Весной 1949 года Джин Дю Биньон сообщила ректору Мансарту о своем намерении поехать в Европу. Произошло это вскоре после конгресса деятелей культуры, состоявшегося в марте в Нью-Йорке. Удивительные последствия конгресса расстроили Джин значительно больше, чем Мансарта. Она убедилась, что в США организуется сознательное противодействие любому активному движению за мир. Если это так, то каково же отношение к нему со стороны других стран земного шара? Джин хотела бы это выяснить, по была уверена, что у себя в Америке ничего не узнает. Получив приглашение на Всемирный конгресс сторонников мира, созывавшийся в Парняге, она поняла, что ей представляется удобный случай познакомиться с прогрессивными силами мира и заодно осуществить свое заветное желание — повидать Европу, о которой она столько читала и где в свое время путешествовал с ее помощью Мансарт. Ректор согласился отпустить ее без всяких возражений. Возможно, думал он, дело мира, потерпевшее неудачу в Нью-Йорке, восторжествует в Европе. И вот в апреле 1949 года Джин Дю Биньон сидела среди двух тысяч человек в зале Плейель в Париже. Представителей некоторых национальностей и рас ей доводилось видеть и раньше; но здесь все эти африканцы, алжирцы, южноамериканцы, марокканцы не были просто национальными типами, выставленными в качестве экспонатов напоказ европейцам, это были активные борцы за мир, выступавшие в его защиту, настоятельно требовавшие его.
Вместе с двумя тысячами других делегатов Джин стоя горячо аплодировала, когда через зал крупными шагами прошел к трибуне Поль Робсон, только что возвратившийся из своего концертного турне по Европе. От всей души Джин одобрила его слова: «Мой народ никогда не будет воевать против русских, объявивших расистские предрассудки вис закона!» Зал разразился бурной овацией.
Потребовалось, однако, несколько лет, чтобы Джин полностью оценила все значение его слов в их практическом применении. Они означали объединение сил Восточной Европы с силами цветного мира, борющегося за свою независимость против западноевропейского империализма. Заявление Робсона впоследствии стало поводом для его травли в Америке и едва не привело к судебной расправе над ним; Робсона лишили права выезжать за границу, а его концертные выступления в стране были ограничены. Всего этого Джин тогда еще не предвидела.
С чувством смущения она ловила себя на том, как сильно сказывалось на ее образе мыслей влияние американской реакционной пропаганды. В этот день она завтракала с русским писателем Ильей Эренбургом. Познакомилась она с ним еще в то время, когда тот совершал поездку по югу Соединенных Штатов. У них было о чем поговорить. Выходя из ресторана, Эренбург спросил Джин:
— Вы видели «Гернику» Пикассо?
На лице Джин отразилось недоумение.
— Гернику? — переспросила она.
Удивленный Эренбург объяснил:
— Вы же знаете, это испанский город, разрушенный бомбардировкой.
Но Джин этого не знала; она вообще поняла, что ей многое неизвестно. Теперь, глядя на огромное панно, ома слушала рассказ Эренбурга о том, как западные державы предали борющихся испанских рабочих. Англия. Франция и Соединенные Штаты допустили, чтобы эти оборванные, голодающие женщины и дети гибли, истекая кровью, под бомбами Гитлера и Муссолини. Какая ужасная трагедия! И какая низость!
Впервые в жизни Джин почувствовала, что ее преданность родине подвергается испытанию. Она ничего не сказала и сделала вид, что не замечает слез, блеснувших в глазах Эренбурга. Молча они вернулись в зал Плейель, и Джин разыскала свое место. Просидев в задумчивости некоторое время, она оторвалась от своих размышлений, услышав, что на трибуну приглашается какая-то женщина из Вьетнама. Та выглядела как редкостная, изящная китайская статуэтка. На вид ей было не больше пятнадцати, на самом же деле она была матерью семейства. Говорила эта женщина на безукоризненно правильном французском языке.
— Народ Вьетнама, как и все другие народы, не желает войны! — воскликнула она. — Он слишком хорошо знает, что такое убийства, разрушенные жилища и опустошенные земли, чтобы не жаждать мира!
— Вьетнам? Что это за Вьетнам и где он находится? — спросила Джин Габриэля д’Арбусье, темнокожего негра из Западной Африки. Тот объяснил ей и стал развивать свою мысль:
— Под новой маской Французского Союза народ Вьетнама, как и народ Мадагаскара и другие народы Африки, Азии и Океании, различает все то же лицо Французской империи. План Маршалла, Атлантический пакт и намечаемый теперь Тихоокеанский пакт предназначены для одной цели — снабжать Францию и другие колониальные державы средствами, которые позволяют им удерживать в своих руках, усмирять и эксплуатировать принадлежащие им колонии.
Джин чувствовала растерянность. Подобно большинству американцев, она всегда рассматривала план Маршалла как одни из способов помочь нуждающимся странам. Она никогда не пыталась сама разобраться в задачах Атлантического пакта. Большинство народов мира казались ей отсталыми и невежественными — трудными детьми цивилизации и в то же время ее жертвами. Ее охватил трепет восторга при известии, что китайские и корейские делегаты, не добившиеся разрешения на въезд во Францию, организовали параллельный конгресс в Праге. Когда же с Пражского конгресса сообщили о падении Нанкина, она поднялась вместе со всеми делегатами, приветствуя победу китайского народа.
И вот настал кульминационный момент конгресса, когда в зале транслировались выступления из Праги. Двести тринадцать делегатов из тринадцати стран, которым напуганное французское правительство запретило въезд в Париж, заседали там одновременно с Парижским конгрессом, демонстрируя единодушное стремлен не человечества к миру. По всему партеру и на балконах зала Плейель гремел голос главы китайской делегации:
— Мы идем вперед! Мы будем неустанно продолжать наше поступательное движение к миру! Борьба за мир охватит весь земной шар!
Русские были в центре всеобщего внимания. Это была представительная делегация: увенчанный белым клобуком митрополит; мать двух героев войны, напоминавшая своим видом мадонну; учтивый писатель Фадеев и пылкий Эренбург. В общих чертах Джин было известно, почему Соединенные Штаты не любят Россию и опасаются ее; и теперь ей было интересно узнать, почему такое множество других стран, вновь образованных государств и малых народов Африки и Азии связывают свои надежды на светлое будущее с коммунизмом.
Величественное, внушающее благоговейный трепет зрелище массового митинга на стадионе Буффало явилось ответом на некоторые ее вопросы. Здесь собралось одновременно двести тысяч человек, а после полудня побывало еще по меньшей мере пятьсот тысяч. Это не было показным спектаклем. Джин не сомневалась, что французские наполеоны и германские вильгельмы часто устраивали более грандиозные и блестящие парады. Но она не была уверена в том, что неорганизованные народные массы изливали когда-нибудь свою душу в таком мощном, волнующе смелом призыве к прогрессу человечества. Этот призыв к миру звучал в ее ушах много дней и месяцев.
