XII. Об индивидуализме.

Индивидуализм кладет в основу своего мировоззрения личность. На своем знамени он гордо пишет: абсолютная свобода личности. Увы! Как мало говорят уже теперь эти чудные слова! Как много низости и рабьей трусости часто прикрывает себя теперь ярким знаменем индивидуализма! Но такова уже судьба всякого крайнего учения: оно привлекает к себе все, что рвется к свету, к великому и благородному, но к нему же прилипает и вся общественная мразь, чтоб светлым знаменем прикрыть свою духовную наготу. Великая революционная идея, от которой восторженно тает и томительно бьется правдивое сердце бойца, служит только щитом для маленькой похоти жалкого пошляка... Свобода личности! Эти смелые слова не идут уже прямо к сердцу. Нам нужно старательно ограничить себя от некоторых направлений, стоящих под знаком индивидуализма.

Что такое личность? Вот вопрос, который служит пробный камнем всех индивидуалистических школ.

Раньше всего мы встречаемся с так называемой „эгоистической“ теорией. Сторонники этой теории рассматривают человека как существо, которое, по самой природе своей, вечно стремится только к своей личной выгоде. Эта же выгода состоит в том, чтоб с наименьшей тратой добиться наиболее полезных для личности результатов. Польза! Вот единственная сила, которая обладает магической способностью толкать человека на работу. Она же причина всех общественных учреждений и основа всей морали.

С точки зрения личной пользы эта школа подходит и к анализу современного строя.

Государство и семья отвергаются целиком, потому что в этих институтах не видно никакой пользы. Они только мешают личности открыто и свободно стремиться к тому, что она считает своей выгодой. Наоборот, частная собственность является в их глазах не только достойной сохранения в их „Анархии“, но и вечной базой человеческой жизни и деятельности. Как может личность действительно отстаивать свои интересы, не имея своих вещей? Разве может человек чувствовать побуждение к работе, если его не манит надежда нового присвоения? Частная собственность, в их понимании, абсолютно неотделима от самой личности.

Практический лозунг этой школы понятен и... довольно знаком. Он гласит: “laissez faire, laissez passer” („предоставьте вещи их естественному ходу“). Ведь, кто так хорошо понимает чужие интересы, как личность свои? Абсолютно свободная конкуренция, — вот в чем эти „анархисты-индивидуалисты“ видят спасенье свободы и счастье личности.

Но если личность так глубоко эгоистична и проникнута такой непреодолимой страстью к своим узко личным выгодам и интересам, то где гарантии от ее жадности и хищности, когда исчезнет карательная сила Государства?

Ответ этих „анархистов“ трогателен по своей простоте. Во-первых, будет создана „свободная“ Ассоциация для защиты личности и собственности. Эта Ассоциация уже будет знать, как поступить с „преступником“. Во-вторых, уничтожение бюрократического государства вовсе не есть отмена наказания. Для важных случаев можно сохранить и смертную казнь...

Такова в общих чертах индивидуалистическая теория школы Токера, Мэкэя и Ко.

Совершенно на другом полюсе стоит другая индивидуалистическая школа — „мистическая“. Обе настолько далеки друг от друга, что их соединяет только пустое слово „индивидуализм“. Если утилитаризм видит в человеке грубое, механическое существо, самодвижущуюся машину, мистицизм видит в нем, в его душе целую бездну загадок, таинственных загадок, которых далеко не разрешает научное миропонимание. Стремление к личной пользе, которое играет такую видную роль в утилитарном индивидуализме, сводится мистиками почти на нет. Они, повидимому, готовы почти всю человеческую жизнь свести к таинственной деятельности нашего духа, который полуинстинктивно рвется к творчеству. Не идея пользы, а идея красоты царит в душе личности. Человек великая святыня и глубокая загадка. Собственность, государство, законы держат его в плену, как птицу клетка. Уничтожение этих пут не только неопасно, но абсолютно необходимо для того, чтоб дух наш развернул во всем своем блеске, свой могучий инстинкт к творчеству. Мистицизм с отвращением отвергает всякую идею наказания. Но что особенно ценно в мистическом индивидуализме, это — то, что он открыто выступил против самого общества, между тем как утилитарные индивидуалисты и анархисты-коммунисты бьются, как рыба об лед, чтоб примирить личную свободу с общественной организацией. Едва анархический коммунизм прошепчет: „да здравствует личная свобода!“ — как он, испугавшись собственной дерзости, торопливо кричит: „да здравствует общество!“ За железным словом „свобода“ он никогда не забудет мягкого словечка „солидарность“. Нам вспоминается невольно тот квартальный, наивный русский квартальный, который обратился к толпе в октябрьские дни с резонным увещанием: „Господа! Добились свободы собраний, — ну, и разойдись!“ Анархисты-коммунисты почти тем же тоном говорят нам: „Господа! Добились свободы личности, — ну, и устройте Коммуну!“ Заслуга мистического индивидуализма в том, что он открыто порывает с этим лицемерием и заявляет, что полная свобода личности враждебна всякому обществу.

Какова наша точка зрения?

Мы не можем примкнуть ни к одной из очерченных выше школ. Утилитаризм нас не только отталкивает своим сухим, отвлеченный резонерством, но и внушает нам отвращение своей мещанской узостью, которая сквозит из всех нор этой теории. Он кажется нам, в сущности, только разновидностью буржуазного либерализма, от которого он заимствовал не только основные принципы, но и практические лозунги. С другой стороны, и мистицизм нам внушает большие и серьезные опасения. Эта попытка снова подарить нас, правда, с благой целью, „бессмертной душой“, эти одобрительные кивания в сторону „религии“, правда, не положительной религии, а какой то другой, еще неслыханной и небывалой, наконец, эта явная тенденция затуманивать социальную проблему под видом ее углубления, — все это не внушает нам ни малейшего доверия.

