ГЛАВА VII

Работа в Министерстве культуры СССР

Говоря о том, что у меня было три творческих поля деятельности — театральная драматургия, большое кино и мультипликация, я упустил из виду и четвертое свое поле — служебное. Со службой мне везло. Я, с перерывами, перепархивал с одного ответственного поста на другой. И как меня уговаривали! В 1964 году ко мне домой приехал начальник Управления театров Министерства культуры СССР Павел Андреевич Тарасов и предложил пост заместителя главного редактора репертуарно-редакционной коллегии в своем управлении, недавно учрежденной в министерстве по поручению Никиты Сергеевича Хрущева. По этому образцу аналогичные коллективы появились при всех республиканских министерствах культуры. Как я понимал, мы были единственным подразделением министерства, которое занималось конкретным делом: мы выпускали продукцию — пьесы. Павел Андреевич, видя мое раздумье, уговаривал мою жену: зарплата большая! И верно, в то время 325 рублей было большой суммой.

Мы уютно посидели с Павлом Андреевичем, как водится, за коньячком, и я обещал дать ответ через два дня. В общем, я согласился. Но вот с утверждением меня на этом посту, а утверждаться я должен был в ЦК КПСС, — произошла задержка и довольно долгая, поскольку я не был членом партии. Но все обошлось благополучно. В своей должности я находился с 1964 по 1971 год, став затем внештатным членом этой же коллегии.

Не могу понять, чем я привлекал нашу власть? Детскостью, непосредственностью? Отсутствием личной заинтересованности? Беспартийностью? А тут еще так случилось, что мой шеф, главный редактор, стал часто болеть, а потом скончался, и я долгое время исполнял обязанности главного редактора. У меня был свой кабинет с сейфом. Получив доступ к «тайнам» государственного управления искусством, к тем нитям, которые тянулись сверху к драматургу, еще только задумывающему свое произведение, я стал разбираться с этим хозяйством.

Что же оно собой представляло? Несколько «избранных» не утруждали себя хождением к нам. Они разговаривали с министром, его замом, редко опускались до уровня начальника управления театрами. Скажем, Симонову достаточно было заявить, что он хочет написать пьесу — и договор тут же заключался. К списку избранных принадлежал и С. Алешин, и несколько других персон. Иногда нам «сверху» спускались и вовсе незнакомые фамилии с резолюцией начальства «Заключить»!

Однажды я получил «сверху» пьесу, написанную главным редактором газеты «Советская культура». Я прочел, нашел в ней ряд крупных недостатков и, узнав телефон, позвонил ему с просьбой увидеться, поговорить. Он помолчал некоторое время, потом спросил, когда он может прислать за пьесой шофера. Я ответил, удивившись такому обороту дела: оказывается, начальство пишет пьесы не для обсуждения их, а для приема сразу.

Начальник управления долго корил меня за неумение обращаться с сильными мира сего. А что я должен был делать? Попросить прислать шофера, чтобы тот привез своему шефу подписанный договор?

Подать заявку на пьесу обычным путем для простого автора было достаточно сложно, и нам приходилось частенько требовать от автора, чтобы он развил или, наоборот, сократил изложение замысла, иначе было непонятно, что задумал драматург.

В числе посетителей моего кабинета было и двое сумасшедших. Один тихий, ласковый, второй — агрессивный, с палкой, за ним приходилось приглядывать.

Когда после истечения срока, обусловленного в договоре, у меня на столе появлялась пьеса, мы ее рассматривали. Подвергалось критике и требовало изъятия: если автор выводил в неприглядном свете первых секретарей обкомов КПСС, Героев Советского Союза и Соцтруда. Можно было, скажем, подвести секретаря обкома к какой-то кризисной ситуации (он не знал, ему не сказали и т. п.) и, в крайнем случае, позволить ему умереть от инфаркта. Нет, вру! Это дозволялось проделывать только с секретарями райкома. Первые секретари обкомов приберегались для финала, чтобы под занавес произнести несколько слов, разрешающих конфликт. Разумеется, выше обкома подниматься не осмеливался никто.

С действующими лицами, членами партии, следовало разбираться осторожно, тут присутствовал страх нарушить 6-ю статью нашей Конституции — о «руководящей» роли партии. Нам следовало также «бдеть», чтобы критика явления никогда не переходила в критику системы — на этом надлежало стоять твердо. В остальном драматургу представлялась полная свобода, а как он мог такую свободу использовать — это уже его дело. В общем, за редкими исключениями, наша драматургия извивалась как могла, но правил этих не нарушала.

Оглядываясь на прошлое, я понимаю: наше общество четко восприняло табель о рангах, унаследовав ее от эпохи сталинизма, и применяло ее ко всему. И каждый понимал: этому можно, а этому — нельзя.

Помню, мы с моим начальником Тарасовым шли на какое-то совещание. Он привычно вошел в особый министерский подъезд, разделся, и я с ним. Дежурный в подъезде благосклонно взирал на наши действия. Но стоило мне как-то одному попытаться снять пальто в этом подъезде, тот же дежурный сделал рукой незаметный, мягкий, но решительный знак — не сюда, а туда, где раздеваются все, и я его понял. Понял и подчинился. По своему рангу Тарасову положено здесь разоблачаться, а мне нет. Мое место со всеми, там…


Обращаясь к прошлому, я все-таки должен признать, что создание репертуарно-редакционной коллегии — вещь положительная. При всех своих издержках, подчинению начальственным указаниям, мы были нужны как орган министерства, выдвинутый в гущу жизни. По существу, каждый, написавший пьесу, мог прийти к нам, и мы обязаны были рассмотреть, что он написал. Взять хотя бы появление очень интересного драматурга Михаила Ворфоломеева. Он работал в каком-то очень тяжелом цеху по производству стекловаты, написал пьесу, принес ее к нам в министерство. Кто как не мы дали ей положительную оценку и выпустили в свет? Мало того, поэт и драматург Петр Градов и я тогда же дали до той поры никому не известному автору рекомендацию для вступления в Союз писателей. А Александр Вампилов? Но о нем я буду писать особо.

Отдельных деталей нашей работы я касаюсь в других местах, но основная масса действующих драматургов шла к нам и получала главное — деньги за принятую нами пьесу и распространение ее через бюллетени ВААП.

Правда, основным недостатком нашей работы было то, что мы не доводили пьесу до театра, не брали на себя такой ответственности. Если бы министерство решилось наконец выплачивать некоторую сумму режиссеру за первую постановку новой пьесы, вопрос был бы решен. Ведь при отсутствии в СССР специальных литературных агентов, посредников между драматургами и театрами, дело с постановкой пьес, тем более новых, обстояло очень плохо.

Каков был мой вклад как чиновника в развитие драматургии — судить не мне. Помню, я выступал в «Литературной газете», защищая пьесу В. Раздольского «Вьюга», пьесу И. Назарова «Один колос еще не хлеб», может, было что-то еще.

Уже потом, когда я остался в коллегии внештатным членом, хорошо помню наше заседание, где встал вопрос о заключении договора на пьесу о маршале Жукове. Дело было при Брежневе, и возникли сомнения — а можно ли, а нужно ли, поскольку на Жукове, даже несмотря на его смерть, все еще висел выговор ЦК. Официальную формулировку не помню, но, очевидно, за то, что он всегда был Личностью. Короче, высказывались мнения, что надо бы этот вопрос провентилировать… Я пришел в ярость и кричал: какие могут быть сомнения, речь идет о нашем первом полководце, спасителе Отечества. Договор все-таки заключили. Пьеса появилась не скоро, всего на 62 страницах, превосходная, смелая. И снова борьба. Голоса разделились поровну. Главный редактор решил подождать — ох, эта осторожность! «Пусть полежит», — сказал он. И она долежала до середины 80-х годов, когда мы спешно рассчитались с автором, приняли ее, а время-то ушло. Мы часто не понимаем, что Время является беспощадным арбитром, не признающим ничего, кроме своего отсчета.

