Моральный облик Уилсона стал незаметно меняться. Новый приход в Далласе не доставлял ему, по существу, никаких забот. Жалованье у него было приличное, и получал он его своевременно. Помощники Уилсона полностью обеспечивали сбор средств среди населения. В составлении программы церковной деятельности участвовали многочисленные организации, клубы и общества. Вносившиеся время от времени Уилсоном предложения по поводу профсоюзов, клубов для молодежи или работы в негритянских трущобах внимательно и вежливо выслушивались, но затем их передавали в какую-нибудь «комиссию», и они либо бесследно исчезали, либо приобретали совершенно неузнаваемый вид. В отдельных случаях их просто подключали к рутинным мероприятиям из совсем иной области. Принятые в этой крепко сколоченной, солидной общине порядки не нарушались ни на йоту.
Сначала Уилсон протестовал и возмущался, но с течением времени все его возражения отошли на задний план: слишком много было вокруг всяких житейских соблазнов. Уилсону нравилось ходить в гости к прихожанам. Там его всегда охотно слушали, но не упускали, однако, случая похвалить местные, давно устоявшиеся порядки. Их было очень много — и своих общинных, и таких, которые, не входя в общину, так или иначе с ней соприкасались. В каждом клубе насчитывалось от двадцати до пятидесяти членов. Там происходили приятные встречи за обеденным столом или устраивались званые вечера, где можно было вдосталь попировать и пофлиртовать. На всех таких сборищах Уилсона осыпали лестью и похвалами.
С возрастом внешний вид Уилсона становился все более внушительным: кожа стала холеной, густые волосы превратились в корону пепельно-стального цвета, морщины — следствие жизненных тревог — придавали его лицу известное достоинство. Постепенно и незаметно для него самого характер его проповедей изменился — исчезли прежние резкие нападки и обличения белого мира, взамен появились рассуждения и пожелания компромиссного типа; цитаты из Библии и Шекспира уступили место ссылкам на современную литературу. Число его друзей среди прихожан с каждым днем росло: тут были и сомневающиеся в догматах веры, и явные циники, и бонвиваны, а наряду с ними серьезные люди, которые мечтали о полезной деятельности, но не решались действовать, так как в отличие от Уилсона в его молодые годы не видели для себя ясного пути, особенно в столь обширной области, как расовая проблема.
Угасшее было тяготение Уилсона к красивым женщинам вновь, пока еще неосознанно, начало пробуждаться. Ему доставляло удовольствие в нарядной гостиной смаковать вино и, прожевывая аппетитный сандвич, наблюдать, с каким восторгом внимает тебе избалованная, обаятельная и изысканно одетая женщина, увлеченная флиртом не менее тебя самого. И по мере того как Уилсона все больше привлекала такая жизнь, все меньше времени оставалось у него для церкви и дома.
То, что творилось с Уилсоном, не могло ускользнуть от внимания Соджорнер. Ненавязчивая по своей натуре и более склонная к молчаливой сосредоточенности, чем к расспросам, а тем более к жалобам на свою судьбу, она ощущала в душе нарастающую боль. Соджорнер понимала, как ловко отделались в общине от ее музыки. Сколько сил и стараний приложила она к тому, чтобы после долгого перерыва опять зазвучали в церковной службе негритянские духовные гимны! Но все усилия ее оказались тщетными: негритянские песнопения неумолимо вытеснялись классической и современной музыкой. И делалось это в самой корректной форме, с явным, казалось бы, намерением поднять престиж церкви!
Соджорнер терпеливо мирилась с таким положением вещей, не выказывая мужу своего недовольства. Вначале ей казалось, что в брачном союзе следует оказывать помощь лишь в том случае, если у тебя ее просят; в противном случае надо просто ждать и надеяться на лучшее.
Но постепенно она осознала, что пассивность в церковных и семейных делах так же недопустима, как и в делах расы и страны. После долгих раздумий она приняла решение и начала действовать.
Незаметно для окружающих Соджорнер стала намеренно вносить раскол в ряды прихожан. В противовес компаниям гуляк — любителям спиртного, картежникам и модницам — она объединяла певцов и музыкантов, книголюбов, художников и актеров. Соджорнер собирала вокруг себя молодежь и детей своего и соседних приходов. Она оскала таланты даже в трущобах.
Соджорнер создала группу музыкантов-любителей из числа прихожан и своих личных друзей, и они занялись изучением музыки современных негритянских композиторов — Уилла Кука, Бээрлея и Детта. Она убедила их учиться игре на африканских барабанах, использованных Шерли Грэхем в опере «Тамтам», которую группа цветных и белых актеров поставила в Кливленде для всего населения города. Они разучили музыку к комедии Шерли Грэхем «Свинг Микадо». Позднее эта пьеса пользовалась огромным успехом в Чикаго и Нью-Йорке, но была вытеснена со сцены коммерческим театром.
