их, а то они, видите, дрожат. Садитесь на мотоцикл — и в Сосновку. Ждите меня у склада. А я этого голубя доставлю, — показал на притихшего шофера.
Петрусь помялся, но все же решил спросить Кошкарева:
— Товарищ старшина, вы, наверное, подумали, что я не справлюсь с машиной или струшу? Ведь я…
— Подумал, — Кошкарев посмотрел на него добрыми глазами, — подумал, Петрусь, что водитель ты гарный и не струсишь. Но подумал и о том, что мне это сделать проще, и о том, сынку, что ты еще с Наталкой не свиделся. — И он хитро улыбнулся: — Вот она, какая ситуация.