— Николай Николаевич-старший да и младший, сын его — тоже Николай Николаевич и тоже генерал, оба думали по поводу обучения дураков одинаково, — сказал Олег, выслушав моё сообщение о дорожной беседе с Евгением Петровичем, о его странной теории относительно поведения Кутузова вообще и при нашествии французов на Россию в частности.
Он даже чуть было не расхохотался, стоя посреди комнаты при свете трёх горящих свечей. Но потом он посерьёзнел и долго молча ходил по комнате. Потом остановился и сказал, не глядя ни на меня, ни в сторону Наташи:
— Впрочем, надо заметить, что самые дикие, самые оригинальные и самые кощунственные теории появлялись на свет из голов либо дураков, либо душевнобольных, поскольку последние столетия, расширяя круг людей с якобы высоким образованием, вводят в круг интеллектуального общения человечества всё больше и больше именно дураков, которые выдвигают всё больше диких философских и особенно социальных теорий. Именно так думал Николай Николаевич. Правда, он ещё добавлял, что мозг сильный, по какой-либо внешней причине лишённый возможности полноценно трудиться, рождает на свет, как правило, несусветную чушь, которая производит на первых порах и на необразованные массы ошеломляющее впечатление. Именно внешне вроде бы образованные дураки — это могут быть и академики — с лёгкостью подхватывают такие плоды болезненного псевдомышления и к ужасу всего человечества приводят эти теории в действие. Такова теория психоанализа Фрейда, правда, он был совершенно больной человек. Таковы многие энциклопедисты, даже знаменитый Вольтер, который смотрел на мир в зеркало с перевёрнутым изображением. Таков был явный шизофреник Ленин, который метался на грани признаков умственной деятельности и отсутствия оной. А ярко выраженные дураки, но более или менее чему-то обученные, выдумывали чушь для дураков, да такую, что она именно дураками и овладевала в массовых масштабах. Три величайших дурака двадцатого века: Сталин, Гитлер, Мао Цзедун. Я говорю о дураках, которых воспринимали всерьёз. Я не говорю о дураках, которых всерьёз и воспринимать-то нельзя. Это наши любимые Никита Сергеевич, Фидель Кастро и теперешний наш любимый бровеносец. Эти дураки даже не скрывают своей дурости, они кичатся ею. Николай Николаевич считал, что обучение они осваивали только для того, чтобы использовать положительные знания, недоступные им, в обратном смысле.
— Ты думаешь, этот человек больной? — сказал я.
— Ничуть, — успокоил меня Олег, — нет, нет и нет. Наоборот. Это абсолютно здоровое животное. Животное, которое видит, что в мире что-то происходит, и пытается понять — что именно. Интеллекта для этого у него не хватает. Но его учили думать, не просто размышлять. Его учили в школе, в институте, в каком-нибудь, может быть, специальном заведении, в которых особенно сильных животных человеческой породы обучают формальным приёмам деятельности разума, каким, как правило, можно обучить даже машину. И вот эти своего рода инопланетяне начинают пользоваться своим умом и своими знаниями на чисто биологическом уровне, имея целью собственное выживание для одной только цели командовать, править другими, подминать их в целях подавления.
— Какого подавления? — насторожился я.
— Подавления, — ответил Олег, — подавления личности, которую они понять не в силах, так как она личность, а они просто особи. Этот процесс идёт с момента появления человека. Каин потому и убил Авеля. Но в последние века, так считал Николай Николаевич-старший, этот процесс уже принимает всенародный, открытый характер. Раньше этих действий и побуждений стеснялись, прятали их за своеобразные философствования. А теперь — открыто. Ну как, например, избегали раньше насиловать женщин прямо на улице, а в последние века это становится своего рода доблестью, как и убийство одного человека другим. Или совокупления принародно.
— Далеко ходить за примером незачем, — поддержал я, — взять хотя бы Бородинское сражение. За двенадцать часов с двух сторон на глазах всего мира самым зверским образом убито было сто тысяч людей. И с той и с другой стороны до сих пор этим гордятся невообразимо.
— Хотя всего этого можно было избежать задолго до начала войны. Да и война-то сама не была суровой необходимостью, — согласился Олег, — жаль, что он, твой извозчик и дюжий избавитель, не зашёл сюда. Я бы на него посмотрел. Хотя я таких уже видывал.
