Эта злополучная часть тела вызвала в свое время пристальный интерес традиционного прохановского оппонента, главною редактора газеты «Дуэль» Ю. Мухина. Поводом стал пассаж в «Господине Гексогене»: «На солнечном дворе стояла железная кровать с пружинами. На ней, раскинув усталые руки, лежала мертвая женщина, и двое солдат насиловали голый остывающий труп. Один колыхался на женщине, двигая тощими ягодицами, другой держал женщину и босую ступню, и его глаза, не видя Белосельцева, были полны безумным солнечным блеском». «А я вот, — замечает проницательный Мухин, — задумался, почему Проханов поручил второму солдату держать труп за стопу? Это что — по Проханову — самая соблазнительная часть женского тела?»
Андрей, младший сын Проханова, считающий себя учеником Пчельникова, излагая мне эту теорию, дополнил ее своим не лишенным остроумия замечанием. В XIX веке у России было две беды — дураки и дороги, но в XXI веке эти две беды становятся ее главными преимуществами. Дороги — потому что Россия представляет собой сохраненное бездорожное пространство, позволяющее активировать этот скрытый ресурс, трансформировать его в «коммуникационное ложе». Дураки — потому что это ресурс инаковости, кривизны сознания, ценный в глобализованном, культурно и мировоззренчески унифицированном мире.
Тут надо сказать, что термин «филологический человек» в мире Проханова имеет отчетливо пейоративный оттенок. «Филологи» — это люди с метро «Аэропорт», это те, кто больше интересуются текстами, чем жизнью и отношениями людей, это Наталья Иванова и прочие Тараканеры, вылавливавшие в прохановских текстах блох и игнорировавшие их «футурологический пафос», это люди, экранирующиеся текстами от реальности, это Владимир Сорокин; нынешняя власть — власть филологических людей (не случайно министр обороны Сергей Иванов — филолог по образованию, «главком филологических войск», как любит его называть Проханов), которые «слишком много внимания уделяют лингвистике, семантике, вместо того чтобы выстраивать реальный централизм, меняют названия, имена, устраивают праздники, спорят о терминах. Губернатор Тульской области может называться хоть эмиром, но от этого оборонные заводы уже не вернешь, они не заработают. Перевесить порток с гвоздя на гвоздок — вот как это называется».
В романе «Место действия» есть эпизод, где на возводящийся комбинат приезжает устраиваться филологическая барышня, лепечущая что-то вроде: «Я разочаровалась в филологии. Филологический подход устарел. Сейчас не век филологии, а век техники» — ее не берут на работу даже после этой покаянной речи: филологические люди — никчемные существа по определению.
Архетип филологического человека — Битов: интеллектуал, способный подолгу разглагольствовать о чем-то воздушном, человеке в пейзаже, пунктирных линиях и вычитании зайца; мастер сложной, рассказ-в-рассказе, композиции. С уважением относясь к Битову, Проханов не скрывает своего неприятия коллеги, связанной с его «филологичностью». Не исключено, таким образом Проханов переживает свою неспособность держать целую книгу на одной сцене. Тогда как Проханов в каждом романе конструировал стальную башню, бахвалился взятой высотой, бравировал барочными метафорами, Битов — выращивал воздушные замки, творил легко и изящно, лавируя между подтекстами и подводными течениями. За нежелание или неумение делать это Проханова всегда снобировали «филологические люди».
Нельзя забывать, что коллективное пение было также одним из рефлексов молоканской, баптистской семейной традиции. В этой среде пение — а Проханов, напомним, был внуком автора 1037 духовных гимнов — всегда было излюбленным занятием. Однако, замечает историк Л. Н. Митрохин, «у них не было ни собственного Баха, ни своего Лютера. А поэтому они порой пели на мотивы популярных советских песен. И здесь начинается обыкновенный российский сюрреализм.
Мир своей душе я искал,
Но его найти нелегко.
Долго я молился и страдал,
В поисках ушел далеко.
Это „Сулико“, если не ошибаюсь, любимая песня земного советского бога».
В романе «Бой на Рио-Коко» (чьим «подмалевком» является роман 1984 года «И вот приходит ветер…») главный герой, генерал Белосельцев, пишет отчеты об окружающем его зле, но сталкивается с тем, что иногда у него из-под пера выскакивают непонятные строки. Приглядевшись, он узнает в них свой первый, ныне «утраченный», рассказ «Свадьба». В последней главе «Свадьба» записывается целиком — и действительно выглядит стихотворением в прозе, подлинным шедевром. Желающих ознакомиться с ним отсылаем к «Иду в путь мой»; текст этот, к счастью, не утрачен.
«Свадьба» — прохановский прототекст, яйцо, из которого выросли все его романы, и важный для него образ, или, точнее, сценарий, который он будет воспроизводить много раз; так, «Теплоход „Иосиф Бродский“», например, есть не что иное, как анти-«Свадьба», роман про сатанинскую свадьбу. Свадьба как обряд, по сути, есть мистическое соединение двух сущностей, один из этапов ритуала откладывания яйца, обрядовый эквивалент творческого зарождения, критическое сближение частиц материи, гарантирующее реализацию заложенного в них потенциала развития. Одним из главных eye catcher’ов в «Свадьбе» была «стоглазая яишня», украшение праздничного деревенского стола. Трифонов, по уверению Проханова, среагировал прежде всего именно на «Свадьбу» — так что неудивительно, что в качестве опознавательного знака Проханов взял с собой на встречу яйцо, косвенно отсылающее, в том числе, к конкретному рассказу.