Нам глубоко противен тот мещански-грубый материализм, которым пропитая „эгоистический“ индивидуализм, но у нас нет также ни малейшей склонности устремиться сызнова в погоню за небесными „сущностями“ после того, как мы с таким трудом выпроводили из области мышления эту назойливую госпожу метафизику. Словом, мы далеки от того, чтоб превратить землю в „анархический“ хлев, где будут обжираться скотоподобные „эгоисты“, но мы так же далеки и от того, чтоб трусливо бежать на небо, в туман метафизических фраз. Мы хотим снести на землю все, чем манит нас небесная лазурь... Мы хотим высушить гнойные топи и болота и покрыть их роскошными коврами цветов. Всю землю хотим мы превратить в один чудный сад, где будут вечно творить и пировать веселые, гордые и свободные люди.

Нам ненавистей пессимизм, который так часто слышится в мистических мудрствованиях. Свободный человек не может бояться страданий. Он видит свою гордость в том, чтобы встретить их с достоинством. Он знает, что за радостью должно последовать горе, как за ярким дней должна прийти и темная ночь. Он сказать готов страданью: „Приди, когда хочешь, моя мрачная гостья! Я жадно пил из чаши наслаждений и не прочь тоской заплатить теперь за былую радость. Я знаю, что тебе не сломить моей веры, что не долго ты сможешь томить мою душу унынием. Ты уйдешь, и надо мной взойдет еще более яркое солнце бодрого творчества...

„Приди, когда хочешь, моя мрачная гостья! Без тебя я стал бы слишком мягким и слишком слабый: ты, как острая сталь, оттачиваешь притупившийся дух мой. Без тебя я слишком скоро забыл бы, как ничтожны мои силы, как много загадок еще скрыто от моего ревнивого ума, как смешно мое самомнение; но ты внезапно приходишь ко мне из-под завесы неизвестного, смущаешь мой рабочий покой, начинаешь бередить во мне все застарелые раны и сызнова ставить все „проклятые вопросы“...

„Приди ж, когда хочешь, моя мрачная гостья! Я давно потерял всякий страх пред тобой. Ты не найдешь меня поверженный на землю, измученным и бледный, трясущимся от страха. В своем праздничной платье и с воинственной музыкой хочу я пойти тебе на встречу, подобно суровый спартанцам, вступающим в битву“.

***

Какова же в общем наша концепция личности?

Самый легкий анализ убеждает нас в том, что наши психические переживания состоят из двух различных рядов. Одни являются непосредственный продуктом воздействия внешнего мира, результатом наших ощущений. Другие являются как бы продолжением этих ощущений, в обработанной виде. Все переживания первой категории мы можем называть их обыденным именем, чувствами, страстями, в отличие от второй категории — разума. Понимание сущности личности коренится именно в оценке этих двух факторов душевной жизни человека.

Что разум и чувства, несмотря на внутреннюю неразрывность, несмотря на их постоянное взаимодействие, составляют качественно различные психические элементы, не подлежит сомнению. Чувства являются в душевном мире как бы работниками, физическими творцами, а разум играет роль их организатора. А подлежит ли сомнению, что труд физический и труд организующий представляют собою совершенно различные формы человеческой деятельности?

И религия, и обычное мнение, и научное понимание одинаково проводят грань между чувствами и разумом.

Религия всегда рассматривала чувства, как исчадие ада, порождение дьявола и источник всех человеческих грехов. И в этом нет, собственно, ничего удивительного. Религия ставит себе идеалом полное самоотречение человека, его абсолютное обезличение и слияние „с богом“. Может ли она достигнуть своей цели, не подавив беспощадно чувств — этих страстных фанатиков нашего „я“, этих буйных мятежников, которые не признают никаких законов — ни божеских, ни человеческих, — которые кощунственно смеются и над адскими муками, и над райским блаженством и бесстыдно льнут ко всему, что пахнет греховной плотью? Идеалом религиозного человека, святым, всегда был человек, подавивший в себе все свои живые чувства и превратившийся в чистое созерцание божества — в оторванный от плоти разум.

В наше время обычное сознание уже не считает нужный бичевать плоть и убивать свои чувства ad majorem Dei gloriam (для большей славы господней). Но презрительное отношение к ним получило прочность установившегося непоколебимого закона. Все наши обычаи, приличия, правила вежливости все отмечены одной и той же печатью—горячим желанием скрыть наши чувства, спрятать их, подавить в себе всякое свободное их проявление. Идеал современного „воспитанного“ человека, в своей отрицательной стороне, есть то же извращение человеческой природы, какого добивалась религия — абсолютное отречение от своих чувств. Но там, где вера учила подчинению себя воле божества, современное сознание требует самоотречения в пользу общественного мнения. Это поразительное совпадение однако вполне понятно... Ведь общество для своего самосохранения и развития должно по возможности устранять из психики индивидов все, что может вносить диссонанс в совместную жизнь и деятельность людей. А разве не чувства, не личные страсти являются постоянным, неиссякаемым источником общественной дисгармонии? Именно чувства настолько поглощены своею внутренней жизнью, настолько слепы и глухи, что не видят и не слышат ничего, что находится вне русла, по которому они текут с фатальной силой. Отсюда, неизбежность их вечных столкновений не только с чувствами другой личности, но и друг друга между собой. Только разум, этот корректный, вылощенный джентльмен, умеет избегать всех коллизий, ведь он, как настоящий паразит, создай для того, чтоб приспособляться целиком ко всему внешнему. Отсюда, понятно пренебрежение к чувствам и поклонение всему „разумному“ со стороны обычного суждения.