— А зачем он тебе нужен? — удивился я.
— Я думаю, это социально любопытный тип, что-то вроде функционера мозгового центра особого типа. Их пока что у нас мало. Посмотреть же на него любопытно. И ценно даже взглянуть на него: скоро такие типы начнут размножаться и у нас, в нашей беспринципной и безответственной обстановке со скоростью вшей.
— И что это для тебя значит? — спросил я.
— Для меня это значит то же самое, что значило бы и для моего великого предка. Ведь этот процесс саморазрушения России изнутри ещё тогда начался. Именно эта воинствующая хапающая и жирующая посредственность использовала трагедию войны с Наполеоном, в которой она оказалась беспомощной. Победил народ и такие, как мой предок. Их и выкинули из исторического процесса сразу же после взятия Парижа. Наиболее горячих толкнули к Пестелям и расправились, а особо опытных и мудрых просто убрали из общественной жизни или сделали так, что они, видя, что творится, сами ушли. Ведь Николаю Николаевичу Александр Первый предлагал титул графа, но тот отклонил его. Победитель Наполеона видел, что сам Наполеон, и Москва, и всё население Российской империи на вершинах петербургской власти никого не интересуют. Всех там интересовала только власть как таковая. Стало ясно, что корсиканец за границами России уже никакой опасности не представляет и там, за этими границами, войну вести можно сколько угодно жизнями великолепных русских солдат и офицеров, которые научились бить французов.
— Наконец-то, — заметил я.
— Они всегда хорошо сражались, — продолжал Олег, — им только мешали совершенно глупые и запятые петербургскими своими делами вельможи. А как это было теперь удобно — отправить в Европу наиболее боевых и одарённых людей, а здесь, на этих заледеневших от чванства и самомнения набережных Невы, обстряпывать свои коридорно-канцелярские дела. И так это было удобно — сделать два кумира: императора, который, безусловно, возомнит себя победителем Наполеона и будет благодарен хору всех этих кабинетных подпевал и ловкачей... А другой человек весьма трагической судьбы — фигура огромная. Некогда умный, ловкий, великолепно образованный и даже талантливый, но слабый по натуре, слишком сладкоежка. После того как его сломил в Бессарабии Румянцев, слишком больно щёлкнув по носу, этот человек решил, что самый приемлемый в Петербурге успех — это успех фиктивный, когда человек, ничего не делая, возвышается за счёт подчинённых и покровительства стоящих выше. Вот эту школу Михаил Илларионович усвоил с блеском. Сам по себе, уже измочаленный излишествами собственных лизоблюдств и вследствие этого преждевременно одряхлевший, но великолепный от природы и придворной выучки актёр, он ни для кого уже не представлял в Петербурге опасности. Вот эти два кумира, которых ловко соорудили в Петербурге.
— А почему не стали сооружать кумира из Раевского? — спросил я с ноткой недоверчивости.
— Николай Николаевич слишком острый, слишком независимый и слишком зоркий человек, — бросил Олег, — он не терпел никаких ловкачеств. Из него стали было делать героя на эпизоде при Салтановке. Ведь когда челядь делает кумира себе, она его одновременно формирует для своих представлений о кумире, насилует его. Насилия Раевский не терпел.
— Да он и так был героем, — сказал я.
— Да, был. Но всё это стали обливать такими сладчайшими вареньями, что Раевского затошнило, — мрачно сказал Олег, — он предпочёл даже вовсе отказаться от этого подвига. Он несколько раз высказался в том смысле, что такого события вообще не было. Солдаты, мол, немного попятились, а я их немного приободрил. И Петербург быстро понял, что из этого блестящего генерала, в лучшем смысле этого слова интеллигента, сделать актёра и клоуна не получится. А как ты знаешь, особенно интеллигентность в России после Ивана Грозного была не в почёте. С интеллигентностью в высшем обществе раз и навсегда покончил Иван Грозный.
— Так что же там происходило? — возвратился я, всё-таки удерживая себя в руках.