Было бы любопытно сравнить два переработанных в текст опыта «лесного затворничества» — «Иду в путь мой» и «Между собакой и волком» Саши Соколова. Оба литератора так или иначе работают с фольклорным и «деревенщицким» материалом, но один пошел путем экспериментов с языком и формой и скептического ерничества, второй — путем экстенсивного освоения тем, поверхностной колонизации языковых ресурсов и экзальтированного энтузиазма. По сравнению с сашесоколовским прохановский текст кажется творчеством юродивого; озадачивает, однако, что интенсивная соколовская модель оказалась непродуктивной в отечественной литературе, тогда как у прохановской, похоже, больше шансов пережить своего создателя.
Кстати, о будущем. Пчельников и в 90-е продолжал оставаться патриотом, хотя и экстравагантным (он радовался происходящему — «сбросу этнического балласта», «разрушению все равно ни от чего не защищающей скорлупы»). Он погиб в 2001-м «мистическим образом», «тоже от машины». Все произошло почти так, как со Шмелевым в романе «Надпись», — только это не было самоубийством. «Всю свою жизнь он пел цивилизацию, механизмы, сочетание с любовью и богом, и вот машина, на которой он ехал по МКАДу, заглохла, он вышел посмотреть, залез под капот, и сзади в него врезался тяжелый грузовик. Весь череп ему разнесло… тоже такая цивилизационная смерть, произошедшая на одном из концентрических колец — Москва ему представлялась созвездием колец».
В «Надписи» к Коробейнику подкатывался Стремжинский-Сырокомский, но на самом деле реальное давление по этой линии осуществлял на Проханова офицер Севрук, в Афганистане.
Странный рефлекс этой остроты обнаруживаем в романе «Идущие в ночи», где Басаев беседует с бывшим учителем, ставшим чеченским боевиком. «Ты что преподавал? Географию? Тогда ты знаешь, где расположен эдем. Напомню — доходишь до штаба русских, кидаешь гранату и оттуда прямо вверх, не сворачивая, — пошутил Басаев, приобнимая командира и похлопывая его по спине».
К моменту нашего разговора Проханов переменит свое мнение о Невзорове. «Я его только теперь начал понимать до конца. Невзоров очень артистичный и эксцентричный человек. И мне кажется, что в нем эстетики гораздо больше, чем идеологии, политики. Невзоров помещает себя туда, где много энергетики. Когда началась вся эта либеральная буза, он был либералом, поддерживал Собчака: это было восхитительно, явление на взлете, на подъеме. И как виндесерфер, он помещал себя на эти волны, питался, как художник, этими энергиями. Он как никто в нашей журналистике работал на эстетике распада, не боялся показывать жуткую красоту ада: трупы, помойки, свалки, инфернальные аспекты реальности. Как только возникла энергетика сопротивления — рижский ОМОН, война, кровь, Чеслав Млынник — он перешел к тем, кто сопротивлялся. И его цикл „Наши“ — это ода сражающимся, не сдающимся остаткам советской империи. Когда он делал свои „Секунды“, моя газета и его передача дружили. Он ссылался на „День“, а мы предоставляли ему слово, поддерживали, боготворили его, создавали ему в нашей среде репутацию такого молодого гения. Он был в нашей среде до той поры, покуда она была энергоемкой. Он порвал со всем этим красным движением после 93 года, когда оно скисло, стухло. Он первым заметил это угасание, возникшую энтропию, устал от бессмысленных митингов, шествий. Ему просто стало скучно. И он кинулся туда, где он видел энергетику, к Березовскому и Лебедю. Там была энергетика больших денег, а Береза же был вулкан, он фонтанировал: идеи, связи, концепции, интриги бесконечные. И это очень импонировало Невзорову. Но и там он не прижился, потому что с уходом Березовского и он тоже ушел. Березовский обладает удивительным свойством превращать людей в камни. Авраам наоборот — из камней делал людей. А тут: кто пообщается с ним — каменеет».
Существует еще один печатный извод «Господина Гексогена» — в «Роман-газете», где есть и финал с радугой, и финал-финал, с погружением Белосельцева в прорубь; именно этот вариант следует использовать составителям серии «Литературные памятники». Справедливости ради следует отметить варварскую роль, сыгранную редактором романа М. Котоминым: получив рукопись с обоими финалами, он секвестировал второй. Зная, что инциденты такого рода грозят ему и впредь, Проханов выработал специальную тактику для своего редактора: «Я даже специально сейчас буду делать фальшивые финалы — если ему надо что-то отрезать».
Любопытным образом эта метафора перекликается с теми, которыми пользовался его двоюродный дед И. С. Проханов. Тот призывал «созидать духовный дом из живых камней», обещая, что Россию — это «духовное кладбище или долину сухих костей» — ждет «подлинное воскресение, духовное обновление и реформация».