Но совершенно иным представляется отношение науки. С какого момента начинается возможность научного понимания жизни? Именно с того времени, как человек начинает проникаться уважением к своим чувства». Пока человек не доверяет им, пока он слишком много верит еще своему отвлеченному разуму, может нагло процветать религия, могут возвышаться до неба стройные здания метафизики, но науки быть не может. Наука рождается только тогда, когда умирает слепая вера в разум, и человек возвращается к самому себе, т. е. к чувствам. Все, что мы, действительно, знаем о природе и жизни, все, что создало гордость и мощь человека, есть результат наших чувств. Что делает разум в работе познания? Он раболепно записывает, регистрирует, классифицирует то, что добывают ему творческие чувства. Конкретные, сочные факты наших чувств он прикрывает отвлеченной бесцветной формулой обобщения. Но его покрывало почти всегда так прозрачно и так узко, что факты скоро начинают выпадать из-под него и расползаться, пока он опять не состряпает новой общей формулы, новой гипотезы. Чем больше развивается научное понимание, тем больше падает былое доверие к разуму. Научное мышление относится подозрительно ко всяким скороспелый общим выводам и пышный абстракция». Она становится все более и более только верной истолковательницей чувств.

Разум был в глазах метафизики не только важным, но и единственным творцом познания. Она гордилась тем, что изгоняла из своих воздушных замков, построенных на зыбучей песке отвлеченностей, все, что говорило о чувстве. Кант нанес метафизике смертельный удар, показав, что все наше познание питается явлениями, а не сущностями, питается работой наших чувств, а не абстрактного разума. Но почтение его к этому дряхлому старичку было еще настолько велико, что он оставил ему на правах неотъемлемой личной собственности десять „категорий“. Дальнейшее философское развитие, присмотревшись ближе к этим регалиям разума, нашло щедрость кенигсбергского мыслителя чрезмерной и свело все достояние разума только к трем принципам: пространству, времени и причинности. За то у всех была крепкая уверенность, что эти принципы действительно — неотчуждаемая собственность разума. Но и тут является современный позитивизм в виде эмпириомонизма и, безбоязненно анализируя их, отнимает последнее убежище у метафизики и последнее достояние у когда то пышного отвлеченного разума. И пространство, и время, и причинность оказываются не врожденными идеями и не вечными категориями нашего мышления, а физиологический продуктом наших ощущений. С этой минуты все наше познание передается в полное распоряжение наших чувств. Эмпириомонизм — самая гордая и самая научная философская система современности — есть гранитный памятник, воздвигнутый признательной наукой тем, которых оклеветала и загрязнила бессовестная религия, тем, которых пренебрежительно третировала болтливая метафизика: это вечный памятник славы нашим правдивый и творческий чувствам.

Всем этим хотим мы подчеркнуть только ту мысль, что даже в области познания, в области, которую долго бесспорно считали царством самодержавного разума, наши чувства играли бесконечно более важную роль, чем он. Теперь уже становится каким то трюизмом, что „абстрактных истин нет, что истина всегда конкретна“. А это значит, что умерло время законодательствования отвлеченного разума, что носительницами истины стали конкретные чувства. Что такое внешний мир? Это мой опыт, собственно говоря, мои ощущения, мои чувства, отвечает эмпириомонизм. Что такое познание? Это те же элементы-ощущения, т. е. те же мои чувства. Что такое объективное? То, что обще моим и чужим чувствам. Исчезает прежняя пропасть между „миром“ и „человеком“, между субъектом и объектом, между субъективными чувствами и якобы объективным разумом, между познанием и жизнью.

Мир становится созданием человека, а человеком оказывается не холодный и бесплодный разум, а кипучие, творческие чувства.

Теперь снова мучительно просит ответа старый величавый вопрос: Что же такое личность? Что же такое это трепетное „я“, которое осязает внутри себя человек? „Я“ — это не мои взгляды, не идеи или убеждения, вообще не дети моего бесстрастного и безжизненного разума. Мое мировоззрение может быть и не моим, а навязанный извне. Но что было, есть и будет всегда моим и только моим драгоценный достоянием, это мои глубокие, затаенные, вечно живущие чувства. Можно отречься от своих взглядов, можно подарить их другому, как вещь, можно продать их, как ценность, но я не могу оторваться ни на миг единый от своих струящихся чувств, беспокойных и шумных, как горные реки. Моя личность, мое „я“ — это мои чувства, гордые, как хищные соколы, чистые, как вечный снег на горах, и знойные, как южное небо. Свет моего разума может потухнуть, мрак ужасающий может окутать мой дух, но мое „я“ остается, пока плачут и смеются, тают и дрожат во мне мои чувства: так мечутся волны морские среди густого мрака, у ног потухшего внезапно маяка.

„Итак, „я“—это мои чувства, мои страсти, говорит себе человек, заглянувший в бездну своей души. Что же такое мой разум? Каково мое отношение к нему?

„Он сидит внутри меня и все шепчет мне про свои великие заслуги. Это он превратил орангутанга в Homo Sapiens. Это он научил меня побеждать стихийные силы злобной природы. Это он научил меня хранить и умножать наше великое сокровище — жизнь...

„Он сидит внутри меня и все клевещет на чувства мои. Они — глухо-немые слепцы. Они не знают, откуда приходят и куда идут. Они способны вызывать безумную жажду, но бессильны найти хоть одни колодезь. Они увлекают на вершины гор, но не знают горных тропинок. Они, подобно ветрам пустыни, приходят с шумом и зноем, иссушают ключи, песком засыпают роскошные пальмы и превращают уютный оазис в безотрадную пустыню...

„Но так ли это? Верить ли мне тебе, мой доблестный разум?

„Уже в третий раз я вступаю в борьбу с самим собой, подымаю знамя бунта против своих внутренних оков.

„В первый раз я восстал тогда, когда сказал себе: бога нет! Бог есть то, что я хочу.

„Потом я объявил войну своей морали и сказал: нет добра! Добро есть то, что я хочу.

Теперь я должен в третий раз побороть самого себя и смело сказать себе: истины нет! Истина — то, что я хочу.

„И бог, и добро, и истина — не мои предки, а мои дети. Я сам зародил их в глубоких недрах своей души. И все они долгие годы безмятежно спали в колыбели моих чувств.