Джин совершила затем поездку на юг Франции, но вынуждена была спешить, так как не располагала свободным временем. Ей посчастливилось снова встретиться с Ильей Эренбургом. Тот радостно приветствовал ее и, по-отечески ласково улыбаясь, спросил:
— А не хотите ли вы перед возвращением домой взглянуть на Советский Союз?
Секунду-другую поколебавшись, Джин ответила:
— Конечно, хочу. С большим удовольствием!
И вот однажды утром в самый разгар лета она увидела один из величайших городов современного мира с его дивными бульварами, огромными общественными зданиями и отведенным на окраине участком для строительства нового, высотного здания университета. То тут, то там в переулках встречались обветшалые старинные дома, но всюду вокруг вырастали новые, отличные постройки. Здесь были парки и красивейшее в мире метро, магазины и универмаги, фабрики и жилища рабочих, и — что казалось Джин особенно непривычным — в центре внимания людей находились по развлечения праздных богачей, а жизнь и труд рабочих и интеллигенции. Наконец, в Большом театре она увидела шедевр театрального и хореографического искусства — «Лебединое озеро», блестящий балет Чайковского. В Мейкон Джин возвратилась окрыленная новыми надеждами и мечтами.
Между тем в сентябре, незадолго до возвращения Джин из ее путешествия, произошла удивительная история с концертом Поля Робсона в Пикскилле. Первоначально этот концерт намечался на конец августа. Ревелс Мансарт написал из Нью-Йорка отцу, рассказав о том, как банда хулиганов сорвала концерт, на который он ездил вместе с женой. «Было множество представителей прессы, явившихся посмотреть, как будут линчевать Поля Робсона; нью-йоркские газеты прислали своих опытнейших корреспондентов и фоторепортеров, но нигде не было видно ни одного полицейского или солдата», — писал отцу Ревелс.
Мансарту все это казалось необъяснимым, пока он не понял, что эта гнусная вылазка реакции была ответом Робсону на его недавнее выступление в Париже и что она явилась также выражением давно назревавшего недовольства расистов вторжением негров и евреев в дачный район Уэстчестера. Было объявлено, что сорванный бандитами концерт Робсона состоится в начале сентября под охраной полиции.
Известие о том, что произошло в Пикскилле в сентябре, еще больше встревожило ректора Мансарта. Судья Мансарт, предупрежденный полицией, вернулся с полпути на концерт, который все же был дан под защитой друзей Робсона, вооруженных битами для бейсбола и образовавших живую цепь, чтобы охранять огромную территорию парка, где происходил концерт. Одни из знакомых ректора Мансарта сообщил ему, что в Пикскилле имела место организованная попытка со стороны злобствующей толпы расистов и антисемитов, при поддержке полиции, линчевать Поля Робсона и искалечить возможно большее число слушателей. Знакомый Мансарта писал:
«Это был настоящий ад. Как только машины выезжали с места стоянки, разъярившиеся полисмены набрасывались на них с длинными дубинками, в каком-то бешеном исступлении ломая автомобильные крылья и кроша ветровые стекла. Сквозь закрытые окна до нас доносились потоки яростных проклятий, нецензурная брань полицейских, выкрики: «Еврей! Жид! Черномазый! Ниггер!» Эти «блюстители закона» своим разнузданным поведением демонстрировали всю грязь и мерзость расовой ненависти, обуявшей подонков Америки. У ворот парка сгрудилось около тридцати полисменов; они дубасили машины так, словно те были живыми объектами их злобы».
Часть машин полиция направила в объезд, по лесным дорогам, где толпы хулиганов избивали и калечили сотни людей, пытавшихся добраться домой.
В тот самый момент, когда Мансарт читал в газете об этой истории, ему доложили о приходе Джона Болдуина, одного из членов совета попечителей. Болдуин уже около года не появлялся в колледже и не участвовал в заседаниях совета. Сейчас он плохо себя чувствовал и находился в еще более скверном настроении. В резко повышенном тоне он заговорил о дошедших до него слухах, будто проректор колледжа Джин Дю Биньон отправилась на «коммунистический съезд сторонников мира в Париже», а сам ректор участвовал в «коммунистическом сборище» в «Уолдорф-Астории» в Нью-Йорке.
Мансарт сказал, что сведения об участии его и Джин в этих собраниях верны; но, насколько ему известно, ни одно из них не было «коммунистическим» и оба вполне стоили того, чтобы в них участвовать.
— Вы должны понять, Мансарт, что дела в нашей стране подходят к решающему моменту! — бушевал Болдуин. — Мы намерены преградить дорогу коммунизму и вернуть нашу страну на нормальный путь развития.
— Но не кажется ли вам, что то, что у нас принято называть «нормальным», в действительности ненормально? — перебил его Мансарт. — Разве Новый курс вел нас неправильным путем?
— Да, неправильным. Правительство слишком часто совало свой нос в дела предпринимателей.
— Которые, — добавил Мансарт, — еще до объявления Нового курса были расстроены ненасытным аппетитом самих же хозяев. Мистер Болдуин, — продолжал он, — я американец в той мере, в какой это позволяют мне законы и сложившиеся обычаи. Я желаю Америке только всяческих благ. Я хочу, чтобы Америка была лучше всех. Но кое-что в Америке мне не нравится, и я не согласен с тем, что делают некоторые американцы. Я прямо говорю об этом. Взять, например, дело Бена Дэвиса. Я знаю Бена. Был знаком и с его отцом. Когда я учился в Атлантском университете, маленький Бен еще ходил в школу. Это был славный мальчуган. А когда вырос, стал порядочным человеком. Об этом мне заявляли и негры и белые. Он был одним из самых образцовых муниципальных советников в Нью-Йорке. Каковы у него убеждения и какие он строил планы, я не знаю и знать не хочу. Бену даже не могли предъявить обвинения в том, что он совершил что-то противозаконное. Он имел право верить в коммунизм. А карать человека не за то, что он совершил, и даже не за то, во что он верит, а за то, к чему могли бы привести его убеждения, несправедливо. Это преступление!
— Мансарт, вы позволяете себе слишком много!
— Нет. Это Верховный суд хватил через край.
Болдуин нахмурился.
— Мансарт, мы рассчитывали на негров Юга как на консервативную силу в нашей стране и намерены добиться, чтобы они оставались ею и впредь. В противном случае нм не поздоровится. Я особенно полагался на вас — вы проделали хорошую работу. Не портите со сейчас. С вашей стороны было ошибкой участвовать в этом сборище фанатиков в Нью-Йорке.
— Но там не было фанатиков, мистер Болдуин. Там присутствовали некоторые из наших виднейших деятелей, а иностранцы… Вот, например, из России там были известный композитор, два писателя и ряд ученых.
Болдуин не пожелал согласиться с такими доводами.
— Они представляли коммунизм, а коммунизму не место в Соединенных Штатах!