Затем Соджорнер организовала Малый негритянский театр по образцу нью-йоркского театра «Актеры Кригвы» и Малого театра для белых в Далласе. Премьера пьесы Пола Грина «Беспутный малый» была назначена на вечер в пятницу. Но случилось так, что самый влиятельный и респектабельный клуб, посещаемый Уилсоном, запланировал в тот же вечер открытие нового загородного кабаре.
В строительство этого фешенебельного кабаре были вложены немалые средства. В число вкладчиков входило несколько членов клуба, которым хотелось ознаменовать открытие кабаре чем-то из ряда вон выходящим. Решено было устроить там изысканный банкет для строго ограниченного круга членов клуба со взносом в сто долларов с каждого участника. Сгоравшие от любопытства горожане и все желающие могли продолжить празднество на следующий день — в субботу.
Уилсон, естественно, собирался присутствовать в Малом театре на премьере, и так как ни одно из торжеств отложить было нельзя, то члены клуба, желавшие, чтобы он принял участие в банкете, пустили в ход тяжелую артиллерию, пригласив на банкет пышно разодетых цветных красавиц из Чикаго. Компромисс был достигнут без труда. Его преподобие мистер Уилсон от взноса освобождался. К обеду его ожидают к шести, с тем чтобы он мог уйти пораньше и к девяти попасть в Малый театр.
Обед начался довольно поздно, зато оказался превосходным; компания подобралась самая избранная, и кутеж в экзотическом кабаре развернулся вовсю. Кабаре представляло собой восхитительный уголок: стены были расписаны сценками из мира животных, причудливыми орнаментами и фигурами полуобнаженных цветных женщин в соблазнительных позах; всюду сверкали желтая, малиновая и золотая краски; в полуосвещенном зале звучала приглушенная музыка, и под ее аккомпанемент, напевая и приплясывая, официанты обслуживали посетителей. В открытом баре, где сновали одетые в белое бармены и полуголые девушки-цветочницы, рекой лилось вино. Уилсон добрался до своей постели только около четырех часов утра в субботу.
Проснулся он в десять с ужасающей головной болью и с чувством глубокого стыда и отвращения. Впервые в жизни он напился публично. Уилсон лежал подавленный, бессмысленно глядя в потолок. Что он натворил вчера ночью и кто был свидетелем его позора? Соджорнер, конечно, давно уже поднялась и тихонько проскользнула вниз, хотя, должно быть, чувствовала себя очень усталой после вчерашней премьеры. Наконец она осторожно постучала в дверь и принесла ему на подносе завтрак и утренние газеты. Не сказав ни слова, она нежно поцеловала его и удалилась.
Выйдя от мужа, Соджорнер побежала в свою любимую комнату, находившуюся под самой крышей, и резким движением вынула из футляра скрипку. Едва сознавая, что делает, Соджорнер начала импровизировать, вкладывая в льющиеся звуки всю боль и муку своей жизни. Гневно и неистово зазвучала скрипка в руках Соджорнер. Она буквально терзала ее — одна струна задевала другую, и напряженное дерево издавало душераздирающие стоны. Их сменили злая ненависть и тупое отчаяние; скрипка Соджорнер стонала и трепетала. За резкими аккордами последовала плавная гармоническая музыка, возвещавшая о постепенном возвращении умудренного опытом сознания и непреклонную решимость. Соджорнер прервала мелодию. Задыхаясь от волнения и крепко сжимая в руке смычок, она дождалась, пока в душе ее не зародилась новая мелодия, мягко передавшаяся струнам, — нежная и ласковая, проникнутая прощением и любовью, той любовью, которая всегда одаривает других, не получая ничего взамен. На противоположной стороне улицы соседи, открыв окна, слушали музыку Соджорнер. Наконец она осторожно положила скрипку на место и молча спустилась вниз, чтобы приняться за свои обычные дела.
Через некоторое время Уилсон уселся на постели. Есть он не мог, но кофе выпил. Потом лениво пробежал взглядом «Экспресс». В Европе идет война — ну и пусть! Рузвельт хочет, чтобы Америка вступила в войну. А зачем? Уилсон заглянул в страничку театральных новостей. В одной из заметок расхваливалась поставленная Соджорнер пьеса. Уилсону редко случалось видеть, чтобы белая газета так высоко оценивала культурное начинание негров, и он испытал смешанное чувство удовлетворения и зависти к успеху жены.
Он швырнул газету на пол и нехотя взял в руки негритянский еженедельник. На первой полосе в сенсационном тоне сообщалось о новом сказочном кабаре и его открытии, о двух убийствах и одном ограблении. На обороте полосы в заметке, размером в полколонки, рассказывалось о Малом театре. На последней странице была помещена подборка городских сплетен. Он уже собирался было бросить газету, как в самом конце подборки увидел краткую шутливую заметку:
«Преподобный Рузвельт Уилсон не присутствовал на вчерашней премьере в Малом театре. Говорят, что в это время он репетировал главную роль в пьесе «Беспутный малый», второе представление которой состоится на следующей неделе».