„К своим чувствам и только к чувствам могу и должен я обращаться каждый раз, когда я впадаю в раздумье, каждый раз, когда я стою у распутья. Своим чувством я должен проверить и учение своего разума, а не наоборот — подвергать суду раболепного разума мои неподкупные чувства.

„Чему же учит меня разум?

„Причинность, — так называется первое слово его.

„Вся вселенная, есть только цепь явлений. В этой мировой цепи каждое явление связано со всеми остальными железной необходимостью. В ней нет ни одного отверстия для произвола, для свободы.

„Думаешь ли ты, что человек составляет исключение? Разве ты не понимаешь, что твоя свобода есть такой же мираж, как свобода любого растения? Всякое движение твоей воли так же свободно, как движение планет по их орбитам.

„Что же такое твое мнимое творчество, как не пустое, хвастливое слово? Вся твоя гордость есть смешная спесь пылинки, случайно поднятой промчавшимся ветром, чтоб, покружившись с ней, бросить ее снова в бездну небытия.

„Ты не должен доверять своим дурным пастырям — чувствам, которые столь же легкомысленны, как и близоруки. Ты должен довериться мне: я знаю начало, я знаю и конец твоего пути, я расчищу тебе дорогу и расставлю вехи на опасных местах. Что сказал бы ты о судне, которым правит не капитан, искушенный в морской деле, а сами пассажиры, случайный сброд, без знаний и без опыта? Если ты доверяешь свою жизнь своим темный страстям, ты вполне похож на такое жалкое судно. В океане жизни только я могу быть твоим постоянный и преданный кормчим“. Так говорит мне мой разум.

„Ценность! Так называется его второе учение.

„Человек, только одна из форм бытия, только одна из форм энергии. Всякий шаг его жизни есть растрата этой драгоценной силы. Оттого ты должен жить так, чтоб ни один атом твоей энергии не пропадая даром для тебя. В жизни природы господствует библейский принцип: „око — за око, зуб — за зуб“, принцип абсолютного равенства. Без этого вселенная перестала бы быть чудной гармонией миров, а превратилась бы в безобразный хаос мелких, беспрерывно сталкивающихся сил, она стала бы тем, что старик Анаксагор называя „гомеомерией“.

„Как же можешь ты довериться своим чувствам? Разве они знают этот железный закон ценности? Разве они умеют следовать ему? Они разрушают сегодня то, что созидали вчера и чему будут молиться завтра. Они готовы сегодня плясать на могилах вчерашнего. Они могут гнаться до края земли за пурпурный лучом и не видеть у ног своих пропасти, дышащей смертью.

„Ты должен овладеть своими строптивыми чувствами. Ты должен свет сознания внести в темную чащу твоих страстей твою душевную „гомеомерию“. Подавить в себе ты должен все свои бесполезные чувства, все, что приносит тоску, все, что вносит шум и тревогу в царство спокойного духа. Они обещают тебе бездонное счастье, яркое счастье, чтоб заглушить в тебе голое разумной радости. Не верь им: помни, что льстивые слуги всегда лицемерны. Доверься мне: я не растрачу, а умножу сокровище твоих ценностей. Доверься мне: я без шума и боли приведу тебя в тихую пристань тихой радости“. Так говорит мне мой разум.

„Как называется третье учение? Оно называется: „инстинкт самосохранения“.

„Ты должен жить возможно дольше, так толкует разум свое учение. Все ты должен подчинить этой верховной цели. Ею должен ты измерять все ценности, ибо жизнь, есть высшая ценность. Только то, что удлиняет жизнь, достойно твоей любви. Ненавидеть ты должен всею душою смерть, а также страдания, ведущие к смерти.

„Что же такое твои идеалы, как не жалкий обман? Когда заря идеала взойдет над землей, только случайный луч упадет на раннюю могилу и — увы! — не разбудит спящего борца.

„Друг мой! Не верь же своим чувствам. Подобно миражам пустыни, они увлекают тебя в синюю даль, ярко рисуя деревья, озера и чудные реки... Ты истомишься в бесплодной погоне, растратишь свои драгоценные силы, исчахнешь в безумной тоске и не увидишь земли обетованной... Ведь мечты твоих чувств — только жалкий мираж.

„Доверься лишь мне: медленный шагом по верной дороге я приведу тебя к цели разумной. В холодную пору тоски и уныния душу твою постараюсь согреть я теплой надеждой на лучшее время. Когда ж безрассудство восторга воспалит твое сердце, я воскрешу пред тобою былые, разбитые грезы: холодный ветер воспоминаний охладит невольно безумные порывы, и вновь потечет твоя жизнь без препятствий, как плавная лодка вниз по течению реки“... Так говорит мне мой разум.

„Ах! Как долго слепо я верил ему! Как долго убивал я в себе все, что было мне дорого, в угоду Молоху — Разуму! Мое детство прошло: я не могу больше слепо верить. Я созрел вполне для того, чтоб конкретно чувствовать. Я пережил уже первую юность: мне недостаточно отвлеченно знать. Я готов беспощадно отвергнуть все, что не говорит моим чувствам. Не сердись на меня, старичок Картезий, но даже твой афоризм я читаю: sentio, ergo sum4.

„Во всем учении разума, во всем „разумном“ я вижу только лукавую попытку утвердить господство мозга над всем организмом, господство общества над личностью, господство рода над индивидом, наконец, владычество туманного „завтра“ над светлым „сегодня“.

„Причинность“ есть лучшее оружие моего разума. Да и что может лучше обесцветить мои чувства, как вера в вечную, серую причинность, стоящую позади меня и подстерегающую каждый мой шаг? Что может быстрей убить во мне всякий гордый порыв к творчеству, как вера в холодный убийственный фатум непреклонной причинности?