— Они, эти изворотливые петербургские чиновники, превратили трагедию народа, тяжелейшую агонию общества, в спектакль, завершив его, как в опере, торжественным въездом в Париж Александра Первого. А всех, кто вынес войну на своих плечах и заплатил за неё своей кровью, они убрали со сцены. И убрали фактически навсегда, ловко скрывая за фанфарами смысл событий, истинную их цену, посредством искусного умалчивания то того, то этого. Кто в России знал тогда и теперь особенно, что взял Париж после двенадцатичасового штурма Раевский, который тогда командовал войсками союзников вместо раненого Витгенштейна, что именно он, Раевский, подал императору мысль не устраивать сдачу ключей от Парижа победителям, чтобы явить великодушие, и кто знает, что капитуляцию Парижа от двух наполеоновских маршалов принял Михаил Орлов, тогдашний начальник штаба при Раевском, потом женившийся на его старшей дочери?
— Хорошо, — прервал я, — но мы уходим немного в сторону. Я бы хотел выслушать твоё мнение относительно высокого собрания, которое я посещаю, и кое-что послушать из твоей рукописи.
— Что касается собрания вашего, — сказал Олег, — то некоторые соображения, вообще типичные для нашего времени, у меня есть. Но я поостерегусь их высказывать. Мне нужно самому побывать на ваших собраниях: не хотелось бы мне быть подозрительным голословно. А почитать рукопись я готов хоть сию минуту. Но сначала нужно всё же отхлебнуть чайку с блинами. У хозяйки, по-моему, всё давно готово?
— Не только готово, но и весьма уже остыло. — Наташа встала из-за стола и вышла из житницы.
— Прежде чем приступить к чтению, — начал Олег, — я хотел бы заметить, что в начале прошлого века с государственными, а особенно военными деятелями в России поступали несколько деликатней, чем, скажем, в середине двадцатого. Генерала Раевского, устранив из государственной жизни, император не расстрелял, не подстроил ему покушение или катастрофу, а предложил графский титул. Когда Раевский от титула отказался, государь сделал его членом Государственного совета, что носило конечно же чисто церемониальный характер. А генерала Орлова, героя взятия Парижа, сделал своим флигель-адъютантом.
— Александру всё же было далеко до Кобы, товарища Сталина, — усмехнулся я.
— Правильнее было бы, наверное, сказать, — поправил Олег, вытягивая перед собою правую руку с полусогнутым указательным пальцем и придавая словам своим кавказскую интонацию, — правильнее было бы сказать, дорогие товарищи, что товарищу Сталину было далеко до российского императора, почему у наших товарищей декабристов и появилось неистребимое желание покончить с царизмом.
«Записанный на пятом году жизни, как и многие дворянские дети, в военную службу, он уже на шестом году был сержантом лейб-гвардии Преображенского полка, — начал Олег, прохаживаясь по широким дореволюционным половицам житницы, разрумянившийся после блинов и чая, бронзово тронутый огнём трёх свечей подсвечника. — Но лишь в пятнадцатилетием возрасте в чине прапорщика начал он служить в боевых войсках своего двоюродного деда генерал-фельдмаршала графа Потёмкина. Надо знать и особенно учитывать, что же представлял из себя генерал-фельдмаршал граф Потёмкин при Екатерине Второй и как вследствие колоссальной значимости этой фигуры его влияние сказывалось на судьбе каждого человека, в которой всемогущий фаворит императрицы принимал участие.