Уилсон медленно встал, принял ванну и оделся. Его душила слепая ярость. Все это было заранее подстроено — обед нарочно задержали, а из напитков ему, должно быть, дали «ерша»! Ладно, он споткнулся. Но, видит бог, он еще сумеет подняться! Усевшись за стол, Уилсон написал заявления о выходе из всех клубов, где он состоял членом. Он даже послал чек в уплату за свой «бесплатный» обед накануне вечером. После этого он составил проповедь. Текст ее он написал от руки и сам перепечатал на машинке. Итак, сейчас он спустится к обеду и еще до отхода ко сну вызубрит каждое слово наизусть, даже заучит жесты.
Это будет самая лучшая из всех его проповедей; он еще поставит общину на колени!
Целиком поглощенный своими мыслями, Уилсон небрежно поздоровался с Соджорнер и, не глядя на жену, с рассеянным видом ковырял вилкой еду, так заботливо приготовленную ею, как вдруг Соджорнер, охнув, попыталась было встать, но снова села, и у нее началась рвота. Уилсон пришел в ужас. С помощью горничной он уложил жену в постель. Соджорнер было стыдно, что она причиняет столько хлопот. Она стала протестовать, уверяя мужа, что никакой серьезной болезни у нее нет — просто за столом она съела что-нибудь недоброкачественное. Вскоре пришел врач, жизнерадостный молодой человек, одни из участников вчерашнего банкета. Он вышел из спальни, посмеиваясь, и похлопал Уилсона по плечу:
— Поздравляю, старина, ваш малыш блестяще взял старт!
Как в тумане Уилсон ощупью пробрался в спальню и заключил Соджорнер в объятия.
— У нас будет ребенок, — взволнованно проговорил он, заглядывая ей в глаза.
Но она прошептала:
— Я не хочу ребенка, мне нужен епископ!
Уилсон не был суеверен и обычно не придавал значения приметам. Но знаменательные события, происшедшие с ним за последние два дня, заставили его призадуматься. Он решил сделать крутой поворот и заново перестроить свою жизнь. Он поразился, когда понял, как все еще важно для Соджорнер его избрание в епископы; теперь он видел перед собой лишь прямой и бесповоротный путь вперед.
За последнее время Уилсон почти перестал читать и размышлять и не уделял должного внимания Соджорнер, так как целиком отдался во власть своих прихотей, пытаясь заглушить этим чувство обиды и разочарования из-за своей неудавшейся карьеры. Влияло отчасти и то, что у жены была своя, независимая от него творческая жизнь, протекавшая вне стен дома и приносившая ей успех. Чем ему сейчас заняться? Он поддержит музыкально-драматические начинания Соджорнер, обеспечив ей более широкую аудиторию. До сих пор ее скрипка звучала в церкви для прихожан, состоявших главным образом из лиц свободных профессий, а также клерков и слуг белых богачей. Он умножит число ее слушателей за счет ремесленников и рабочих. Конечно, община будет противодействовать, но теперь ей придется считаться с мнением передовой части белой общественности, полюбившей новую негритянскую музыку и драму. В результате возникнет крупный скандал, ну что ж, он к этому готов.
Весь остаток субботы до поздней ночи Уилсон был занят поисками руководителей негритянских профсоюзов, беседами с профсоюзными активистами и рабочими. Он заходил даже в бары и бильярдные. В воскресенье церковь была переполнена новыми людьми. По большей части это были хорошо одетые мастеровые, но между ними попадались и чернорабочие в поношенной одежде, Уилсон подготовил проповедь на тему; «Рабочий люд и рабочие организации».
— Наступили новые времена, — говорил он. — Нельзя готовить из нашей молодежи только предпринимателей и лиц свободных профессий. Нельзя обслуживать только богатых и власть имущих. Большинство нашего народа — рабочие. Они добывают уголь и выдают его на-гора. Они делают то, что необходимо всем людям, а взамен получают столь мало, что не могут жить по-человечески. Но теперь они объединяются, чтобы изменить это положение вещей и обеспечить рабочим большую долю тех благ, которые они сами производят. Отныне моя деятельность в этой церкви будет направлена на поднятие жизненного уровня негритянских рабочих в Далласе с помощью образования для взрослых, охраны их здоровья, а также их организации на борьбу за более высокую заработную плату. Если церковная община не поддержит мою программу, я поищу для себя другое место. Моя жена окажет содействие этой программе, продолжая свою пропаганду негритянской музыки и театра.
