«Да, здесь, точно помню. Надо же, ничего не изменилось — запахи те же, кафель, зеркала, умывальники, — по просьбе Проханова, демонстрирующего мне ЦДЛ, мы спустились в туалет. — Вот тут у нас произошла драка». Оказывается, «был такой человек — вылетело имя — в президентском совете, специалист по Достоевскому…» — Карякин, что ли? — «Именно». А уже началась перестройка, расслоение писателей на консерваторов и либералов, и он меня очень быстро возненавидел. И когда мы с ним сидели в Пестром зале за столом, он ни с того ни с сего начал меня оскорблять, отвратительные вещи начал мне говорить, когда ему сказали, с кем он оказался. А я уже был на взводе — в общем, мы договорились до того, что я его пригласил выйти, чтобы драться. По-нормальному, здесь, в ЦДЛ, люди прямо на месте в морду бьют: шарахнул, упал в тарелку… А я-то читал «Три мушкетера», и я вызвал его на дуэль и пошел его бить. А где бить? Мы спустились в туалет. Как сейчас помню — кафель блестит, течет вода, и мы с Карякиным стоим пьяные, готовые начать бой, ничто не мешало. Можно себе представить: кафельный колизей, двое пятидесятилетних мужчин ходят кругами, примериваясь, как сподручнее нанести первый удар. И? «Кончилось тем, что он сказал: нет, это унизительно — драться в туалете, я пошел. И он вернулся за стол. Уже потом, после „великой революции 91-го года“, я однажды увидел его в Переделкино, в каком-то „Мерседесе“, и порадовался за него: он получил все, о чем адепт Достоевского, не убий — мечтал: лимузин, ельцинский президентский совет».
«Россия, ты одурела!» — верно заметил прохановский оппонент; наступали новые времена, и почувствовать их Проханову пришлось много раньше, чем советскому плебсу. Курьезное, но немаловажное для его карьеры происшествие случается в Кремле, на последнем в истории съезде писателей СССР, в июне 1986-го. Чернобыльского ликвидатора и афганского военкора, его усаживают не в зале, а на сцене, в президиуме, вместе с Горбачевым, Яковлевым, Распутиным, Карповым и прочими сикофантами из ЦК и СП: таким образом ему и всем прочим дают понять, что он вот-вот перейдет в новый статус. Одним из тех, кто собирался ввести Проханова в писательское политбюро, был Георгий Марков. «Высокая партийная требовательность, — бубнил Марков, успевший в 50-е вцепиться в загривок умирающему Пастернаку, а затем, в 1985-м, сдать в печать роман „Синегорье“ о молодом секретаре обкома, похожем на Горбачева, и, неудивительно, в 80-е стать главой СП СССР, — важнейшая движущая сила многонациональной советской литературы. Счастлив художник слова, которому… счастлив художник слова, которому… которому… счастлив художник слова, которому…». Неожиданно прямо на трибуне с этим номенклатурным долгожителем начинает происходить нечто странное: он надолго замолкает, повторяется, наконец, его ведет, он глухо стонет и заваливается на бок. «Чернобыль, который взорвался на съезде», — охарактеризовал Проханов инсульт первого секретаря. Начинается паника, вызывают «неотложку», с Маркова снимают туфли, его выносят. Съезд тем не менее должен был продолжаться. «Счастлив художник слова, — дочитывал доклад уже писатель Карпов, по личному указанию Горбачева, — которому будет дано выразить наше время, время крутого, переломного этапа истории». Сразу, собственно, стало понятно, какой художник слова теперь будет выражать время — и хозяйничать в Союзе писателей: за те полтора часа, пока зачитывался злополучный доклад, произошел переворот. Паузой, однако ж, успевает воспользоваться «хитрый» Александр Яковлев, который мгновенно произвел рокировку, касавшуюся Проханова. Последнего вычеркивают из списка кандидатов как мракобеса и антиперестроечника и насыщают его литераторами прогрессивно мыслящими, такими, как Генрих Боровик и Андрей Дементьев. Этот эпизод вполне тянет на отдельную конспирологическую теорию, и Проханов даже бормочет что-то насчет того, что, «может, это Яковлев распорядился подсыпать Маркову в стакан воды какую-нибудь специю».
К 1987-му уже напечатаны «Дети Арбата», к 1988-му — «Живаго», вовсю публикуют Платонова, Набокова и Булгакова. Тотальная либерализация общества — «сахаровские делишки», по выражению Проханова, — уже действовала как центрифуга, но на фотографиях с 50-летия — ресторан «Москва», февраль 1988-го — мы еще видим, в последний раз, весь его литературный рой — Маканина, Кима, А. Гангнуса, О. Попцова, ту самую редакторшу из «Их дерева»… — в одном улье. Через год-два многие участники вечеринки — около двухсот человек — перестанут раскланиваться друг с другом, но пока что они гудят с Прохановым за одним столом и произносят ему здравицы. Он еще не выглядит испепеленным, как в начале 90-х, — весел, жизнерадостен, подтянут; даже за столом видно, что фигура у него, 50-летнего, по-прежнему могла бы впечатлить даже такого изысканного ценителя мужского атлетизма, как Б. Парамонов.
Ровно в тот момент, когда у окраинных ДК неформалы выклянчивают лишние билетики на премьерные показы «Ассы», а на окраинах Степанакерта азербайджанцы гоняются с ножами за своими армянскими соседями, Останкино транслирует на весь СССР «творческий вечер» А. А. Проханова, который рассказывает о своих замыслах, вспоминает об Афганистане, зачитывает отрывки из новых рассказов и отвечает на вопросы зала. Кто-то из зрителей, мужчина в полковничьей форме, спрашивает, не ранит ли его присвоенная ему демократами кличка «соловей Генерального штаба» — на что юбиляр отвечает: «Но ведь это Генеральный штаб Советского Союза, а не Соединенных Штатов Америки». В финале растроганный офицер подходит к нему и едва ли не со слезами на глазах рапортует: «Честь имею».
«Соловья» меж тем демонстрируют по телевизору не только по случаю юбилея, но и каждое воскресенье в 10 утра, он ведет милитаристскую программу «Служу Советскому Союзу!», которую к тому времени немного находилось охотников делать. Там он работает целый год, посвящая этому много времени, — даже на «Ассу» некогда сходить, — и тщетно, потому что от всего этого проекта мало что сохранилось в чьей-либо памяти. Разве что Андрей Проханов вспоминает, как отец возил его на учения на Кольском полуострове, где они снимали репортаж про морпеха, который до армии был типичным мажором, сыном чуть ли не ректора МГИМО, а затем все бросил и пошел в армию. В частности, там был эпизод «морпех снаряжающийся», удивительно напоминающий известную сцену в фильме «Коммандос», где Шварценеггер в течение десяти минут наводит марафет и обвешивается базуками; любопытное совпадение. Картину с участием будущего губернатора Калифорнии Проханов мог увидеть ни много ни мало в местах ее съемок, потому что в конце 1988 года, зампредседателя Комитета защиты мира, он отбывает в турне по Америке, которое не смогли испортить даже певуны Никитины, оказавшиеся с ним в одной делегации. Квартирует он в семьях — в Техасе, Калифорнии, Флориде и Вашингтоне. В столице он читает лекцию про афганскую войну, на мысе Канаверал наблюдает запуск «Атлантиса»; в Техасе инспектирует тюрьму и реабилитационный центр, во Флориде бродит по аттракциону «Город будущего», но в отчете, напечатанном в «ЛГ», с непонятной окружающим твердолобостью долдонит: «Я не верю в слащавую парфюмерную дружбу двух гигантов, распростертых на разных половинах Земли».
Этот текст «Кто ты, middle American?», датированный маем 1989 года, — последний его текст в «Литературке», где именно в это время происходит его стремительная маргинализация. В коридорах уже можно встретить людей девяностых — молодых Ю. Гладильщикова, Б. Кузьминского, С. Николаевича, которые воспринимают нашего героя в лучшем случае как призрак замка Моррисвиль; у него крайне низкий рейтинг цитируемости, на роман «Ангел пролетел» анонсируют рецензии, но их так и не публикуют, его затирают в прессе, и даже друзья считают его последние романы «слишком скороспелыми». Именно от «Литературки», еще в 1986 году, когда его «И вот приходит ветер» вместе с «Прологом» Генриха Боровика участвовал в конкурсе на Госпремию СССР, он получил первый удар: газета помещает на одной полосе две рецензии, из которых становится понятно, что книга очерков «Пролог» — глубокое и выдающееся произведение, а «Горящие сады» сиюминутны и поверхностны. Это покоробило его чудовищно. «И вдруг такая дешевая распродажа», — сокрушается коллега Бондаренко. «Предательство — очень интересное состояние, человек должен пережить вероломство близких друзей, испытать ревность как огромную форму страдания. Газета, которой я служил верой и правдой, которую считал своей родной корпорацией, в которую я был встроен, тайны которой я знал, она в период горячей перестройки вдруг обрушилась на меня с жуткой критикой за то, что я ездил в горячие точки, был символом милитаризма. Я от этой сучьей газеты ездил туда, они оплачивали мне командировки, чествовали меня, публиковали меня полосами, я благодаря этой газете получил репутацию советского Киплинга — и она же ударила меня в спину. Я был ошеломлен. Я перестал ходить туда».
Критика посвящает ему не столько разгромные, сколько ироничные статьи, выставляющие его комическим графоманом-самоделкиным. Самый характерный текст принадлежит В. Матулявичусу; он опубликован под заголовком «Романы на конвейере» в журнале «Нева» (1987). Подобрав несколько анекдотичных цитат (типа: «Женщины, легчайшим шлейфом летевшие за его самолетом, были как бы ассистенты, помощницы, свидетельницы его мастерства»), автор сопровождает их комментариями в том духе, что «это не пародия, а реальный текст». Проханова журят за «упрощенный подход к литературному произведению, когда при его оценке предпочтение отдается конъюнктурно понимаемой актуальности», и ставят ему на вид «снижение художественных критериев», «конвейерный способ производства», тогда как, — справедливо замечает критик, — «писательский труд — это штучная работа».
Судя по годовым обзорам отечественной литературы тех лет, остросовременные вещи в тот момент мало кого волновали — в словесность хлынули Платонов, Булгаков, Пастернак, и на полном серьезе критика рецензирует романы пятидесятилетней давности. В лучшем случае место уделялось Полякову и Каледину, но где уж «600 лет после битвы» было конкурировать с «потаенной литературой»…
Так и не научившийся скрывать свои симпатии к советскому, он становится неудобным, гротескным персонажем, и его начинают вытеснять из разных медиа — из редколлегии «Октября» (главный редактор которого, Ананьев, «очень быстро стал демократом»), из «Служу Советскому Союзу!» — где все материалы, кроме его собственных, фактически становятся антиармейскими. «Это тоже показалось мне формой предательства, потому что те режиссеры, это прежде всего женщины, которые меня пригласили, обожествляли меня, потом стали работать прямо в противоположном направлении. Как так может быть? Неужели вся эта риторика — армия, Родина — была не больше чем риторика, а сейчас появились хозяева, стали платить им деньги, и они стали делать другие вещи?».