— Я и не утверждаю, что ему место у нас. Но, по-моему, у нас должен быть демократический обмен взглядами. А ему препятствуют банды хулиганов. Всякий нормальный обмен мыслями у нас под строжайшим запретом. Подумайте только, Шостаковичу не разрешили дать концерт в Йельском университете!
— Ректор Мансарт, я не собираюсь сейчас обсуждать с вами этот вопрос. Я хочу лишь сказать, что ваша поездка в Нью-Йорк — ошибка. Еще большую ошибку совершила эта ваша Дю Биньон, поехав в Париж и, насколько мне известно, даже в Россию. Боюсь, что она смутьянка и что нам придется от нее избавиться. Так вот, Мансарт, если вы готовы сотрудничать с нами, мы оставим вас ректором колледжа. Не желаете — найдем кого-нибудь другого. Я хочу, чтобы вы это хорошо поняли. У совета на этот счет имеется твердое мнение.
И Болдуин ушел.
Разговор этот обескуражил Мансарта, но разразившаяся в 1950 году война в Корее, которая могла стать прелюдией к третьей мировой войне, настолько потрясла его, что он уделял теперь гораздо больше внимания международному положению, чем собственной судьбе и будущему своего колледжа. Он вел переписку, посещал митинги, открыто и свободно высказывался, и, по мере того как выявлялось его отношение к событиям дня, позиция совета попечителей и стоящих за его спиной могущественных сил становилась все более непримиримой.
На неоднократных совещаниях Болдуин и другие атлантские банкиры и промышленники обсуждали сложившееся положение.
— Прежние планы, — говорил Болдуин, — которые в девятисотом году развивал на Юге мой однофамилец — Уильям Болдуин, президент правления Лонг-Айлендской железной дороги, сводились к тому, чтобы превратить негров в обособленную рабочую силу, которая использовалась бы на совершенно иной работе, чем та, что выполняют квалифицированные белые рабочие. Будучи неорганизованными и независимыми от влияния иностранной пропаганды, они составляли бы противовес белым рабочим, а это позволило бы иметь дешевую и эффективную рабочую силу. Но от всех этих планов не осталось и следа. Сейчас нельзя не считаться с тем, что негры получают более солидное образование, чем мы рассчитывали, и так упорно цепляются за него, что мы ничего уже не можем поделать. Кроме того, техника производства настолько ушла вперед, что различие между простым и квалифицированным трудом стало исчезать. Теперь это просто труд, массовое производство, и нам следует ожидать слияния белой и черной рабочей силы. Это, конечно, придется не по вкусу белым рабочим, и мы сможем использовать расовые предрассудки, чтобы задержать развитие профсоюзов и свести объединение рабочих разных рас к минимуму. Но расовая дискриминация в той мере, в какой она тормозит развитие индустрии, рано или поздно должна сойти на нет. В первую очередь нам нужно позаботиться о том, чтобы ни в одну из этих рабочих групп, как белую, так и черную, не проникли из-за рубежа радикальные идеи. Мы должны подавлять рабочее движение, препятствовать деятельности профсоюзов и так урезать их политические права, чтобы вместо этой пресловутой демократии всем заправлял «большой бизнес»! Не думаю, что Мансарт намерен сотрудничать с нами, и считаю, что эта белая проныра — его помощница, выдающая себя за цветную, — должна уйти из колледжа. Мансарт неплохой человек, и надо постараться сохранить его как можно дольше. Но следует подрезать ему коготки, и немедленно.
Между тем Мансарт, игнорируя доходившие до него слухи о замыслах совета попечителей, ее принимал никаких мер предосторожности. Он был крайне расстроен призывом в армию своего внука, сына Дугласа, Аделберта, который к этому времени уже окончил колледж и стал одним из помощников режиссера в Малом театре. Несмотря на все старания Мансарта добиться для него льготы, Аделберта мобилизовала и отправили в миссисипский лагерь Билокси, где он сразу же вкусил все «прелести» тамошних расистских предрассудков. А вскоре он уже был на пути в Корею, где шла грязная и кровавая война.
До самой своей смерти Мануэл Мансарт так и не смог в полной мере уяснить себе смысл событий 1950 года. Иногда эти события казались ему следствием произвола со стороны человека, облеченного такой властью и ответственностью, которые требовали гораздо больше ума и образования, чем те, что у него были. Порой он во всем винил твердолобого трумэновского государственного секретаря. Иногда он приходил к мысли, что все это — преступное дело гигантского спрута — капитала, который охватил своими щупальцами всю промышленность и торговлю и прочно обосновался в полдюжине мощных финансово-кредитных монополий, которые если еще и не владели, то уж, во всяком случае, правили значительной частью земного шара. Да, это он, капитал, является главным виновником войны в Корее… А может быть, конкретных виновников и нет? Может быть, это действие неуловимых и необъяснимых сил Зла?
В декабре 1949 года измученный Китай освободился от окутывавшего его мрака трехлетней гражданской войны. К январю 1950 года большинство стран мира признало новую Китайскую Республику. Америка не верила своим глазам: слишком долго она относилась к китайцам с полным презрением. Может быть, думал Мансарт, именно крупные монополии, окопавшиеся в Южной Корее, которую японцы продали Уолл-стриту, направили Джона Фостера Даллеса в пограничную зону на 38-й параллели, чтобы спасать месторождения вольфрама; воспаленному мозгу магнатов капитала померещилось, что на эти богатства зарятся северокорейцы.
Северная Корея взялась за оружие, чтобы отразить внезапную агрессию американской марионетки Ли Сын Мана. Тогда Гарри Трумэн предпринял шаг, который едва не привел к третьей мировой войне. Президент назвал этот шаг своим важнейшим решением. 25 июня 1950 года, не имея на то никаких полномочий, Трумэн приказал американской армии «провести полицейские операции» в чужой стране. Он не посоветовался с конгрессом. Не было у него и мандата от Организации Объединенных Наций. Но спустя одиннадцать часов после того, как Макартур начал свой поход, Совет Безопасности ООН в отсутствие представителя Советского Союза санкционировал вторжение в Северную Корею. Конгресс со своей стороны не высказал никаких возражений.
Так за один только год Гарри Трумэн обрек на смерть пятьдесят тысяч американских юношей и еще сто тысяч — на увечья. Развязав в Корее кровавую войну, он затратил на ее ведение в течение первого же года свыше пяти миллиардов долларов за счет народного просвещения, здравоохранения и жилищного строительства, в которых так остро нуждалась страна.
Макартур пересек 38-ю параллель и ринулся к маньчжурской границе; американские самолеты начали бомбить Китай, залетая даже на территорию Советского Союза. Джин считала, что это обстоятельство в корне меняет характер войны, и ждала ответных мер со стороны Китая. Очевидно, Вашингтон сам был обеспокоен, потому что в октябре Трумэн облетел на самолете половину земного шара, чтобы встретиться с Макартуром.
По сообщениям газет, эта встреча «имела весьма благоприятные результаты», и американские войска продолжали наступление на север, убивая людей и сжигая все живое напалмом. Наконец 24 ноября Макартур, как было сообщено позднее, перейдя через реку Ялу, пересек еще одну границу — китайскую.