В это утро в церкви раздались искренние аплодисменты, но в то же время там зрело скрытое недовольство и решительное противодействие планам Уилсона. Богатый подрядчик-цветной, член церковного совета, плативший своим рабочим по «негритянским» ставкам и знавший, что они намерены вступить в профсоюз, поднялся во время проповеди и вышел. Налицо были все признаки начинавшегося церковного раздора: почтенные прихожане перешептывались между собой, судача о нравственности проповедника, о его пренебрежении к «религии прежних времен»; о том, что он умалчивает об искуплении грехов и спасении души; о его ироническом отношении к чудесам и обращению в христианскую веру; о его зависти к зажиточным людям и тяготении к беднякам, преступникам и лодырям; о постоянных нападках его на белых богачей и заигрывании с белыми бедняками; о поддержке нм стачек и профсоюзов; о том, что его жена навязывает прихожанам музыку рабов, увлекается театром, танцами, скрипкой…
Члены совета переговорили со старейшиной и епископом. Было решено вместо открытой схватки пойти на компромисс. Церковь теперь была всегда переполнена, и сборы увеличились; в подвальном помещении в будни проходили профсоюзные собрания. Епископ заговорил с Уилсоном об открытии церкви в рабочих кварталах, «поближе к массам». Как посмотрит Уилсон на то, чтобы перейти туда? Уилсон не имел возражений при условии, что там будет сооружен просторный клуб, где Малый театр сможет показывать свои спектакли. Белые выразили готовность оказать этому проекту финансовую поддержку, однако члены церковного совета воспротивились, опасаясь, что их церковь утратит свое влияние. Они решили, что лучше пока сохранить Уилсона на нынешнем месте, а после его перевода в будущем году воспользоваться выгодами от укрупненного им прихода и постепенно восстановить прежние порядки.
И вот Уилсон еще раз очутился перед знакомой ему проблемой. Он мог добиться здесь известного повышения уровня жизни рабочих. Но что ожидает его дальше? Опять придется ехать в захолустье и начинать все сначала? Итак, перед ним снова встал вопрос о получении епископского сана. Несомненно, церковь нуждается в таких руководителях, от которых местные священники могли бы получать указания и поддержку, учиться методам работы, следовать их целям и идеалам. Натолкнул Уилсона на подобные размышления сам епископ, но сделал он это умышленно или нет, Уилсон так никогда и не узнал. Пригласив его однажды к себе, епископ сказал;
— Сын мой, Уилберфорс хочет дать вам ученую степень.
Уилсон от неожиданности растерялся. Он всегда был против присвоения ему ничего не стоящего звания «доктора богословия», которого так рьяно добивались многие проповедники. Но Уилберфорсский университет считался ведущим среди церковных учебных заведений, и на его церемониях по присуждению ученых степеней собирались видные церковные деятели. Может быть, именно там ему удастся положить начало широкому церковному движению за социальный прогресс. Уилсон согласился поехать, и тогда епископ вдруг добавил:
— А пока вы будете в Чикаго, почему бы вам не поговорить с вашим шурином Дугласом Мансартом? Это богатый и влиятельный человек.
Уилсон не вполне представлял себе, каким образом человек, подобный Дугласу, мог бы быть полезен церкви. Но оказалось, что у Соджорнер тоже есть для него поручение к брату.
— По-моему, тебе надо поехать, — сказала она. — Я и сама собиралась побывать в Чикаго. Видишь ли, наш театр получил около тысячи долларов прибыли, и я думала приобрести в Чикаго декорации и кое-какой реквизит. Я уверена, что Дуглас сумел бы обеспечить нам скидку. Сейчас, когда я жду ребенка, мне, разумеется, нельзя ехать. Может быть, ты не откажешься поговорить с ним?
Уилсон ухватился за эту мысль. Театр и музыка пользовались большой популярностью. Что, если церковные власти решат в конце концов отделаться от него и не только помешают ему стать епископом, но не дадут даже приличного прихода? Он знал, что это вполне возможно. Он переговорит с Дугласом о том, чтобы заняться театральной деятельностью как бизнесом. Как нуждается сейчас негритянская аудитория в театре, кино, музыке — словом, в развлечении без разгула. Вот где широкое поле деятельности!
Уилсон отправился в Чикаго заблаговременно, до открытия церемонии в Уилберфорсе. Дуглас встретил его радушно, но раскритиковал его планы по части театральной деятельности.
— Ты же не знаешь, брат, этого дела. С тебя с живого шкуру сдерут. Сейчас вы с Соджорнер не платите ни за аренду, ни налогов, не заботитесь о рекламе, не имеете дела с профсоюзами, и аудитория у вас специфическая. А стоит вам взяться за дело на свой страх и риск, как вы очутитесь в руках у политиканов и белых владельцев театров. Белые заправилы в кинопромышленности будут диктовать вам, какие фильмы и когда демонстрировать; работники театра обдерут вас как липку. Нет, Рузвельт, ты ничего не добьешься этим путем. Послушай, а не подумать ли тебе о дальнейшей работе в церкви? Конечно, будучи пастором, многого не сделаешь, но тебе следовало бы стать епископом, и тогда ты смог бы принести церкви немало пользы. В сущности, — задумчиво продолжал Дуглас, закуривая ароматную гаванскую сигару и откидываясь на спинку кожаного кресла, — в сущности, я даже не вижу для тебя иной возможности реформировать церковь. Разговорами делу не поможешь. Не поладишь с епископами — сам лишишься места, а власть-то останется у них. Ну а с другой стороны… — Дуглас сделал паузу, как бы взвешивая шансы, — получить сан епископа, конечно, дорогое удовольствие.