Редко, очень редко появляются пьесы сразу, безоговорочно принимаемые всеми. Так произошло с пьесой киргизского драматурга Мара Байджиева «Криминальный случай». Наша коллегия много помогала этому автору, начиная с его первой пьесы «Дуэль», которую тогда перевел по нашей просьбе писатель Василий Аксенов, еще не уехавший за рубеж. В этом переводе она обошла многие театры и даже вышла за пределы страны.

Читая его новую пьесу, я наслаждался лаконизмом письма, остротой сюжета, выразительностью характеристик действующих лиц — их всего четверо.

Притом я не мог отделаться от ощущения, что этим своим произведением Мар Байджиев как бы отдавал долг коллеге, написав пьесу по-русски. В этом я увидел глубинный процесс, выходящий далеко за рамки самой пьесы: взаимообогащение культур. Интересная сюжетно, по-русски написанная, пьеса была киргизской по своему духу. Я не сомневался, что она будет иметь успех у любого зрителя.

Мой небосклон ограничивался начальником управления и заместителем министра, ведающим театром. Министр же, очаровательная Екатерина Алексеевна Фурцева, была как бы вне лицезрения.

Поступавшие к нам пьесы распределялись среди членов коллегии — нас было семь человек, — потом мы собирались, обсуждали их, выносили решение — что отвергнуть, что принять с доработкой, на что заключить договор на приобретение.

И странная вещь, я ни разу не чувствовал, что это я веду коллегию, я подписываю, я отвечаю. Бюрократическая система была очень ловко продумана. Конкретно не отвечал никто, только в случае, если надо было устроить что-то показательное, «пригвоздить», находили кого-нибудь, на кого могли валить все «преступления». В нормальное время прицепиться ни к чему было нельзя. И эта система, конечно, устраивала всех, действующих в ней. А как мне хотелось взять что-то на себя, отвечать за что-нибудь! Случай представился (а сколько их было!). Написал пьесу белорусский драматург — человек уважаемый у себя на родине. Но поскольку в пьесе фигурировал Ленин, то она должна была пройти через нашу коллегию — такое было постановление. Я дал добро.

Помню пьесу армянского драматурга, с героем Мясникяном[112]. Там тоже был Ленин, которого автор заставил заниматься армянским языком. Я спросил его:

— Это правда?

— Сведений об этом нет, — уклончиво сказал мне драматург, — но армянам будет приятно…


Так вот, в числе ленинских пьес пришла ко мне и белорусская пьеса о Брестском мире, среди действующих лиц был Троцкий. Казалось бы, почему нет? Троцкий — активный деятель того исторического периода, имеет прямое отношение к описываемым событиям. Но никто из сегодняшней молодежи и представления не имеет, каким молчанием было окружено это имя в эпоху так называемого застоя. Прямо как в средние века, когда не рекомендовалось даже упоминать имя дьявола: предпочитали говорить «Он». Тут даже этого не разрешали. Просто не было его в истории. Ведь все постепенно шло к тому, чтобы решения XX съезда КПСС о развенчании Сталина ликвидировать. Это можно проследить по Советской исторической энциклопедии, подписчиком которой я был. Статьи в ней в точности соответствовали политическому моменту. Например, статья об известном деятеле партии, герое Октября Антонове-Овсеенко (том выпущен в 1961 году) отмечает его революционные заслуги и заканчивается словами «был на дипломатической работе», оставляя у читателя впечатление, что Антонов-Овсеенко переселился в мир иной, окруженный детьми и внуками… В томе, выпущенном в 1963 году, о Н. А. Вознесенском, государственном и партийном деятеле, уже писалось, что он «стал жертвой вражеской клеветы в период культа личности Сталина, был необоснованно осужден. Посмертно реабилитирован». Спустя десятилетие из такой завершающей биографические статьи формулировки исчезает фамилия Сталина, и она становится торопливо безличной «…незаконно репрессирован, реабилитирован посмертно».

Подходя к букве «Т», Историческая энциклопедия неожиданно замолчала. Очередного тома все не было и не было. Я отправился в магазин подписных изданий на Кузнецком Мосту выяснить — почему задержка?

— Буква трудная, — сказала мне с тонкой улыбкой сотрудница.

Я не понял сразу и только потом сообразил — Троцкий! Представляю, как трудно приходилось сотрудникам энциклопедии. В условиях застоя они решили эту задачу гениально: статьи «Троцкий» попросту не было. Вместо этого была большая статья «Троцкизм» и поменьше — «троцкистско-зиновьевский антипартийный блок», причем со сведениями, кончающимися 1927–1928 годами. Вот как блестяще нашли выход из положения наши историки! И ведь этот том вышел в 1973 году. Ни звука о чудовищных казнях, лагерях, сотнях тысяч, миллионах сосланных! Одно упоминание этого дышащего адским пламенем имени грозило очень серьезными последствиями даже в 1973 году — двадцать лет после смерти Сталина. Набирало новую силу старое, сталинское направление.

И все же скажем спасибо Исторической энциклопедии за то, что она стала единственным официальным источником, где говорилась правда о жертвах сталинизма.

Я решил быть верным истории и оставить Троцкого в пьесе! Не завернуть же ее в Белоруссию с уничтожающей характеристикой! Да и с какой? Пусть будут Ленин и Троцкий, как и было в истории. Отвечать, так отвечать! Я подписал пьесу, и она пошла «наверх», к заместителю министра, Григорию Ивановичу Владыкину. И тут я еще раз понял, что это был в высшей степени порядочный человек. Не помню подробностей, одно могу сказать: я не погорел. Пьеса вернулась ко мне и была тихо похоронена. А я мог бы погореть — и еще как!

Владыкин в свое время был секретарем парткома в Союзе писателей. Молва говорила, что он смело сражался с самим Фадеевым и, случалось, одерживал победы. Потом он был директором Госиздата. Фурцева, став министром культуры, пригласила его своим заместителем по издательскому делу, где он был бы вполне на месте. Но тут подоспело создание специального учреждения — Госкомиздата. И Григорий Иванович оказался не у дел. Вот ему и сунули театры, в них он не ориентировался, это была совершенно чуждая ему область — и он потерялся как личность. Он иногда молча демонстрировал мне известный жест, желая показать, как расправлялась с ним Фурцева. Она, как настоящая женщина, остро чувствовала, кого можно уничтожать.

Павел Андреевич Тарасов, начальник управления театров, огромный, мужественный человек, например, панически ее боялся — да и не только он один. С чего начинается трепет перед начальством? Вот, например, заседание коллегии министерства. Появляется, не без эффекта, наш министр, лаконично, рывком опрашивает:

— Кто из членов коллегии на месте? Тарасов здесь?

И Павел Андреевич уже «готов». С внутренней дрожью он отвечает: «Здесь»! — так, как будто от этого ответа зависит вся его жизнь, все существование. В коротком «здесь» отражен его страх, его почтительность, он весь навытяжку, руки по швам.

Фурцева продолжает:

— Евсеев здесь?

И слышит ленивый, с растяжкой, ответ:

— Здесь, здесь Евсеев.

И в этом ответе, в повторении фамилии чувствуется характер человека, отсутствие страха. В подтексте звучит: «Что ты выламываешься? Перед кем? Мы же знаем наши игры. Уж передо мной-то не стоило бы. Я тебя насквозь вижу…»

В общем, Фурцева чувствует: перед ней мужчина. А это, вообще-то говоря, в аппарате редкость. Имея начальником женщину, даже самые смелые нередко теряются. Они не понимают ее природы, столь противоположной мужской, ее психики, логики. Неизвестно, что она может выкинуть — баба ведь! И это пугает.

