Каждое утро, если позволяла погода, и как бы ни было худо после вчерашних возлияний, Аркадий Пестеров брал старенький бинокль, сохранившийся еще от деда, и поднимался на утес Еппын, откуда открывалась ширь Берингова пролива. Чуть в стороне от каменной оградки, символической могилы последнего улакского шамана Млеткына, он присаживался на один из откатившихся в сторону валунов со следами когтей и зубов горностаев. Самих животных Пестеров видел лишь издали: горностай — зверь осторожный. Кроме того, считалось, что охотиться возле могил весьма предосудительно. Заросшие мхом валуны внешне уже ничего общею не имели с теми более или менее гладкими камнями, которые висели на длинных ремнях, поддерживая моржовые кожи, покрывавшие яранги. Аркадий Пестеров уже относился к тому поколению, которое видело настоящую ярангу только в тундре. В Улике они исчезли в начале пятидесятых годов, да и те жилища, на смену которым пришли деревянные домики, чисто чукотскими ярангами отнюдь не были. Многие своей четырехугольной формой отдаленно напоминали тангитанские сооружения. Престижным было накрывать крышу не моржовой кожей, а брезентом. К ярангам делались деревянные пристройки-комнатки, особенно когда в семье появлялся зять тангитан, чаще всего временный.
Пестеров числился теперь Наблюдателем с большой буквы, как это значилось в контракте, заключенном с Меленским. Хотя в это глубокое зимнее время никакие морские млекопитающие не проплывали мимо мыса Дежнева, Аркадий Пестеров считал своим долгом подниматься на утес Еппын и некоторое время обозревать испещренный битым льдом пустынный горизонт.
Здесь, за развалинами старого маяка, Пестеров перебирал в памяти пережитое, вспоминал всех своих трех жен, оставивших его в конце концов одиноким бобылем в просторной трехкомнатной квартире, воскрешал в памяти лишь самые светлые моменты. Хорошо жилось ему во времена беззаботного детства, когда он рос сначала в яранге, а потом в доме своего деда, знаменитого резчика по моржовой кости Вуквутагина. Как и другие его сверстники, он бегал по берегу лагуны, бил бакланов кожаной пращой, ловил уток эплыкытэтом, удил на красную тряпочку камбалу и бычков. Пошел в первый класс уже в новую двухэтажную школу.
Школьные годы пролетели быстро. Аркадий поступил в Въэнское педагогическое училище, но оттуда его призвали в армию. Первый год прослужил на Дальнем Востоке, на пограничной заставе возле Благовещенска, а потом вышло указание для призывников из местного населения: проходить службу на родине. И Аркадий прибыл в родной Улак, но не в дедовский дом, а на пограничную заставу. Оттуда его направляли то в Кэнискун, то на Большой Диомид. После демобилизации парня пригласили инструктором в райком комсомола, потом послали в Хабаровскую партийную школу. Проучившись два года, Аркадий вернулся на Чукотку, и первый секретарь окружкома партии Владимир Петрович Парусов взял его помощником.
Время работы в высшем партийном органе Чукотки Аркадий Пестеров считал одним из лучших периодов своей жизни. Это был сплошной праздник. Первый секретарь был в округе человеком номер один и обладал неограниченной властью. Ему подчинялись все — милиция, прокуратура, директора предприятий, школ, педагогического училища, капитаны судов, летчики и водители автомашин. Аркадий Пестеров сопровождал могущественного начальника Чукотки в путешествиях по округу, в областной центр Магадан и даже ездил с ним в Москву, на партийные пленумы. Это были интереснейшие поездки, новые знакомства. Но больше всего Аркадий любил командировки по родной Чукотке, когда снаряжался специальный рейс, брался с собой собственный продовольственный и питейный запас. Накануне вылета Аркадий садился за телефон, соединялся с секретарями районных комитетов партии, обговаривал бытовые условия, гостиничные номера и даже меню торжественных обедов, заказывая такие деликатесы, как малосольные лососевые пупки, балыки, мороженых чиров и нельму на строганину, свежую оленину, крепко замороженную нерпичью печенку. Последнее лакомство предназначалось самому Пестерову. Нет ничего лучшего, как закусывать хороший коньяк кровавой, сладковатой на вкус мороженой нерпичьей печенкой.
Конечно, эти поездки были, главным образом, деловыми, но это уже была забота инструкторов, заведующих отделами. Участок работы Аркадия Пестерова был не менее ответственным. Главной его задачей было освободить Владимира Петровича от повседневных, бытовых забот и создать условия для плодотворного идейного и политического руководства.
Такие поездки по сути были своеобразным многодневным пикником. Летом большую часть времени проводили на рыбацких станах, а зимой в уютных, хорошо обставленных, устланных коврами специальных квартирах-гостиницах.