— Не понимаю, почему это должно стоить дороже почтовых и кое-каких путевых расходов?
Дуглас взглянул на Рузвельта с некоторой досадой.
— В этом мире все мало-мальски ценное стоит денег. Нечего задирать нос и мечтать о том, чего тебе хотелось бы больше всего. Никто не преподнесет тебе сан епископа на серебряном блюде. Забудь об этом! Естественно, ты предпочел бы принять этот сан под восторженные аплодисменты тысяч людей. Но так не бывает в нашем изголодавшемся мире, в церкви придавленных нуждой тружеников. Тебе остается только решить, на чьи средства ты будешь вести кампанию — на свои собственные или на чьи-нибудь еще. Тебе придется подкармливать целую толпу нищих черных проповедников, понаехавших отовсюду, особенно с Юга. У них не хватает заработка даже на то, чтобы свести концы с концами. Если они не будут считать каждый цент и проявят чрезмерную щепетильность и чувствительность, то где они возьмут денег, чтобы оплатить свое пребывание в Чикаго и свой обратный проезд? Ты можешь считать их продажными и бесчестными, но вправе назвать их только бедными. Так вот, если ты заплатишь этим священникам, притом заплатишь осторожно, не швыряя деньгами на глазах у всех, ты будешь епископом. И тогда, если тебе захочется выказать великодушие, ты сможешь похлопотать о том, чтобы проповедники, по крайней мере в твоей епархии, получали более высокое жалованье и чтобы таких пасторов оказалось достаточно для того, чтобы на церковных съездах они могли посылать к черту большинство кандидатов и голосовать за наиболее достойных. Даже и этого будет нелегко достигнуть. Но это единственный путь к осуществлению твоих замыслов. Я предлагаю тебе вот что, Я верю в тебя, Рузвельт, и знаю, что ты хороший проповедник. Я дам тебе взаймы денег, которых хватит на то, чтобы сделать тебя епископом, а ты вернешь их мне, когда тебе будет удобно.
Уилсон слушал Дугласа с возрастающим отвращением. Наконец он твердо заявил:
— Нет, Дуглас, что угодно, только не это. Покупать должность в штате или в церкви — это не для меня.
— Пусть будет по-твоему, — ответил Дуглас, — но, когда ты изменишь свое мнение, дай мне знать.
Дуглас явно преуспевал и располагал средствами, несмотря на недавний кризис. Он владел замечательным домом и летней дачей. У него была красивая жена и двое детей. Уилсон недоумевал, откуда у Дугласа столько денег. Но одаренный пытливым умом и умением собирать информацию, он вдруг понял, что Дуглас принадлежит к числу тех, кто участвует в подпольном рэкете братьев Джонсонов, организующих нелегальные лотереи с дешевыми билетами и огромными выигрышами.
Лотереи проводились с молчаливого согласия властей города и штата. Белые и черные участники рэкета загребали миллионы, и сам Дуглас Мансарт был близок к тому, чтобы стать — если фактически уже не стал — богачом. Столь широкое распространение азартных игр явилось одним из последствий экономического кризиса в США.
Уилсон не был очень строг в вопросах морали или излишне щепетилен. Он соглашался с тем, что в нынешнем мире люди без совести и чести нередко добиваются успеха, тогда как порядочные люди имеют слишком мало шансов «процветать, как лавр вечнозеленый». Иными словами, видное положение в обществе и творческие возможности достаются очень часто тем, кто не может похвастаться особой честностью. И все же Уилсон решил пока не отказываться от своих надежд и идеалов. Пока…
Уилсон быстро наметил себе план дальнейших действий. Он будет продолжать свою нынешнюю работу и сделает ее достоянием гласности. Затем отправится на всецерковный съезд, где будет настаивать на том, чтобы церковь заняла твердую позицию при разрешении трудовых и социальных вопросов. Кто знает, может, он встретит там широкую поддержку и приобретет такой авторитет, что в 1944 году или позже окажется бесспорным кандидатом на пост епископа. Ну а если его не поддержат и он провалится на выборах, ему придется думать об иной карьере. Он мог бы стать, например, профессиональным общественным деятелем или на худой конец вернуться в лоно баптистской церкви и возглавить автономную общину в каком-нибудь промышленном центре.
Отправляясь на торжественную церемонию в Уилберфорсский университет, Уилсон решил выяснить, насколько там сильно недовольство продажностью, царящей на всецерковных съездах при выборах епископа, и на какую поддержку он может рассчитывать при осуществлении своей программы в области негритянского рабочего Движения. Уилсон мечтал вовлечь церковные общины в борьбу за организацию здравоохранения и социального страхования для негров. Начиная с 1850 года африканская методистская церковь внесла немалый вклад в дело просвещения, Не может ли она сейчас, когда город и штат взяли школы в свое ведение, заняться вопросами социального обеспечения?