В какой-то момент может показаться, что отдельные карьерные неудачи компенсируются респектабельными знакомствами и широкими перспективами. Еще в первой половине 80-х у него, обласканного прессой автора десятка романов, складываются прочные связи с аксакалами СП СССР — Чаковским, Марковым, Верченко. Последние двое готовят его в секретари Союза писателей СССР, это действительно очень высокий ранг, место в ареопаге верховных жрецов. У него завязываются очень хорошие — «неформальные» — отношения с партийным руководством, в частности с очень влиятельным идеологом Севруком, который в Афганистане руководил всей пропагандистской кампанией.
В придачу к статусной роли было бы нехудо обзавестись собственной деревенькой — занять пост главреда какого-нибудь журнала. Еще в 1984-м, после смерти патронировавшего его главного редактора «Знамени» Вадима-«Щит и меч»-Кожевникова, он обозначил свои претензии на это козырное место, но, не в последнюю очередь благодаря усилиям завотдела прозы Н. Ивановой, получил от ворот поворот. Говорят, вы заблокировали главредство Проханова в «Знамени», это правда? «Я не знаю, насколько он мог стать, но слухи такие ходили. Я предприняла со своей стороны все, что могла, чтобы это не случилось. А что я предприняла, я рассказывать не буду. В результате он не стал главным редактором „Знамени“. А он считает, что это я заблокировала? Хорошо!».
В августе 1989 приказал долго жить Савва Дангулов, главный редактор журнала «Советская литература». Этот толстый ежемесячник был «динозавром, который уже в советское время пережил самого себя», он выходил на восьми языках — английском, венгерском, испанском, немецком, польском, французском, чешском и словацком; русская версия почему-то отсутствовала. Это агитационное издание должно было питать социалистически ориентированную культуру и литературу всего мира. Оно набивалось произведениями советских писателей соцреалистической ориентации, туда вкладывались цветные иллюстрации художников-соцреалистов, и все это распространялось бесплатно, субсидируемое государством и Союзом писателей. СП предлагает Проханову занять вакансию, его кандидатуру одобряет ЦК.
Явившись в редакцию, он словно проваливается в болото; сотрудницы «никогда не являлись на работу, что-то плели про какие-то рефераты». При Дангулове журнал считался синекурой для жен и дочерей мидовских и цэковских бонз, соблюдение офисных часов считалось необязательным, чаще всего сотрудники находились в загранкомандировках, осваивая имевшийся в распоряжении «Советской литературы» специальный валютный фонд. Проханов тут же устроил чистку, руководствуясь в своих решениях об увольнении не только компетентностью сотрудников, но и их убеждениями. В частности, он выпер оттуда жену могущественного академика Арбатова, демократа и друга Горбачева (мстя за это увольнение, Арбатов, на встрече Горбачева с главными редакторами в Кремле, процитировал собравшимся самые радикальные пассажи из очередной антиперестроечной статьи Проханова. По мнению последнего, это был прямой донос, но ответить ему в тот момент не позволили).
Первое, чем он занимается, — созданием русской версии: «на фиг мне заниматься этими тухлыми делами?» Разогнав «бабье царство», он комплектует редколлегию из старой гвардии: Афанасьев, Гусев, Ким, Личутин, Курчаткин. Журнал он требует называть «СоЛи», с ударением на втором слоге — «из неповоротливого „Советская литература“ что-то такое французское», и даже меняет дизайн логотипа, особенно выделив первые слоги обоих слов. Имея возможность поехать куда угодно, он прочно окапывается в Москве, раздавая, впрочем, новым членам редколлегии элитные командировки в капстраны.
Первый прохановский номер выходит в январе 1990-го и открывается пламенным воззванием, по которому можно судить не только об авторской стилистике, но и об интеллектуальной атмосфере конца 80-х: «Журнал рождается в смутные дни… Культура предчувствует катастрофу… будем пристально исследовать контуры драмы… гибнут централистские структуры… сколько обломков — столько культур… остается идея Человека, Космоса, Абсолюта… будем фиксировать борьбу идей… армия рассекается… „дуга нестабильности“… будущее — какое оно?.. Кто сформулирует „компенсирующую идею“? Только культура… Истина, скорее всего, не на площади, не во дворце, не в научном центре, а в какой-нибудь закопченной баньке. Сидит, свесив кривые ножки, сосет палец».
В первом же номере предсказуемо реставрируется «Жизнь слепых» — с кооперативными очками евродизайна: протоиерей Лев Лебедев сосет палец, размышляя об иконах, коротающий последние свои парижские денечки Мамлеев окунается в Нигредо («Управдом перед смертью»); на что действительно трудно не обратить внимание, так это на странное интервью В. Огрызко с Л. Гумилевым. Последний, рассуждая об облучении Земли потоками космической энергии, обращается к теме мутаций и неожиданно осведомляется у своего собеседника: «Вы на каком этаже живете?» — «На втором». — «Комары беспокоят?» — «Пока нет». — «А нас уже беспокоят. Причем появились совершенно новые комары, которые летят и не жужжат, но очень больно кусаются. И я слышал доклад профессора Яблокова, который сказал, что в Ленинграде появились мутации комаров!». Как видите, нормы перестроечной журналистики расширились настолько, что допускают появление в печати ранее немыслимых неформальных элементов.
Экзотические инсекты были не единственной мутацией конца 80-х. Если Л. Н. Гумилева донимали бесшумные комары, то А. А. Проханов, наоборот, страдал от бесконечного жужжания, доносившегося из-под его окон. Там кафе «Лира» непостижимым образом трансформировалась в «Макдоналдс», куда слетались колоссальные орды истерзанных коммунистическим режимом граждан СССР. Спустился ли он со своего Олимпа, чтобы заказать полдюжины макнаггетсов? Ни боже мой, и даже наоборот: вместе с «единомышленниками» организовал и возглавил первую в СССР антиглобалистскую демонстрацию: с плакатом «Долой гамбургеры!» домаршировал от памятника Пушкину до собственного подъезда. Что конкретно его не устраивало в «Макдоналдсе»? «Это был символ либеральной демократической экспансии, а я был по другую сторону». «Война символов», «очень смешно» и «контркультура», уточняет он смысл своей акции. Пушкинская площадь еще и до всякого «Макдоналдса» стала советским Гайд-парком, где чуть не 24 часа в сутки бурлили непрерывные митинги. Там, где сейчас фонтан, все кипело людьми. «Товарищи евреи! — кричал в мегафон национал-патриот Осташвили. — Убедительно прошу вас, уезжайте из России». Ему, со своего ящика из-под мыла, отвечала Новодворская: «Вы — фашисты. Вас нужно судить Нюрнбергским трибуналом!».
Этот Осташвили околачивался не только перед прохановскими окнами. 18 января 1990 года вместе с экстремистами из общества «Память» он врывается в ЦДЛ на вечер писательского объединения «Апрель». Тот рейд был одним из самых громких скандалов перестроечной эпохи: писатели в тот момент были авангардом общества, и все с ними происходившее вызывало большой резонанс. По мнению Проханова, группа «Памяти» «просто вошла в зал» с целью сорвать вечер «Апреля» «не то в защиту евреев, не то антифашизма» — «без драк и факельных шествий», «просто пришли базарить, как лимоновцы». Знаменитый инцидент с демократически ориентированным литератором Курчаткиным, коллегой Проханова по клубу «40-летних», в его версии выглядит следующим образом: «он был в очках, и то ли ему по шее двинули эти „памятники“, эти очки упали, и по ним прошлись, их раздавили». Надо сказать, эти события известны и в другой версии. «Это был настоящий черносотенный погром… Осташвили кричал в рупор: „Жиды, убирайтесь в свой Израиль! Вы не писатели — писатели Распутин, Астафьев, Белов. Мы в своей стране, а вы — пришельцы… Сегодня мы пришли с мегафоном, а в следующий раз — с автоматом“. Молодчики из общества „Память“ выламывали руки пожилым женщинам, били по лицу мужчин» (Матусевич, «Записки советского редактора»).
Осташвили был арестован, чтобы — в первый и последний раз в России — предстать перед судом на процессе об антисемитизме. Общественным обвинителем был Черниченко, курчаткинские очки демонстрировались на этом Нюрнберге как улика, свидетельствующая о наступлении русского фашизма. Осташвили получил срок; в апреле 1991-го его нашли в удавке в нужнике — «по заказу», считает Проханов. Это сомнительное самоубийство произвело на него «ужасное впечатление». В высшей степени сочувственное отношение к Осташвили, имя которого всеми известными лично мне людьми в тот момент употреблялось как абсолютный синоним слова «Гитлер», дает представление о стремительно меняющемся круге его общения тех лет. Неудивительно, что злосчастного Курчаткина выставляют из редколлегии «СоЛи», в то время как уцелевшие всячески демонизируют своего экс-коллегу на каждой планерке как «человека, из-за очков которого повесили Осташвили».
В чем вообще состояла редакционная политика «СоЛи»? «Я должен был печатать то, что появлялось в ту пору в литературе, то есть работы скорее перестроечные, других просто не было. Тут же пошли гневные отклики из-за границы от старых коммунистов, которые восприняли перестройку как крушение их идеалов. Но поскольку это было брюзжание людей, получавших журналы бесплатно, я продолжал гнуть свою линию; были отказы от печатания в журнале».
Интересно свидетельство Дугина о тех годах. «Своим знакомством с Александром Прохановым я обязан Юрию Мамлееву… Вернувшись из глупой эмиграции в перестройку, крестясь на фонарные столбы и облизываясь на любимые русские московские лица, как на пасхальные яйца, Мамлеев своим классическим полушепотом сообщил мне в конце 80-х: „А вы знаете, Саша, что Проханов „наш“…“ „Как „наш“?“ — удивился я. Мне казалось, что он по ту сторону баррикад, кадровый, человек, покорно и безропотно обслуживающий догнивавшую Систему. „Проханов же — просоветский писатель, а эти писатели должны быть повешены на фонарях, они погубили великую Россию“, — я был антикоммунистом тогда. „Нет-нет, вы ошибаетесь, — продолжал уверять меня Мамлеев, — он все-таки „наш“, „потаенный“, „обособленный“… „Проханов любит Россию, он хороший, давайте познакомимся“. Я поверил Юрию Витальевичу и пошел в журнал „Советская литература“ к Проханову“. Там сидел Александр Андреевич, и знакомились мы с ним странно, с легким наездом. Он был такой советский начальник, а я — молодой человек, ничего не опубликовавший в российской прессе. Он говорит: „Я главный редактор“. — „А я Дугин“, — и думаю, что б еще сказать. И говорю: „Я друг Мамлеева“. Тут Проханов как-то подумал и говорит: „И я друг Мамлеева“. И это нас уравняло: мы — друзья Мамлеева. Он, будучи всем, а я никем, быстро стали на равных. Мне было весело, и ему, по-моему, тоже».