Этот выходец из мелкопоместных дворян Смоленской губернии родился во второй половине 1739 года, с шестнадцати лет начал учиться в гимназии Московского университета, но через четыре года исключён был оттуда за «леность и нехождение в классы». За год, однако, до поступления в обучение записан был в гвардию и отличился в дворцовом перевороте 1762 года, когда прибалтийская немка с помощью своих любовников, русских гвардейцев, убила почти законного русского царя Петра Третьего, внука Петра Первого, сына Гольштейн-Готторпского герцога Карла Фридриха и царевны Анны Петровны, отличавшегося пренебрежением к русским вообще, к их обрядам в частности. Пётр Третий был убит в Ропше под Петербургом пьяными любовниками принцессы Софьи Ангальт-Цербской, по её приказу. Подданным же Российской империи было издевательски сообщено, будто умер он от «геморроидальных коликов». Тут следовало бы заметить, что с его убийством от тех «геморроидальных коликов» скончалась и вся династия Романовых, которую долгие десятилетия пытались представить существующей дворяне Российской империи, поскольку видимость династического правления была необходима всем, кто облепил российский трон и под его прикрытием дрался за право безнаказанно грабить народ и землю свою, бесконечно несчастную ещё со времён Рюриковичей да, может быть, и раньше. Павла Первого намеревалась сделать императором ещё бабка его Елизавета Петровна, которая сама была в сущности императрицей незаконной, поскольку мать её была не только женщиной нецарских кровей, но рядовой солдатской шлюхой из Литвы при солдатском обозе. В сущности, все российские императоры после Петра Первого, рождение которого от Алексея Михайловича тоже подвергалось сомнению, были игрушками в руках развратных и наглых царедворцев — полуобразованных гвардейских офицеров. Все эти императоры, вплоть до последнего, были людьми с сомнительными правами на русский престол. Таким образом, именно Пётр Первый, поправши все российские законы и женившись на потаскушке из чужеземья, убивши единственного законного наследника, сына Алексея, положил конец династии Романовых. Венчание после насильственного заточения в монастырь законной жены Евдокии Лопухиной было не только святотатственно совершено холуйствующим духовенством, но и вызывающе наглым по отношению к царству и к народу. Именно все эти выходки развратного и психически нездорового императора заложили два столетия внутридворцовых смут и убийств, которые в двадцатом веке закончились для России самоубийственной многодесятилетней Гражданской войной.
Обо всём этом знали и много думали в единственном в те времена правящем слое России — в дворянстве. Всё более наглые и беспринципные проходимцы рвались к хлипкому, ржавеющему трону, подтачивая его, пробиваясь к постелям да канцеляриям цариц и царей, насилуя, убивая лукавых псевдосамодержцев, обирая и обворовывая их, растаскивая и пропивая государство, истязая народ и глумясь над ним. Другие боком-боком, ужом-лягушечкой проскальзывали в опочивальни и в те же канцелярии, изощряясь в лживостях и лакействе, но всё к тому же праву и возможности грабить, тянуть, ухватывать и прикарманивать. Если первые были людьми сильного и порою открытого характера, то вторые были отменно лживы, невиданно лицемерны, предательски во всём изворотливы. Надобно только удивляться, как такой огромной и неслыханно богатой страны достало этим хватам на два столетия. Сам их первовдохновитель и атаманище, человек дьявольской выносливости, всё же рухнул при всём своём богатырском нутре, преждевременно подточенный тьмою разных понахватанных бесцеремонно хворей от пьянства до сифилиса. И оставил он собранную им свору с их потомками на ретивость и наглость их своевольных натур. Но были, были третьи, кто со слезами и тоскою видел, как гибнет великая держава великого и сметливого, работящего, могучего народа. Но, от этого же народа оторванные, они чувствовали своё одиночество, свою беспомощность и даже обречённость. Они видели, что могущество Российской империи всего только видимость, сила и непобедимость русского оружия — мираж, усиленно раздуваемый придворными борзописцами и хвастливыми недоумками, которые под цветистыми облаками дымовой завесы величия русской государственности и её пушек просто блефуют на весь мир. Они ловко используют свои успехи над разваливающейся Турецкой империей, которую, загнивающую изнутри, не побеждать просто невозможно. Талантливый генерал Бонапарт использовал высвободившуюся энергию освобождённых от бездарной муштры солдат и наиболее талантливых офицеров да генералов, сделал свою армию быстрой, ловкой, изобретательной и фактически непобедимой. Они все понимали величие Суворова, кстати, подставленного французам Павлом Первым и его бездарными приспешниками. Но видели они и то, что с наполеоновскими военачальниками петербургским генералам, пусть они хоть фельдмаршалы, тягаться нельзя. Они догадывались, что только смерть спасла талантливого самородка, но крепостника Суворова от встречи с не менее талантливым, но неизмеримо более свободным полководцем с Корсики. И так по всем статьям. Уныние этих истинно любящих Россию и настоящих патриотов усиливалось тем, что со времён Ивана Грозного гонения на умных и талантливых людей в России стали принимать повсеместную и всё более и более усиливавшуюся тенденцию. Эти гонения уже превращались в общенациональную черту общественной жизни. Жирующая вокруг трона посредственность проникала во все поры страны, и это со временем должно было привести талантливый и яркий народ к вырождению, а государственную систему — ко гниению и разрухе. Страной фактически правил не царь или император, их травили и забивали, как загнанных волков: знаменитого царского самодержавия со времён Петра Первого давно не было, была ненасытная диктатура воинствующей посредственности.