Вначале Уилсон испытал в Уилберфорсе разочарование. Университет почти полностью влился в находившуюся по соседству новую государственную школу, и в ближайшее время предполагалось окончательно его упразднить. Зато Уилсон познакомился там с группой молодых проповедников, разделявших его взгляды по социальным вопросам. Они несколько раз встречались, критиковали существующие церковные порядки и строили планы на будущее. Уилсон уехал из Чикаго с твердым намерением возглавить в 1944 году, на съезде в Канзас-Сити, движение за реформы, направленное против продажности, за социальный прогресс.
По возвращении в Даллас Рузвельт обсудил этот вопрос с Соджорнер. Разумеется, она одобрила его намерения, но, к удивлению Уилсона, ее дольше заинтересовало предложение Дугласа, чем уилберфорсское движение. Она сказала:
— Епископ африканской методистской церкви — богатый и влиятельный человек. В прошлом добропорядочные епископы создали и укрепили эту крупнейшую организацию черной Америки. Пастыри же недостойные, помельче унизили и едва не разрушили ее. Ты нужен церкви. Ты порядочный человек. Если ты сможешь занять это место честным путем, сделай это.
— А разве подкуп — честный путь?
— Нет, не честный. Но и голод тоже не честный путь. Если благодаря помощи бедным и невежественным проповедникам ты получишь в дальнейшем возможность бороться против бедности и нужды, ты должен сделать такую попытку. Твои поступок будет неблаговидным, но зато поможет тебе побороть зло.
— Маленькая иезуитка! — пробормотал Уилсон.
Появление на свет дочери оттеснило у Соджорнер все другие заботы на задний план. Ребенок оказался темнокожим, здоровым и крепким; роды Соджорнер перенесла гораздо легче, чем можно было ожидать. Весной 1944 года, когда девочке исполнилось два года, Соджорнер решила поехать с ней в Чикаго. Она утверждала, что гланды девочки следует показать хорошему специалисту и, возможно, даже удалить их. Соджорнер не доверяла белым больницам в Далласе, где цветной не имел права снять отдельную комнату и где в отделении для негров уход за больными был далеко не на высоте. Уилсон, очень полюбивший свою маленькую дочурку, предложил поехать несколько позже, когда коварная чикагская погода станет более мягкой. Да и вообще они могли бы отправиться вместе в августе, когда в Канзас-Сити будет проходить всецерковный съезд. Там, кстати, имеется отличная больница для цветных.
Но Дуглас, к которому Соджорнер обратилась за советом, написал, что он уже заручился услугами лучшего в городе специалиста по горловым болезням, и рекомендовал приехать как можно скорее. Поэтому Соджорнер отправилась с девочкой в Чикаго. Дуглас с трудом узнал сестру. Они не виделись с момента ее выхода замуж, да и раньше он едва ли замечал ее как следует. Перед ним была стройная, элегантно одетая женщина, не красивая и даже не хорошенькая, но по-своему необычайно привлекательная. Она вела себя хотя и просто, но с большим достоинством и могла поддержать разговор на любую тему. Вид ее ребенка свидетельствовал о заботливом воспитании, Соджорнер произвела впечатление даже на жену Дугласа, и та сделала какие-то срочные перестановки в комнатах для приезжих, чтобы лучше принять гостей. Гланды у девочки оказались в прекрасном состоянии, и вообще здоровье ее не внушало опасений, поэтому ребенка поместили на время в детский сад. Затем Дуглас и Соджорнер, сидя в кабинете, начали разговор. Соджорнер сразу же перешла к сути дела.
— Дуглас, одолжи мне денег для избирательной кампании мужа — он хочет баллотироваться в епископы.
— Так, так! Значит, Рузвельт взялся за ум.
— Он-то не взялся, а вот я взялась. В нашей далласской общине идет беспощадная, отвратительная борьба. Я уверена, что если в нынешнем году мужа не изберут епископом, то уж не изберут никогда. В довершение всего он лишится и этого прихода, где местная знать его ненавидит, а получить новый или подыскать себе другую работу, которая пришлась бы ему по душе, будет очень трудно. Кстати сказать, сам Рузвельт начинает верить, что у него есть шансы быть избранным, и действительно под его влиянием нарастает какое-то, пока еще не осознанное движение.
Дуглас улыбнулся.
— И это неосознанное движение с помощью умело проведенной кампании и достаточного количества звонкой монеты может сделать Уилсона епископом. А иначе он будет одним из тех неудачников, о ком пишут в газетах: «Также баллотировался…» Он соберет немало голосов, но избран не будет. Мне известно, кто действует против него и сколько на это ассигновано!
— Хорошо, — сказала Соджорнер, — но какую же сумму ты считаешь «достаточной»?
— Примерно тысяч десять.
— Десять тысяч! Ты шутишь! Этого не может быть, если только ты не предлагаешь мне подкупить всех оптом.