«Я помню, у него на пальце был исламский, суфийский перстень, который он снял с какого-то заколотого или повешенного моджахеда в Афганистане. Я на него обратил внимание и спросил: „Вы же воевали на стороне безбожной атеистической советской государственности… интернациональный долг… что вы носите, так сказать, регалии совсем другой линии, традиционного общества, которое воевало с вами?“. На что он, как-то так присвистнув, сказал: „Мне и те и те нравятся“. Это меня очень поразило, он уже тогда мыслил в категориях не белых и не красных, над врагами и друзьями».
«После нашей встречи я смутно почувствовал, что Мамлеев был прав».
Второй номер был почти целиком «афганским», гарнирующим повесть главного редактора «Знак девы». С третьего Проханов затевает раздел «Атлас идеологий» — жанр, который через десять лет в глянцевых журналах будет называться «гид»: «очертить ландшафт нашего бурного полифонического общества… молодая поросль, под которой — особая экология». Он хочет продемонстрировать, что под советским куполом находилось множество воззрений — «неосоциализм, русская идея, еврейская версия, централисты, технократы, утописты, шаманы, экологисты» и другие — сформулировать эти идеологии, показать, как они выглядят в позднесоветском контексте, привлечь для интерпретаций этих идеологий их носителей. Одна из «идеологий» называлась «Оборонное сознание», для ее объяснения печатался диалог главного редактора с О. Баклановым — о конверсии, разоружении, военных проектах позднего СССР. Еще здесь есть интервью Проханова с Варенниковым, интервью с «концептуалистом» О. Трезом — «исследование социальных проблем, взгляд на текущий в СССР процесс чрезвычайно жесткий, я бы сказал, катастрофический». Дугину Проханов предложил напечатать статью «Конец пролетарской эры», где тот излагал «традиционалистские» соображения относительно сроков окончания советского периода. Дугин уверяет, что в 1989 году эта статья не могла пройти нигде ни при каких условиях. Александр Андреевич, опубликовавший ее, поразил молодого эзотерика: «это был жест по тем временам немыслимой дерзости». Позднее в «СоЛи» была напечатана статья Дугина «Континент Россия».
Рассматривая журнал — по дизайну, кстати, нагло содранный с «Иностранки» — 15 лет спустя, можно сказать, что Проханову удалось сделать очень приличное издание: тут были важные романы («Раскол» Личутина), эффектно спроектированный раздел «Атлас идеологий», адекватные ситуации антологии современного рассказа, яркая критика. Очевидно, что «СоЛи» была не чем иным, как первой версией газеты «Завтра»; тем интереснее обнаруживать здесь имена людей, не вполне ассоциирующихся с красно-коричневым дискурсом. В № 4 видим статью Дины Годер об альтернативном театре, в № 7 — заметку Михаила Трофименкова про параллельное кино (где, в частности, привет Пелевину, заканчивающему в тот момент Литинститут, упоминается группа «Чепаев», гибрид Че и Чапаева. «Приняв фильм братьев Васильевых „Чапаев“ за каталог фантомов советского коллективного бессознательного, они стараются найти адекватное воплощение мифам тоталитарной эпохи»), тут же — размышления будущего главреда «Нового мира» А. Василевского, в № 12 — главреда «Знамени» С. Чупринина. «СоЛи» производит впечатление, в смысле формы и интонации, не столько перестроечного, сколько авангардного журнала, в нем не чувствуется либерального угара, не зря Проханов где-то уже тогда замечает: «впору создавать „Атлас ошибок перестройки“».
В какой-то момент, однако ж, он охладевает к «СоЛи» — мутировавшие комары профессора Яблокова к тому времени обнаглели окончательно, и бить их проще было гибкой газетой, а не литературным толстяком с трехмесячным издательским циклом. К тому же тормозилось финансирование, разваливались распространительские структуры для иностранных изданий; неудивительно, что в 1991-м, года через полтора после призвания туда Проханова, «СоЛи» благополучно загнулась.
Затея возглавить писательскую организацию не оставляла его: ему было интересно поиграть и в эти игры тоже, иметь в своем резюме, среди прочих, еще и пункт «советский вельможа». Вошедший в 1985-м в состав правления СП РСФСР и уже весной 1987-го подумывавший о том, чтобы стать первым секретарем московской писательской организации, он в конце
1990 года пробует выдвинуть свою кандидатуру на пост первого секретаря «бондаревского» — его возглавлял Юрий Бондарев — СП РСФСР. Но и тут его переиграли. Сам он рассказывает о том, как «завяз в чужой интриге», крайне неохотно, расплывчато, по-чичиковски — «пострадал на службе за правду»: «меня окружили вниманием… потом возникли силы… раскол… Распутин меня обманул; Распутин был секретарем Союза, сначала он оказывал мне поддержку: „да, да“, а потом в последний момент переговоры… „нет, нет“». «Мы сидели день, ночь, уговаривали, предложили мне, обещали поддержку мне… Такое вероломство… Утром я пришел на съезд, думая, что все решено, а на самом деле вклинилась другая интрига… меня провалили там… Если бы я шел один, собрал бы все необходимые голоса. А тут вбросили другого человека, который расколол мой фланг, оттянул на себя часть голосов…» Словом, замом Бондарева стал прозаик Б. Романов, а Проханов остался на бобах. Более того, перед ним была поставлена альтернатива — делать новую газету или оставаться главредом «СоЛи». Проханов сдает журнал.
В 1989-м он сближается с цэковским ястребом Олегом Баклановым: тот занимал пост секретаря ЦК, зампредседателя совета обороны, отвечал за ракетные пуски, курировал проект «Буран», был технарь и «государственник до мозга костей». Любой из этих должностей было достаточно, чтобы привлечь к нему внимание Проханова, так что в какой-то момент он принялся набиваться к нему на интервью. В брежневские времена это было, пожалуй, утопией, но в перестройку даже самые консервативные политики искали паблисити, так что тот, через помощника, откликнулся. Бакланову понравилась компетентность Александра Андреевича и его «пламенные гуманитарные спичи» — они не то что подружились, но сблизились, до такой степени, что министр стал включать журналиста в состав официальных делегаций. Так вместе с Баклановым они совершают финальный grand tour по отдаленным провинциям империи: в Берлине инспектируют вывод Западной группы войск, на Новой Земле присутствуют на испытании ядерной бомбы, в Томске заезжают на секретное уранообогатительное предприятие, в Афганистане встречаются с Наджибуллой, на Байконуре смотрит на запуск «Бурана». Он наблюдает распад воочию. Афганцы умоляют возобновить поставки масел, томские ядерщики жалуются на дефицит финансирования, у Бранденбургских ворот их хватают за руки преданные агенты «Штази», и где-то поблизости бродит Анна Серафимова, несколько месяцев назад явившаяся в военкомат с просьбой отправить ее преподавать русский язык в Западную группу войск.
Тогда Проханов не заметил будущую сотрудницу газеты «Завтра»: у него и так слишком много новых знакомств. Бакланов, сам того не осознавая, вводит его в среду будущего ГКЧП — по прилете из Сибири они знакомятся на аэродроме с Пуго, Бакланов переговаривается в его присутствии с Болдыревым, Крючковым. Он чувствует: что-то завязывается. «Бакланов доверял мне свои печали, свои предчувствия конца, в самолете он очень часто переводил разговор из политической сферы в космогоническую; он для меня был неожиданен тем, что он чувствовал какую-то мистику бытия, тяготился невозможностью понять, что присутствует что-то иррациональное в мире, впадал в какой-то странный, несвойственный коммунисту той поры мистицизм».
Кургинян вспоминает, как «осенью 1990-го… по столице на „Москвиче“ колесил несильно мне знакомый Проханов, совершенно не замшелый и не погромный (как его хотят представить) журналист и политик, близкий ВПК и армии и мыслящий не реставрационными образами, а идеями мобилизационного почвенно-технократического развития. Он дружил с Баклановым и начал убеждать его встретиться с Прокофьевым и Шениным, которым Бакланов не особо верил».
С Баклановым я разговаривал в январе 2005 года; до киевской оранжевой революции оставалось около месяца, и я знал, что у «космического пессимиста» были какие-то отношения с Януковичем. Бывший член ГКЧП похож на генерала Гоголя из «Бондианы»: мумия из отделения гериатрии кремлевской больницы. Он долго мурыжил меня по телефону («Так, записываю ваш телефон рядом с Прохановым: гордитесь»), назначил мне свидание в каком-то странном учреждении: внизу торгуют плиткой, а сверху — явно какой-то секретный военный институт: пропуска, женщины в офицерской униформе чуть ли не космических войск. Во время разговора к Бакланову то и дело заглядывали какие-то молодцеватые делопроизводители, а он подмахивал им бумаги и выглядел скорее как человек, отдающий распоряжение о запуске челнока «Буран», чем о поставке партии испанской плитки. После долгих расспросов о степени моей лояльности Проханову он, в режиме монолога, с брежневскими интонациями и паузами, зачитал по бумажке трогательно подготовленный заблаговременно текст. Главной его мыслью было то, что Проханов — Данко. «Про Данко сказал… про фантаста сказал… про технику сказал»… — бормотал он, восстанавливая дыхание между пунктами. Бакланов оказался вовсе не монстром, и я благодарен ему за то, что он уделил мне двадцать минут, но, глядя на него, испытываешь известное удовлетворение от того, что ГКЧП теперь не в Кремле, а над салоном керамической плитки.
Во всех тех командировках Проханов не только пел величальные песни СССР, но и «тюкал» (объем словаря Александра Андреевича решительно стремится к бесконечности) своего высокопоставленного патрона за нерешительность: страна неуправляема, все идет к катастрофе — и наконец, в декабре 1990 года, дотюкал до того, что тот поручил ему сочинить текст обращения к Горбачеву с требованием ввести чрезвычайное положение; это было так называемое Письмо Пятидесяти Трех, подписанное крупнейшими управленцами, военными, политиками, директорами оборонных заводов. Письмо, однако ж, не прозвучало так, как спустя полгода «Слово к народу», потому что, объясняет Проханов, возникло внутри элиты и обращалось к Горбачеву как гаранту сохранения страны, способному спасти положение.