И многие чувствовали, что именно этот период, начала века, в самом истоке великих свершений даёт державе двух континентов надежды на вдохновение и спасение России. Пока гибельность тенденций ещё не закостенела».
Олег прошёлся по комнате и остановился, закрыв глаза и потирая ладонью левой руки лоб. Было такое ощущение, что он устал и поэтому что-то забыл да вот теперь припоминает. За окнами шёл мелкий снег. Под этим лёгким снегопадом неторопливо ходила косуля, кокетливо и простодушно выступая точёными и высокими ногами с изящными и лёгкими копытцами. А я смотрел то на Олега, то на его Наташу, перекладывающую листы, то на косулю.
— Нет, я ничего не забыл, — сказал Олег, чувствуя на себе мой вопросительный взгляд. — Я всю рукопись помню наизусть. Я могу начать её читать с любого места. Но, когда я думаю об этой эпохе, мне порою хочется плакать: никто не знает, каких блестящих людей, каких великолепных государственных деятелей у нас тогда сломали и сгноили. Взять хотя бы того же Кутузова, этого разностороннейшего человека, блестящего офицера, выдающегося дипломата, умницу, красавца, которым и при его одноглазости восхищались женщины обеих столиц и который, не достигнув семидесяти лет, стал развалиной, стал запуганным и постыдно изворотливым лакеем при дворе. Именно двор проэксплуатировал и растлил все его столь блестящие данные настолько, что теперь каждый болтун вокруг претенциозного стола с картошкой «в мундире» и с бутылкой насквозь ядовитой по неочищенности советской водки холопов может злословить и злорадствовать. Нужно плакать, говоря об этом фельдмаршале, как и о Николае Раевском-старшем. Итак, — Олег откинул решительным жестом волосы со лба, громко и молодо вздохнул и вновь зашагал по широким половицам житницы, — неизгладимое впечатление на юного Николая Раевского произвели последние часы пребывания в Киеве, в этом отце всех русских городов. Многоопытный и умный Потёмкин не зря ему предписал там подзарядиться порохом духовной русской истории.
Молодой офицер в сопровождении седого игумена завершали тогда своё путешествие по ходам подземным святой горы над седовласым, подобно игумену, Днепром и уже уходили подземным путём мимо Прохора Лебедника, прозванного так за своё пристрастие именно к этой травке, к которой простой люд прибегал обыкновенно в голодную годину. Преподобный Прохор пек горький грубый хлеб из этой лебеды, живя во времена княжеских междоусобиц, половецких набегов, а князь Святополк Изяславович так обирал народ, что его губительные жадность и жестокость вкупе с малодушием были для киевлян горше половецкого набега. Монахов Святослав презирал и бесовски ненавидел. Стоял, как всегда при таких правлениях, голод, и Прохор принялся раздавать свой горький хлеб людям. О чудо! При таком раздаянии хлеб становился медово-сладким. Если же у монаха хлеб его крали, то он становился горьким же. Великий князь прибег даже тогда к некоему испытанию: он послал одну буханку попросить у преподобного, а другую украсть. Украденная оказалась горькой. Великий князь, как это часто бывало на Руси, обложил крутым налогом соль. Святой Прохор стал тогда превращать своей молитвой в соль золу и раздавать её народу. Доносчики, которые у нас никогда не переводились, донесли князю, что у монахов много соли. Тот послал эту соль забрать. Но забранная соль превратилась в золу. Золу выбросили вон, и она опять стала солью. Этими чудесами своими, всем образом жития своего, — рассказывал тихо и неторопливо игумен, — преподобный Прохор образумил жестокого и хищного князя, тот стал чтить монахов. А уже позднее, будучи в походе, он получил известие о кончине подвижника, оставил войско, чтобы участвовать в похоронах. С тех пор некогда самонадеянный князь не начинал ни одного важного дела, не помолившись у гроба преподобного, и по этой-то причине конец его княжения был мирным, а Киев-град процветающим сделался.