Федор Васильевич Евсеев, начальник управления театров Министерства культуры РСФСР, Фурцевой не боялся, как и вообще любого начальства. Был он прелюбопытной фигурой. Пьяница, бабник, он мог и ошибаться, но всегда был честен. Помню спектакль «Глеб Космачов» М. Шатрова в Театре им. Ермоловой. Он не принимал пьесы и высказывался искренне, правдиво, пусть неверно по существу, но у него перед глазами был некий идеал, и он его отстаивал. В части же организационно-хозяйственной вообще мало кто мог с ним сравниться. В общем, он был Личностью! Незадолго до его смерти моя знакомая, жившая в Волковом переулке, встречала его. Он шел, воткнув в карманы своего пиджака ветви деревьев. Где он их наломал? Шел не человек — сад, и так он себя чувствовал. Может быть, он уже тогда прощался с нашим миром, мелким, ничтожным.

Павел Андреевич Тарасов был другой, но тоже чудесный, милый человек. Огромный, с прекрасными большими глазами раненой газели, он говорил мне:

— Вот выйдете вы в отставку — писать будете, а мне что делать? Кота чесать?

Был он в Нижнем Новгороде актером, актера из него не получилось, пошел по профсоюзной линии. Приглянулся — парень был видный, попал помощником к самому Д. Шепилову, заведующему Агитпропом ЦК ВКП(б). Между прочим, он рассказывал, как по долгу службы знакомился с письмом одного из старых партийцев, который тянул свою лямку на непосильной каторге где-то в Сибири. Отправить такое письмо — и то был подвиг!

«Дорогой Сосо! — писал старый, по-видимому, товарищ Сталина. — Объясни, что происходит? Может быть, ты готовишь войну и очищаешь тылы? У каждого из нас, старых членов партии, были грешки, шатания, я готов тебя понять, но объясни, что ты задумал? Я должен понять!»

Когда в 1957 году «погорел» Шепилов, сгорел и Тарасов. Кое-что осталось от прежнего — роскошная квартира в доме на Кутузовском проспекте, но не это заставляло тосковать Павла Андреевича. ЦК! Никакая работа не могла заменить ЦК. У него остались еще связи, он ездил на рыбную ловлю по каким-то старым пропускам, встречался со старыми товарищами. Делясь с нами впечатлениями, он весь таял — как же, разговоры, новости… Остался еще королевский продовольственный паек — он все-таки был членом коллегии Министерства культуры СССР, начальником управления театров. И столько было в его рассказах о рыбной ловле тоски по ушедшему, о величии учреждения, которое он был вынужден покинуть…

Он не знал себе цены — ведь он мужественно воевал, был на знаменитом пятачке под Ленинградом, Невской Дубровке, где земля в несколько рядов была устлана трупами. Он только случайно не получил Героя Советского Союза, кажется, даже был представлен. И жена была ему под стать — врач, прошла вместе с ним всю войну. Но при всем том он был типичнейшим служакой сталинской школы. Выполнять приказ — и все! Назвать белое черным, или наоборот — как там, наверху скажут… Доказывая, таким образом, свою преданность «престолу».

Хорошей иллюстрацией образа мышления людей той эпохи является, на мой взгляд, эпизод из воспоминаний графини Лариш. Это касалось ее деда, австрийского императора Франца-Иосифа. Однажды он был на охоте у какого-то своего друга, командира гвардейского кавалерийского полка, и заночевал у него в замке. Ночью императору захотелось кое-куда, и он отправился на поиски нужного места как был — в одном белье. В коридоре ему попалась старая нянюшка, выкормившая когда-то хозяина замка. Увидев незнакомого мужчину в одном белье, она испуганно закричала.

— Молчите, глупая женщина, — сердито сказал ей Франц-Иосиф. — Я — ваш император.

Потрясенная нянюшка рухнула на колени и тут же запела гимн.

Вспоминаю один эпизод. Нина Петровна, супруга Никиты Сергеевича Хрущева, попросила Фурцеву помочь внучке с переводом пьесы. Та сейчас же позвонила Павлу Андреевичу и приказала заключить с внучкой Никиты Сергеевича договор на перевод. Тарасов вызвал меня и приказал выполнить распоряжение министра. Я отказываюсь, поясняя, что у нас уже есть договор на перевод этой пьесы и я не понимаю, зачем нам второй перевод. Я просил объяснить это министру. Павел Андреевич заливается краской. Никаких разговоров! Приказ министра! Хорошо, я подписал договор.

Проходит время. Рухнул Хрущев, и как раз приходит срок готовности перевода. Работа сделана — надо платить. За соответствующей визой иду к Павлу Андреевичу. И опять он весь делается красным.

— Никаких денег! У нас не богадельня!

— Павел Андреевич, но ведь работа сделана!

— Нет!

Никаких доводов. Поезд ушел. Какая внучка, какая Нина Петровна?!

Простодушие его не знало границ. Была у нас как обычно по понедельникам летучка. Длилась она уже часа два, обсуждался вопрос, если мне память не изменяет, о работе молодых актеров. В то время была у нас одна сотрудница, Людмила Зотова. Всегда — грудь вперед — она проносилась по коридорам, рассекая воздух, даже казалось, с каким-то свистом. У нее обо всем было свое мнение, которое она горячо отстаивала. Так и здесь. Она пыталась доказать свое, все время повторяя: «Свобода творчества! Свобода творчества!», имея в виду, очевидно, условия труда молодых актеров.

Павел Андреевич терпеливо внимал ей, а потом вдруг сказал:

— Слушай, Людмила. Поди-ка ты со своей свободой творчества знаешь куда?

Сразу же возникла пауза. Павел Андреевич понял, что увлекся: на глазах почти трех десятков людей послал человека, женщину, в неподходящее место. Однако он ничем не выдал себя, достойно закончил летучку и только на прощанье, полуобнял Зотову своей могучей рукой, сказал:

— А насчет свободы творчества, я понимаю, ты пошутила…

Был еще какой-то спор. Я назвал Зотову Жанной Д’Арк, поскольку она со всей страстью высказывала свое мнение, невзирая на лица, хотя и была членом партии. Тарасов слушал, слушал, а потом, хихикнув, заметил:

— Чего суетишься, Зотова? Ты думаешь, мы тебя сожжем?


Так уж вышло, что мне достался кабинет рядом с туалетом. Так вот, неожиданно приходит ко мне Павел Андреевич, в шубе, в высокой шапке. Появление редкое. Я встаю и, пользуясь моментом, начинаю какой-то деловой разговор, но чувствую, что моему собеседнику не до этого. Не догадываясь о причине, я продолжаю занимать своего высокого гостя. Но он высказывает признаки явного нетерпения. Наконец, не выдержав, распахивает дверь моего кабинета и кричит:

— Да кто там засел, в конце концов? В штаны мне, что ли, надуть?

И тут дверь туалета открылась и, как нарочно, из нее вышел лилипут из ансамбля лилипутов, который нередко заходил в управление. Контраст между гигантской фигурой Тарасова в высокой шапке и лилипутом был до того разителен, что я рассмеялся, поняв, что явилось причиной неожиданного начальственного визита.

И еще эпизод. Павел Андреевич слушает, что говорит ему по телефону Григорий Иванович Владыкин. Говорит долго, нудно. Павел Андреевич покорно его слушает. Присутствующий тут же Всеволод Малашенко, один из членов репертуарно-редакционной коллегии, пытается что-то сказать Павлу Андреевичу, очевидно, нужное для этого разговора, вернее, монолога.

Наконец Павел Андреевич, не выдержав, восклицает:

— Да замолчи ты!

Трубка замолкает. Тарасов понимает, что этот окрик Владыкин принял на свой счет. Павел Андреевич пытается исправить свой промах.

— Это я тут, — извиняющимся тоном произносит он. — Малашенко воспитываю…

Эти воспоминания, может быть, и не имеют особого значения, но они дороги мне, потому что воссоздают образ человека, прежде всего, не злого, не зараженного «административным восторгом», управлявшего нами патриархально, но с пониманием человеческой сущности каждого работника. И конец его тоже был не шаблонный. Мы должны были во МХАТе обсуждать пьесу Э. Радзинского «О женщине» в присутствии Фурцевой. Это была одна из первых пьес с откровенным разговором о женском характере, о ее психике вне служебных отношений, и это вызывало чувство настороженности, даже неприятия пьесы. Словом, театр решил прибегнуть к помощи министра.