Советская империя тлеет со всех сторон. И ладно бы только Чехословакия и ГДР: короткие замыкания возникают теперь и внутри границ СССР — в Закавказье, Прибалтике, Средней Азии. 2 апреля 1989 года генерал Родионов, знакомый Проханова по Афганистану, отдает в Тбилиси приказ своим солдатам стрелять в агрессивно настроенную толпу, собравшуюся на «демократический митинг» (о чем незамедлительно отчитывается в «СоЛи»); летом в Фергане узбеки громят месхетинцев, на этот раз при бездействии армии. Генералы пытаются удержать трещащую по швам страну — но еще не знают, как лучше — силой или неучастием в локальных конфликтах.
Несколько раз Проханов приезжает на Кавказ — впервые весной 1988-го как корреспондент «Литературки», сразу после первых погромов в Горисе (Армения), Сумгаите (Азербайджан) и Степанакерте (Нагорный Карабах), его материал называется «Я был в Степанакерте». Что там все-таки происходило? Все это были места, где компактно проживали представители армян и азербайджанцев. Так, Степанакерт был армянским городом, но в 10 км, выше, в горах, находился поселок Шуша, где традиционно селились азербайджанцы. Стоило только начать — и тут же бурлило все, выталкивались волны беженцев, которые не всегда могли отомстить дома, но были менее скованны на новом месте, так, азербайджанцы, согнанные армянами из Гориса, приезжали в Сумгаит и громили там армян; верно и обратное. В понятие «громить» входило не только причинение вреда имуществу, но и убийства и изнасилования. Когда федеральные войска вмешивались, их обвиняли в том, что они помогают какой-то стороне; когда не вмешивались — в преступном попустительстве. Вменяемый корреспондент столичной газеты, который был в состоянии описать происходящее, был здесь очень кстати, и поэтому ничего удивительного, что за пару лет Проханов оказывается в этих местах трижды.
В декабре 1988-го он, уже по армейской линии, прилетает в Ереван, где наблюдает первые столкновения на национальной почве и, среди прочего, знакомится — посредством звонка в Тбилиси, маршалу Родионову, — со своим будущим другом Альбертом Макашовым, который в тот момент был военным комендантом Еревана и, по приказу Горбачена, пытаясь препятствовать эскалации конфликта, швырнул в Бутырку семерых из одиннадцати членов Комитета независимого Карабаха. Чтобы проехать в Карабах — зону конфликта, Макашов предоставил Проханову автомобиль и конвой и — они уже тогда понравились друг другу — даже вышел проводить его в опасный путь. В окрестностях Степанакерта Проханов нелегально — «по агентурной линии» — является на рандеву с Робертом Кочаряном, сегодняшним президентом Армении, а на тот момент оппозиционером, за которым охотились советские спецслужбы и сам Макашов. На убитых «жигулях» Кочаряна, скрываясь от прохановских друзей, они носятся по горам, заезжают в тихие харчевни «с тихими загадочными армянами: я думаю, что в подполье было оружие». Там они пьют вино и беседуют; «помню, что Робику, которым был очарован, сказал: „Сулю вам большое будущее, вы будете президентом Армении“. И это мое предсказание сбылось». Кочарян, впрочем, вызвал у него и известное раздражение — своей репликой о том, что русские не способны на тонкую работу, только сталь варить и нефть добывать. Проханов был не тот собеседник, который мог проглотить такого рода замечания, не поморщившись.
После 1 декабря 1989 года между Арменией и Азербайджаном начинается полномасштабная война, и Проханов летит в Баку, где наслаждается обществом своего давнего приятеля и бывшего хозяина Кармаля и Наджибуллы В. Поляничко, который в тот момент был серым кардиналом (вторым секретарем компартии) Азербайджана. Там же он сначала принимает участие в операции по вызволению осажденного в Степанакерте пехотного полка, в том числе офицерских жен и детей, а затем перемещается в Баку, на прием к Алиеву, который, страдая от отсутствия собственных внутренних войск, собирался, по слухам, создать корпус из русских наемников, ландскнехтов, целью которых было добить армян в Карабахе. 14 января 1990 года по Баку прокатываются армянские погромы, а 20-го Язов вводит туда советские войска, оставляющие после зачистки 130 трупов.
Проханов еще раз встречается с Поляничко, который вел там реальную войну и «смотрел на него умоляющими глазами, прося поддержки, потому что его уже начали мочить здесь». «И я оказал ему информационную поддержку. И потом таким образом наша дружба с ним завязалась и продолжалась вплоть до его убийства под Владикавказом в 92-м году».
В тех местах было на что взглянуть, и Проханов привозит туда, в Карабах, в Шушу, в Гянджу, группу писателей: показать им конец советской эпохи на окраинах империи. Помимо собственно армяно-азербайджанской бойни, здесь творится нечто невообразимое с колониальным корпусом: туземцы нападают на армейские гарнизоны, в массовом порядке расхищают имущество, минируют дороги, насилуют офицерских жен, а милиционеров и летчиков линчуют зверским способом: закатывают в баллоны от тракторов или «КАМАЗов» и сжигают заживо.
Именно тогда они заехали в «родовое гнездо» Прохановых — Русские Борисы. Любопытно, что туда их закинули на вертолете, а обратно им пришлось выбираться на автомобиле — непростая задача, поскольку после русской деревни начался этнический слоеный пирог, армянские населенные пункты чередовались с азербайджанскими. Это были враждующие станы, и потому каждое село ощетинилось блокпостом из добровольцев. Чудом они выбрались оттуда невредимыми и оказались в Гяндже, откуда тоже было не так просто уехать. Там была расквартирована дивизия ВДВ, которой командовал генерал Сорокин — поразивший Проханова своими гигантскими «десантными» кулачищами, особенно колоритный в тот момент, когда кто-то из литераторов робко преподнес ему свою книжечку стихов.
Выяснилось, здесь же находился и генерал Варенников, тоже старый афганский знакомый Проханова. Тот прорвался к нему, они обнялись. Между тем оказалось, что где-то в тех же краях из Баку в Москву пролетал самолет с десантниками, усмирявшими бакинские события, они ехали на побывку; и почему бы им, спросил Проханов, не помочь «цвету русской литературы», который «загибается» и который «во что бы то ни стало надо вытаскивать». По личному указанию генерала самолет изменил курс, чтобы взять писателей. Поднявшись на борт, сочинители обнаружили несколько десятков пятнистых людей, крайне недовольных тем, что из-за неведомо кого машина изменила курс и, подвергаясь опасности, вынуждена была приземлиться. На этом борту Александр Андреевич впервые встретил людей, которые позже сыграют в его жизни определенные роли. Во-первых, его соседом оказался офицер по фамилии Лебедь, поразивший писателя «своей странной антропологией» (имеется в виду, по-видимому, физиономия будущего секретаря Совета безопасности) и культурным потенциалом — он читал в дороге книгу мемуаров Деникина, неочевидный по тем временам выбор для офицера Советской армии. Разговаривали ли они о чем-нибудь? «Мы обменялись незначительными фразами», — говорит Проханов с интонацией человека, который уже тогда знал, что его сосед подпишет «позорные» Хасавюртовские соглашения.
Другим попутчиком оказался майор Павел Яковлевич Поповских, тот самый, который позже будет обвинен в убийстве Холодова; на этот раз они не познакомились, но офицер запомнил литератора.
До сих пор, встречаясь с писателями, сопровождавшими его в той поездке, они вспоминают курьезный случай: на взлете их стали обстреливать красными трассерами. Какой-то военный писатель наивно спросил: «Что это за красные такие звездочки?» На что Проханов ответил: «А это пилот курил сигарету и выбросил — красный свет». «Мне хотелось включить писателей в военное боевое противостояние». Ему это удалось, но сил донести свои впечатления до читателей у этих литераторов не было, потому что печатались они в журналах вроде «Молодой гвардии», которые выписывали проститутки из ранних пелевинских рассказов, чтобы хранить там валюту, зная, что уж в них-то точно никто никогда не заглянет.
Неудивительно, что по мотивам увиденного апокалипсиса он пишет статьи типа «Трагедия централизма» («ЛитРоссия», январь, 1990) — где возникает образ СССР как Луны, вырванной из Земли, которую теперь пытаются вернуть обратно, прикрепить к уже другой, по сути, планете. Надо сказать, сейчас все шесть параграфов статьи, посвященные анализу «оргоружия», либеральных мифов (свободная экономика, Европа — наш общий дом и проч.), и прогноз о том, что произойдет с Россией вследствие ослабления, производят жуткое впечатление — непонятно, каким образом он мог знать все это еще тогда: сбылось все, по пунктам.
«1990 год был годом великого замеса». На пространстве страны разворачивался гигантский социальный эксперимент. Рекордный урожай пшеницы и овощей оставлен гнить на полях. То, что было собрано, накапливается в закрытых распределителях в ожидании введения рыночных цен, где благополучно и сгнивает, вызывая искусственный товарный, и в особенности табачный, дефицит. С другой стороны, КПСС и КГБ, используя свой организационный опыт, лихорадочно формируют движения и партии. Из распадающейся туши СССР искусственно выделяются разного рода организмы, через которые, предполагалось, можно будет управлять обществом в новых условиях: либеральные, русско-патриотические, консервативно-советские. Проханов рассказывает о том, как Крючков сформировал в 1990-м ЛДПР. Национально-патриотическим блоком занималась партия. В здании ЦК были собраны лидеры патриотических организаций и, разумеется, Проханов, перспективность которого становилась очевиднее с каждым днем: не член КПСС, с безупречной репутацией, абсолютно лояльный советским ценностям. Чуть позже партийные функционеры обращаются к нему с просьбой создать координационный комитет патриотических сих России и провести учредительную конференцию в Октябрьском зале Дома советов.
На одном из последних советских митингов, организованном будущими гекачепистами в пику демократическим манифестациям, он знакомится с председателем КГБ Крючковым. На затянутую осенним туманом Манежную площадь были выведены переодетые в штатское офицеры из академии, приветствовавшие ораторов рукоплесканиями. У гостиницы «Москва» сколотили трибуну, под которой находился закрытый накопитель, где мариновались дожидающиеся своей очереди выступать. Среди них был и Александр Андреевич, которому предложили произнести речь; его представили организатору мероприятия — Владимиру Александровичу Крючкову. Тот успел сказать ему несколько слов.
В 1990-м умирает Воронов, главред «ЛГ», сменивший в свое время Чаковского. Уже при нем автора «Дерева в центе Кабула» начинают поливать грязью, но до открытых оскорблений все же не доходило, и он мог еще триумфально вернуться в родное издание. И вот он — при его-то обаянии, опыте публичных выступлений и биографии, при том, что на его кандидатуре настаивал совет старейшин СП — умудряется проиграть выборы главреда «Литературки». Секретариат — около шести десятков выборщиков — с небольшим перевесом отдал голоса Ф. Бурлацкому. Почему? «Ко мне относились с подозрением даже мои коллеги, Бондарев и другие». Демонизация Проханова «демократами» достигла такой степени, что, по свидетельству журналиста А. Иванова, «например, даже простого участия Александра Ципко в одной телепередаче с ним, в которой оба собеседника вполне корректно спорили, было достаточным, чтобы Ципко был вычеркнут из „демсписков“ на выборах в Верховный Совет РСФСР». Примерно в это же время происходит скандал вокруг публикации книги Светланы Алексиевич про Афганистан «Цинковые мальчики», и везде, по смежности, возникает и его имя (и даже до сих пор, в предисловиях говорится о том, что книга якобы вышла, «несмотря на противодействие „соловья Генштаба“», хотя он вообще не имел к этому отношения): пока Алексиевич и с ней весь народ рыдает над гробами, он ездит в Афганистан любоваться на эти самые гробы, наслаждаться кровью «наших мальчиков».