Вот тогда-то случилось непредвиденное: к изумлению всего мира и к ярости Макартура, Китай оказал сопротивление. К концу ноября было убито шесть тысяч американских и южнокорейских солдат и тридцать две тысячи ранено. 28 ноября действительно началась, как вынужден был признать Макартур, «новая война». Американская армия стала отступать, а затем обратилась в бегство. ООН высказалась против перехода американской армией пограничной с Китаем реки Ялу, а когда Трумэн вздумал безрассудно грозить применением атомной бомбы, Эттли спешно вылетел в Вашингтон. Мировое общественное мнение требовало теперь «прекращения огня», и Трумэн объявил в стране «чрезвычайное положение». В Вашингтоне в это время уже обсуждался вопрос о полной эвакуации из Кореи.
Джин объясняла Мансарту, как она представляет себе создавшееся положение:
— Макартур потерял от страха голову. Ни одна американская армия за всю историю США не совершала еще такого длительного и панического отступления, какое проделали войска Макартура. Когда они были уже на семьдесят миль южнее 38-й параллели, Макартур обнаружил, что противник прекратил преследование. Китайцы не пошли на Пусан, где могли сбросить американцев в море. Нет, они остановились у 38-й параллели и были готовы вести переговоры.
Во всех странах усиливалось движение за мир. В 1949 и 1950 годах состоялось четыре многолюдных конгресса сторонников мира — в Нью-Йорке, Париже, Москве и Мехико. В марте 1950 года было опубликовано Стокгольмское воззвание, а в апреле в Нью-Йорке было создано Информационное бюро сторонников мира. Его «вести о мире» распространялись по всей стране, и к моменту, когда разразилась война в Корее, два с половиной миллиона американцев уже подписали воззвание о запрещении атомного оружия.
Пять дней спустя после начала войны в Корее Ачесон гневно обрушился на Стокгольмское воззвание. Его выступление встретило решительный отпор со стороны Информационного бюро сторонников мира. Бюро заявило, что во всех частях света под этим воззванием уже поставили свои подписи двести миллионов человек во главе с рядом виднейших деятелей современности.
Движение за мир явилось серьезным препятствием для осуществления планов Макартура. Он пытался разжечь в Америке воинственный пыл с помощью новой операции. Он рассчитывал заманить китайцев на юг и нанести нм затем решительный удар. Если же такая тактика, пале чаяния, поведет к новому поражению его войск, он потребует тогда неограниченные контингенты войск, боеприпасы и свободу действий для последующих операций. Вместе с тем Макартур хотел, чтобы Чан Кашли, выступив с Формозы, присоединился к нему на континенте. Тогда американская фаза войны была бы завершена, и большинство наземных частей Макартура могло бы возвратиться на родину. Вместо них, получив американскую авиацию, артиллерию и атомные бомбы, воевать стали бы армия Чан Кайши и те китайцы, которые наверняка хлынут под его знамена. Тогда, опираясь на американский военный флот, который держит под огнем морское побережье и берега широких рек, он, Макартур, и его войска в угоду американским монополиям войдут в Маньчжурию, а оттуда двинутся в Пекин, Нанкин, Шанхай и дальше на юг — к Кантону.
Под его, Макартура, опытным руководством Чан сумеет прогнать мужичье от Ханькоу на запад, к Чунцину, выбить их воздушной бомбардировкой из Шэньси и Сычуани и даже из Синь-цзяна и Монголии. И Азия наконец-то покорится Америке. Но для этого совершенно необходим Чан: он будет символом Китая, подавляющего коммунистических мятежников, которым оказывают помощь предатели Америки. Ведь Чан и его сторонники знают обычаи Китая и его язык. Макартур настаивал на вступлении в игру Чаи Кайши, он писал об этом не только Трумэну и в Пентагон, но и представителям весьма влиятельной в конгрессе «китайской группировки», получавшей жирные куши из средств семьи миллионеров Суней. Под конец он сделал ошибку, сообщив свой план также и республиканцам после их победы на выборах в конгресс.
А пока что, рассказывала Джин, Макартур убедился, что китайцы не желают лезть в западню, которую он им расставил, эвакуировав Сеул и отступив к Пусану. Он принял иную тактику. Получив особое разрешение снова пересечь по своему усмотрению 38-ю параллель, он установил строгую цензуру на информацию о передвижении своих войск. Поэтому в течение месяца о ходе дел в Корее ничего не было слышно и во время этой передышки возникли даже надежды на мир.
Оказывается, Макартур хотел, по не сумел добиться права на бомбежку Маньчжурии и получил лишь санкцию на новый переход границы. В феврале он тайком двинул туда свои передовые части и, не найдя китайской армии, приказал военно-морскому флоту бомбардировать Вонсан в течение сорока одного дня. На протяжении всей истории войн мало городов подвергалось такой длительной и интенсивной бомбардировке, как Вонсан. Американские летчики сбрасывали металл и напалм на безоружных мужчин, женщин и детей до тех пор, пока торжествующий генерал не заявил корреспондентам: «По улицам нельзя пройти. Жителям негде спать — разве только мертвым сном». Население города превратилось в «толпы смертников». Такой же интенсивной бомбардировке подверглись и прибрежные города Сончжин и Чхончжин.
Но в узкой части Корен Макартур наткнулся на каменную степу. Несмотря на все свои старания, ом не смог продвинуться к северу. У 38-й параллели непоколебимо стояла китайская добровольческая армия, которую он тщетно пытался заманить в Пусан.
И тут Джин, развернув утреннюю газету, прочла Мансарту потрясающую новость: 11 апреля 1951 года Трумэн отозвал Макартура. Мансарт с крайним изумлением воспринял это сообщение.
— Но почему же, почему? — допытывался Мансарт.
Джин разъяснила:
— Трумэн очутился в дурацком положении. Небольшая «полицейская операция», всего десять месяцев назад выглядевшая неплохой рекламой, теперь жгла ему руки. В первый год она обошлась в пять миллиардов долларов и втянула в войну семнадцать стран, пославших в Корею семьсот тысяч солдат. Теперь это уже не «полицейская операция», а прямая дорога к мировой войне, как не замедлили подчеркнуть наши союзники. Очередные выборы у нас подтвердили, что в самих Соединенных Штатах растет тяга к миру. Ужасы войны нервируют Трумэна, но, считая себя бывалым воякой, президент США не признается в этом. Конечно, стоимость войны тяжелым бременем ложится на плечи налогоплательщиков, однако Трумэн не желает принимать это в расчет. Макартур самым бесцеремонным образом игнорировал его приказы. Правда, Трумэн с негодованием отрицал это. Но когда Макартур апеллировал к Мартину, лидеру республиканцев в палате представителей, где демократы располагают большинством всего лишь в два голоса, то Трумэн счел этот его поступок изменой демократической партии и ухватился за него как за благовидный предлог, чтобы спять с поста строптивого генерала.