Мы ждали ее в комнате администратора МХАТа. Павел Андреевич сидел рядом со мной. Он, видимо, нервничал, и было с чего. По тем временам пьеса была смелая, искренняя.

Похоже, что Тарасов вообще боялся любых встреч с Фурцевой. Министр запаздывала. И вдруг я услышал какой-то горловой клекот, и огромная масса Павла Андреевича стала валиться на меня. Вызвали врача, положили нашего Тарасова на пол, врач стал делать искусственное дыхание, но было уже поздно. Наш начальник был мертв. И в это время как раз появилась Екатерина Алексеевна. Она увидела распростертое тело, ей доложили о случившемся. Дав распоряжения, полагающиеся в таких случаях, она, перешагнув через труп, пошла в залу, где ее ждали.

Так окончил свой жизненный путь наш начальник, наш милый Павел Андреевич — на своем посту, в последний раз вытянувшись по стойке «смирно!» во весь свой гигантский рост перед своим министром…

А она нам сказала: — Идемте обсуждать!..

Министр… Что она ощущала, переступая через мертвого Тарасова? Для нее он был работником аппарата, исполнителем ее воли, но не тем, к кому она прислушивалась, чьей поддержки искала…

Череда министров

«Не ссорьте меня с интеллигенцией» — вот был ее лозунг, и этому лозунгу она следовала всю свою жизнь. Надо сказать, что это было сложно — и в «великое десятилетие», при Хрущеве, и после, когда она, оставаясь министром, уже не была членом Политбюро.

Дело происходило в 1968 году, и Фурцева уже прекрасно ощущала на себе пристальный, убивающий все живое взгляд Михаила Андреевича Суслова, руководившего всей нашей идеологией. Скажу больше: и фактически управлявшего всей страной.

Я не знаю, принимала ли Фурцева участие в «зарезании» превосходной пьесы С. Алешина «Куст рябины» в 1971 году. Мне кажется, что алешинская пьеса не могла пройти мимо ее внимания. Ведь при мне же на одном из наших собраний Фурцева сказала, указывая на Алешина:

— Вот же существует, живет среди нас классик.

Это было вскоре после выхода на экран фильма «Все остается людям».

Пьеса, как я уже сказал, была превосходной. В ней шла речь о старой акушерке, одесситке, потерявшей в войну единственного сына, живущей в коммуналке, в окружении разных людей. И вдруг она получает потрясающее известие: ее сын жив, он живет в Штатах! Она пишет ему, он отвечает и зовет ее к себе, в Нью-Йорк. Вся квартира, несмотря на разные отношения друг с другом, принимает горячее участие в этом, даются противоположные советы. В общем, старушка решает: она отправится в гости к сыну, но обязательно вернется домой. Она летит — это тоже первый раз в ее жизни. В Нью-Йорке ее встречает сын, ее мальчик, сейчас уже пожилой человек, с семьей. Жена его очень ласково принимает ее, так же и дети, особенно старшая, девушка лет семнадцати. Они прекрасно живут, у них два телевизора, две автомашины. Он литературный агент. Кстати, в год появления пьесы эта профессия казалась нам сомнительной, грязноватой, но прошло время, и мы мечтаем о таких литературных агентах! Словом, в этой семье все превосходно. Внучка заслушивается рассказами бабушки о Советском Союзе. Бабушка сидит в глубоком кресле, в полном покое. Внучка выражает желание вместе с бабушкой увидеть эту страну… И, казалось бы, невозможное сбывается. Бабушка с внучкой приезжает домой. Их встречают жильцы коммунальной квартиры. Внучке неведом такой быт, здесь перемешано трогательное с комическим… Великое с трагическим…

Финал пьесы. Поездка с внучкой домой приснилась бабушке. Она умирает, сидя в кресле, в квартире своего сына, в присутствии своей внучки, которая стала так близка ее сердцу…

Пьеса сразу же, с подачи, увы, одной из наших же коллег, к сожалению, пошла по разряду «политических». Это подхватил новый начальник управления театров:

— Это любование чуждой нам жизнью! Нашли чему завидовать! Два телевизора. Почему у нашего человека, оказавшегося в Америке, такая хорошая семья и достаток? Это утверждение американского образа жизни в нашей драматургии.

И тут не помогло даже хорошее отношение замминистра, пьесу не разрешили к исполнению. Я думаю, запрет был вызван национальностью героини. Это было время, когда антисемитизм стал, по существу, государственной политикой, а в искусстве стыдливо рекомендовалось «не выпячивать» национальный вопрос. Кто-то рассказывал мне еще задолго до алешинской пьесы о реакции Хрущева на всю эту проблему в целом:

— Знаю, все знаю, — говорил он, словно отмахиваясь от какого-то призрака. — Не трогайте все эти дела! Только тронешь — такое полезет, и обязательно выйдет антикоммунизм.

Так или иначе, пьесу зарезали. У меня долго болела душа за погубленное прекрасное произведение. Помню, защитники пьесы прибегали даже к таким доводам: почему считать главную героиню обязательно еврейкой? Она одесситка, в Одессе же живут люди разных национальностей. Но эти, такие наивные «оправдания» пьесы ни к чему не привели. По той же причине была зарезана постановка пьесы известного американского драматурга А. Миллера «Случай в Виши».

В свое время я советовал А. Гончарову, главному режиссеру Театра им. Маяковского, поставить одну из лучших, на мой взгляд, пьес советской драматургии, «Закат» И. Бабеля. Он загорелся, пошел к Фурцевой, поделился с ней своими планами.

— Зачем вам эти еврейские анекдоты? — был ответ.

И Гончаров отступил на много лет, поставив «Закат» только в середине 80-х, когда началась перестройка. Мне думается, что Фурцева своим отказом тогда просто следовала неписаным идеологическим установкам — остерегаться появления на сцене «этой» темы.

Вообще, в отсутствии смелости Фурцеву трудно было упрекнуть, о чем свидетельствует история с «Большевиками» М. Шатрова. Как известно, эта пьеса завершала трилогию, постановку которой затеял Олег Ефремов, бывший тогда главным режиссером в «Современнике». Первая пьеса была «Декабристы» Л. Зорина, вторая — «Народовольцы» А. Свободина, и третья — шатровские «Большевики». С ней было много всяких пертурбаций, спектакль был готов, наступало пятидесятилетие Октябрьской революции, а судьба пьесы находилась в руках Главлита. И грянул гром. Пятого ноября пришел ответ: пьеса не разрешалась к исполнению. Перечень пунктов, вызвавших такое решение, был внушителен: тут была и моральная обстановка, и выбор исторического момента, и параллели с Французской революцией. Но о самом главном не было сказано: как посмел драматург у постели борющегося за жизнь Ленина прогнозировать путь партии без него?

Ефремов, Волчек и несколько других актеров бросились к Фурцевой. И вот тут ее всегдашний призыв «Не ссориться с интеллигенцией» подвергся большому испытанию. В самом деле, представим ситуацию: 1967 год. Фурцева, ближайшая соратница снятого Хрущева, — уже не член Политбюро, но пока еще занимает пост министра культуры. И вот она должна решить судьбу пьесы на ответственную тему буквально накануне юбилея Советской власти! Тут ни слезы Волчек, ни нервические судороги Ефремова можно бы и не принимать во внимание. Но Фурцева решилась! Она разрешила играть «Большевиков», несмотря на прямое запрещение Главлита. Это надо оценить и запомнить. Она трусила ужасно, но решилась!

Потом на спектакле появился А. Микоян, одобрил его, позвонил М. Суслову. Приходили «лица» еще и еще, в общем, атмосфера сложилась благоприятная, и Главлит, после ряда уступок, сделанных театром, сменил гнев на милость.

Вспоминается еще один случай. Очевидно, это было в 1964 году, на очередной коллегии Министерства культуры СССР. Речь зашла об одном из романов Кочетова — вроде его хотели инсценировать в какой-то из среднеазиатских республик. С резкой критикой романа выступил наш известный драматург Афанасий Дмитриевич Салынский, несмотря на то, что было известно, что роман высоко оценил Н. С. Хрущев.