„Но я разгадал, наконец, твою хитрость, мой лукавый разум! Разве причинность живет вне тебя? Разве она не создание твое, не простая форма для хранения моих ощущений, для организации опыта? Я вижу, как ты каждый день расширяешь и все углубляешь эту „форму“. Когда нибудь ты сломаешь ее совершенно, чтобы создать себе новую „форму“, новый сундук для хранения сокровищ твоих.

Зачем же стану я падать ниц перед „причинностью“? Зачем я стану поклоняться рукотворному идолу?

„Против закона причинности я выставлю другой закон — мою непокорную волю. Причинность говорит мне: „Мир — таков, каким он должен быть“. А моя творческая воля прибавляет „Но он станет, таким, как я хочу“. Причинность не госпожа моя, а только слуга, которую нужно заставить носить на плечах свою господскую волю.

„А ценность? Разум хочет сделать ее вечным мерилом моих действий, вечным критерием чувств. Он хотел бы все мои чувства разложить по баночкам, сделать над каждой надпись ее ценности и расставить по полочкам моей души.

„Ах! как ты близорук, мой простоватый разум! Ты не видишь, как вокруг тебя мчатся века и разрушают все, что казалось незыблемым. Было время, когда „ценность“ играла свою плодотворную роль, когда она манила к работе бедного и ленивого человека. Так детский ум пленит и манит хорошая отметка учителя... Но увы! Это время прошло или почти прошло уж невозвратно. Приманка платы уж не волнует современного человека, окруженного блеском и пышностью небывалой культуры. А лень — синоним духовной скупости — бледнеет перед страстным, необузданный порывом к творчеству. Старая серая „ценность“ отжила. Она еще годится, может быть, на то, чтоб отоплять мою печь, но она бессильна уже согревать мою душу. На дне своих чувств ищу я нового „топлива“ для духа. Что ж нахожу я? Друзья мои, я нахожу в себе целый новый сверкающий мир, неистощимый родник новых ценностей. „Красота“ — так называется этот новый мир, бьющий ключей новых ценностей.

„Что говорила мне старая ценность, вскормленная разумом? Она говорила: „Право на жизнь имеет только полезное“. Но Бунт моих чувств создал новую ценность — Красоту, а она меня учит: „Право на жизнь имеет только прекрасное“.

„Ах! Как много должен человек пережить, чтобы найти прекрасное! Как много идолов ждут его секиры, пока он научится верить в самого себя!

„Человек-ребенок растеряно глядит вокруг себя и нигде не находит себе прочной точки опоры. Слабый физически, бессильный духовно, весь во власти необузданной фантазии, он создает себе целый мир таинственных сил, сонм богов. Его ум занимает тогда один вопрос: Что такое праведное? И он идет к жрецу, чтоб узнать из уст служители бога вечную волю богов. На этой ступени человек — только Homo.

„Но вот ребенок подрос, человек стал юношей. Он окреп, научился немного распознавать внешние явления. Его мысль начинает работать серьезно. Разум начинает шептать ему сладкие грезы о господстве над миром при помощи знания. Он презрительно разбивает свой идол и переносит храм его внутри себя, внутри своего разума. Что такое разумное? спрашивает юноша. И он бежит к ученому, чтобы из уст жреца науки узнать вечную волю разума. Это уже Homo sapiens.

„Наконец, человек созрел. С горькой насмешкой проходит он мимо „храма разума“. Он устал стоять на коленях перед истуканами. Устал гоняться за отвлеченной „вечной истиной“. Его мечта теперь гораздо проще и скромнее. Он хочет найти уже истину только для себя и только на время. В густую чащу своих чувств углубляется он и спрашивает: Что же такое прекрасное? „Все, что ласкает твой взор, все, что нежит твои чувства, все, что дает тебе силу и мощь, — вот твое „прекрасное“, так отвечает ему правдивый голос его собственного „я“. Теперь он — Homo sentiens, т. е. тот же Homo, который понял всю мизерность своей sapientiae и всю необъятную мудрость своей оклеветанной „плоти“.

„Но что же такое высшая ценность? Неужели ничего-нет прекраснее жизни? Неужели однообразно тянуть паутину жизни значит творить то прекрасное, что трепещет в душе моей? Неужели существовать и жить одно и то же?

„Нет! есть нечто лучшее, чем жизнь: это — прекрасная жизнь, и еще нечто лучшее прекрасной жизни: это — прекрасная смерть.

„Нас слишком долго учили трусливо цепляться за жизнь. И человек забыл великое искусство прекрасно жить. Любить жизнь, любить веселую, гордую жизнь должен научиться вольный человек. Но еще раньше должен он научиться безбоязненно встречать свою смерть и смело звать ее на помощь для борьбы с врагами красоты. Смерть не враг, не антитеза жизни, а ее высшая точка. Великое наслаждение сливается с великим страданьем. Смерть есть также только высший момент интенсивной жизни. Чтоб стать истинно свободным, человек должен убить в себе всякий рабий страх смерти. Величавое стремление к великому должно заменить ему жалкую жажду существования.

„Так отвергаю я все учение моего разума. Против его фатальной „причинности“, утилитарной „ценности“ и жалкого инстинкта самосохранения я выставляю другое учение — о творческой воле, о красоте и вечном стремлении к великому.

„К чему же пришел я теперь? Раньше отверг я бога и его религию, потом общество и его мораль. Теперь настала очередь отвлеченного разума и его лицемерных учений. Братья! Разбейте оковы отвлеченного, бессердечного разума! Никому не верьте, кроме своих правдивых, неподкупных чувств. Это — последнее гордое слово нашей свободы“.

***

Итак, для нас личность есть только совокупность тех психических переживаний, которые обычно соединяются одним словом „чувства“. Свободу личности мы, стало быть, должны понимать в смысле абсолютной свободы наших чувств, в смысле полного устранения всех преград, мешающих их развитию. Наше понимание личности привело нас не только к отрицанию религии и морали, но и к полному отрицанию утилитаризма, в самом широкой смысле. Возникает вопрос: возможна ли такая индивидуальная свобода? Не утопия ли наш индивидуализм? Возможно ли общежитие на исключительной основе личных чувств?