Находясь там в священных подземельях, истока земли своей, молодой офицер Николай Раевский уносился мыслями в таинственные времена первых подвижников христианства, времена ладана, свечей, молитв, беззлобия великих смиренников. У них черпали высоту и подвижническую духовность не только князья, но и купцы, строители, воины, землепашцы, что и было тогда высокоценным залогом их гражданского подвижничества. Игумен, выходя из пещер, сказал молодому воину: «Много великих подвижников процвело здесь в пещерах, которые из вертепа варяжского сделались мысленным небом стольких земных Ангелов и превратили разрозненных до того горделивых славянских воителей в подвижников Божиих, готовых служить земле русской и народу своему, вышли из-под суровых прихотей варягов и создали державу величайшую на всём тогдашнем видимом мире среди других, паче даже державы Карла Великого. Отсюда пролилось благословение горы Афонской по всей Руси. Долго созревало в ней спасительное семя, посеянное ещё Апостолом Андреем Первозванным на горах здешних. Такая чрезвычайная благодать дана была отсюда России Господом, вот охранителем сей благодати отныне и ты становишься на священном юге земли нашей».
При выходе из пещер игумен зачерпнул святой воды в медный крест Марка Пещерника, вкусил сам и дал вкусить юному офицеру, обрызгав его затем с креста остатками серебристых капель воды благословительной. Какая-то лёгкость и возвышенность вошла тогда в Николая Раевского, которая всю жизнь затем в самые особые моменты жизни его давала себя знать укрепительной и успокоительною силою.
Николай Раевский вышел из пещер, из полумрака свечей и подземных молитвословий, и очутились они перед церковью Воздвижения Честнаго Животворящего Креста. Шла литургия. Церковь была полна молящихся, и оттуда, из благоговейной святости храма, слышались возвышенные слова херувимской песни, стройно и по-ангельски воздушно поднимавшейся под своды: «...всякое ныне, ныне житейское отложим попечение...» Преодолевши в благоговении не спеша некоторое расстояние через монастырский двор, поднялись под крытую галерею между Ближними и Дальними пещерами. Галерея, тихая и как-то умиротворяющая, как мост над глубоким оврагом, соединяла Ближние и Дальние пещеры. Вся эта высящаяся как бы в небо галерея была наполнена паломниками, самым простым и разнообразным народом. Всё было здесь усеяно нищими всякого возраста, состояния и пола. Одни здесь простирали руки, прося подаяния молча, другие что-то выкрикивали, третьи протягивали свои уродства напоказ, обнажая их. Но совсем особое впечатление производили слепые. Они как бы напоминали тех, кого в своё время пребывания на земле исцелил Христос. Они напоминали тех, кого он теперь исцеляет невидимо. Они не просят милостыню. Они просто сидят, сидят и читают вслух и про себя Псалтырь, кто акафист, кто канон. Сморщенные обмётанные губы, запавшие морщинистые веки, затянутые мглою зрачки. Но какое терпение, какое смирение и какая надежда! «Вот нам надобно учиться у кого, — сказал игумен одним движением тоже глубоко запавших, но зорко зрящих глаз, указав на эту братию, — они полны такой надежды, такой веры, без которой все они давно бы уже погибли. А они сидят здесь не ради одного лишь подаяния. Они живут, ходят, сидят и молятся Христа ради. И Христа ради мы всею жизнию своею здешнею должны молиться за них, а вы оборонять и защищать этот люд простой наш подвижнический от всякого ворога духовного и телесного. — На мгновение задумался игумен и продолжал: — А сколько здесь воинов! Сколько здесь солдат и высшего звания, покалеченных супостатом на всех пространствах наших границ от севера и юга, собравшихся здесь под покров Богородицы. Вот они, эти истинные наши отцы и матери и дети наши, которые ждут от Господа и от нас, его верных рабов, защиты и покровительства. Они более всех нуждаются и будут всю вашу жизнь нуждаться в вашей помощи и защите».
«Служба началась с использования офицера Николая Раевского рядовым казаком в казачьих разъездах и разведках, в дозорах. Раевский с увлечением и с особой, одному ему свойственной, благоразумной пылкостью принялся осваивать одно из самых трудных и самых опасных человеческих ремёсел — ремесло войны. Молодой офицер навсегда запомнил устное наставление Потёмкина: «Во-первых, старайся испытать, не трус ли ты; если нет, то укрепляй врождённую смелость частым обхождением с неприятелем». Искать особенно неприятеля здесь не приходилось, был он всюду. И скоро Николай Раевский понял, что есть чему поучиться не только у прирождённых воинов казаков, с рождения, казалось бы, обученных всему, что необходимо для всякой мелочи. Но есть чему учиться и у давних, не менее опытных и отчаянно смелых турок, у наблюдательных, терпеливых и находчивых, блестяще владеющих оружием, прямо-таки влюблённых в него татар.