— А вы знаете, что этот роман получил высокую оценку? — спросила Фурцева.

— Знаю.

— И знаете, из чьих уст?

— И это знаю. Но, извините, Платон мне друг, но истина дороже! — ответил Салынский.

Кое-кто захлопал. Фурцева несколько растерялась, не зная, как реагировать.

Казалось, этим дело и закончится. Коллегия продолжалась, но после ряда выступлений Фурцева решила взять реванш. В своем заключительном слове она вернулась к диалогу с Салынским.

— Вы, вероятно, слышали выражение «великое десятилетие»?[113] Многие повторяют его, не всегда понимая смысл. Вот вам живой пример: если бы не это десятилетие, то один из нас двоих уже наверняка сушил бы сухари!

Говоря о Фурцевой и отдавая ей должное, как не вспомнить одного из ее знаменитых предшественников, имя которого определяло уровень культуры в нашей стране. Все, чего он касался, сразу же приобретало глубину, значительность — и поэзию! Вы, наверное, уже догадались, о ком я говорю. Это Анатолий Васильевич Луначарский. Стоило увидеть где-нибудь его характерный профиль, и сразу становилось ясно: предстоит что-то серьезное и в то же время увлекательное.

Рассказов о его исключительном даре общения с аудиторией я наслушался очень много, но, как ни странно, еще ни разу не попадал на его выступления.

И вот как-то совершенно случайно, на какой-то выставке на территории Парка культуры и отдыха я наконец его услышал. Мало того, что эта встреча стала для меня полнейшей неожиданностью, она к тому же произвела на меня оглушительное впечатление.

Все рассказы о Луначарском мгновенно побледнели — я был свидетелем совершенно нового для меня явления, продемонстрировавшего неизвестный мне дотоле образец высочайшего ораторского искусства.

Боже! Что это было за наслаждение! Внешне полная простота, доверительность тона, ощущение гигантского, неисчерпаемого запаса созданных человечеством ценностей: мыслей, образов, сравнений, юмора и прочих красот из всех эпох. Я вспомнил знаменитого крысолова из Гамельна[114]. Да, я поверил тогда, впервые в жизни, что меня, взрослого человека, можно заворожить, увлечь куда угодно простым звуком человеческой речи. Это была даже не речь, это была песня, идущая прямо в сердце…


С председателем Комитета по делам искусств СССР М. Храпченко я встречался только один раз. Шла Великая Отечественная война. Я просил его познакомиться с моей пьесой-сказкой «Земля родная». Он вяло ронял слова, развивая свои теоретические взгляды на неспособность, по его мнению, такого жанра, как сказка, отразить пафос, которым охвачен сейчас наш народ, потом перешел почему-то на Блока, на его пьесу-сказку «Роза и крест».

В общем, толку от него я не добился.

Я понимаю министров. Им дано высшее право — сказать «да» или «нет». О-о, это совсем не так просто, как кажется. Я наблюдал раз Н. Беспалова, бывшего тогда председателем Комитета по делам искусств СССР, когда от него ждали такого решения. В Театре драмы и комедии, что находился на Таганской площади, где сейчас в его старом здании театр Любимова, была поставлена пьеса Мамина-Сибиряка из купеческой жизни. Смотрели ее делегаты какой-то партийной конференции и выразили свое неодобрение. В отчаянии театр обратился к своему высшему начальству. Беспалов должен был сказать свое последнее слово. Он приехал, смотрел спектакль. Дирекция ждала его наверху, в кабинете. Беспалову явно не хотелось приближать момент встречи. Он заходил за кулисы, беседовал с рабочими. Увидел кого-то знакомого, заговорил с ним, с тоской поглядывая по сторонам. Приближался миг, когда он должен сказать свое слово. А до чего не хочется! Но надо. За это ему платит деньги государство, власть. Не помню, каково было его решение, но эти министерские «муки» хорошо врезались в память.


Следующая фигура, которая вспоминается мне, — это Пантелеймон Кондратьевич Пономаренко, руководитель партизанского движения в Великую Отечественную войну, человек, с которым, где бы он ни находился, Хрущеву было тесно. Стал он после войны первым секретарем ЦК Белоруссии — тесно. Кстати, ходили слухи, что он сжег остатки старого Минска, разоренного фашистами, чтобы построить новый, светлый город. И построил! Был первым секретарем Казахского ЦК — показался слишком смел. Назначили министром культуры СССР. Я был на XIII пленуме Союза писателей, посвященном драматургии, где он выступал. Говорил дельно, интересно.

С Пономаренко был случай, рассказанный мне кем-то из работников министерства.

Докладывают Пантелеймону Кондратьевичу, что приема у него добивается Елена Фабиановна Гнесина, просит назначить день. Повод: она хлопочет о 300 000 рублей, которые никак не может получить от министерства. Он сам берет трубку и говорит:

— Что вы, Елена Фабиановна, как можно такому человеку, как вы, ходить по кабинетам? Я должен сам приехать к вам, я давно собирался это сделать!

Старуха вне себя от радости. Сам министр! Собственной персоной!

В назначенный день министр берет с собой начальника музыкального управления Серебровского, с которым детально обо всем договаривается, и они едут в Гнесинский институт. Елена Фабиановна не знает, куда усадить дорогих гостей. Министр в ее институте! Это требует мрамора, золотых букв! Пономаренко устраивает на глазах Елены Фабиановны жестокий разнос Серебровскому — на каком основании Гнесинскому институту до сих пор не выплачена требуемая сумма? Серебровский оправдывается, хотя оба отлично знают, что все это театр. Деньги для института в свое время были запланированы, только из-за рутинного бюрократического порядка они еще не дошли до адресата.

Потом оба гостя отбывают, оставив Елену Фабиановну в состоянии, близком к счастливому обмороку. Сам министр был! Теперь деньги, считайте, в кармане! Министр обещал!

В конце концов деньги приходят, ни на йоту не убыстряя своего движения, но об этом все забывают. Главное — министр приехал сам! Министр обещал!

Крошечный эпизод — а ведь создана легенда о добром министре, легенда, остающаяся в народной памяти! Жаль, что такой «маленькой режиссурой» чрезвычайно редко пользуются власть имущие. Отсутствием таковой особенно отличался М. Горбачев.

Наверное, правду говорили тогда люди, что где бы Пономаренко ни был, он мешал Хрущеву, как бы невольно заслонял его. И впоследствии его сослали в послы, а потом в уполномоченные в каком-то зарубежном комитете.


О министре культуры СССР Н. Михайлове я уже писал. Связь с культурой у него была прямая. В прошлом — работа в заводской многотиражке.

Если в своих выступлениях на коллегиях он и ошибался, касаясь вопросов, в которых мало понимал, и делал ошибки, то всегда, услыхав шум в зале, добродушно вслух признавал это. И за такое простодушие ему многое прощали.

Простодушен был и начальник Комитета по делам искусств РСФСР Алексей Иванович Попов. Однажды, не помню по какому поводу, он собрал группу драматургов, преимущественно русской национальности, и сказал им попросту:

— …вашу мать! — Он грешил подобным просторечием. — Вы же русские люди! Неужели вы не понимаете, что дела у нас плохи? Помогать нам нужно, а вы какую-то правду ищете!

Список министров будет неполон без Демичева, который к тому же был кандидатом в члены Политбюро. Я помню, когда состоялось его назначение, я верил, что неспроста на культуру сажают кандидата Политбюро. Я полагал, что ей наконец-то будет уделяться больше внимания.

Была устроена встреча с министром в Доме творчества в Голицыне. Собралось человек шестьдесят — режиссеры, драматурги. Это была первая встреча министра со своими опекаемыми, хотя он был на посту уже около года. Должен был состояться откровенный разговор. И что же? Министр сказал несколько слов, серых, как и он сам, — ни хороших, ни плохих, так, не кисло и не сладко. И о делах его говорили: сказать «нет» ему не хотелось, а от его «да» дело все равно не решалось.