Ну и конечно, были женщины. В этом отношении славилось эскимосское селение Новое Чаплино, расположенное в двадцати километрах от бухты Гуврэль. Директор тамошней школы, некий Лаба, специально подбирал в свой коллектив молоденьких одиноких учительниц, приятных лицом и фигурой. В Новом Чаплино непременно ночевали. Приезжали с утра, знакомились с делами в хозяйстве, посещали школу, интересовались, как поставлено дело с преподаванием родного эскимосского языка, заходили в библиотеку, в интернат. Вечером в местном Доме культуры, ветхом и продуваемом студеными ветрами со стороны бухты Тасик, устраивался показ художественной самодеятельности. Особым успехом пользовались танцы Каяка и Насалика. А тем временем Лаба вместе с выбранными учительницами готовил вечернее угощение — пельмени, малосольную нерку, выловленную у берегов острова Матлю. У Лабы во все времена года был запас неплохих вин — грузинских, болгарских, венгерских. На стол ставились не просто крепкие напитки, а изысканные настойки, фирменные водки из лучшего магазина «Русские вина» на улице Горького в Москве.
Вечерний пир мог продолжаться и до утра. Парочки уединялись в учительских квартирах, снова садились за стол. Единственным местным среди такого сборища был Аркадий Пестеров, который не очень-то в то время задумывался, почему Владимир Петрович, с таким удовольствием восседавший в президиумах торжественных собраний с ветеранами колхозного и партийного строительства на Чукотке, брезговал или пренебрегал делить с ними трапезу.
Такая сладкая жизнь продолжалась до тех пор, пока Парусов не заболел и не покинул Чукотку.
Аркадия Пестерова назначили директором косторезной мастерской в родной Улак. Это было время, когда власти обратили на нее особое внимание. А дело было в том, что кто-то в Москве догадался подарить гостившему в столице американскому художнику Рокуэллу Кенту расписанный улакской художницей Янку моржовый бивень. Растроганный художник прислал благодарственное письмо, которое каким-то образом все же добралось до далекой окраины Советского Союза. Местные журналисты, а потом и представители центральных газет подняли по этому поводу большой шум. Янку была принята в Союз художников, потом ей присвоили звание заслуженного художника РСФСР. Вместе с ней получили высокие звания и другие косторезы Улака. Под этот шум было выбито правительственное постановление о строительстве новой мастерской и жилого дома для резчиков. Аркадий Пестеров с энтузиазмом взялся за новое дело. У него еще сохранялись полезные знакомства, связи, которыми он широко пользовался. Не потерял он и обретенных под крылом Парусова замашек большого начальника Он не стеснялся появляться навеселе на районных совещаниях, шумел в гостинице, но пока это ему сходило с рук. При всем этом он был достаточно умным и сообразительным, по-своему эрудированным, отлично знал местных людей, не забыл родной чукотский и даже школьные познания в английском.
Звездным часом его пребывания на посту директора косторезной мастерской был приезд в Улак знаменитого музыканта, виолончелиста, лауреата Ленинской и Государственных премий, профессора Московской консерватории (так было написано на афишах) Мстислава Ростроповича. Это случилось за год до вынужденной эмиграции знаменитого музыканта, которому Советское государство, в виде наказания за его вольнодумство и дружеские отношения с опальным Александром Солженицыным, разрешало гастролировать только по самым отдаленным районам огромной страны.
Концерт в Улаке продолжался чуть ли не сутки с краткими перерывами на отдых и еду. Причем, когда Ростропович отдыхал, на сцену сельского Дома культуры выходили местные танцоры и певцы с бубнами. Напоследок знаменитый резчик по кости Туккай подарил виолончелисту его собственное изображение в виде сказочного пиликена с инструментом.
Как потом выяснилось, Мстислав Ростропович находился в ту пору под колпаком КГБ и считался отщепенцем советского общества. Почести, возданные ему в Улаке, вышестоящими партийными и советскими властями были расценены как неуместные. Аркадия Пестерова сняли с работы за политическую и идеологическую близорукость.
Некоторое время Аркадий Пестеров продолжал получать от знаменитого музыканта поздравительные открытки и телеграммы со всех концов мира.
Незадолго до выхода на пенсию Пестеров занимал должность инженера по промыслам в совхозе и в подпитии любил вспоминать свою прошлую бурную жизнь.
Перестройка и связанные с нею политические и идейные повороты позволили Пестерову утверждать, что он в некоторой степени является жертвой прежнего строя, не совсем, конечно, диссидентом, но все же близко стоящим к такой заметной и выдающейся фигуре, как Мстислав Ростропович, снова обильно замелькавшей на страницах центральной печати на экранах телевизоров.
Пестеров пытался бросить пить, но как-то не получилось. Бывало, в периоды безденежья, трезвость продолжалась неделями, а то и месяцами, но, как только приходила пенсия, первым делом он шел покупать бутылку, если не в магазин, то к доктору Милюгину.
И все-таки жизнь стала интереснее, во всяком случае, лично для него, Аркадия Пестерова. Может, стоит попробовать заново начать все? В том смысле, что бросить…
Поскольку в море ничего интересного не оказалось, Пестеров развернулся и направил бинокль в тундру, на южный берег замерзшей лагуны. Его чуткое ухо уловило шум мотора, и он через секунду понял, что это не вертолет, а моторный снегоход «Буран». Причем — не один.