Джин не упускала случая побеседовать с Мансартом, но не столько о Париже и движении сторонников мира, сколько о том, что она видела в Праге, Варшаве и в особенности в Москве. Он слушал ее и с интересом, и с возрастающим беспокойством. Действительно, убеждения Джин, как утверждал Болдуин, становились все более радикальными, а это могло оказаться опасным и для нее самой, и для колледжа. Мансарт все время собирался потолковать с ней на эту тему. Однако во время их бесед Джин говорила по большей части сама, с энтузиазмом рассказывая о том, что она видела и узнала. О своих впечатлениях она охотно повествовала и ему, и своим студентам.
Однажды утром — это было осенью 1951 года, — когда на одной из лекций Джин подробно рассказывала о своих заграничных впечатлениях, какой-то новый студент, сидевший в заднем ряду, высокий парень с желтого цвета кожей и острым взглядом, спросил:
— Мисс Дю Биньон, а что вы думаете о деле Розенбергов?
Джин читала о молодых супругах, обвиненных в государственной измене. Она испытывала ужас и негодование, поведение властей казалось ей издевательством над достоинством женщины и оскорблением чести матери. Особенно недопустимым она считала то, что Розенбергам отказали в открытом судебном разбирательстве.
— Я поражена этим делом, — ответила она горячо и искренне, — и уверена, что обвиняемых вскоре освободят. Здесь речь идет в первую очередь о свободе убеждений. Возможно, Розенберги — коммунисты. Этого я не знаю и не пытаюсь узнать. Я недавно посетила коммунистическую страну, где видела миллионы замечательных людей. Вообще я стою за свободу убеждений независимо от того, каковы они. Наказывать следует только за действия, а не за взгляды. Всё говорит о том, что Розенберги порядочные люди. Они вместе учились. Полюбив друг друга, они поженились, создали семью, добывали себе средства к жизни трудом, вырастили двух славных мальчуганов. Их обвиняют в том, что они якобы замышляли выдать военную тайну в мирное время. Обвинение против них построено на доносе махрового уголовника, причем его показания куплены с помощью, я бы сказала, взятки: ему смягчили приговор за преступление, в совершении которого он сам сознался. Но в чем конкретно обвиняются Розенберги, никому не известно. Какова их вина? Могли ли они совершить то преступление, которое им приписывается? И есть ли какие-нибудь прямые улики против них, кроме показаний уголовника? В чем «тайный умысел» преступления, если само «преступление» не совершено? Я уверена, что вынесенный им жестокий приговор не может остаться в силе.
В аудитории на минуту воцарилось молчание. Потом все тот же студент спросил:
— А как по-вашему, правильно ли то, что Бен Дэвис брошен в тюрьму?
Джин на миг охватило сомнение. Допустимо ли обсуждать такие вопросы в колледже? А почему бы и нет? Ведь это как раз то место, где молодежь должна познавать истину. Где же еще, как не здесь? И Джин сказала:
— Бен Дэвис прекрасный человек. Он родился здесь, в Джорджии, в округе Доусон. Среднее образование получил при Атлантском университете, потом поступил в Амхерстский колледж, штат Массачусетс, а затем окончил юридический факультет Гарвардского университета. Он добился освобождения Анджело Херндона в Атланте. Его дважды избирали в муниципалитет Нью-Йорка, и там Дэвис проделал большую работу. Я вполне допускаю, что Бен Дэвис склонен думать — точно так же, как нередко думаем и мы с вами, — что негритянский народ в США удастся освободить только с помощью силы. В то же время я убеждена, что ни он, ни вы никогда не замышляли и не предпринимали никаких шагов в целях совершения насильственного переворота. Да Дэвиса никогда и не обвиняли в этом! Его обвинили в том, что он член коммунистической партии, но этого он и сам не скрывает. Я слышала, с какой признательностью он говорит о своих друзьях по коммунистической партии и о том, что дало ему учение Маркса. Но преданность идеям коммунизма вовсе не означает, что коммунисты ратуют за немедленную революцию. Они считают, что бывает такая ситуация, когда революция неизбежна, но совсем не обязательно, чтобы она произошла у нас, и притом немедленно. Мысли и убеждения человека — его личное дело, и он вправе их придерживаться. Если когда-нибудь убеждения приведут его к незаконным действиям, он должен быть готов понести соответствующее наказание, но опять-таки не за то, что он думает, а за то, что делает. Поэтому я считаю, что приговор Бену Дэвису и его товарищам несправедлив и противоречит конституции.
Когда мисс Дю Биньон закончила свои разъяснения, новый студент в заднем ряду поднялся и незаметно удалился. Он был из хорошо известной цветной семьи, проживавшей ранее в Вашингтоне, и в колледж записался совсем недавно. Его отец долгое время служил клерком в канцелярии министра юстиции. Промчавшись по коридорам, студент выбежал на улицу, сел в трамвай и сошел у вокзала, где взял такси до аэропорта. Спустя несколько часов он уже вел конфиденциальную беседу с вашингтонскими чиновниками.
Прошло несколько месяцев. И вот однажды, совсем неожиданно для Джин, ее посетил федеральный чиновник, вручивший ей повестку. Министерство юстиции предлагало мисс Дю Биньон зарегистрироваться в качестве иностранного агента. Изумленная и возмущенная, она немедленно сообщила о случившемся ректору, и тот пригласил к себе юрисконсульта колледжа. Это был респектабельный белый мейконец, консервативный и осторожный, но очень расположенный к Мануэлу Мансарту. Прочтя повестку, он некоторое время молча раздумывал.
— Боюсь, мисс Дю Биньон, — медленно заговорил он наконец, — что у вас могут быть крупные неприятности.
— Но каким образом и почему? — спросила Джин. — Я никогда не была агентом иностранной державы и не делала ничего такого, что при самом смелом полете фантазии могло бы считаться подрывным или противозаконным актом.
— А не беседовали ли вы когда-нибудь с вашими студентами о коммунизме?
— Да, беседовала. Но разве найдется во всей стране такой преподаватель, который не касался бы этой темы? Говорила я также о мире, о Бене Дэвисе и Розенбергах.
— Значит, слухи об этом дошли до Вашингтона. Но есть еще кое-что, о чем я должен вас спросить. Боюсь, что без ваших прямых ответов на все вопросы я не смогу заняться вашим делом. Мисс Дю Биньон, вы бывали когда-нибудь в России?
— Да, в сорок девятом году, в течение месяца.
— Еще один вопрос. Вы коммунистка?
— Нет, — ответила Джин, — говорю вам вполне откровенно. Я изучала коммунизм и, должна признаться, сочувствую его идеалам. Если эти идеалы уже воплощены в жизнь в России, Польше, Чехословакии и других странах за «железным занавесом», то, будь я гражданкой одной из этих стран, я, конечно, стала бы коммунисткой. А здесь я даже не думала о вступлении в партию. Мне не случалось жить там, где есть организации компартии, и меня никогда не приглашали вступить в нее. Я допускаю, что в прошлом условия жизни широких масс в России были настолько тяжелы, что единственным выходом в этом случае был коммунизм, установленный революционным путем; что, с другой стороны, в Соединенных Штатах, при более высокой грамотности и при меньшей бедности населения, мы могли бы осуществить необходимые нам коренные реформы путем мирной эволюции.