Суть Демичева достаточно ясна уже по эпизоду, рассказанному мне одним из участников делегации, направлявшейся на совещание министров культуры соцстран. В роскошном самолете, в большом салоне, что делал министр культуры СССР, пока летел в Берлин? Готовился к докладу, читал любимую книгу, делал записи или, воспользовавшись случаем, прилег отдохнуть от тяжких трудов? Нет, всю дорогу он занимался любимым делом пенсионеров на бульварах — «забивал козла» в домино!

Странная вещь искусство! Вроде Власть полностью овладела им, но ведь, как я однажды сказал на собрании в Управлении театров, весь огромный аппарат Министерства культуры, выполняющий указание Власти, зависит не от нее, а от какого-то мечтателя, который, сидя в мансарде под крышей, а то и вовсе будучи бомжем что-то сочиняет, а что — поди разберись!


Вспоминаю еще один случай из эпохи моего пребывания на посту главного редактора. М. Маклярский и К. Раппопорт написали пьесу о Рихарде Зорге, нашем известном разведчике, о его пребывании в Японии. Пьеса хорошая, она уже шла в ряде театров.

Но в СССР из Японии приезжает подруга Зорге Исия Ханако. Знакомится с пьесой. О ней — ни слова. Есть жена Зорге Катя, все как положено — тоскует о муже, ждет… Исия требует свидания с Косыгиным, получает его, жалуется ему на искажение истории, он — команду в Министерство культуры — разобраться. Поскольку мой шеф болел, отвечаю я.

Во-первых, я узнаю — и для меня это новость, — что существуют две разведки — по линии КГБ и военная. Я знал одно: всяческие тайны концентрируются на Лубянке, и все тут. А оказывается, мне надо идти в военное ведомство, на Арбатскую площадь. Взяв с собой В. Малашенко, который был редактором пьесы, отправляюсь в министерство. Естественно, предварительные формальности были выполнены, пропуска выписаны. К кому? К самому начальнику Разведывательного управления Генштаба вице-адмиралу Л. К. Бекреневу. Старый чекист, сценарист М. Маклярский, когда мы рассказывали ему о нашем визите, только стонал и хватался за голову. В Англии даже фамилию подобного начальника не знают, так он засекречен!

Мы прошли, по крайней мере, три поста на нашем пути. Рослые молодцы с автоматами на шеях каждый раз зорко вглядывались в наши документы. И чем тщательнее становилась проверка, тем сильнее рос в нас страх и почтение к месту, куда мы направлялись. Наконец мы у цели. Огромный кабинет, стол гигантского размера, стальной сейф за ним. Знакомимся.

Вице-адмирал внешне ничего особенного не представлял. Так себе, морячок. Но когда мы изложили цель нашего визита, поинтересовавшись, насколько права японка в своих претензиях, хозяин кабинета обнаружил необыкновенный, взрывчатый темперамент. Он бросился к сейфу, стал вращать в разные стороны его ручку, за первой дверцей открылась вторая — поменьше, снова замок, там еще, еще, и наконец после такой работы обнаружилась совсем маленькая дверца. У нас екнуло сердце — сейчас нам откроют все списки зарубежной резидентуры! Но на свет божий извлекается лишь очередной номер «Техники молодежи»:

— Смотрите, что тут пишут! — загрохотал вице-адмирал. — Что Зорге любил березки! Березки! Понимаете, какой ерундой люди занимаются!

Более конкретных рекомендаций мы от него не добились, а пьесу было велено спустить на тормозах. Жаль.

Хочу быть министром, но ответственным!

Как иногда складывается судьба человека, который хочет и может написать для театра, показывает путь Алексея Смысловского, сына моего приятеля, актера Игоря Смысловского, о котором я уже упоминал. Алеша с детства был в театре, дышал его воздухом. Я помню, в 1944 году в дивном спектакле «Дракон» Е. Шварца в постановке Н. Акимова, который показывали в Москве, вернувшись из эвакуации, Алеша выступал в роли мальчика. Он был прелестен во фраке и цилиндре. Когда Алеша стал подрастать, то ездил к нам на дачу, пугая своими изысканными манерами местных девочек.

Когда он окончательно вырос, стал профессионально заниматься астрономией и при этом написал свою первую пьесу «Я не Лев Толстой» — остроумную, легкую, отмеченную на конкурсе нашего профкома драматургов. Со следующей пьесой дело дошло даже до спектакля, и не где-нибудь, а в Вахтанговском театре. Но что-то было не так, кого-то из «высших» это не устраивало. Короче, пьесу сняли. И будто ударили серпом под самый корень. Все! Он пробовал писать еще, но хуже, а потом… Его астрономию сузили до размеров закрытого НИИ, «ящика», в котором он стал работать. Поскольку парень он был способный, преуспел и тут. Но ведь успешно же начинал он на другом пути, ведь уже был спектакль в Вахтанговском театре! Но на каком-то этаже конкретный человек сказал: «Нет!» А может быть, и не сказал определенно, а только помычал, а мычание это было подхвачено. Я уже писал, кажется, что, став работником аппарата нашего министерства, мечтал — отвечать! Чтобы от меня что-то зависело, именно от меня. Но нет! Действия, решения так распылялись, столько инстанций было, что становилось абсолютно невозможным установить их первоисточник.

Как я был рад, когда, посмотрев в Театре Сатиры хорошую, талантливую пьесу «Банкет» А. Арканова и Г. Горина, я вместе с тогдашним начальником Московского управления театров Б. Родионовым, как представитель министерства, дал «добро». И что же? Спектакль пошел. Но вот заглянул в театр министр финансов товарищ Гарбузов, что-то ему не понравилось, звонок Фурцевой — и погорел спектакль. Вот вам и ответственность!

Я впервые понял, что такое «ответственное министерство», которого так добивались кадеты от царского правительства. Получается, что и наш министр жила в постоянном страхе — а вдруг она что-то пропустила, и стоило совершенно не связанному с искусством лицу, но стоящему высоко на административной лестнице, позвонить ей по телефону, как тут же давалась команда: «Снять!»

Я помню, как мы разбирали письмо разгневанного гражданина по поводу постановки пьесы испанского поэта и драматурга Федерико Гарсии Лорки «Дом Бернарды Альба» в Театре им. К. С. Станиславского. И куда бы вы думали он написал? Прямо в ЦК КПСС! Вместо того чтобы зайти в дирекцию, побеседовать, лишний раз поучиться смотреть произведение искусства. И дело-то в чем было — в стружках или соломе, приставшей к платью на спине одной из дочерей Бернарды Альбы! Нет! Сразу — ЦК! Разврат!

И когда после эпохи застоя мы начинаем искать виновных, приходится разводить руками. Каждый считал себя высшим судьей, обладателем объективной истины, дававшей ему право сразу же слать письма в ЦК. А поскольку искусство предмет сложный, то и стоит оно всегда навытяжку перед каждым, ожидая, кто пнет его первым. И это было нормой! Не сыщешь виновника. Нет!

Моя жажда служебной ответственности была удовлетворена только один раз. В междуцарствие — после смены руководства, я, исполняя обязанности главного редактора, выпустил в свет пьесу Вадима Коростылева «Шаги командора», и она как-то удивительно быстро оказалась разрешенной к исполнению. Яростные нападки на нее показали, что, не поторопись я, с пьесой много чего случилось бы, даже непредвиденного.

На мой взгляд, пьеса превосходна. Образы Николая I, Пушкина, Натали, Бенкендорфа, даже ламповщиков, с которыми общался Пушкин, — в пьесе превосходны. У меня, правда, вызывал некоторые оговорки образ Наталии Гончаровой. Мне кажется, она была более житейской женщиной, что блестяще и убедительно доказывает книга И. Одоевской и М. Ободовского «После Пушкина». Влюбившись в Дантеса, она нашла в себе силы победить минутную страсть. Все ее поведение, когда она, овдовев, осталась одна с детьми, показывает ее как разумного человека, заботившегося прежде всего о детях.