Объект травли демократической прессы, проигравший четверо выборов подряд — в секретариат СП СССР, СП России, в главреды «Знамени» и «ЛГ» — он, не исключено, испытывает комплекс неудачника, хотя сейчас вспоминает об этом всего лишь как о «некоторых замедлениях в продвижении по писательской линии». «Это небольшие поражения, не крушения».
Одним из тех, кто поддерживал его на выборах в «ЛГ», был ставший после марковского инсульта главой Союза писателей СССР Владимир Васильевич Карпов, в высшей степени боевой человек и автор макулатурных, склеенных из недопереваренной документалистики романов про маршалов и полководцев. Сначала он был очарован Горбачевым, но, довольно быстро поняв, к чему это ведет, изменил свою точку зрения на генсека, и на пленумах ЦК (он стал членом ЦК) стал выступать с критикой горбачевской политики, с очень тревожными вещами, и впал в немилость в последние годы. Естественным образом Карпов стал сочувствовать консервативным тенденциям в литературе. Он не смог протащить Проханова ни в секретари, ни в главреды «Литературки», но ему требовался доступ к аудитории, инструмент общественного давления, которым «ЛГ» теперь, при Бурлацком, не могла быть: некогда полицентричная, она «взбесилась, вышвырнула из своего актива всех „почвеннических“ и „советских“ писателей, стала едкой, одномерной газетой либерального направления».
Карпов решил исправить эту несправедливость, учредив другую газету, нелиберального направления. На должность главреда он пригласил Проханова. Его утвердили на этот пост съездом Союза писателей, утверждение ЦК к тому времени уже не требовалось. Назвать ее решили «День», может быть, потому, что так называлась газета славянофила Ивана Аксакова. Газету пришлось делать с нуля — не было ни отдельного бюджета, ни даже офиса — на производственной базе «Литературки». В комплексе на Цветном бульваре ему дали комнату и выделили минимальные средства.
Пилотный номер вышел в декабре 90-го года, а настоящий первый — в январе 91-го. «День» производит впечатление откровенно сумасшедшей газеты с ужасным таблоидным, с зигзагообразной версткой, дизайном, внутри которого вдруг возникали странные массивы — какие-нибудь гигантские интервью, иллюстрированные плохими фотографиями каких-то пыльных упырей за номенклатурным столом и пикассианскими черно-белыми рисунками В. Александрова. Передовиц здесь не было, а самым популярным жанром были эсхатологические статьи, над которыми тогда, надо полагать, «вменяемые люди» крутили пальцем у виска; теперь, конечно, озадачивает то, насколько много прогнозов оправдалось, в том числе и про то, кто каким останется в народной памяти.
Официально «День» финансировался издательством «Литературная газета», которое, в свою очередь, состояло на балансе Союза писателей. Ровно в этот момент улицы стали прорастать коммерческими ларьками, и Союз писателей оторвался от издательства. «Некоторое время я был в долгах перед „ЛГ“, там был очень сложный хозрасчет, у меня не было возможности развиваться, я наскребал деньги со стороны, чтобы покрывать свои долги перед издательством». Что значит «наскребал денег со стороны»? «Нам помогала армия». Вспомнив о своих хороших отношениях с Язовым, он, на правах главреда газеты, занимавшейся актуальной политикой, явился к нему на прием, обрисовал картину катастрофы, намекнул, что отчаянно нуждается в средствах — и тот «подарил нам два или три КАМАЗа, которые потом были проданы». Деньги пошли на редакцию, и еще на них было основано раскольничье издательство «Палея», до сих пор, кстати, цепляющееся за жизнь. Минуточку, а как это — «проданы КАМАЗы»? «Армия тогда освобождалась от имущества, шла конверсия, разоружение, распродажа, и под видом списанных, а может, они и были списаны, он их нам подарил».
Летом 1991-го, тоже после разговора с Язовым, его приглашает к себе в кабинет — тот самый, где сидел когда-то Троцкий и который потом будет описан в «Господине Гексогене», — главный финансист армии Бабичев. Надо полагать, Проханов убалтывает его, и тот подписывает платежку о передаче «Дню» «очень круглой суммы». За помещением Проханов пошел к генералу армии Варенникову в штаб сухопутных войск, на Фрунзенской, того не пришлось долго уламывать, и он подарил модуль, длинное солдатское помещение на Крутицком подворье, рядом с Московской гарнизонной гауптвахтой, значившееся на балансе Министерства обороны. Солдаты в течение недели сделали там ремонт, была закуплена новая мебель, двери кабинетов украсили медными табличками, в этом новом офисе даже прошло несколько редколлегий. Местоположение редакции тщательно скрывалось от посторонних и только в сентябре 1991-го, после путча, было обнаружено корреспондентом конкурирующей «Литературки». «Тайна, связанная с действительным адресом редакции „Дня“, хранилась столь строго, словно речь шла по крайней мере о военном сверхзасекречнном объекте, имеющем стратегическое значение», — иронизирует автор и дальше решает сообщить — ну и ну! — какие-то совсем уж неправдоподобные слухи: «Поговаривали, что ВПК снабдил редакцию мощным компьютером».
Взамен весь 91-й год газета предоставляет политическое убежище консервативным силовикам. Словно нарочно педалируя свою репутацию «соловья», он регулярно посещает соответствующее учреждение, где беседует с Язовым, Варенниковым, Баклановым, Родионовым, Чернавиным, открывая газетные отчеты о встречах с людьми, которые могли похвастаться репутацией вешателей, торжественными реляциями: «Мы собрались сегодня в вашем великолепном кабинете под хрустальными люстрами». Командующие округами, генералы Министерства обороны, Главком сухопутных войск признаются ему в самых теплых чувствах. «Это была очень тяжеловесно-советская компонента газеты, но было там и много игры, много такой уже начинавшейся фантасмагории».
Все эти «вешатели» — генералы и министры — были на самом деле всего лишь неповоротливыми, по прохановским меркам, истуканами, но в качестве исходного материала годились и они, так что он лишь додумывал за них то, чего они не могли сказать. Он представляет их как немых египетских исполинов, «жрецов советской цивилизации», разрабатывающих проекты новой континентально-космической цивилизации, основанной на сочетании духовных, почвенных и метафизических традиций Евразии с ультрасовременной техникой, космической стилистикой и с глобальной системой «новых коммуникаций». Вместе с Дугиным они изобретают за этих «жрецов» стратегию и идеологию метафизических «звездных войн». Якобы футуристы-почвенники из Генштаба, зная об американской модели Космоса и «звездных войн» (имеется в виду будущая космическая эра как торжество англосаксонской идеи во всей Вселенной), собирались противопоставить ей евразийскую — образ Русского Рая, спроецированный на всю Галактику.
Летом 1991-го газеты «День» и «Советская Россия» дают совместный залп по либеральной камарилье, публикуя документ «Слово к народу». Эта «вдохновенная проповедь», обращающаяся ко всем советским сословиям с требованием одуматься, прекратить развал страны и организовать движение сопротивления, подписана множеством имен: Бондарев, Распутин, Варенников, Зюганов, Стародубцев, Зыкина, Клыков; подлинным автором ее был Проханов. То был не первый его опыт создания подобных текстов: незадолго до «Слова» он был приглашен на закрытое партийное совещание, которое вел Медведев, идеолог Горбачева, а в президиуме сидел Яковлев. Когда пришла его очередь выступать, он, еле сдерживая истеричные нотки, сообщил коммунистам, что те ведут страну к катастрофе, грядут страшные времена, и ответственность за это будет лежать на них. Зал настороженно помалкивал, но в кулуарах к нему подходили партийные бонзы и пожимали ему руку.
Ельцин презрительно дезавуировал «Слово» как «плач Ярославны», и, боюсь, трудно было выразиться о нем точнее и остроумнее. «Слово» — образчик плохой риторики: сплав речей Сталина («братья и сестры»), какой-то зощенковской лингвистической архаики («государство, без которого нет нам бытия под солнцем», «все кто ни есть», «из коих»; чувствуется золотое перо главкома Варенникова) и фразеологических («становой хребет», «цепная реакция», «вбиваюттромбы»), эмоциональных («Россия — единственная, ненаглядная») и образных («дом наш уже горит с четырех углов, когда тушить его приходится не водой, а своими слезами и кровью») прохановизмов. «Его правили, какие-то там куски вымарывали, каждый подписант вносил туда свою лепту, портил музыку текста, но тем не менее основной дух сохранился».
Болдин, бывший сотрудник «Правды» и будущий гэкачепист, дал автору понять, что одобрил это письмо и сделает все, чтобы оно прокатилось по парторганизациям страны. Вообще-то это было небывалым нарушением субординации — обратиться к народу через голову Генсека, но к тому моменту в партии уже было несколько центров власти — Горбачев, Ельцин, Лигачев, Яковлев — и активно разрабатывалась стратегия политического плюрализма. Кроме того, «Слово» не могло быть расценено как призыв к расколу, потому что инициатива исходила от самой партии, представленной Зюгановым, в тот момент сотрудником идеологического отдела ЦК, который и явился к Проханову с просьбой дать манифест.
В первые недели после публикации казалось, что единственным эффектом «Слова» было то, что все подписавшие документ добровольно украсили себя несмываемым клеймом мракобеса. Предполагал ли он, что «Слово» сдетонирует военным путчем? «Конечно. Я желал этого. Я полагал, это было неизбежно. Единственное спасение». Как именно текст спровоцировал танки войти в Москву? «Он, по-видимому, совпал с моментом, когда военно-политическая компонента будущего ГКЧП уже складывалась в мозгах у заговорщиков. Танки ведь не просто, сами по себе, вдруг входят. Это ответ на приглашение народа ввести их в страну, как это было в Чехии, Венгрии или Прибалтике, где прогрессивная часть венгерской или чешской общественности пригласила советские танки к себе в гости. Это было такое приглашение к танцу, идеологическое обоснование этих постулатов. Так всегда войны начинаются». Был ли он скорее рупором или инициатором путча? «Я думаю, что и то и другое. Энергия консервативного сопротивления переменам вскоре переместилась из кабинетов ЦК в публику, в патриотическую публику, в прессу, в которой я занимал не последнее место».