И тут началась турецко-русская война. Войну объявила Турция, подогреваемая Англией, Францией и Пруссией. Королям, царям и политикам не жаль, как правило, солдат ни чужих, ни своих. Они готовы воевать по любому поводу, а повод найти в международных отношениях менее чем плёвое дело. Состояла в союзе с Россией Австрия, которая уже не первое столетие отбивалась от янычар по всем границам юга своей державы. Турки предъявили русским ультиматум: вернуть Крым, недавно с великим дипломатическим искусством Кутузова присоединённый к России, признать Грузию владением вассальным султана и предоставлять под осмотр торговые русские корабли, проходящие через проливы из Чёрного моря в Средиземное. Россия отвергла этот ультиматум, и Стамбул объявил Петербургу войну.
Турки двинули против России двести тысяч хорошо вооружённых солдат и большой флот, намереваясь овладеть Кинбурном, Херсоном, Крымом и, опираясь на мусульманские народы Северного Кавказа, оттеснить русских как можно севернее. Россия противопоставила две армии: екатеринославскую генерал-фельдмаршала Потёмкина численностью около восьмидесяти тысяч и малороссийскую генерал-фельдмаршала Румянцева, около сорока тысяч солдат. Первая должна была взять Очаков, а Вторая располагалась в Подолии. Для поддержки Первой армии выдвигался Черноморский флот под командованием контр-адмирала Войновича. Вот в Первой армии получил боевое крещение гвардии поручик Николай Раевский со знаменитым с тех пор повелением Потёмкина «употреблять (его) в службу как простого казака, а потом уже по чину поручика гвардии». Потёмкин, много опыта получивший на юге России тогдашней, вообще любил казаков за их боевой нрав, смекалку, влюблённость в воинское искусство, великолепное развитие всех воинских качеств каждого наездника, способного отменно нести сторожевую службу, сражаться в строю, проявляя несравненно более высокую личную изобретательность, нежели солдаты из глубины России. Последние были мощны, выносливы, терпеливы, мужественны. Но вековая задавленность русского крестьянина под крепостным изнурением и бесправием сказывалась на их личной боевой активности.
Потёмкин считал казаков от рождения воинами, знал, что дух необычайной боевой активности полезно почерпнуть от них любому воину, особенно молодому, в особенности же офицеру как будущему генералу и по возможности вообще полководцу в дальнейшей деятельности. Казаки, казаки! Ах, казаки! Ветер вольный степной гудит и льётся в гривах коней ваших, в каждом их размашистом и одновременно молниеподобном собранном движении. Вот они, остро напрягши пылающие взоры, раздув ноздри, храпя и вспыхивая на ловко расстилающемся полёте степном своём, несутся, уходя почти что с головою в буйно цветущие травы. Несут они своих усатых и плечистых наездников, прилетевших сюда ещё из времён князей Святослава и Димитрия Донского. Словно огненное пламя горят на ветру знамёна и одеяния их роскошные, и сбруя звенит да сверкает, да шапки, лихо заломленные, рассыпаются по всей запорожской степи, наводя смятение и ужас из века в век на все пределы от Кракова до Дербента и Трапезунда — всей Анатолии. Отлитые и обузданные от чрезмерной лихости своей в полки под знамёнами Москвы и Петербурга, они всё уверенней превращались тогда в передовые надёжные форпосты российской боевой крепости. В те времена полки казачьи несли преимущественно сторожевую и разведывательную службу и до больших турецко-русских войн, а особливо нашествия на стольный град Москву французских надругателей, в больших сражениях не употреблялись.