Когда только появились эти машины, некоторые улакцы купили их. Но они быстро ломались, неожиданно останавливались в самое неподходящее время и в неподходящем месте. Если заставала пурга и глох мотор, надежды на благополучный исход путешествия сводились к минимуму. Не то что на собачьей упряжке. С собаками можно переждать буран в снежной пещере, свернувшись между ними в клубок. Но главное — это горючее. Его дороговизна, а то и полная невозможность его добыть, как в эту зиму. На снегоходах сегодня могли раскатывать такие крепкие «новые чукчи», как Владимир Чейвун, уроженец Нунакмуна, взявший в пожизненную аренду весь берег бухты Пинакуль.
Пестеров поспешил вниз. На первом снегоходе ехал Владимир Чейвун, а вторым управлял закадычный друг Чейвуна Василий Доджиев, официально числившийся вольным фотографом районного центра, но помимо этого занимавшийся всем: он судил спортивные соревнования, заседал в суде, являлся непременным членом всех избирательных комиссий.
На прицепленной нарте сидела Сьюзен Канишеро, главная хозяйка американской гуманитарной помощи.
Так как в Улаке давно прикрыли небольшую гостиницу, располагавшуюся в старом интернате, гостью поместили к Татьяне Пучетегиной, квартира которой находилась как раз дверь в дверь с квартирой Аркадия Пестерова.
В тот же вечер, движимый любопытством, Пестеров постучался к соседке.
Сьюзен, в плотно облегающих джинсах, пила чай с хозяйкой и ее мужем, начальником полярной станции. Пестерова посадили рядом с ней, познакомили.
— Сьюзен очень интересуется своим дедом, который до советской власти был торговцем в Кэнискуне, — сообщила Татьяна, — но мы так мало о нем знаем.
— А мой дед был знаком с ним, — сказал Пестеров. — Он бывал у него в Кэнискуне. Продавал ему свои изделия из моржовой кости, нерпичьи кожи, меховые тапочки. Не ругал его, как потом это делали большевики или писатель Семушкин в романе «Алитет уходит в горы». Но больше всего Карпентер дружил с шаманом Млеткыном.
— А что рассказывал ваш дед? — спросила Сьюзен.
— Ну, теперь об этом можно открыто говорить… Карпентер торговал от компании Олафа Свенссона. Еще зимой он нанимал несколько нарт, брал нужный товар и отправлялся в путешествие по побережью Ледовитого океана. Потом советские торговцы переняли этот обычай и назвали «развозторг». Но американец не просто торговал, а выведывал у людей, что кому нужно: какое оружие, сколько патронов, капканов, какие материи, иголки, нитки, сколько сахару, чаю… Кофе не пили чукчи… Все это он заносил в толстую черную книгу, а потом посылал эти заказы Олафу Свенссону. Свенссон уже следующим летом на своей шхуне привозил заказанный товар, который всегда отличался отменным качеством. И еще — Карпентер охотно давал в кредит хорошим охотникам, крепким хозяевам, оленеводам. Одним словом, его, Карпентера, старые люди вспоминали хорошо, как и Свенссона…
— А что вы скажете о дружбе Млеткына с моим дедом? — спросила Сьюзен.
— Многого я не знаю. Хотя косвенно я тоже родственник знаменитого шамана, но более близким является Теркие… Правда, он болеет, ноги у него отнялись. Хотите, пойдем к нему, поговорим?
— С удовольствием! — встрепенулась Сьюзен.
— Только без бутылки к нему лучше не ходить, — понизив голос и скосив взгляд на Пучетегину, произнес Пестеров.
Так как магазин был закрыт, выпивку пришлось покупать у доктора Милюгина. Еще недавно, в советские времена, самогоноварение считалось уголовным преступлением. Теперь это называлось частнопредпринимательской деятельностью в условиях рыночной экономики. Самогон в Улаке гнали и глава сельской администрации, и участковый милиционер. Но лучшим считался продукт доктора Милюгина. Весь аптечный запас активированного угля шел на фильтрование огненной жидкости. Сами тангитаны предпочитали бутылкам сомнительного качества и происхождения кристально чистый напиток доктора Милюгина. Стоила пол-литровая бутылка столько же, сколько магазинная водка — шестьдесят рублей.
Хотя многие улакцы из-за дороговизны отказались от телефона, Теркие сохранял этот вид связи, который соединял его с внешним миром: двое его дочерей жили на материке. Пестеров позвонил и предупредил:
— Жди гостей.
— Кого это?
— Меня и американку Сьюзен Канишеро.
— Нашу благодетельницу… Между прочим, я знаком с ее братом — Робертом Карпентером.
— Она больше интересуется своим дедом, с которым дружил твой родич шаман Млеткын… Готовь закуску.
— Ну, за этим дело не станет!
К приходу гостей жена Теркие, дородная и улыбчивая Етгеукэй, приготовила толченую нерпичью печенку с растертым в каменной ступе нерпичьим жиром и особой приправой зеленью-чиньэт, заквашенной по осени. Сам хозяин сидел на кровати в чистой рубашке, свесив на пол беспомощные ноги в меховых чижах.
Прежде чем приступить к главному разговору, выпили, закусили. Теркие понравилось, что гостья не воротила нос, как некоторые тангитаны, от чисто чукотского угощения и даже выпила наравне с мужчинами.