Вспоминается один визит в мой служебный кабинет. Некая дама, оказавшаяся бывшей княгиней Гагариной, написала пьесу о Пушкине. Будто зайдя ко мне из салона графини Нессельроде, она низким голосом втолковывала мне: «…Голубчик, Натали жила с Дантесом, верьте мне!»

Коростылев в своей пьесе это отрицает, и я верю ему. Я также не принимаю версию о связи Натали с императором Николаем Павловичем. Приходится говорить об этом, так как один мой знакомый поэт, литературовед, изучивший многие обстоятельства смерти Пушкина, уверял меня, что связь эта — факт, установленный хоть бы потому, что когда император умер, у него на груди была обнаружена миниатюра — портрет Гончаровой. Ну и что? Он мог любить ее втайне, но был достаточно умен, чтобы не запятнать себя подобным образом.

Что касается Натали, то мне кажется, что только вдовой она нашла себя, показала свой истинный характер. Ведь все аллюры вокруг нее, великолепной молодой женщины, она отвергла, сказав, что выйдет замуж, только найдя отца для своих детей. И она нашла его, выйдя замуж за порядочного человека — Петра Петровича Ланского, который стал настоящим отцом многочисленной семьи Натали, куда влились и рожденные в этом браке их совместные дочери. Потом появились еще два племянника, и Наталия Николаевна таким образом оказалась во главе целого детского пансиона!

Возражения пушкинистов были связаны и с дуэлью Пушкина, которую автор трактовал как самоубийство. Поэт был загнан в угол и не мог найти выхода. Стараясь привлечь Пушкина на свою сторону, Николай обещал ему титул графа, звание камергера, положение придворного историографа. Николай был уверен, что ради жены поэт пойдет на это. Пушкин бился как в капкане, но понимал — выхода нет. Николай был игрок опытный.

Почему больше не ставят эту пьесу? Хотя на такие вопросы ответить невозможно. Их слишком много, вопросов, и связаны они с общей ситуацией в театре.

Могу назвать другую защитницу драматургии в нашей коллегии. Она сменила меня на посту заместителя главного редактора. Вот уж кому наша национальная драматургия должна поставить памятник! Ион Друцэ — первый! Сколько она потратила сил, убеждая всех начальников, малых и больших, в том, что перед нами огромный художник! Не говоря уж об остальных. Это — Мария Яковлевна Медведева.

Что защита ею национальных драматургов делалась с явным риском для собственной карьеры, доказывает дальнейший путь Медведевой. Ведь надоедает начальству слушать упорные утверждения, что, скажем, таджикский или казахский драматург Икс — действительно перспективный, талантливый художник, надо только подобрать ему хорошего переводчика… Вот и получилось: Медведева вполне могла бы занять пост главного редактора — и не заняла.

Но тут мы касаемся вопросов крайне спорных. «Делать» пьесу или переводить? Я, например, склонен «делать» и имею к тому доводы. Ведь драматургия, особенно среднеазиатских республик, далеко не блещет. Она, прежде всего, молода, малое количество театров в республике не способствует рождению драматургов, да и пьесы пишут поэты, прозаики и… администраторы.

Когда я перебираю мысленно пьесы, выходившие в свет в мою бытность в министерстве, вспоминаю «Вьюгу» В. Раздольского. Пьеса интересная, острая, с двумя главными героями — Лениным и Блоком. Блок призывал слушать музыку революции… Но оказалось, что двум таким фигурам в одной революции тесно. Один теснил другого. Результат известен[115]. Кажется, был один спектакль в Горьковском драматическом театре.

Потом его же пьеса «Знаки Зодиака». Сюжет, как всегда у Раздольского, остр и чрезвычайно современен. Ученый и вахтер… Что может быть между ними общего? А оказывается, есть. Ученый, директор одного сверхважного, сверхсекретного института всегда занят — проблемы, совещания, перспектива. Мелкие, сиюминутные заботы отвлекают его от решения грандиозных тем, и он дает первому попавшемуся работнику, вахтеру на проходной, одно поручение — мелкое, домашнее. Оно выполнено, потом еще и еще — и вот уже вахтер идет в театр с супругой директора, директору некогда. Вот вахтер получает повышение, вот он замещает директора на заседаниях, представительствует на симпозиумах, вот он уже его зам… Вот он женится на директорской жене, и когда, опомнившись, директор поднимает бунт — поезд уже ушел. Вахтер, ныне уважаемый администратор, ученый, дает команду: не пускать директора в институт. Когда тот начинает буянить, бывший вахтер что-то односложно, почти намеком, говорит своим подчиненным, но мы понимаем — директора заберут сейчас в психиатрическую больницу…

На основе своей собственной биографии Раздольский написал еще пьесу. В начале войны он, студент ИФЛИ, полный самых высоких патриотических чувств, добровольцем пошел на фронт. Как известно, фашисты хорошо подготовились для вторжения технически. Мы же к «войне моторов» в такой степени готовы не были, в довоенной теории все больше полагались на кавалерийские рейды времен гражданской войны, и обязательно на территории противника. Убедившись вскоре на страшном опыте, что современная война по масштабам и ужасам и в подметки не годится гражданской, в Наркомате обороны решили — силе железной надо противопоставить силу моральную. А кто обладает самой высокой, самой стойкой моралью? Коммунисты или, в крайнем случае, комсомольцы. И вот для каждого из этих будущих гладиаторов отрывался индивидуальный окопчик, в котором обладатель самого страшного, несгибаемого оружия — партийного сознания, должен был ожидать своего железного противника. Хорошо еще, что хоть снабдили бутылкой с зажигательной смесью. Одним из таких избранных стал комсомолец Раздольский. Он доблестно сражался со страшными железными чудищами, получил тяжелейшее ранение в голову и был списан подчистую. Позже он слышал, что отрезвевшие начальники поняли, что в этой страшной схватке побеждают не отдельные камикадзе, а успешное взаимодействие воинских соединений, поддерживающих друг друга огнем. Окопы стали теперь отрывать общие. Кроме того, выяснилось, что наиболее ловкими, смелыми и умелыми оказывались люди не высочайшей коммунистической морали, а наоборот, не отягощенные ею — бывшие уголовники, штрафники, сорвиголовы.

Пьеса, написанная на эту тему, «В кольце тишины», очень понравилась Андрею Александровичу Гончарову, главному режиссеру Театра им. Маяковского, бывшему фронтовику. Не приукрашенная, откровенная фронтовая правда, очевидно, была ему дорога. И все решилось было по добрым, старым театральным правилам. Пьесу начал ставить очередной режиссер, с тем чтобы он «размял» материал, а затем вступил бы в дело и сам Мастер. Все было рассчитано, но главный не учел одного — сроков выпуска. Спектакль должен был выйти точно ко Дню Победы. Время от времени главный спрашивал очередного — не пора ли ему вступать в дело? «Рано», говорил очередной. А когда главный наконец ринулся на сцену, было уже поздно. Праздник был на носу. Я смотрел спектакль. Артисты старались, очень кричали, а духа пьесы не было.

Позже Раздольский захотел выпустить в новой редакции свою пьесу «Беспокойный юбиляр». В научно-исследовательский институт имени такого-то, крупнейшего ученого, чью фамилию с придыханием произносит весь мир, заходит сам воскресший ученый и видит, что сделали с его учением. Представьте такой «подарочек» эпохе застоя? В свое время по этой причине пьесу тут же запретил только что назначенный заместитель министра культуры. Застой был спасен.

Обломок прежней жизни

Я считал и считаю: очень полезно время от времени окунаться в прошлую жизнь. И если находишь живых свидетелей той поры — тем более. Вот таким «ископаемым» был мой хороший знакомый — Петр Павлович Сазонов, режиссер, деятель театра. Его супруга, Елизавета Григорьевна, работала тогда секретарем Ушакова, начальника Управления искусств города Москвы. Петр Павлович был типичным обломком прошлых времен. Высокий, когда-то стройный, он всегда был хорошо одет, о чем заботилась его жена, носил высокие воротнички с отворотами, как в старину, обладал изысканными старинными манерами. Чета Сазоновых жила в актерском доме в задах сада «Эрмитаж», занимая одну комнату в коммунальной квартире с длинным коридором. Коридор служил населению этой странной обители как бы коллективной кухней. Около каждой двери в комнату стоял стол с керосинкой и прочей хозяйственной утварью.