— Нет, этого я не предлагаю. Но существует конкуренция, жестокая конкуренция. На предыдущем всецерковном съезде избрание обходилось в пять тысяч. Теперь цены поднялись. И кстати, здесь не одни подкупы, как ты выражаешься. Если подходить к делу с толком, то неизбежны обычные расходы на рекламу; существуют также вполне законные личные расходы на проезд и питание, которые друзья твоего мужа не смогут оплатить из своего кармана. Но, кроме них, имеются и отъявленные взяточники, чьи рты тоже надо заткнуть. Конечно, все это выглядит довольно мерзко. Но что делать, сестричка, ты живешь в скверном мире.
— Но если я даже и пойду на это, в чем пока сомневаюсь, то не смогу позволить себе такой огромной суммы. Я думала, тысяча, ну, может быть, две. Но десять тысяч… Дуглас, это немыслимо!
Соджорнер вскочила с места. Но Дуглас осторожно усадил ее обратно в кресло.
— Погоди, погоди. Давай обсудим вопрос как следует. Я игрок и верю в Уилсона. Он порядочный человек, чего я не скажу о большинстве проповедников, которых знаю. И у него хорошая дальновидная программа. Я рискну. Я сам проведу кампанию. Если он проиграет, тебе это не будет стоить ничего. Если он победит, я предъявлю ему счет. И сумма счета будет чертовски близка к десяти тысячам монет, или я плохой коммерсант!
— Договорились! — сказала Соджорнер.
Уилсон ничего не узнал об этой сделке. Ему было приятно услышать хорошие вести о гландах дочурки, и он согласился на то, чтобы Соджорнер провела вместе с ней начало лета в Чикаго с его музыкальными и театральными возможностями. Встретился он с семьей в августе и в сопровождении жены и Дугласа отправился в Канзас-Сити. Уилсон был настроен оптимистично. Ему присылали массу писем. Многочисленные участники съезда с энтузиазмом встречали его предложения по трудовым и социальным вопросам, хотя епископы и другие высшие должностные лица обходили эти вопросы молчанием.
Когда наступило время выдвигать кандидатов в епископы, Уилсон услышал свое имя, названное в цветистой, но обстоятельной речи, причем не техасцем, а делегатом из Бирмингема, где он когда-то был проповедником. На какое-то мгновение Уилсону показалось, что его мечта о массовом движении в поддержку его программы осуществляется и что он идет во главе этого движения. Им овладело чувство ликования. С помощью Добра он победит Зло! Губы Уилсона шептали слова старинного гимна:
Громче, бубен, звени над мрачным морем Египта!
Одержал Иегова победу — народ его стал свободным!
Уилсону захотелось помолиться, но как раз в этот момент священник из Техаса наклонился к нему и прошептал:
— Э-э… ваше преподобие, боюсь, мне придется изменить свое решение. Я сказал мадам, что две сотни долларов покроют мои расходы. Но теперь вижу, что их не хватит. Мне непременно потребуется по меньшей мере триста. Я ужасно сожалею…
Уилсон встал, лицо у него побледнело.
— Что за мадам?! — резко спросил он.
— Ну, конечно, миссис Уилсон. Я думал, вы знали…
— Ничего я не знал. — И Уилсон отошел в сторону.
Он выходил из зала как раз в тот момент, когда в третьем туре голосования его избрали епископом африканской епископальной церкви, но он даже не остановился. Сан епископа он получил не благодаря своим личным качествам, не за свои заслуги и блестящие идеи, а с помощью денег! Тогда Рузвельт еще не знал, о какой сумме идет речь; счет Дугласа на 9678 долларов 13 центов очутился у него на письменном столе только месяц спустя. Сейчас ему было известно лишь то, что его новая должность куплена за деньги, и он испытывал жгучее чувство стыда.
Шагал он так быстро, что епископ Техаса с трудом поспевал за ним. В голове у Рузвельта Уилсона бушевали самые несуразные мысли. Его подмывало вернуться и снова войти в зал. Мысленно он видел, как поднимается на трибуну, как поворачивается к делегатам и швыряет нм в лицо свою запятнанную епископскую сутану, как он… Но тут епископ Техаса догнал его, чуть не силой втолкнул в свою машину, привез к себе домой и заставил поесть и выпить.