— Какой ты хороший человек! — воскликнул в восхищении Теркие. — Такие люди мне нравятся.
— Вы мне тоже симпатичны, — отозвалась Сьюзен.
Однако каких-то особых подробностей о шамане Млеткыне Теркие не сообщил. Зато сначала сыграл на баяне, потом спел, а потом стал хвастаться своими враждебными отношениями с советской властью.
— Большевики меня четыре раза сажали в тюрьму! — возмущался Теркие. — Можно сказать, большую часть своей жизни я провел в застенках и на каторге. То, что я претерпел от советской власти, никаким Солженицыным и диссидентам и не снилось. Я боролся за свободу с командно-административной системой. Так что архипелаг Гулаг я знаю вдоль и поперек!
Теркие нисколько не стеснялся ни Аркадия Пестерова, ни своей жены, ни своих дочерей, которые отлично знали, за что сидел в тюрьмах и лагерях этот якобы борец за свободу. В трезвом виде спокойный и рассудительный, активный читатель сельской библиотеки, Теркие, напиваясь, буквально терял человеческий облик, зверел. Первый раз он сел, едва справив свадьбу с Етгеукэй, а потом пошло-поехало! Только на принудительном лечении от алкоголизма он провел в обшей сложности семь лет. В промежутках между отсидками Теркие произвел шестерых дочерей. Из заключения он слал жене пространные письма, полные любви и раскаяния. Появившись в родном селении, Теркие некоторое время вел образцовую жизнь, а потом снова начинались пьянки, драки, хулиганство. Последний раз Теркие сел за то, что каким-то образом сумел ограбить пограничников, вскрыв сейф в командирской комнате под носом у часового.
— Меня больше интересует шаман Млеткын. Он ведь был вашим родственником, не так ли?
— Моя мама, Наулик, была родной сестрой Туар, жены Гивэу, сына Млеткына. При советской власти о таком родстве лучше было помалкивать. И я помалкивал И мама моя помалкивала, и папа Кулиль помалкивал. Мой папа научился печь хлеб у знаменитого улакского пекаря Павлова!
— Так ваш отец был пекарем!
— Не совсем, — уточнил Теркие. — Он больше занимался печкой и водоснабжением, но в хлебопечении хорошо разбирался. Они еще варили хорошую брагу. Из Кытрына приезжали большие начальники и хвалили.
— А вы сами родились в яранге? — спросила Сьюзен.
— А где же еще! — гордо ответил Теркие. — Лет до семнадцати жил.
— Расскажите мне, как была устроена яранга, — попросила гостья.
Теркие с удивлением воззрился на Сьюзен и заметил:
— Я слышал, что вы планируете строить пекарню, а не ярангу.
— Да нет, — смутилась Сьюзен. — Мне просто интересно. Хочется знать, как жил мой дед.
— Ваш дед, по рассказам, — сообщил Теркие, — жил в особой яранге. Она находилась в Кэнискуне, рядом с развалинами старых складов. Она была очень большая и состояла как бы из трех частей. В одной устроена комната с окном, с печкой, в ней и жил Карпентер, рядом висел меховой полог для жены и детей, а обширный чоттагин представлял собой торговое помещение с полками для товаров. Над очагом всегда висел большой чайник — для покупателей. Я-то сам его не видел, но мой отец мальчиком бывал в лавке Карпентера, угощался сладким чаем и ел галету, намазанную млячем.
— Чем? — полюбопытствовала Етгеукэй.
— Мляч. Это американское слово, — уточнил Теркие. — Как соуп — мыло, кау — корова… Раньше в нашем языке много было американских слов, а потом большевики заменили их русскими.
— Мляч — это, наверное, мелясса, — высказала догадку Сьюзен.
Теркие выразительно посмотрел на Пестерова, и тот с готовностью заново наполнил стаканы.
— Я предлагаю тост за дружбу Чукотки с Аляской, — торжественно произнес Теркие. — Спасибо вам. В самую трудную минуту пришли на помощь. А где эти большевики с их светлой мечтой — коммунизмом?
— А вот ваша яранга тоже была покрыта моржовой кожей? — поинтересовалась Сьюзен.
— Мы не такие богатые, как Гэмалькоты, у которых крыша была брезентовая, — ответил Теркие.
— И камни висели?
— И камни висели, — кивнул Теркие.
Он заметно пьянел, но был еще в той стадии, когда хотелось петь.
Он растянул меха и прислушался к звучанию инструмента.
— У русских что хорошо, так это песни, — с мечтательным выражением произнес Теркие. — Вот послушайте:
Глухой, неведомой тайгою.
Сибирской, дальней стороной,
Бежал бродяга с Сахалина
Звериной, узкою тропой…
Теркие пел протяжно, полузакрыв глаза. Закончив одну, он тут же начал другую, о ямщике, замерзшем в пути.
— Ямщик — это русский каюр, — снисходительно объяснил он гостье. — Только в упряжке у него не собаки, а лошади. Ох, как я испугался, когда впервые в жизни увидел это животное!
Но Сьюзен интересовало совсем другое. Она хотела знать, как сносили яранги, куда девали большие валуны, которые держали крыши из моржовых кож.
— Вы, наверное, видели, как сносили ярангу шамана Млеткына?