— Следовательно, вы не считаете, что коммунистическая партия в любой стране должна прибегать к диктатуре и к насилию?
— Нет, не считаю. Мне кажется, человек может быть коммунистом и не стремиться к насилию. Конечно, насилие может оказаться необходимым при проведении какой-нибудь отдельной меры, как, например, это имело место у нас в 1776 году при осуществлении налоговой реформы, но ни насилие, ни революция не являются непременной целью коммунизма. С другой стороны, будучи республиканцем, человек может замышлять революцию.
— Благодарю вас, мисс Дю Биньон. Я хотел бы, чтобы вы подтвердило, что никогда не получали указаний действовать в пользу какой-либо иностранной державы.
— Нет, не получала. Даю вам слово.
— В таком случае советую вам отказаться от регистрации. Я займусь вашим делом, но не в качестве главного адвоката. Ректору Мансарту хорошо известно, что быть юрисконсультом в его колледже — не такая уж легкая работа. Из-за нее я потерял ряд клиентов и заметно упал в глазах местного общества. Сам я не придаю слишком большого значения подобным вещам, но моя семья иногда жалуется. Вы бы обиделись, если бы я не взялся за ваше дело. Но у нас в стране сейчас преобладают новые веяния, и по этой причине вам следует пригласить в качестве главного адвоката человека, способного лучше, чем я, защищать вас. А что, если вам обратиться к сыну Мансарта в Нью-Йорке?
Мансарт написал Ревелсу, прося его помочь Джин. Прочтя письмо отца, Ревелс долго сидел у себя в кабинете, глядя на портрет сына в форме летчика. Затем он телеграфировал Мансарту о своем согласии вести дело. Юрисконсульт колледжа со своей стороны подтвердил, что готов оказать Ревелсу необходимое содействие.
Вскоре федеральное большое жюри в Вашингтоне отдало Джин под суд за отказ зарегистрироваться в качестве иностранного агента. Как выяснилось, министерство юстиции намерено было доказать, что Джин ездила в Париж, чтобы установить связь с «коммунистическими заговорщиками»; что затем она отправилась в Москву «за инструкциями» и вернулась в Соединенные Штаты с целью добиваться — в своей преподавательской и административной деятельности — свержения американского правительства. Обвинение казалось нелепым, но Джин была обязана предстать перед судом.
Тем временем судья Мансарт побывал в Вашингтоне и привлек к защите в качестве своей помощницы молодую цветную женщину, недавно принятую на службу в хорошо известную фирму цветных юристов «Кобб, Хейс и Говард». Женщина-адвокат — высокая, хорошо одетая темнокожая негритянка — высказалась прямо:
— У правительства нет явных доказательств, и оно это знает. Оно может рассчитывать только на какого-нибудь платного осведомителя, который покажет под присягой, что мисс Дю Биньон — коммунистка. Вполне возможно, что за этим делом стоят влиятельные круги, требующие осуждения обвиняемой. Если это так, то мисс Дю Биньон угрожает тюрьма.
— А разве можно купить ложные показания, которым поверили бы в суде?
— Сейчас в Америке это можно — за пятьдесят долларов в день плюс покровительство со стороны властей. Но не будем загадывать наперед.
Через месяц Джин появилась в Вашингтоне. С изумлением, а вместе с тем и с некоторым любопытством она сознавала, что попала на скамью подсудимых по обвинению в чем-то весьма похожем на государственную измену. Отвечала она без всяких уверток. Да, в ее библиотеке имеется «коммунистическая литература»; как же ей анализировать на уроках факты, касающиеся коммунизма, если не читать таких книг? И мыслимо ли теперь преподавать социальные науки, не касаясь коммунизма? Да, она глубоко сочувствует целям коммунизма. Нет, в коммунистической партии не состоит. Да, она встречалась с американцами, членами этой партии. Нет, она не получала никаких приказаний от коммунистов ни здесь, в Соединенных Штатах, ни в какой-либо иной стране.
Что касается дискуссии, имевшей место у нее в аудитории, то Джин считает, что была вправе изложить студентам свои выводы, которые любой честный человек может сделать на основе собранных им фактов. Разумеется, если в будущем она обнаружит другие факты, которые подтвердят или, наоборот, опровергнут ее взгляды, то она об этом так и скажет. Да, она действительно считает, что некоторые американцы повинны в насилии; как негритянке — при этих словах в зале суда произошло движение, — ей приходилось сталкиваться с бесчестностью, жестокостью и предательством, равно как с насилием и убийствами.
Обвинение Джин в том, что она коммунистка, наткнулось на препятствие, так как ни один из платных осведомителей, находившихся в распоряжении обвинителя, никогда не видел ее и не слышал о ней в организациях Коммунистической партии Америки. В самый последний момент, когда все обвинения уже были предъявлены и Джин дала свои показания, на свидетельское место был спешно вызван хорошо одетый, интеллигентного вида белый мужчина. Он хладнокровно показал, что в качестве тайного агента федерального правительства находился в 1949 году в Париже, чтобы наблюдать за ходом конгресса сторонников мира. Он встречался там с мисс Дю Биньон; несколько раз они вместе завтракали, то вдвоем, то в обществе видных зарубежных коммунистов. Она принимала участие в секретных заседаниях, на которых присутствовал и он сам; без сомнения, «она член коммунистической партии, шпионка и агент Советского Союза».
Джин сидела ошеломленная, не веря своим ушам. Неужели эта явная ложь будет принята в суде за чистую монету? Она умоляюще взглянула на своих защитников, но те смотрели в сторону. Судебное следствие продолжалось; право допроса свидетеля перешло к защите.
— Присутствует ли названная вами особа в зале суда? — спросил Ревелс Мансарт свидетеля.
— Мне сказали, что она здесь, — ответил тот.
— Можете ли вы узнать ее?
Свидетель считает, что может. Он встал и посмотрел туда, где сидели Джин и ее защитники. Рядом с Джин сидела молодая темнокожая женщина-адвокат, помощница судьи Мансарта. Платный шпик, которого где-то откопали в последний момент, никогда раньше не видел мисс Дю Биньон, но, разумеется, знал, что она цветная. Когда ему подсказали, что она сидит за столом защиты, он, естественно, предположил, что подсудимая — это именно девушка с коричневой кожей, а не сидящая рядом с ней белая женщина.
— Вот она! — уверенно заявил он, указывая на девушку.
Прокурор вскочил с места, но Мансарт опередил его.
— Будьте любезны дотронуться до ее плеча, — обратился он к свидетелю.