Звучным, прекрасно поставленным голосом Петр Павлович рассказывал мне о своей жизни, о кочевьях по городам, где он ставил спектакли после того, как рассорился с главой петербургского театра, знаменитой в свое время актрисой Лидией Борисовной Яворской.

Яворская — фигура чрезвычайно любопытная, приятельница Т. Щепкиной-Куперник, которая много о ней писала. Будучи дочерью киевского полицмейстера Б. Гюббенета, она благодаря своему таланту засверкала на театральном небосклоне Петербурга. Ею увлекся и женился на ней, вопреки протестам сановной родни, «фарфоровый князь», как его называли в свете, Владимир Владимирович Барятинский. Человек из самого высшего круга, в детстве участник игр будущего наследника, Николая II, он любил искусство, писал пьесы, с успехом выступал на сцене. В 1907 году он написал пьесу «Пляска жизни», которая пользовалась популярностью. В 1909 году он написал другую пьесу — «Пляска смерти», как бы в пандан к первой, заслужившей еще большую популярность. Николай выразил желание посмотреть ее. А надо сказать, что Петр Павлович тогда работал в театре, который организовала Лидия Борисовна Яворская со своим мужем. Они оба еще выпускали газету «Северный вестник», где князь Барятинский выступал и как журналист.

Для того чтобы дать возможность посмотреть Николаю с семьей спектакль, требовались немалые хлопоты. Театр Яворской он посетить не мог, потому что там не было специально оборудованной царской ложи, с отдельным входом, помещением, где разместилась бы охрана. Возникла необходимость искать другое место. Но был Великий пост — все императорские театры закрыты. Тогда решили играть любительский спектакль. Две-три роли были помечены как играемые баронессой Икс, княгиней Зет, а главную роль, услав обычного исполнителя на медвежью охоту, взял на себя сам князь Барятинский. Для спектакля выбрали Михайловский театр. Это был императорский театр, где играли французские актеры.

Слух о том, что на спектакле будет присутствовать царская фамилия, облетел город. Билеты разошлись вмиг. Театр стал наполняться самой изысканной публикой.

А за кулисами происходила драма. Лидия Борисовна Яворская билась в истерике. Не было главного исполнителя, героя пьесы! Все поиски ни к чему не привели! Петр Павлович так красочно описывал эту атмосферу, что я живо мог себе представить положение Яворской. Что делать? Зрительный зал, уже заполненный, гудит в ожидании спектакля. За кулисами появляется министр двора, барон Фредерикс[116]. Он сообщает, что их величества выехали из дворца.

И в этот самый момент приволакивают князя. Но в каком виде! Его нашли в отдельном кабинете одного ресторана, где он выпивал со своим товарищем, забыв о спектакле. Яворская кидается к Барятинскому:

— Владимир! Что ты со мной делаешь? — трагически обращается она к нему. — Их величества вот-вот будут в театре!

— А что тут такого? Эти дураки могут и подождать! — еле ворочает языком князь.

Боже мой! Оскорбление их величеств!

И тут Петр Павлович показал мне, как ловко Фредерикс, повернувшись на сто восемьдесят градусов, молча исчезает. Его здесь не было. Придворная выучка!

Барятинского волокут под кран, суют ему нашатырь, приводят в порядок. Их императорские величества, сидя в ложе, ждут. Занавес наконец поднимается. Спектакль начинается, имеет огромный успех. Князь Владимир в главной роли превосходит себя. Овация в конце спектакля. Николай II выражает автору пьесы и исполнителю главной роли свою высочайшую благодарность. Все довольны.

Петр Павлович продолжал служить у Лидии Борисовны. Отношения у супругов Барятинских начали портиться. Запахло разводом. Петр Павлович был конфидентом князя на всех этапах. Но Лидия Борисовна была таким противником, которого в открытом бою не одолеть. Нужно было подготавливать развод втихую. Владимир Владимирович подает прошение о разводе в Синод. Ему отказывают. Тогда, при Петре Павловиче, «фарфоровый князь» пишет записку: «Дорогой Ники! Твои идиоты из Синода не дают мне согласия на развод. Ты знаешь, как была настроена против Лидии Борисовны моя маман. К нынешнему моему выбору она относится вполне благосклонно. Будь добр, вмешайся! Твой Вово».

Ответ не заставил себя ждать. Николай писал ему: «Дорогой Вово! Прошу тебя, напиши мне заявление по всей форме, чтобы мне было где поставить свою высочайшую резолюцию. Всегда твой Ники».

Тут пришлось Сазонову бежать к Полынову, адвокату. Между прочим, Полынов был мужем Татьяны Львовны Щепкиной-Куперник, как мы знаем, ближайшей подруги Яворской, но видно, интересы профессии превозмогли дружеские связи. Полынов написал заявление, причем предупредил князя: как только он принесет разрешение Синода, князь и его новая невеста должны хватать этот документ и мчаться в церковь, где должно тут же произойти венчание. Тогда уж и Лидия Борисовна ничего не сможет сделать. Сказано — сделано. Петр Павлович получил приглашение быть шафером князя. Он надел фрак и ждал с волнением, чем кончится миссия Полынова.

Высочайшее имя всегда ускоряет событие. Полынов явился, размахивая бумагой. Синод разрешил! Немедленно в церковь!

Таинство брака совершилось.

Из церкви Петр Павлович, не переодевшись, помчался в театр, он был дежурным по спектаклю. Увидев его в параде, Лидия Борисовна осведомилась, почему он так разодет? Петр Павлович был вынужден признаться — и тут же вылетел из театра.

Вспомнил о Барятинских Петр Павлович еще вот по какому поводу. В 1917 году он был в Крыму, где лечился от туберкулеза. Обстановка тогда там была очень неясная. Советская власть еще не установилась.

Возникла мысль устроить в помещении ялтинской гимназии, пустовавшей по случаю лета, художественную выставку — как старой живописи, так и новой. Петр Павлович был одним из организаторов выставки. Картины старых мастеров быстро собрали, поскольку Мария Федоровна, вдовствующая императрица, ряд великих князей и аристократия в большом количестве находились в то время в Крыму, в своих дворцах. Современные художники тоже охотно откликнулись на приглашение.

И вот однажды Петр Павлович был извещен, что выставку посетит императрица. Утром, до появления публики, приехала Мария Федоровна, вся шурша серыми шелками, в сопровождении двух статс-дам — Барятинской и Орловой-Давыдовой. Сопровождая прибывших, по этикету несколько отступя от императрицы, Петр Павлович давал им пояснения. Затем Мария Федоровна отобрала несколько картин и выплатила сумму, которая была за них объявлена. Ряд же акварелей, написанных Ириной Михайловной, племянницей императора, — княгиней Юсуповой, графиней Сумароковой-Эльстон, с подписью «Кринский», остались за автором, хотя возле них были этикетки с надписью «Продано». По-видимому, Ирина Михайловна не хотела, чтобы ее произведения попадали в чьи-то неизвестные руки.

Вскоре Мария Федоровна вместе со своими статс-дамами отбыла в Англию, а затем в родную Данию на дредноуте, специально посланном кузеном ее сына, королем Англии Георгом V. Но княгиня Барятинская, воспользовавшись одной из частых смен властей в Крыму, вернулась, сказав: «Что это я, русская, буду просить милостей где-то у чужих тронов! Авось, не пропаду!»

Увы, при ближайшей смене власти ее расстреляли большевики. Так не удалось Барятинским остаться на русской земле.

Петр Павлович с супругой потом переселились в дом ветеранов сцены, и я их больше не видел. Очень жаль. Я ругаю себя за то, что мало общался с ним. Вот уж, действительно, была Эпоха! Какие люди!

Загрузка...