— Это я видел своими глазами! — оживленно ответил Терние. — Яранга была немалая. Когда бульдозер сокрушил стены, вдруг появились спрятанные в укромных уголках изображения духов, деревянные и каменные идолы, большие бубны, священные сосуды. Потом подожгли.
— И все это сгорело?
— Сгорело! — сокрушенно произнес Теркие. — Эти духи в огне плясали, как живые, казалось, даже выли и говорили на незнакомом, шаманском языке. Младший сын Млеткына, Гивэу-комсомолец, потом убивший свою жену, мою тетю Туар, смеялся…
— А эти камни, валуны, которые поддерживали крышу, они не лопались, не крошились?
— Это крепкие камни. С ними ничего не случилось. Только почернели. В Улике их было навалом, поначалу не знали, куда девать. Свозили их к Священному валуну. А потом, когда начали строить новую пекарню, из них сложили фундамент.
— А эти камни, они как, тяжелые были?
— Старались подвешивать камни потяжелее. Ведь в Улике случается такой южак, что не только моржовую крышу, даже железные листы срывало со школы.
— Ну, вот этот камень мог поднять один человек? — продолжала Сьюзен, удивляя своих собеседников странным интересом к этим частям уже давно забытого на побережье древнего жилища.
— Мог, конечно, — ответил Теркие и обратился к Пестерову: — А ты не забывай наливать!
Аркадий Пестеров опасался, что Теркие быстро окосеет. Земляк пьянел, но становился оживленнее. Он с удовольствием вспоминал свое житье-бытье в яранге, часто поминал отца Кулиля, помощника пекаря Павлова, своих школьных друзей — Петьку Павлова и Владика Леонтьева.
— Отличные были ребята, даром, что тангитаны! Оба шпарили по-чукотски, как заправские луоравэтланы, ходили на охоту, каюрили. У Леонтьева была даже своя упряжка. Владик потом стал ученым, писателем… Но недавно скончался от рака горла. Много курил. Как приезжал к нам в Улак, так все кашлял. А Петька, тот работал на полярных станциях механиком, даже зимовал в Антарктике, а потом куда-то исчез…
— А вот эти камни, — Сьюзен все поворачивала на свое, — они целиком положены в основание новой пекарни или их как-то ломали, дробили?
— А чего их дробить? Клали так, целиком, только цементом скрепляли. Пекарню строила бригада армян. Горные люди. Фундамент сделали на века. А вот стены оказались заражены грибком. Такая жалость!
— Новую пекарню надо строить, — заключила беседу Сьюзен.
— Кто против! Все новое всегда лучше старого! — согласился Теркие.
Пестеров поспешил увести Сьюзен: хозяин приближался к тому состоянию, когда в нем пробуждалась необъяснимая ярость и он мог обратить гнев на первого попавшегося ему на пути. В нынешнее время свободной продажи и обилия спиртного Теркие, скорее всего, опять сидел бы в тюрьме, но несчастье — невозможность самостоятельно передвигаться — спасало его. Он что-то кричал вслед, и Сьюзен даже разобрала «гуд бай», но Пестеров буквально тащил ее за руку подальше от домика.
Проходя мимо пекарни, откуда несло запахом свежевыпеченного хлеба, Сьюзен замедлила шаг и спросила спутника:
— Когда разбирали старые яранги, не находили ли чего-нибудь такого необычного, странного?
— О, находок было много! — воскликнул Пестеров. — Больше, конечно, изображения духов, идолов, старые американские граммофоны с широкими трубами, никуда не пригодное оружие, винчестеры, древние луки, стрелы, копья, воинские доспехи из пластин моржовых бивней и даже клады!
— Клады? — Сьюзен остановилась как вкопанная.
— Один довольно большой.
— Золото?
— Какое золото! — махнул рукой Аркадий. — Деньги. Целый ящик советских денег! Уже недействительных, вышедших из обращения. Ребятишки их разобрали, играли ими.
Умяв волнение, Сьюзен спросила:
— А более серьезных находок не было?
— Вроде ничего такого примечательного.
— Золото, алмазы…
— Откуда у чукчей золото? — усмехнулся Пестеров. — Тем более алмазы. Это у якутов алмазы.
— Я слышала от деда, — осторожно продолжала Сьюзен, — до революции сюда добирались золотоискатели с Аляски, и кое-кому из них даже удавалось намывать драгоценный металл.
— Может, такое и было, — предположил Пестеров.
Работая помощником первого секретаря окружкома КПСС в Въэне, Пестеров имел доступ к информации о запасах полезных ископаемых в округе, которая считалась секретной. Никаких подписок о неразглашении он не давал, но, тем не менее, чувствовал, что не имеет нрава делиться с иностранкой даже теми скудными сведениями, которыми располагал.
— Значит, все-таки золото здесь есть, — продолжала Сьюзен. — Я слышала чукотскую легенду о Золотом великане. Якобы такой легендарный Золотой великан упал на Берингов пролив, причем его ноги оказались на Аляске, а туловище и голова — на Чукотском полуострове…
— Знаете, — усмехнулся Пестеров, — эти легенды, как и чукотские анекдоты, придумывают тангитаны. Какой там Золотой великан! Существовала даже придуманная большевиками легенда о том, как Ленин бывал на Чукотке!