Тот выполнил его просьбу, и Мансарт тут же заявил суду:
— Ваша честь, защита считает свою миссию законченной и просит оправдать подсудимую за отсутствием доказательств.
Судья с недовольным видом вынес постановление о прекращении дела, в Джин Дю Биньон оказалась на свободе.
Перед зданием суда какие-то люди обменивались впечатлениями. В общем они склонялись к мысли, что женщина, которую обвиняли, не состоит в коммунистическом заговоре. В то же время искренность ее убеждений, ее прямота и откровенность уже сами по себе опасны. А если копнуть поглубже, она еще может оказаться коммунистической шпионкой, только необычайно умной и находчивой. Поэтому со всех точек зрения разумнее всего прекратить пока дело и некоторое время — может быть, год, а то и десяток лет — держать эту женщину под тщательным наблюдением, не давать ей работы, не выпускать за границу, просматривать ее почту, следить за ее связями. Это наилучший способ узнать о ней правду.
Джин была в восторге, юрисконсульт колледжа торжествовал. Однако он тут же добавил, что, хотя она полностью реабилитирована, все же впредь на лекциях ей лучше не касаться вопроса о коммунизме и постараться, чтобы против нее не возникло новых обвинений. Джин изумленно взглянула на него.
— Вы хотите связать, что в таком учебном заведении, как колледж университетского типа, надо смазывать или вовсе опускать вопрос, над которым сейчас больше всего задумывается человечество? Вы советуете мне отказаться от дальнейшего изучения коммунизма?
Юрист не знал, что ответить; слова мисс Дю Биньон убеждали его в том, что она по-прежнему не хочет считаться с фактами, и он просто добавил:
— Уверяю вас, сегодня даже изучать коммунизм опасно!
Ревелс Мансарт был немногословен. Он с серьезным видом выслушал благодарность Джин и категорически отказался от гонорара, на прощание загадочно заметив:
— Это, мой дорогой друг, только начало, а не конец.
Приподнятое настроение Джин было омрачено последними словами Ревелса, и в Мейкон она вернулась с чувством какой-то смутной тревоги. Опасения ее подтвердились: на ее столе уже лежало извещение совета попечителей. По мнению совета, один тот факт, что ее заподозрили в измене, сам по себе свидетельствует о нежелательности ее дальнейшего пребывания в государственном колледже, поэтому она немедленно освобождается от занимаемой должности. О пенсии за тридцатилетнюю службу в извещении даже не упоминалось.
Впервые Мансарт не смог отстоять в совете попечителей свою точку зрения. Уже в самом начале заседания он понял, что у него нет на это никаких шансов. Очевидно, члены совета, как белые, так и цветные, заранее все обсудили между собой и пришли в единому выводу. Они внимательно выслушали ректора, хотя, выступая в защиту Джин, он так волновался, что не мог говорить с обычным хладнокровием и убедительностью. Когда он закончил свое выступление, ему никто не возразил. Совет просто принял резолюцию об увольнении Джин.
Всего обиднее для Джин было то, что пришлось прекратить работу по ее программе социологических исследований об американских неграх. Те колледжи, которые участвовали в работе, сочли необходимым — по разным причинам — сразу же отказаться от нее. Большинство из них не имело, по существу, ясного представления о том, какую роль эти исследования могли бы сыграть и в повышении уровня жизни американских негров, и в развитии социологической пауки.
Вскоре после заседания совета попечителей Мансарт пригласил Джин к себе в кабинет и сказал:
— Джин, мне нет нужды говорить вам о том, что я прекрасно понимаю, как вопиюще несправедливо с вами поступили. Но есть нечто другое, о чем, я надеюсь, вы позволите мне сказать. С того момента, когда вы впервые вошли в мой кабинет, и до нынешнего дня, на протяжении всех тридцати долгих лет нашей совместной борьбы, вы находились в центре моей жизни и деятельности. Если бы я был несколько помоложе и не будь между нами такого разительного контраста в цвете кожи, я бы уже давно — после того, как умерла Сюзан, — просил вас стать моей женой. Но мне казалось, что заговорить об этом значило бы в какой-то мере злоупотребить своим положением руководителя и наставника и это могло оттолкнуть вас от меня. А одна только мысль о какой-либо неприязни и тем более отвращении с вашей стороны для меня хуже смерти. Но сейчас обстановка изменилась, В самом расцвете вашей благородной деятельности вы неожиданно поставлены в такие условия, что лишены даже возможности заработать себе на жизнь. И мне хотелось бы знать, не позволите ли вы мне при сложившихся обстоятельствах хотя бы называться вашим мужем, чтобы я по-прежнему мог пользоваться вашими добрыми советами и имел право заботиться о вас?
Джин поднялась, положила руки на плечи Мансарта и, поцеловав его в лоб, сказала:
— Я глубоко тронута вашими словами, Мануэл. Если я и откажу вам, то не в силу нелепых соображений о возрасте, которые никак не могут влиять на мою любовь и привязанность к вам, и, конечно, не в силу того позорного факта, что в Америке разница в цвете кожи может пока что иметь для кого-то значение, а по той простой причине, что сейчас ваша женитьба на мне означала бы для вас потерю вашей должности. Вам и без того будет трудно сохранить свое положение, не вступая в сделку с совестью. А ваш брак со мной сейчас был бы истолкован как открытый вызов совету попечителей. Нет, этого я не могу допустить. Да к тому же и той причины для брака, которую вы считаете главной, не существует. Помните, я уже рассказывала вам о том, как работала летом в Атланте, в профсоюзе текстильщиков. Я не открывала там своего настоящего вмени. Теперь мне предложили должность секретаря профсоюзной организации нашего штата. Следовательно, я не останусь безработной. Если вопрос о моей расе не выплывет наружу и я не потеряю из-за этого места, то сумею прожить. Поэтому я намерена поехать в Атланту и раствориться там в среде белых людей; шаг за шагом я буду убеждать текстильщиков в необходимости принимать негров в свой профсоюз и таким образом начну проводить на Юге то объединение рабочих, которое в конечном счете должно разрешить экономические проблемы страны. Я буду поддерживать с вами связь, буду любить вас по-прежнему, как любила все эти долгие годы, и, может быть, наконец, когда вы уйдете в отставку, мы найдем место и время, чтобы жить вместе, как муж и жена.
На лице Мансарта отразились сомнения и тревога.
— Но если они узнают, что вы цветная?
— Я сообщила об этом председателю союза и некоторым членам профсоюзного комитета.
Говорить больше было не о чем. Джин уехала в Атланту. Там она занялась новым делом — таким делом, которое любой человек на Юге назвал бы нереальным.