Свобода личности, как мы ее понимаем, есть, понятно, уничтожение всякой общественной организации, основанной на нормах. Но она нисколько не требует уничтожения социальной жизни, уничтожения всякого общежития. Дело в том, что наши чувства, в отличие от разума, который живет замкнутой жизнью отшельника, вечно влекут нас куда нибудь и к чему нибудь — к людям и к вещам. Люди и вещи — необходимая пища наших чувств, между тем как разум питается понятиями. Чем богаче чувственный мир личности, тем интенсивней и разнообразней ее стремления к людям и вещам.

Пусть в один прекрасный день будут уничтожены все юридические, религиозные и моральные нормы, которые теперь скрепляет насильственно общество, через короткое время перед нами самопроизвольно вырастет новый мир. Отдельные личности начнут искать друг друга и объединяться в большие или маленькие группы. В основу своей группы они положат не устав, не договор о взаимной помощи, а свое естественное влечение, свое внутреннее духовное сродство. Такая группа не ассоциация для производства, а естественное общежитие, которое находит свое основание, оправдание и предел в личных чувствах его членов. Это не groupement d’intérêts, a groupement d’affinité, т. e. не союз на основе интересов, а союз на основе сродства.

Отдельные такие группы будут вступать в дружеские сношения между собою, но опять таки на почве внутреннего сродства и взаимной симпатии. Так все человечество распадается на бесконечное количество больших и малых „групп по сродству“, абсолютно не знающих никаких норм, кроме чувств отдельных личностей, составляющих эти группы. Это общежитие мы и называем Анархией.

Мы предвидим целый ряд возражений. Некоторых мы должны коснуться неизбежно.

Нам скажут: „Вы доводите свободу личности до абсолютности и поэтому необходимо приходите к нелепости. Только Робинзон на пустынной острове может дать такой простор всем своим чувствам. Раз человек хочет жить с другими вместе, раз он вступает в какое бы то ни было общежитие, даже состоящее исключительно из абсолютных индивидуалистов, он вынужден себя ограничить, установить пределы своей свободе, т. е. фактически указать своим чувствам границу их проявления. Стало быть, ваше индивидуалистическое общежитие тоже должно будет пойти на путь нормирования личной деятельности, на путь договоров, взаимной помощи и т. д. Стало быть, ваш индивидуализм есть тот же коммунизм“.

Это возражение вполне достойно внимания.

Индивидуалисты далеки от того, чтоб считать наши чувства чем то простым и легко поддающимся измерению и вычислению. Наоборот, мы не можем достаточно настойчиво утверждать, что наши чувства бесконечно сложнее, глубже, разнообразней, чем это думает наше сознание, которое освещает, положительно, только микроскопическую долю наших душевных переживаний. „Сова Минервы вылетает только ночью“, говорит Гегель. Наш разум только задним числом узнает обо всех бурях наших чувств. С другой стороны, мы не устаем доказывать хаотичность, неорганизованность наших чувственных переживаний, которые почти беспрерывно сталкиваются друг с другом и пожирают себя взаимно. Возможно ли построить какое бы то ни было общежитие на такой зыбкой почве?

Да, вполне возможно, отвечаем мы, даже больше, чем возможно. Индивидуалистическое общежитие не только не означает собой хаоса и взаимной резни, но и создает ту идеальную гармонию, о которой мечтали лучшие люди всех времен.

Каждое общество имеет свой особый способ обуздывания грубого произвола отдельных личностей, стоящих ниже общего уровня. Классовое общество действует при помощи страха физического наказания. Коммунизм имеет в своем распоряжении нравственное порицание. Индивидуалистическое общежитие апеллирует только к личности, т. е. к ее же чувствам. Но именно в этих чувствах скрывается такая могучая сила, которой не могут подозревать люди, привыкшие видеть в человеке только то жалкое существо, каким он является теперь.

Но подымемся несколько выше, углубим свой взор в душевный мир будущего человека. Он абсолютно свободен. Перед ним совершенно открыт мир вольного творчества. Каждое его желание священно: ни религия, ни право, ни мораль не берутся оценивать его страсти. Личность привыкает смотреть на себя как на что то великое, одаренное какой то особенной силой творить мир по своему, уподобляться богу. Личность становится в своих собственных глазах человеко-богом. Но вместе с тем вырастает совершенно иное отношение и к людям: ведь, я, на основании их „высказываний“, узнаю, что и они переживают нечто подобное мне, что и в них говорят те же бездонные чувства, то же величавое стремление к творчеству, что и их чувства сжимаются от мучительной боли при всяком оскорбительной вмешательстве извне в наше внутреннее святое святых. Неужели я буду тем жалким существом, которое сможет ворваться в тайный храм чужой души, чтоб загадить его своим непрошеным приходом? Как смогу я уважать себя после этого позорного святотатства? Если моя личность священна для меня, то вдвойне священна для меня личность другого, потому что она мне еще менее известна, еще более загадочна и таинственна, чем моя, потому что я еще более боюсь, оскорбить ее малейшим грубый прикосновением, боюсь оскорбить свое божество — душу человеческую. Это трепетное благоговение перед чувствами другого человека и является бесконечно более сильной уздой „произвола“, чем наказание или порицание, ибо сильные люди смеются над всякой карой чужого суда, но самый сильный человек падает бессильно перед лицом своего собственного „суда“, который своим „приговором“ способен убить в нас всякую радость, опустошить нашу душу. На эту то могучую силу внутреннего „суда“ освободившегося человека и рассчитывает индивидуализм.

Но здесь ждет нас новое возражение. Нам скажут: „Допустим, что Анархия, как ее понимает индивидуализм, отвлеченно говоря, возможна. Но ведь анархизм не вера, не религия, которая может отсылать нас в „царство божие“, анархизм есть практическая программа, которую сторонники должны стараться осуществить в любой подходящий момент. Может ли Анархия служить непосредственной платформой борьбы, так сказать, лозунгом дня. Нам нужно на этот вопрос ответить возможно яснее.