— Выходит, что большого золота на Чукотском полуострове нет? — с оттенком разочарования произнесла Сьюзен.
— Я этого не говорил… Просто не в курсе дела. Может, есть, а может, и нет. Если честно говорить, то от золота Чукотке одна беда. В западной части, где прииски, реки настолько загрязнены, что в них уже ничего живого не осталось. Даже перелетные птицы на воду не садятся. Тундра перепахана тракторами, вездеходами, бульдозерами. Ягельные пастбища уничтожены. Так что для нашего района великое благо, что нет промышленной добычи золота.
Пестеров умолчал о старателях, которые не без успеха промышляли в устьях тундровых рек, на галечниках лагун. Он размышлял о другом: как заставить гостью раскошелиться еще на бутылку. Выпитое в домике Теркие стремительно улетучивалось и рождало в душе тревожное и унылое настроение.
Татьяна Пучетегина пригласила соседа на чаепитие. Пестеров без особого энтузиазма согласился: в этом доме совершенно не пили. Обходились обыкновенным чаем, но, правда, особенно заваренным и сдобренным тундровыми травами.
За столом присутствовал муж Пучетегиной, начальник полярной станции, мужик необыкновенно молчаливый и даже мрачноватый на вид.
Сьюзен порылась в своем багаже, достала бутылку виски и торжественно водрузила на стол рядом с большим блюдом блинов и банкой варенья из морошки.
— Вообще-то мы не употребляем спиртного, — промолвил густым басом хозяин.
— Но ведь совсем не обязательно употреблять, — горячо возразил Пестеров. — Пусть стоит бутылка как бы для украшения.
Хозяева не стали особенно возражать, а предприимчивый Пестеров вспомнил, что где-то читал: очень полезно для здоровья добавлять виски в крепкий сладкий чай. Попробовали. И впрямь получилось неплохо.
Таня Пучетегина рассказывала о косторезной мастерской, о художниках, о том, как большинство из них ударились в коммерцию, вышли из коллектива и занялись индивидуальной деятельностью.
— В мое время такого не могло быть. — решительно заявил Пестеров и влил в свою чашку добрую порцию виски, делая вид, что добавляет в чай.
Он был оживлен, у него даже пробудилась давняя потребность нравиться женщинам, тем более Сьюзен Канишеро была женщина еще молодая и очень привлекательная. В ее внешности чувствовалась кровь нувуканских красавиц, смешанная с дедовской, тангитанской. Хорошо бы затащить американку к себе в холостяцкую квартиру. Но, вспомнив, в каком состоянии находились комнаты, особенно постельное белье, точнее, его полное отсутствие, Аркадий решил повременить.
С этими мыслями он вышел перед сном подышать свежим воздухом.
Улак засыпал. Чудом поздней осенью удалось завезти солярку, и местная электростанция давала свет от шести вечера до полуночи и с утра до полудня, что было вполне достаточно. Один за другим гасли огни, тишина, смягченная обильным снегопадом, накрывала селение.
Мысли, которые приходили в такие часы, навевали дурное настроение, вызывали тоску. Как бездарно прожита жизнь! И все из-за бутылки, из-за болезненного пристрастия к «огненной воде». Часто в минуты просветления Пестеров вспоминал былое, воображал, кем бы стал в иерархии власти. Самое низшее — это председатель районного исполкома, высшее — глава исполнительной власти округа. А это уже членство в Верховном Совете страны, поездки на сессии в Москву, заискивание всех без исключения нижестоящих чиновников. Какой-нибудь Франтов скорее язык проглотил бы, чем обозвал его алкашом, как это случилось прошлым летом, когда Пестеров назвал его говночистом.
Допустим, достиг бы он высшего положении, как Тевлянто, Отке, Рультытегин, чьими именами теперь названы улицы окружного центра. Правда, они тоже страдали болезненным влечением к алкоголю, но это как-то им сходило с рук, прощалось, умело скрывалось. Или представлял себя на месте Пэлята. Тот был преданным коммунистом, окончил партийную школу, и все это оказалось сегодня никому не нужным. Партия учила его слепо исполнять свои приказы, следовать идеологическим указаниям, а вот как действовать в сегодняшних условиях, ничего об этом не было в трудах основоположников марксизма-ленинизма, толстенные тома которых Пэлят перечитал и проконспектировал не раз. Оказалось, что в современных условиях самое большое достоинство — как можно громче и убедительно открещиваться от коммунистических идей, критиковать и изничтожать плановый принцип ведения хозяйства, коллективизм и демократический централизм.
Такого, думал про себя Пестеров, он бы не выдержал и, если бы был трезвенником, определенно запил бы.
Выходит, он даже в какой-то степени оказался в выигрышном положении: исключение из партии теперь можно поставить себе в заслугу, как моральные страдания от тоталитарного режима. Но как начинать новую жизнь? И хватит ли сил? И самое главное — долго ли продержится новый режим? Как-то трудно поверить в то, что всесильная и могущественная партия лопнула, как разукрашенный праздничный резиновый шарик.