— Сын мой, — говорил он ему позже, — вы купили себе епископство, и вам стыдно за себя. И мне стыдно. И вашей верной жене тоже стыдно. Но другие проделывали то же самое и ничуть не стыдились. Не отчаивайтесь, сын мой! Наша церковь не такая уж плохая. Сан епископа не впервые покупается и продается. Это делалось и раньше, даже иногда с помощью яда и кинжала. О да! Это творится и поныне в более богатых и умудренных опытом церквах, чем наша. Не принимайте это так близко к сердцу. В нашей церкви должности не всегда продавались с молотка. Но сейчас мы в затруднительном положении. Нам надо многое сделать, и быстро. А на это требуются деньги. С деньгами приходит и зло. Мы слишком слабы для того, чтобы осуществить то, чего требует от нас общество. Мы прибегаем к подкупу. Я сожалею об этом. Сожалею о том, что вы так поступили. И еще больше сожалею о том, что церковь допустила это. В один прекрасный день, если на то будет воля божья, при вашей и моей помощи торговля голосами при избрании епископов станет таким огромным преступлением, что никто из тех, кому дорого пребывание в церкви, не осмелится пойти на это. Но я рад, что этот высокий пост купили вы, а не человек более узкого кругозора. Я не осуждаю вашу жену. Не должны осуждать ее и вы. Может быть, ее поступок был подсказан ей богом, а может быть, и дьяволом. Так или иначе, но она совершила его. Я желал, чтобы вы служили господу в качестве скромного пастыря в небольшом южном городке. Но сбыться этому не было суждено. Вместо этого вы теперь помазанник божий. Теперь вам надо постигнуть, что в действительности представляет собою этот сан. До сих пор, сын мой, вы мало верили в силу религии. Вы смеетесь над ее догматами и не верите в чудеса. В церковных обрядах вы не видите ничего, кроме их чисто эмоциональной стороны. Мне понятны ваши сомнения. Когда-то я и сам прошел через это. Но понимаете ли вы, что означает религия для большинства нашего народа? Негры очутились в мире, который был им чужд. Его превратности, его зло, его противоречащие разуму законы были совершенно непостижимы для них. Миром, казалось, управляют вещи. Их надо умиротворять, покоряясь их воле и опасаясь их кары. Еще до того, как вы родились, ваши отцы, а точнее, ваши матери научились верить, что первопричина этого мира не только дьявол, олицетворение величайшего зла, но и любящий Отец, который в положенное время вознесет своих верных чад на огненной колеснице смерти в мир блаженства. В мрачной обстановке плантаций, среди грязи, унижений, непосильного труда и произвола рабовладельцев это познание тайны бытия становилось доступно им благодаря рвению черных проповедников в краткие моменты религиозного экстаза, когда толпы людей самозабвенно пели торжественные слова гимна:
Возвысьте голос, о чада!
Радуйтесь, вы свободны!
И вот свершилось чудо. Негры стали свободны. Но они не были счастливы. Они были голодны и раздеты, и новые их пастыри вынуждены были строить новую религию на основе прежней. Мы пытались превратить церковь в дом собраний, где у негров было бы то, чего им не хватало дома, — общество друзей, пища, тепло и песни. Но этого мало; требуется еще указать цель — смысл жизни. Воображаемый рай времен рабства нужно опустить вниз, на землю, но не слишком быстро. Чудесные прозрения, личное общение с богом — все эти атрибуты религиозных радений должны постепенно исчезнуть. Вы предлагаете заменить их заботой о пище, одежде, жилищах. Прекрасно, если бы вам это удалось. Однако это невозможно, по крайней мере сейчас. Вы даже не в состоянии еще научить вашу паству читать о том, что делали и о чем мыслили другие люди. А пока мы ждем, пока со школами дело затягивается и народ голодает, что делать вам — и мне? Бирмингем и Эннисберг говорят; «Трудись и молись!» Даллас же говорит: «Ешь, пей и веселись!» Вы испробовали и то, и другое. Так вот, искупление божие открыло нам путь — путь крови и бед. Вставайте, идите и действуйте!
Соджорнер ждала в спальне. Она прождала несколько часов; одетая в белую ночную рубашку, сидела она спиной к окну, устремив глаза на дверь. В комнате было темно. Когда Рузвельт Уилсон вошел, часы пробили полночь; темный силуэт жены был окружен ореолом городских огней, сверкающих позади нее. Усталая, с закрытыми глазами, она повторяла нараспев — и повторяла уже давно — пятидесятый псалом:
— Помилуй меня, боже, по великой милости твоей и по множеству щедрот твоих изгладь беззакония мои. Многократно омой меня от беззакония моего и от греха моего очисти меня, ибо беззакония мои я сознаю и грех мой всегда предо мною. Тебе, тебе единому согрешила я и лукавое пред очами твоими сделала… Отврати лицо твое от грехов моих и изгладь все беззакония мои. Сердце чистое сотвори во мне, боже, и дух правый обнови внутри меня. Не отвергни меня от лица твоего и духа твоего святого не отними от меня. Избавь меня от крови, боже, боже спасения моего, и язык мой восхвалит правду твою.
Уилсон подошел к жене, но Соджорнер открыла глаза и, мягко отстранив его, запела с рыданием в голосе:
Ах, скалы и горы исчезнут вдали,
И новый приют ты теперь обретешь;
О грешник, ты сердце богу вручи,
И новый приют ты себе обретешь!
Затем она снова заговорила нараспев:
— Господи! Отверзи уста мои, и уста мои возвестят хвалу твою; ибо жертвы ты не желаешь — я дал бы ее; к всесожжению не благоволишь. Жертва богу — дух сокрушенный…
Соджорнер шаталась от усталости, и Уилсон крепко сжал ее в своих объятиях.