Нам много раз приходилось уже выражать ту мысль, что для нас анархизм не есть учение о каком то идеально» обществе, в котором будут жить безмятежно блаженные люди. Для нас анархизм есть учение о беспрерывной и безграничной расширении личной свободы. Его конечная цель, поэтому, абсолютная, т. е. решительно никакими объективными нормами неограниченная, свобода личности. Ясно, что такое динамическое понимание анархизма не дает никакой возможности выставить как практический лозунг Анархию, т. е. конечный, мыслимый пункт долгого периода борьбы и целого ряда революций. Ясно также, что наш идеал Анархии может и должен служить нам только путеводной звездой в сложной лабиринте явлений действительности. На практике же мы должны руководиться более конкретными фактами: внимательный анализ действительности должен нам указать, какие именно учреждения стоят раньше всего на пути к нашей величавой идее, и по этим конкретный учреждениям, а не в отвлеченное пространство, должны мы открыть убийственный огонь. Стало быть, лозунгом нашим может быть только такой конкретный призыв, который разрушает какой нибудь определенный институт, а не отвлеченная идея свободы.

Какие же институты стоят на пути личной свободы, личного творчества, или свободного проявления нашего внутреннего мира?

Всякое ограничение личной свободы ощущается индивидом, как внешняя, объективная необходимость в противоположность его внутренней, субъективной свободе. Анализ открывает нам, что все эти „необходимости“ сводятся к трем сферам, которые, подобно концентрическим кругам, окружают человеческую личность. Класс, общество и природа, — так называются эти концентрические сферы необходимости.

Раньше всего личность встречается с рядом учреждений, которые отделяют ее насильственно от вещей, людей и умственных знаний. Эти учреждения (монополия собственности, власти и знания) составляйте вместе как бы одни оплот буржуазии против натиска пролетариата. В них воплощается первая сфера необходимости. С победой пролетариата исчезает понятие класса, а вместе с тем и категория классовой необходимости.

Что же остается? Остается союз рабочих групп, объединенных общей профессией и общими интересами, — остается Анархическая Коммуна. Коммуна состоит уже не из классов, а из личностей. Но между этими личностями и существует антагонизм, еще более глубокий, чем между современными классами. Классы отделяют интересы, а людей отделяет глубокая и все более углубляющаяся бездна психической особности. Обязательность коллективной работы, традиции, консерватизм мысли среднего человека толпы, глубокое своеобразие мира личных переживаний создают основу нового антагонизма внутри-социального. За борьбой большинства с меньшинством, класса с классом, начинается борьба одного против всех, личности с обществом. Эта борьба может кончится победой „единственного“: тогда Анархическая Коммуна, идеальная организация интересов, превращается в Анархию, естественный союз по сродству.

Но и чистая Анархия не устраняет третьей категории необходимости — естественной. Освободившаяся личность сталкивается с великой загадкой — природой. Начинается та глубокая трагедия, которую мистики выражают вопросом о „приятии“ или „неприятии мира“. Но „неприять мир“, т. е., если быть последовательный, отвергнуть даже его существование, не мыслимо, потому что природа — источник наших ощущений, стало быть, источник нашего „я“. „Приять же мир“ tel quel возмущается наше бунтующее чувство свободы. Есть только одни исход — творчество, т. е. беспрерывная партизанская воина с природой, беспрерывное вторжение дерзкого, ищущего „я“ в молчаливое таинственное „не-я“. Творчество не устраняет „природы“, а пытается ее одолеть. Источник вечной трагедии не уничтожается, потому что он неиссякаем.

Отдельные личности, поставленные в особенно благоприятные условия для своего развития, могут, понятно, сразу подняться до понимания истинной свободы, могут уже теперь переживать весь ужас и весь трагизм борьбы человека с тем сумрачным неизвестным, которое называется природой. Но человечество en masse не занимается философией и не имеет времени углубляться в анализ своих душевных переживаний. Оно идет к свободе, медленно подымаясь со ступеньки на ступеньку, эмпирически устраняя всякое отдельное препятствие, стоящее на пути. Ему может быть доступна только такая борьба, которая ставит себе прямой целью устранение какого нибудь строго определенного учреждения. Ему не только непонятна борьба ради самой борьбы, но ему абсолютно чуждо даже понятие личности, а возможность борьбы ее с обществом, ему кажется безумием. В этом, собственно говоря, нет ничего изумительного. Ведь теперь средний представитель рабочего класса страдает не оттого, что его угнетает „общество“, а оттого, что все это общество, и он в том числе, угнетено другим обществом — классом эксплуататоров. В обществе он, естественно, видит своих друзей и соратников за лучшую долю. Более широким массам откроется великая бездна между отдельной личностью и „всеми“ только тогда, когда эти „все“ превратятся в организованную силу, которая попытается всеми правдами и неправдами пригибать к общему уровню строптивую личность. Тогда начнется настоящая, реальная борьба за освобождение личности, за разрушение общества и его лицемерной морали, за свободу личного творчества. „Свобода личности“ станет таким же практический лозунгом, как теперь пресловутая „свобода печати“.

Но что же делать нам теперь?

Одни индивидуалисты скажут: „Массам недоступен наш идеал свободы. Зачем же станем мы бороться за чужое дело? Мы лучше подождем, пока народ дойдет до нашего понимания свободы. А до тех пор будем стоять в стороне я смотреть, как другие борются за свое дело“.