Иногда Пестеров (эта картина представлялась ему обычно в утренние похмельные часы, когда нестерпимо болела голова, хотелось уйти от постылого мира в небытие, а денег на опохмелку не было) мечтал. Слышится жужжание, потом на горизонте, над низкими холмами за лагуной показывается черпая точка, которая растет на глазах. Это летит вертолет. Не пограничный, а гражданский, который при советской власти базировался в районном центре. Он садится на специально оборудованную, отмеченную ярко раскрашенными пустыми бочками, площадку, и из него выходят первый секретарь окружкома КПСС Кобец, председатель районного совета Блинов и вездесущий Дудыкин. Для убедительности Дудыкин несет красное бархатное знамя коммунистической партийной организации Чукотского района, которое, по слухам, кто-то украл в неразберихе.
И собирает Кобец местных коммунистов в сельском Доме культуры и грозно вопрошает: «Кто добровольно вышел из партии? Кто сдал партийный билет? Кто кричал, что власть коммунистов в России кончилась навсегда? Кто критиковал политику Коммунистической партии, называл ее антигуманной? Кто призывал к роспуску колхозов, раздаче оленей в частное владение? Кто, наконец, хвалил американцев, говорил, что тамошние эскимосы живут лучше коренных жителей советской Чукотки? И кто брал гуманитарную помощь из рук вчерашних политических и идейных врагов, распространял слухи о грядущей продаже Чукотки Соединенным Штатам Америки?»
Да, размышлял Пестеров, кое-кому придется при таком повороте дел строго отвечать. Особенно бывшим партийным и советским руководителям, которые сегодня называют себя демократами и рыночниками.
Но и при таком раскладе Пестеров считал себя в некотором выигрыше. Из партии он добровольно не выходил: его исключили. Что он допустил промах с приемом Мстислава Ростроповича, с кем не бывает! Откуда он знал, что музыкант дружит с Солженицыным? Все-таки лауреат Государственных и Ленинской премий!
Возврата к старому наверняка не будет. Больно далеко зашли новые власти, да и большевики такого наломали, есть что припомнить им. Невеселая картина, однако, вырисовывается.
В сопровождении Пестерова Сьюзен поднялась на холм, нависающий над Улаком, чтобы сделать панорамный снимок поселка. У развалин старого маяка цепочка звериных следов вела к самому краю обрыва, где из снега виднелись большие валуны, образующие правильный, несколько вытянутый четырехугольник, нечто вроде оградки.
— Здесь был похоронен Млеткын, — сообщил спутнице Пестеров. — Удивительный был человек. В молодости он несколько лет жил в Америке, хорошо говорил по-английски, умел читать и писать по-русски. Этому его научил Вэип, ученый-этнограф Богораз, сосланный царским правительством отбывать каторгу на Чукотке. Млеткын привез из Америки барометр, разные хирургические инструменты, лекарства. Я его не застал в живых, но многое слышал о нем. Будто он мог творить чудеса и исцелять больных… А сам Млеткын жил охотой, как все ходил в море, промышлял нерпу, внешне был простой человек. Но большевики боялись его. Сначала хотели привлечь на свою сторону, даже возили в Москву. Он был принят Председателем ВЦИК Михаилом Калининым. Ну, по-американски, как бы президентом. Однако Млеткын наотрез отказался служить советской власти. И тогда председатель Чукотского ревкома Хорошавцев подло застрелил его со спины. Шамана похоронили вот здесь и обложили его тело валунами. По старинному обычаю покойника, прежде чем положить на землю, на вечный покой, раздевают догола, а его одежду режут на мелкие куски. Это чтобы он не вздумал встать и одеться. Но когда несколько дней спустя на эту могилу пришли сыновья Млеткына — Гивэу и Кмоль, — они не обнаружили тела. Не было и одежды. Такое впечатление, что он встал, оделся и ушел. Знающие люди утверждали, что он так и сделал. Но он ушел в небо, точнее, вознесся в Созвездие Печали, что возле Полярной звезды.
Пестеров глянул на небо.
— Может быть, он теперь оттуда на нас посматривает.
Сьюзен Канишеро удивилась и даже немного испугалась неожиданной ассоциации со смертью и воскрешением Христа. Но, скорее всего, это случайное совпадение.
Ее волновало другое — мертвый и пугающе зловещий вид нескончаемой ледяной пустыни, расстилавшейся перед ней. И этот пейзаж в своем унылом однообразии простирался к самой вершине планеты, переваливал через нее, к берегам Гренландии, Арктической Канады.
Наверное, дед Роберт Карпентер поднимался на это возвышение и обозревал море в надежде увидеть долгожданные белые паруса шхуны Олафа Свенссона. Но это случалось летом. Вряд ли он бывал здесь в зимнее время.
Сьюзен еще раз огляделась вокруг и присела на одни из валунов, со следами зубов какого-то животного.
— А что это за звери сюда ходят?
— Горностаи, — ответил Пестеров. — Очень осторожный зверек. У него удивительный мех, снежно-белый. Только кончик хвоста черненький. Русские цари шили шубы только из горностая. А у нас его нашивали на спину нарядной кухлянки. Те звери, которые ходят сюда, на шаманское кладбище, вроде как священные, их нельзя бить. Может, в них души умерших, того же Хорошавцева, убийцы Млеткына.