— Значит ли это, что восемнадцатого августа вы знали, что на следующий день в Москву войдут танки?
— Нет. Я не знал этого.
В понедельник, 19 августа, его разбудил стук в окно. Это был сосед, решившийся нанести неприлично ранний визит под тем предлогом, что ему нужно было подтвердить или опровергнуть самые радужные свои предположения: «Ну что, Андреич, наша взяла?» «Андреич», меж тем, знать не знал, о чем идет речь, и только покрутив ручку настройки радио, по которому с утра пораньше гоняли обращение ГКЧП к трудящимся, понял: началось. Жене и детям он наказал оставаться на даче, а сам, облачившись в белый, парадный костюм, плюхнулся в «Жигули» и, безбожно нарушая скоростной режим, покатил в Москву. Наконец-то дела налаживались; слово к народу оборачивалось делом; «я был наполнен этой энергией реванша, это были мои дни, это были мои танки, это был мой реванш».
На пару минут он заглядывает домой, на Тверскую, где вынужден отражать телефонную атаку, причем звонили «высшие чины государства», такие как генерал армии Шлягов, начальник Главпура, предполагавший, что он обладает информацией о том, что происходит. Дав понять генералитету, что по не зависящим от него причинам он не может распространяться о деталях происходящего, он дует в редакцию, куда люди уже валят толпами, принимая его не то за нового министра культуры, не то за главу одного из департаментов ГКЧП. Все они справляются, насколько серьезен переворот, будет ли срезан слой управленцев, хотят участвовать, и поначалу он объяснял им подлинное положение дел, а потом махнул рукой и принялся раздавать задания: возглавьте танковую дивизию и направляйтесь на Минск; вам поручено взять Соловки, а вам — обеспечить прорыв в пиренейском направлении. Странные фарсовые нотки чувствовались во всей этой чрезвычайщине с самого начала. Уже в первый день его удивляет, что после трансляции манифеста ГКЧП дикторы как ни в чем не бывало предоставляют слово Ельцину, который называет введение чрезвычайного положения и отстранение Горбачева антиконституционным; опять же, при объявленном военном положении, связь не отключена, можно общаться с заграницей. Разумеется, по неопытности он еще не понимает, до какой степени половинчатыми были меры ГКЧП.
После обеда, перемещаясь с Цветного на Герцена, в Дом Ростовых, он успевает подумать о возможностях, которые сулит ему победа ГКЧП, сплошь состоящее из его хороших знакомых. Пост министра его не привлекает — он знает, что прямая административная деятельность бистро ему наскучит. А вот «День» — а он любил свою молодую газету — можно было сделать центральной политической газетой страны и загасить через нее либеральный пожар.
Проханов с членами ГКЧП.
Чрезвычайное заседание секретариата Союза писателей, посвященное обсуждению создавшейся политической обстановки, вел Сергей Михалков. «Вечный конформист», он выступает с предложением поддержать ГКЧП. Проханов тотчас же выбегает из зала — позвонить в редакцию «Дня» о михалковском решении, успеть вставить в гранки номера. Вернувшись, он застает на трибуне осторожного Феликса Кузнецова, который предлагал осмотреться и не принимать категорических скоропалительных решений, «дать процессам развиться». Затем слово предоставляют самому Проханову — и тот, вместо того чтобы спеть гимн ГКЧП, неожиданно заявляет, что, по его мнению, роль Союза писателей заключается в том, чтобы в этот жестокий период истории, когда идет реставрация централизма, уберечь от репрессивных ударов демократическую часть культуры, над которой нависает опасность. «Я решил сыграть роль такого Горького, который спасал интеллигенцию. Я все-таки был не вульгарный политик, я понимал, что возможные репрессии консервативного режима могут коснуться той оголтелой, распоясавшейся либерально-демократической литературы, которая вся была политизирована. Если заниматься чисткой политической и идеологической, то, конечно, надо было чистить не только партию Горбачева и Яковлева, выскабливая из нее метастазы либерализма, но и, конечно, газеты, культуру, театры, все. Но тогда я проявил толерантность — может, заигрался». Озадаченный услышанным, секретариат разошелся, так и не приняв никакого решения. (На секретариате меж тем присутствовал некто Владимир Савельев, референт, который тут же отбил в «Комсомолку» сообщение о том, что секретариат Союза писателей СССР принял решение поддержать ГКЧП, читай: консервативный СП — гнездо путчистов. По мнению Проханова, это была провокация, поставившая после 21 августа СП под удар и сделавшая его легкой добычей Евтушенко, Г. Бакланова и Тимура Гайдара. «Удивительно, никто из секретарей не пришел защищать Союз писателей СССР. Все сдрейфили, ушли».)
20 августа по телевизору показывают пресс-конференцию — дрожащие руки Янаева крупным планом, а затем гоняют «Лебединое озеро». Я напоминаю ему о довольно убогом виде его друзей и их скудном идеологическом репертуаре. «Да, я все помню. Ну, видите ли, руки тряслись у всех. У Брежнева, и у Черненко, и у Андропова. Я думаю, этот тремор — знак принадлежности к аристократической, партийной касте. А „Лебединое озеро“, ну что вы — это все равно что „Нибелунги“ для Третьего рейха». В «Последнем солдате империи» провал пресс-конференции и трясущиеся руки участников объясняются тем, что в зале находился «главный маг Солнечной системы, полковник Джон Лесли из Балтимора». Именно он, «расправив над рядами черный перепончатый купол крыльев», навел на сцену холод и, как Хоттабыч на экзамене по географии, замутил сознание гэкачепистов и заставил их нести чушь. Тремор? «Люди за столом замерзали. Над ними висели огромные тяжелые сосульки. Их окружили сугробы, над которыми неслась поземка, туманила их окоченелые тела».
Верил ли он в победу ГКЧП? «Конечно, с самого начала». Что, по его мнению, должны были сделать путчисты? Им надо было заполнить телевизор компроматом на Ельцина (которого «много было»), быстро устроить над ним показательный процесс. «Интернирование одного Ельцина сняло бы вообще всю проблему ГКЧП». Пытался ли он включиться в процесс? Звонил им? Да, но к тому моменту все они были для него практически недоступны. У него не было ни прямой линии, ни даже «вертушки» — а те все время заседали и мотались между Москвой и Форосом, ведя переговоры с Горбачевым. За все эти три дня ему удалось переговорить только с Варенниковым и несколько раз с помощником Бакланова. «На самом деле я ГКЧП не управлял: какое отношение я, писатель, журналист, мог иметь к блокированию связи, к распределению дивизий, к депортациям, к арестам? Я же не был включен в структуры партии. Мои отношения с этими людьми были внеструктурные, товарищеские, советнические».
Наверное, он чувствовал некоторую обиду — понимая, что его обделяют; может быть, те же ощущения испытывал Пушкин, не допущенный к декабристскому восстанию. «У меня было некоторое сожаление на этот счет… Даже теперь оно остается. Я, конечно, мог быть таким Геббельсом ГКЧП, я бы смог создать, как мне казалось тогда, информационное обеспечение. Я точно был бы разнообразнее в выборе балетов и, кроме „Лебединого озера“, мог поставить еще „Щелкунчик“ или „Жизель“, и даже „Красный мак“… Но, с другой стороны, я не убежден, что справился бы с той ролью, на которую претендовал. Я что-то знал о телевидении, вел программу „Служу Советскому Союзу“, но практически не понимал значения телевизионных технологий. Это ведь целая культура. В прессе — да, закрыть либеральные газеты я бы мог». Между прочим, самое любопытное из того, что мне удалось выцыганить из Бакланова, — ответ на вопрос, почему Проханова не взяли в ГКЧП: во-первых, у того не было административного ресурса, во-вторых, он был его друг и он не имел права им рисковать. То есть все-таки как декабристы с Пушкиным. Ну а сейчас, спрашиваю я, как думаете, вы правильно поступили, не сделав Проханова своим Геббельсом? «Возможно, это было ошибкой».
Что было бы, если б Проханов был наделен неким административным ресурсом и напрямую участвовал в заговоре? Можно предположить, что очень быстро все закрытые СМИ по его инициативе снова бы пооткрывались и вовсю молотили бы ГКЧП, а он, говорящая голова путча, 24 часа в день в прямом эфире отбивал бы гэкачепистов — шутками, гневными филиппиками, пафосными бредами, высокомерием, до изнеможения, один против всех. Наверное, по сумме очков он проиграл бы, но это было бы красивое поражение, и запомнились бы от этого путча не только дрожащие руки Янаева.
В ночь на 21 августа в туннеле под Новым Арбатом танки раздавливают троих юношей. «Я на это смотрел спокойно, потому что до этого прокатились бесконечные микровойны». Но ведь одно дело где-то на окраине, и совсем другое в столице. «Это не так. Убитые саперными лопатками на площади в Грузии. Убитые у телецентра в Вильнюсе. Это были трупы в столицах. И я понимал, что эти трупы, жертвы запятнали кровью ГКЧП; это проверенная методика диффамирования, подавления психики через кровь. Мне не было жалко этих людей, естественно, потому что это была война за страну, за государство. И я понял, что гэкачеписты не смогли уберечь себя от пролития крови. Им этих мальцов затолкали под гусеницы танков, эти жертвы были нужны Белому дому».
Ходил ли он во время ГКЧП к Белому дому? «Ну, один раз, просто было любопытно-интересно… и то — женщина меня повела, жила недалеко… Я прошел как частное абсолютно лицо к этим танкам-предателям, поговорил с танкистами, посмотрел на толпу». О чем он разговаривал с танкистами? «Как-то незначительно. Я просто скорее как художник хотел атмосферу понюхать, на баррикаду смехотворную посмотреть. Внутрь, конечно, не совался — штаб врага… И как я мог пойти туда, где Руцкой руководил обороной? Я там был чужой. Я бы штурмовал его, если бы была необходимость». «Там были люди, — делится Проханов своими впечатлениями от баррикад в послепутчевом интервью, — которым грозило социальное истребление: владельцы первых СП (совместных предприятий), кооператоры и т. п. Я с удовольствием на этих баррикадах выпил банку баварского пива, кто-то угостил меня сигаретами „Кэмел“… Конечно же, там было большое количество женщин, девушек: эта поразительная московская женственность! Как ни странно, даже близкие мне женщины, зная мои жесткие взгляды, — бежали на баррикады и тащили солдатикам харч. Это было женское движение, которое было в ужасе». Сравнивая через полтора десятка лет август 1991-го с октябрем 1993-го, он называет первый «опереточным», а баррикады — «смешными». Будущий аналитик газеты «День» С. Кургинян афористично сформулирует суть «милитаристского путча» следующим образом: «В танках сидели люди, читающие журнал „Огонек“».