Так и поступят многие, но только те, которые не рождены для битвы, те, для которых индивидуализм есть только щит для прикрытия полного отсутствия индивидуальности. Кто не чувствует чарующей прелести битвы; кто не понимает, что всякая война лучше всякого мира, что только война рождает смелых и гордых, что только война способна убить в нас все мелкое и грязное, прилипающее к нам в эпоху мира; кто может равнодушно, без позора и без ужаса смотреть на то, как другие борются, страдают и умирают за самое ничтожное расширение личной свободы, — тот позорит нас, называя себя анархистом и индивидуалистом. Быть индивидуалистом значит раньше всего быть бойцом до последнего вздоха, бойцом за всякую, самую маленькую правду, самую жалкую свободу, за самую бледную тень „прекрасного“.

Народу теперь начинает грезиться Анархическая Коммуна. Ему кажется, что устранение современного общества дает ему „счастье“ и волю. Мы должны, понятно, учить его-нашему пониманию свободы. Но уйти от жизни может только трус. Мы должны сделать своим тот лозунг, который только мыслим для народа при современной строе жизни. Максимум, который только доступен массам, есть устранение классовою господства — уничтожение собственности, государства и умственных привилегий, т. е. Анархическая Коммуна. Все мы одинаково горячо хотим устранения, по крайней мере, первой категории необходимости: „класс“.

Настанет время, когда раздавленная буржуазия будет в безумном страхе метаться у ног восставшего народа, придет время, когда анархический коммунизм станет практической программой дня. Возможно, что тогда прямолинейные и суровые коммунисты, пылая „нравственным“ пылом одарить всех своим „научным“ „благополучием“, слишком далеко зайдут в своем похвальной усердии... Тогда и только тогда мы с ними поспорим. Кто посягает на свободу, кует мечи бунтовщикам. В недрах Коммуны постепенно вырастут элементы новой гражданской войны. „Личная свобода“будет боевым ключей индивидуализма, а „общественное благо“ будет знаменем коммунизма.

Кто из них победит? Увы! Этого нам теперь сказать никто не может. Мы одно только знаем, что душой и телом мы всегда будем не за тех, кто хлопочут о чужом благополучии, а за тех, кто вечно сеют святое недовольство и чего то ищут; душой и телом мы будем за тех, кто будут гордо толкать нас все выше и выше, будут звать людей все дальше и дальше, в далекую синюю даль...

***

Теперь ждет нас совершенно иное возражение. Нас могут спросить: „Если и индивидуалисты принимают лозунг „Коммуна“, то чем же они, собственно, отличаются от коммунистов?“

Во всем предыдущей мы старались наметить общие черты индивидуалистического анархизма. Мы старались показать, как мы целиком отвергаем целый ряд принципов, которые являются основными для анархического коммунизма. Мы пытались раскрыть всю противоречивость производства и творчества, всю фиктивность свободных договоров, всю мещанскую узость взаимной помощи, всю деспотичность морали и всяческих третейских судов. Нам кажется, что уже одна эта критическая работа индивидуализма должна внести свежую струю в анархистское мировоззрение.

Однакож этого мало. Индивидуализм, как нам кажется, дает новую прочную опору для построения всей нашей тактики на яркой базисе личности. Наша тактика перестает быть мешком, наполненный искусственно сочиненными „приемами борьбы“ и механически привешенным к нашему идеалу. Она превращается в творчество личности, она является как бы относительный осуществлением уже теперь нашего смутного, далекого идеала. В глазах индивидуалиста идеал и тактика не отделены бездной, а сливаются в нечто гармоническое. То, что идеал обещает, тактика реализует. Если наш анархистский идеал обещает нам абсолютную свободу, то тактика должна состоять в том, чтоб учить личность пользоваться ей уже теперь, перенести грядущий идеал в настоящее, фактически осуществлять анархизм в жизни.

Мы здесь только роняем эту идею, чтоб возвратиться к ней в другой раз и подробно развить ее. Мы хотим здесь только указать на ту относительно новую точку зрения, которую вносит индивидуализм в наше учение о тактике.

В другой раз мы не откажемся также показать, что и в области организационных идей индивидуализм должен сказать свое слово. Нам кажется, что ни централизм, ни федерализм не гармонируют с анархистским учением. Анархизм требует не объединения групп на почве юридического договора, а слияния их на почве естественного влечения. Нашу точку зрения в организованном вопросе мы называем унитаризмом, желая подчеркнуть, что мы рассматриваем все анархистские группы не как союзы антагонистических организаций, а как одну единую группу.

Но самой крупной заслугой индивидуализма нам кажется уничтожение последних остатков фетишизма. Между тем как анархический коммунизм хочет из свободной коммуны сделать какой то новый фетиш, хочет сделать из „общества“ какого то идола, индивидуализм сызнова резко ставит старый трагический вопрос о личности. „Вы обещаете нам всякое благополучие в ваших коммунах, говорит индивидуалист своему соседу коммунисту. Несомненно, что материальное благосостояние значительно возрастет в этом обществе. Несомненно, что в нем нет места многим грубый формам угнетения. Но вы, в пылу своего строительства, забываете только одно — вы забываете личность. Или неужели вы думаете, что жизнь личности исчерпывается коллективный производством? Где же личность в вашей коммуне? Чем она будет жить? Неужели она найдет удовлетворение в производстве ботинок или шляп? Как вы не понимаете, что мятежный дух творчества должен разорвать всякие общественные рамки, что он может остановиться только перед фатальными силами природы? Бросьте же реакционную проповедь идеального, совершенного общества и перенесите идеал во внутренний мир самой личности. Учите нас не строить новые общественные казармы, а творить новую личность, творить новый тип человека. Научите людей смеяться над всяким благополучием, презирать всякие „идеальные“ общества, ломать и рвать всякие цепи. Научите их любить и боготворить только одно — свободу, но до того, чтоб она превратилась в их стихию, в их воздух“...

Да самая важная заслуга индивидуализма — в уничтожении последних корней фетишизма. Он не ставит личности, ее свободе и творчеству никаких пределов. Он говорит личности только одно: „Вот лежит перед тобой целый необъятный мир. Он весь твой: возьми его!“

Загрузка...