— Хорошавцев тоже был убит?
— Нет, он умер своей смертью. Но похоронен он на Холме Сердечного Успокоения, где лежат обыкновенные люди. Хорошавцев был первым человеком в Улаке, которого похоронили по-новому, тангитанскому обычаю — в деревянном ящике. Заколотили в ящик и вкопали в землю. А над могилой поставили столбик с жестяной пятиконечной звездой. Ну, а потом по-новому, в ящиках, то есть в гробах, стали хоронить и местных, сначала тех, кто стал коммунистом, а потом и всех остальных.
За рассказом Аркадия Пестерова угадывалась потаенная, скрытая для постороннего глаза, глубокая история, наложившая свой отпечаток на современность, на отношения между местными жителями и приезжими. Что должны чувствовать люди, которым было обещано земное счастье, светлое будущее, которых убеждали, что они живут в самом справедливом обществе, в светлом мире, а потом бросили на произвол судьбы, — с одной стороны, оторвали от прошлого, с другой, лишили будущего? Вернется ли когда-нибудь у них доверие к тем, кого они называют тангитанами? Да, они с благодарностью принимают гуманитарную помощь, но при этом никак не могут понять, почему она пришла с той стороны, которая всегда считалась враждебной? При этом они не скрывают своего недоверия, подозрений о том, что за всем этим стоит какая-то цель, своеобразная корысть тангитана.
Все это чувствовала Сьюзен Канишеро. И ей было немного стыдно, что в ее плане строительства новой пекарни в Улаке лежит тайная надежда отыскать клад деда.
Ну, а если и впрямь отыщется спрятанное золото, то Сьюзен Канишеро уже мысленно распорядилась им. Она отдаст его на улучшение жизни этих людей, брошенных на произвол судьбы политическими экспериментаторами.
Эта мысль сразу подняла ее настроение, и она уже не так беспокоилась по поводу неожиданной задержки в Улаке.
За эти дни, пока бесновалась пурга, Сьюзен побывала в косторезной мастерской, на полярной станции, несколько раз в школе, и даже дала урок английского языка старшеклассникам. Иногда удавалось позвонить в Анкоридж, брату, который, похоже, был по-настоящему влюблен в Антонину Тамирак и больше говорил о ней, чем об общих делах.
Сьюзен просыпалась рано и тотчас начинала прислушиваться к вою ветра за окнами. За плотно покрытыми изморозью стеклами ничего нельзя было увидеть. Весь большой, многоквартирный деревянный дом содрогался под натиском ветра, скрипел, стонал и трещал.
Иногда Сьюзен представляла, каково было деду пережидать снежную бурю в своем доме-яранге, на берегу моря, в Кэнискуне. Из рассказов улакцев Сьюзен знала, что это селение никогда не насчитывало больше пяти яранг, а в конце Второй мировой войны вообще опустело — все кэнискунцы переселились в Улак. Этот нескончаемый ветер и вой могли свести с ума. Но местные жители, во всей видимости, давно свыклись с такой непогодой, и даже в самый лютый ветер, когда можно было буквально только ползти, работала школа, в назначенный час открывался полупустой магазин, в пекарне пекся хлеб, на сторожевой вышке, откуда и так ничего не было видно, топтался одетый в тулуп пограничник с автоматом на груди.
Пурга закончилась неожиданно. Поутру Сьюзен не услышала привычного воя за стенами и даже испугалась: не оглохла ли? Подышав на оконное стекло и пальцем образовав кружочек на нем, увидела яркий голубоватый свет, который бывает в часы, когда чистое небо отражается в девственном снегу.
Казалось, все население Улака высыпало на улицу. Откапывали занесенные снегом двери и окна, прокладывали пути к главной улице, тянущейся от подножия Маячного холма по галечной косе вдаль, за домики полярной станции, к покинутому поселку локаторщиков.
Появились неизвестно где пропадавшие Чейвун и Доджиев и стали торопить Сьюзен.
Сьюзен аккуратно упаковала два драгоценных подарка. Первый был от Тани Пучетегиной и представлял собой разрисованный моржовый бивень, на котором как бы в кадрах была изображена древняя чукотская легенда о рождении первого человека от сожительства Первоженщины и Кита.
Второй подарок представлял собой пиликена — брюхатое, большеухое существо на коротких ногах. Эти фигурки довольно распространены по берегам Берингова пролива, но эта была особенно ценна тем, что была вырезана из черной кости. Такой цвет обретает пролежавший долгое время в морской воде моржовый бивень, и этот материал особо ценится и резчиками и коллекционерами.
Это был подарок Аркадия Пестерова, и он даже вроде бы прослезился, прощаясь с гостьей.
— Скоро увидимся, — обнадежила его Сьюзен. — Надеюсь, уже следующим летом начнем строить новую пекарню.
Все уже разошлись, только один Аркадий Пестеров стоял на холме возле старой школы, провожая глазами удаляющийся по заснеженной лагуне караван из двух мотонарт и на прицепе — обычном, чукотском — восседала Сьюзен Канишеро.