21 августа, глазам своим не веря, он смотрит по телевизору медведевские «суперкадры»: взгромоздившийся на танк Ельцин, пародируя Ленина на броневике, произносит антигэкачепистский манифест. Он понимает, что дело пахнет керосином: не контролирующий ситуацию ГКЧП деморализован, его члены мчатся в Форос налаживать отношения с Горбачевым, просят того вмешаться; «для меня это был обвал, ужасный симптом поражения». 21-го же, под вечер, когда войска уже уходят из города, к нему в кабинет приезжает телегруппа Герасимова. На вопрос об отношении к кровопролитию он отвечает «я не против», «если эта малая кровь предохранит страну от пролития океана крови».
В 1991-м было очевидно, что путч провалился из-за того, что советская система прогнила окончательно и у нее просто не нашлось кадров, способных удержать власть. Что он об этом думает? Сначала ему казалось, что дело в том, что гэкачеписты абсолютно не были политиками, они не придавали значение политическим и информационным технологиям. Но дальше — после нескольких лет сбора информации, разговоров — в его сознании созревает конспирологическая версия. Почему КГБ, имеющий опыт ввода чрезвычайного положения, например, в Польше в 1981-м, на своем поле прошляпил все что можно? Почему Крючков так и не отдал сидевшей в кустах «Альфе» приказ задержать кортеж Ельцина, следовавший с аэродрома на дачу? «Сейчас он говорит, что это результат слабой воли, что он боялся жертв. Каких жертв? Китай в 1989-м расстрелял свой мятеж на площади Тяньаньмынь, избавившись от зачинщиков разрушения державы, которые привели бы ее к распаду и гражданским войнам. В результате сегодня Китай на наших глазах становится величайшей в мире державой XXI века». Все эти соображения, однако, не помешали ему принять в 1998-м, на 60-летие, от Крючкова китайскую вазу с журавлями.
Баррикады у Белого дома, 1991 г.
Вообще, ГКЧП — темная история, вызывающая множество толкований, вплоть до оккультного: предполагал ведь Пелевин, что смена строя была связана с заменой одного устаревшего тетраграмматона (СССР) другим (ГКЧП), в момент иссякания силы первого. Прохановская версия событий 19–21 августа скорее лежит в сфере конспирологии. «Путч был операцией КГБ по окончательной передаче власти одного центра другому», «Язов и Крючков, по существу, были предателями». «Крючков встречался во время ГКЧП с Ельциным». «КГБ вовсе не желал успеха ГКЧП». «У КГБ были досье, свои законсервированные радио- и телестанции, свой штат журналистов. КГБ мог бы взять работы по информационному обеспечению госбезопасности. Но комитет не хотел этим заниматься. Это был фальстарт, способ срезать консервативный — советский, партийный — слой, как в случае с рустовской историей. И я думаю, что КГБ не мог не понимать, что передача власти Ельцину от Горбачева означает крах Советского Союза. Разрушение Советского Союза — дело рук госбезопасности. В то время существовала концепция у демократов, что целиком весь этот огромный монолит не может войти в Европу, в рынок и в новую цивилизацию. Его нужно раздробить и вводить по кусочкам, его выгодно распылить территориально. И эта концепция, мне кажется, исповедовалась и КГБ». «Роль КГБ в трансформации строя была огромной. А иначе быть не могло. Эта суперструктура была сильнее и умнее партии, а в лице Андропова одно с другим слилось абсолютно, и КГБ осуществлял все самые сложные виды реформ и реконструкции внутри социума». Позднее он узнает, что КГБ участвовал и в создании народных фронтов в Прибалтике и на Кавказе, и в создании новой экономики через конструирование совместных предприятий. «Проект объединении Германий и сдачу „Штази“, правительства, великолепной, одной из самых сильных в Европе, армии могли осуществить только спецслужбы. Бархатные революции в Европе не могли происходить без КГБ».
Он вспоминает свой июньский разговор в редакции «Дня» с главой Рэнд Корпорейшн Джереми Израэлем, который рассказал ему о плане передачи власти от Первого центра ко Второму. Он вспоминает последние слова Бакланова, сказанные за несколько часов до ареста, когда ему, наконец, удалось добраться до него и спросить: что произошло, почему провалились так бездарно? Тот сказал: дрогнули Язов и Крючков. И еще: если тот сочтет это необходимым, то он может лечь на дно. «Но вместо того, чтобы лечь на дно, я всплыл на самую поверхность и начал истошно орать».
Одним из таких воплей, мало, правда, чье спокойствие потревожившим, стал «Последний солдат империи», роман про путч 1991 года, где реальные события подверглись сознательному художественному искажению. Главный герой, генерал Белосельцев, только что опубликовавший статью, подозрительно напоминающую прохановскую «Трагедию централизма», наблюдает, как, под воздействием оргоружия и в результате заговора империя, создававшаяся десятилетиями, терпит катастрофу в три дня. Когда все кончено, Белосельцеву не остается ничего иного, как нарядиться в свои боевые ордена и в одиночестве, раз уж он последний солдат империи, парадом пройти по брусчатке Красной площади. Этот психоделический политический триллер обладает всеми характерными достоинствами и недостатками поздних — «галлюцинаторных» — произведений Проханова, и мы не станем специально останавливаться на его сюжете. «Последний солдат империи» удобен как повод поговорить о некоторых особенностях поэтики Проханова — в частности, о метафоре в его творчестве. Не надо быть профессиональным литературоведом, чтобы заметить, что Проханов хорошо знает цену метафоре и умеет ею пользоваться; что метафоры у него могут быть сиюминутными, одноразовыми, а могут быть — сквозными, сцено- и даже романообразующими.
Как и во всем цикле этих самых «галлюцинаторных» романов — «Господине Гексогене», «Крейсеровой», «Политологе», «Теплоходе», основная событийная единица здесь — метаморфоза, превращение. Все меняется ежеминутно. Поэтессы оборачиваются стальными механизмами, трупы в древних могильниках — живыми воинами, Андропов и тот оказывается белкой. Главный языковой способ представления физической метаморфозы — метафора. Понимание, как работает метафора, — один из ключей не столько к прозе Проханова, сколько, как мы увидим позже, к феномену его личности.
Для наглядности рассмотрим две, на первый взгляд, похожие метафоры. Одна принадлежит критику А. Латыниной: «Проханов — соловей Генштаба». Вторую возьмем из «Солдата»: «Алла Латынина — гарпия» (в романе есть целая сцена в ЦДЛ, в которой описывается, как гарпии обгаживают патриотических литераторов). Называя Проханова соловьем, Латынина приписывает объекту такие свойства, как заливистый голос, способность услаждать слух трелями, невзрачная внешность, связь с фольклорной традицией. Чтобы продемонстрировать эти признаки более наглядно, Латынина вырывает Проханова из класса людей, но всего лишь на мгновение, разумеется, она не сомневается, что А. А. Проханов — человек, а не комок перьев.
Не то у Проханова. Когда он говорит: «Алла Латынина — гарпия», он не только утверждает, что Латынина похожа на монструозных птиц из греческой мифологии. Проханов, судя по сцене в ЦДЛ, действительно уверен, что теперь класс женщин-критикесс сузился, а класс гарпий — расширился, и все за счет изъятия из одного и появления в другом все той же А. Латыниной. Точно так же когда Проханов утверждает, что Андропов — белка, то подчеркивает: «Ее умная, сосредоточенная мордочка, чуткие ушки, тонкие цепкие лапки, в которых та держала еловую шишку, не оставляли сомнения — это и был сам Юрий Владимирович Андропов, у которого враги отключили искусственную почку, но который успел передать свой план в руки верных преемников и, в обличии лесного зверька, продолжал курировать осуществление замысла».
Известно, что метафора — способ на долю секунды отвергнуть принадлежность объекта к тому классу, в который он на самом деле входит, и включить его в другой класс объектов, в который он не может быть отнесен на рациональном основании. Обычно объект попадает в не свойственный ему класс только виртуально: когда Гоголь говорит, что Собакевич — медведь, он не стремится создать новую картину мира, где помещиком может быть дикий зверь. Его вызов природе — фиктивный, он сознательно ошибается. Проханов своими метафорами предлагает новое распределение предметов по категориям, новую таксономию мира. В «галлюцинаторных» романах он пользуется метафорой не здесь и сейчас, а надолго, навсегда. Он расширяет одни классы предметов и существ за счет сокращения других. Метафора — прохановский вызов природе, его способ подрыва устоявшихся классификаций и преобразования мира.
Мир нарушенных таксономий, где Андропов в самом деле принадлежит к классу белок, а Латынина — к гарпиям, мы и называем галлюцинозом, поскольку, несмотря на все уверения автора, мы, конечно, не верим, что такой мир может существовать где-либо, кроме сознания А. А. Проханова. Вопрос в том, отличается ли прохановский галлюциноз от других.
Обычный художественный галлюциноз (возьмем «Мифогенную любовь каст», «Страх и ненависть в Лас-Вегасе») — это всего лишь индивидуальное или коллективное бессознательное, проявившееся в тексте. Автор транслирует галлюциноз, чтобы косвенным образом сообщить о внутренних психических противоречиях визионеров. Прохановский галлюциноз не дает информации о диагнозе визионера — главного героя, он направлен не на него, а на реальность. Этот галлюциноз имеет целью преобразовать реальность за счет разрушения обычных, рациональных таксономий, и введения новых. Герой — живой духовидческий аппарат, излучающий галлюциноз направленного действия, техническое устройство, которым можно управлять и с помощью которого — преобразовывать реальность. Вот как описывается в «Последнем солдате империи» одна из советских военных машин. «Упрятанная в военный камуфляж, облаченная в уродливые формы ромбов и параллелепипедов, она была готова к чуду преображения, к дивной красоте, божественному промыслу, замыслившему земную жизнь как неуклонное приближение к Раю». «Мегамашина чавкала огромными стальными зубами, изжевывала границы, надкусывала страны, прогрызала в континентах коридоры и дыры, запуская в них огненного змея войны. Она владела миром, смещала его утомленные оси, сшибала армии, сталкивала небесные армады, наполняла лазареты тысячами истерзанных и обгорелых людей. Мир был огромной грязной простыней в ее стальных кулаках. Скручивался в жгут, выжимался, отекал расплавленной сталью и красной горячей жижей».
Инстинктивный интерес Проханова к метафоре связан с тем, что метафора — это ведь и есть в своем роде преодоление реальности, нарушение одних таксономий за счет других, мгновенное преобразование мира, объективной реальности, преодоление текущего состояния мира — собственно, прохановские метафоры позволяют не столько больше понять об объекте, сколько — изменить мир. Ну или, по крайней мере, расшатать его.
«Галлюциноз» — нагромождения реализованных метафор — объясняется, тем, что он не знал, как еще можно было изменить восприятие путча в массовом сознании, и прибегнул к собственному «оргоружию» — метафоре. Прохановские «галлюцинаторные романы» — это и есть практика преобразования природы. Каждый роман — машина, вырабатывающая новые таксономии, указывающая объектам их новые места в мире, преобразующая историю, время, пространство, преодолевающая наличное состояние реальности.