Но было ли оно действительно нереальным? Начиная с 1935 года, когда был создан Конгресс производственных профсоюзов, и до 1941 года, когда учредили Комиссию по справедливому найму, негры заметно продвинулись по пути к объединению американского рабочего движения. Правда, некоторые профсоюзы, как, например, союз текстильщиков, до сих пор не допускали негров в свои ряды, но долго ли они смогут занимать такую позицию? Низкие заработки рабочих Юга, непосредственно связанные с тем, что негритянским рабочим был закрыт доступ в целый ряд южных профсоюзов, отрицательно влияли на завоеванную с таким трудом более высокую заработную плату рабочих в Новой Англии. Выход мог быть только один — допустить негров в профсоюзы. Все зависело от того, долго ли еще намерены белые рабочие терять в своей заработной плате во имя расовых предрассудков.
После отъезда Джин ректор Мансарт поставил перед собой задачу помириться с советом попечителей и направить его деятельность в другое русло. Эта задача, представлявшаяся ему вполне осуществимой, оказалась на деле бесплодной затеей. Беседуя с рядом членов совета, он очень скоро убедился, что суть дела заключается не столько в их желании отделаться от него лично, сколько в том, что на примете у них имеется человек, который мог бы лучше проводить в колледже желательную для них линию. Это был молодой ректор государственного колледжа для негров на севере Луизианы, существовавшего на весьма скромные средства из бюджета штата и федерального правительства.
Ректор Лаймз не досаждал властям постоянными просьбами и не спорил относительно размера выделяемых ему сумм. Напротив, он выражал признательность за все подачки и делал с их помощью все, что было в его силах. Деятельность Лаймза сводилась к попыткам ублажить местных жителей, обеспечить их домашними слугами и рабочей силой в сельском хозяйстве; он считал своим долгом убеждать цветных оставаться на фермах, не предъявлять требований о повышении заработной платы и добиваться продуктивности земледелия различными хорошо испытанными способами.
Таков был человек, который так пришелся по душе Джону Болдуину и белым членам совета. Располагая более крупными средствами и большей властью, этот человек сумел бы стать влиятельной фигурой среди цветных. Он мог бы сдерживать недовольство негров и способствовать прекращению всякой организованной агитации. Его усилия следовало бы подкрепить кое-какими уступками неграм в вопросе о праве голоса. В отдельных случаях можно было бы даже допустить негров к участию в «белых предварительных выборах». Голосуя за правящую демократическую партию, они только укрепляли бы на Юге консерватизм и реакцию. Таким образом, частичное предоставление неграм права голоса определенно сыграло бы на руку местным предпринимателям и «большому бизнесу» в целом.
Негритянские школы получали бы больше средств, а со временем, вероятно, можно было бы даже отказаться от расовой сегрегации в школах. Это экономило бы деньги, давало бы промышленникам больше голосов и подрезало бы крылышки белым профсоюзам.
Все это вслух не говорилось и обсуждалось только на закрытых совещаниях влиятельных лиц. Они пришли к выводу, что учтивый и приятный в обхождении мистер Лаймз, пользующийся авторитетом среди цветных, умеющий поговорить с ними по душам и убедить их, был способен благодаря своей молодости и энергии сделать гораздо больше, чем можно было ожидать от постаревшего Мансарта, который привык все делать по-своему. К тому же если Мансарт и не придерживался новых, опасных идей, то, несомненно, к ним прислушивался.
Было решено, что для устранения Мансарта незачем прибегать к надуманным обвинениям, ссориться с ним или принуждать его к уходу. Разве не будет вполне логичным установить в южных колледжах, особенно в тех из них, которые получают дотацию из федерального бюджета, предельный возраст для лиц, занимающих пост ректора? Скоро Мансарту исполнится семьдесят пять лет. Поэтому достаточно принять решение о том, что все ректоры государственных колледжей в семьдесят пять лет должны выходить в отставку. Таким путем можно легко освободиться от Мануэла Мансарта, даже отметить его заслуги и назначить ему пенсию, приличествующую цветному. Уход его прошел бы вполне гладко и не вызвал бы нареканий.
Как Джин ни храбрилась, но вошла она в белый мир не без трепета. Ей до странности претило после столь длительного перерыва вступать в него в качестве человека белой расы. Джин слишком долго жила среди своего черного народа и чувствовала, что она кость от кости и плоть от плоти его. Ей не хотелось покидать его ни на один миг даже мысль об этом была ей неприятна. И дело было вовсе не в том, что все цветные представлялись Джин какими-то безупречными людьми, с широким кругозором, неспособными ошибаться. Отнюдь нет! Часто и в среде цветных попадались ограниченные, себялюбивые, упорствующие в заблуждениях люди. Но это были близкие ей люди: у них были общие с ней интересы, общие радости и огорчения. Вот почему расстаться с ними даже на короткий срок было так трудно.
Приехав в Атланту, Джин присмотрела себе комнату в рабочем районе и затем явилась на работу в канцелярию профсоюза. Время после полудня у нее оказалось свободным, и она пошла прогуляться. Незаметно она вышла на Пичтри-стрит, куда неизменно влечет почти всех жителей города. Улица во многом изменилась, по была по-прежнему нарядной и красивой. Около четырех часов Джин очутилась на площади перед кафедральным собором. Здесь скопилось много публики, и Джин задержалась на перекрестке. Возле нее остановилась какая-то пожилая дама.
— Могу я взять вас под руну? — спросила она. — Я тоже хочу посмотреть похороны, но зрение у меня неважное, а одной мне в церковь не пройти.
— Пожалуйста! — ответила Джин.
— Это большая потеря, — продолжала дама. — Правда, в последнее время он уже не мог приносить прежней пользы.
— Джин промолчала и бросила взгляд на сунутую ей в руку программку с черной каймой. В ней был указан порядок похорон Джона Болдуина, скончавшегося в возрасте семидесяти трех лет. Джин все так же молча вошла в церковь и уселась рядом со своей спутницей. Время от времени старая дама шепотом высказывала ей свои мысли.
— Жена у него все еще красивая, но такая черствая, такая бесчувственная! Как хорошо, что Бетти Лу опередила его. Конечно, у Болдуина остался сын, но Ли никогда не будет большим человеком. Разве только женитьба пойдет ему на пользу, но едва ли. Кто невеста? Да говорят, какая-то русская княгиня. Поразительно, до чего много сейчас развелось всякой знати из Восточной Европы! Болтают, будто одно время эта княгиня бесстыдно флиртовала с самим Джоном Болдуином и жена его, по-видимому, ничего не подозревала. А сейчас, кажется, уже объявлена ее помолвка с сыном Болдуина. Вот она! На мой вкус, эта княгиня, пожалуй, чересчур уж эффектна!
Когда раздались звуки органа, дама опустилась на колени. Джин высидела всю службу и помогла своей случайной знакомой сойти по ступеням на площадь.
— Большое вам спасибо! — сказала дама. — На углу меня должна ждать машина. Простите, но ваше лицо кажется мне знакомым.
— Я Дю Биньон из Нового Орлеана.
— Ну, конечно! Ведь я когда-то знавала старую матушку Дю Биньон. Вот это была настоящая леди! Не зайдете ли вы ко мне на чашку чая?
— Мне ужасно жаль, — сказала, расставаясь с ней, Джин, — но боюсь, что у меня нет времени.