Один из финалов «Последнего солдата империи» — травестированный: из города, по приказу памятника Сталину, эвакуируются, уходят советские каменные командоры — Маркс с Энгельсом, Ленины, Рабочий и Колхозница. Так, комически-наглядно, заканчивается эпоха.
Мне 22 августа припоминается по концерту у Белого дома, где прекрасное ощущение переломившейся эпохи не мог обезобразить даже козлом скакавший Газманов, но, по мнению моего собеседника, «ситуация после ухода танков из Москвы 22-го числа была ужасная. Был нанесен метафизический удар по всем консервативным силам». «У меня было полное ощущение того, что в Москву влетело огромное количество злых духов, которые носились над площадями, усаживались на фонарные столбы, били перепончатыми крыльями в окна домов, выклевывали глаза. Было ощущение, что открылась преисподняя, и весь ад оттуда вышел, и этот ад победил танки Язова, спецназ, сломал волю грозных партийцев. Я лично пережил гигантский, может быть, самый сильный в своей жизни психологический удар; моя психика, моя этика, моя физиология приняли страшное давление, я думаю, примерно то же самое, наверное, могли чувствовать люди 37-го года, когда машина власти была направлена против них, они чувствовали себя обреченными, беспомощными, им не на кого было опереться. Во мне воскрес этот социальный страх, я был абсолютно диффамирован, я ждал ареста, прессинга. Бесы гнались за мной, они требовали моей казни. Я не забуду эти голоса мегафонные, которые были на площадях, там кричали: „Повесить Проханова…“. Это был страх ада».
22 августа он проводит в четырех стенах в состоянии полнейшей депрессии. Власть окончательно перешла к Ельцину, по телевизору транслируется съезд народных депутатов, появляется информация о застрелившемся Пуго и повесившемся маршале Ахромееве. За «парапсихологическим ударом» по ГКЧП, как он понимает, стоит А. Яковлев, «талантливый пропагандист, оснащенный новыми технологиями, которым он научился в Колумбийском университете». Когда информационные сообщения заканчиваются, по всем каналам непременно показывали самого Проханова: «Я сидел в белом костюме и славил, радовался пролитию крови этих младенцев. Представляете, как мне весело было смотреть этот сюжет — меня там представляли палачом, Кальтенбруннером, радующимся гибели этих троих героев». Ему приходит в голову, что надо избавиться от документов, которые могут скомпрометировать его или знакомых в случае обыска. Сложив в унитаз кипу бумаг, он поджигает их. Листы тут же вспыхивают, он входит во вкус, температура зашкаливает далеко за 451 по Фаренгейту, раковина раскаляется и лопается. Несгоревшие бумаги размокают, частицы пепла выливаются вместе с водой наружу, квартиру начинает заливать, все это также не улучшает его настроение. В этот момент раздается звонок телефона — это был корреспондент «Комсомольской правды» — и пока жилец квартиры 78, по адресу: ул. Горького, 19, чертыхаясь, шлепает по лужам к аппарату, скажем, что коммунальная катастрофа ничему его не научила: в октябре 1993-го он опять будет жечь бумаги все в том же мангале, и опять этот чертов унитаз расколется.
Интервью, опубликованное в «КП» 3 сентября 1991 года, называется «Пропади она пропадом, эта свобода!» «Александр Проханов, один из авторов „Слова к народу“, готов снова подписаться под этим обращением». Проиллюстрировано интервью почему-то не портретом автора, а фотографией истеричной бабы, как иконой загораживающейся, вот уж совсем странно, газетой «Советская Россия».
«Видимо, — вспоминает Проханов журналиста, — он был послан своей редакцией, чтобы отпраздновать победу надо мной, показать посаженного на игольную булавку жука — черного, сдавшегося, раскаявшегося. Вместо этого я пошел ва-банк, дал ужасное интервью, сказал, что я их всех ненавижу, что это губители страны, что я до сих пор с ГКЧП, что да, я отстаиваю свои идеалы». Ничего такого уж чудовищного в интервью на самом деле нет. Он рассказывает о своих впечатлениях от баррикад, сообщает, что только что закончил роман про то, как спецназ штурмовал дворец Амина… «Прошел слух, будто в режиме ГКЧП вы должны были войти в цензурный комитет?» — «Я думаю, что те, кто читал мои работы, будут кататься со смеху от этого злокозненного слуха. Я всегда отказывался от всех постов и никогда не вступал в партию, неужели я согласился бы быть цензурным палачом печати?». Однако — при таком названии и в отсутствие других оппонентов новой власти — оно произвело-таки впечатление. Об эффекте этих интервью хорошо сказано Дугиным: «И когда уже стало ясно, что все кончено, что вот-вот вернут из Фороса могильщика последней империи, на тухнущем экране появляется знакомое лицо Проханова. Под свинцовой плитой вздыбившихся сил распада и смерти, празднующих мстительную победу, Проханов отчетливо и мужественно произносит слова спокойного самоприговора. Он полностью оправдывает ГКЧП, во всеуслышание обреченно и собранно произносит роковые слова. На нем сходится пульс исторического достоинства. В этот момент он совершает редчайшее действие, на которое мало кто способен. Он продолжает сохранять верность тому, что со всей очевидностью и фатальностью проиграло. Он утверждает на практике высшее качество человека — идти против всех, когда ясно, что этот путь обречен. Такого жеста я в своей жизни не видел. Он встал лицом к лицу с историей, с ее страшной, свинцовой мощью, и спокойно сказал, что не согласен с общеочевидным ходом вещей. Так можно поступить только находясь в духе. Он остался последним на последнем рубеже. Позади зияла пропасть. <…> Проханов, певец Системы, остался верен Системе даже тогда, когда она рухнула. На это не способен ни один конформист, это противоречит самой логике Системы, основанной на абсолютизации сиюминутного, на полной покорности социальному року, на шкурности и имитации, которую мы имели случай созерцать последние годы в небывалом объеме. Но тем фактом, что нашелся кто-то один, кто сказал „нет“, было доказано, что в защищаемом уходящем строе было иное содержание и иной смысл, нежели банальности бесхребетной массы жадных аппаратчиков, готовых служить кому угодно. Поступок Проханова в августе имел важнейшее историософское содержание, поскольку его отсутствие или наличие имеет прямое отношение к постижению логики идеологической истории».
«Это чувство победы над животным в себе, над слабостью я буду до конца дней своих помнить как огромную интеллектуальную и духовную победу. Потому что в атмосфере подавленности, в ожидании смерти и казни, найти в себе силы трансформировать себя, более того, инсценировать в себе такой ответный, может, даже истерический протест — это была очень сильная внутренняя контригра. Я не могу понять, откуда я взял силы такого рода, они вообще не присутствовали во мне. Я был человеком достаточно мягким, бонвиваном, и хотя участвовал в публицистических битвах и сражениях, но такого истеризма — „Всех не перевешаете!“, как Зоя Космодемьянская из петли кричала, — я не ожидал от себя. А он был и, кстати, сослужил прекрасную услугу. Сразу же ко мне на улицах стали подходить переодетые разведчики, военные, жали руку, благодарили. И мне было так странно: ведь это они должны были проклясть эту свободу с помощью танков и гранатометов».
После горбачевского заявления о грядущем выяснении «кто есть ху» на страницы прессы выплескиваются потоки «доносов». Оказалось, он был связан с Баклановым, с ГКЧП, а газета «День» была не просто «оплотом заединщиков», но лабораторией и штабом путча. Яковлев, предложивший на одном из митингов — «Проханова надо вздернуть на фонарь», срывает овацию. Эталонной психической атакой стало опубликованное в «Столице» «Открытое письмо соловью Генштаба» поэта Евгения Храмова, инспирированное прохановским интервью «Комсомольской правде», где автор, обращаясь к нему «Саша», на «ты», обвиняет своего экс-приятеля в том, что тот графоман, состоит на содержании у военных и связан с КГБ. Проханов тоже помнит Храмова, в частности, как тот однажды преподнес ему стихотворение, а через некоторое время оно обнаружилось в сборнике, посвященное еще кому-то: «я долго не мог понять — как это, это все равно что венок с одной могилы переносить на другую».
С мемуарами о Проханове-монстре выступил и Сырокомский, его бывший патрон в «ЛГ». По горячим следам выходит роман Евтушенко «Не умирай прежде смерти. Русская сказка», в котором есть целая глава про хорошо узнаваемого «Романтика Путча». «У него была сосредоточенная бледность земляного червя, неуверенная самоуверенность соловья генерального штаба и гордая жертвенная нервность скаковой лошади, которая сама себя впрягла в колесницу истории, то бишь в танки. Лицо его было истощено истерической любовью к военно-промышленному комплексу, танкам, подводным лодкам, реактивным истребителям, атомным бомбам, химическому и бактериологическому оружию и особенно к боевым ракетам, которые в своих социалистически колониальных романах он воспевал с военизированной эротикой… Он решил въехать в бессмертие на бронетранспортере… так настойчиво стал тереться о генеральские погоны, что на его доверительно прижимающемся к ним плече оставались предательски поблескивающие золотые ниточки. Он нашептывал генералам апокалиптические предсказания… Армия стала его Дульсинеей в хаки. С детства он смертельно боялся летать, а теперь чуть ли не со слезами выклянчивал, чтобы его взяли на борт вертолетов, полосующих пулеметными очередями афганские деревни… У него была идиосинкразия к алкоголю, но он, превозмогая отвращение, героически заставлял себя пить водку с генералами в саунах, да еще с притворным удовольствием крякая, как они, ибо это входило, по его представлениям, в понятие мужественности… Он был настолько вымотан своим любовным романом с Армией, что у него не оставалось сил на просто женщин, и, для того, чтобы у него с ними получалось, он ставил в интимные мгновения кассеты военных маршей, лихорадочно вызывая в памяти военные парады на Красной площади…». По сюжету, Романтик Путча является к Кристальному Коммунисту с просьбой вооружить его, но тот обращается с ним как с маньяком и истериком.
Вместо того чтобы сдаться и каяться, он, напротив, преувеличивал степень своей близости с ГКЧП. В ответ на доносы «Литературки» насчет связей с Баклановым он вытащил целую серию снимков, где они запечатлены вдвоем, и опубликовал их — нате, подавитесь, и написал, что считает его замечательным человеком, а вы ему и в подметки не годитесь. Сейчас, пожалуй, не очень понятно, что такого особенного в этих фотографиях: сидят два хрыча в костюмах за казенным столом и о чем-то беседуют — невыразительно. Это сейчас; тогда, увидев эту публикацию, новый главком, ельцинист, моментально вышвыривает редакцию с Крутицкого подворья. Все приходится начинать с нуля.