В конце августа турецкий флот начал свои действия. Был высажен десант возле Кинбурна, сторожившего входы и выходы в Южный Буг, напротив Очакова. Но Суворов разгромил здесь турок. Это была знаменитая операция, показавшая миру, что в России появился и набирает силу талантливый и абсолютно самобытный военачальник первой величины. Российской армии, имевшей к тому времени огромный боевой опыт не только сражений с турками и персами, но и опыт войны Семилетней, именно такой полководец был сейчас нужен. Такой полководец должен был и в лице Суворова мог обобщить и возвести на истинную высоту российское военное искусство. Дело в том, что Потёмкин и Румянцев при всей их явной административной талантливости были ярко выраженными царедворцами, что, безусловно, снижало ценность их личностных дарований. Близость ко двору, участие в развитии всех многочисленных хитросплетений вокруг трона, как правило, катастрофически обесценивали любую человеческую личность, особенно личность военачальника, полководца. Вот почему, когда после блестящего разгрома Бонапарта на полях европейских сражений Александр Первый резко отодвинул от боевой и государственной деятельности всех наиболее талантливых русских генералов, Россия уже до самого краха империи не выдвинула ни одного поистине талантливого полководца и проиграла все войны, кроме войн с Турцией и Персией. Но для отодвинутых генералов это было большой личностной удачей.
Между тем Австрия тоже объявила войну Турции, но вела её еле-еле, боясь усиления России и явно не желая разгрома Османской империи, которая совершенно явно разваливалась сама собой. Австрии было выгодно держать Россию в постоянном состоянии войны, но не допустить полного торжества её оружия.
Война с Турцией шла с превосходством русских, но все замечательные победы российских генералов, как правило, сводились «на нет» невысокими военными дарованиями Потёмкина, явным и тайным подсиживанием друг друга фаворитов Екатерины, примитивностью её дипломатов. А были! Взятие крупных крепостей Очакова и Хотина, разгром Суворовым Осман-паши при Фокшанах, разгром девяностотысячной армии Юсуф-паши под Рымником двадцатипятитысячным отрядом Суворова, пали турецкие твердыни Бендеры, Хаджибей, Аккерман. Воодушевление и чувство локтя между солдатами и офицерами, между даже генералами окрыляло армию. Особенно окрылила победа русских под Измаилом, когда 22 декабря 1790 года прямым и отважным штурмом взята была эта казавшаяся неприступной крепость. Отличился при взятии этой опоры всех турецких сил на Черноморье Кутузов. Мало кто отмечает в связи со взятием Измаила, как ловко и умно мог использовать личные качества своих подчинённых Суворов. А между тем штурм Измаила был страшным по напряжённости и кровопролитности. Кутузов явился главным помощником Суворова в этом сражении. И уже послал Кутузов донесение Суворову о необходимости уступить противнику. Это та самая черта характера, которую Кутузов потом продемонстрирует, требуя сдачи Вены, не противореча австрийскому генштабу перед сражением под Аустерлицем, при сдаче без боя Москвы Наполеону. В ответ на паническое донесение Кутузова Суворов послал ему уведомление о назначении его комендантом ещё не взятого Измаила. А по взятии крепости не распекал он за малодушие подчинённого, но заявил: «Он шёл у меня на левом крыле, но был моей правой рукой». Суворов умел видеть в человеке лучшее. И верно. До того Кутузов брал Очаков 18 августа 1788 года, получил вторую рану, в щёку и затылок, выздоровел и уже в мае 1789 года принял корпус, с которым брал Аккерман, Кушаны, Бендеры. С этим корпусом он брал Измаил и получил здесь генерал-поручика да и орден Святого Георгия 3-го класса.
В дыму сражений Николай Раевский видел Кутузова впервые, здесь и познакомился с Петром Ивановичем Багратионом, который особо отличился при штурме Очакова, за что был произведён в капитаны, состоя при Потёмкине, он-то, будучи человеком талантливым, сам талантливых людей не боялся. Долгая дружба связала Раевского и Багратиона с тех пор. Здесь Раевский проявил столь необходимую воину природную смелость, а также широту боевого мышления, мудрость и умение быть своим человеком и для офицера и для солдата. Это как раз то самое редчайшее качество, происходящее от врождённости, которым уже в полной мере владел Суворов.
Закончил Раевский войну с турками девятнадцати лет в чине подполковника. После чего направлен был в Польшу, где военными действиями руководил Суворов и лично направлял войска на жестокий штурм предместий Варшавы — Праги, после взятия которой сдалась и столица. В Польше Раевский заслужил два высокого отличия воинских креста — Святого Георгия и Святого Владимира.
После этой кампании Николай Раевский был направлен на Кавказ и в чине полковника с 19 июня 1794 года назначен командиром Нижегородского драгунского полка, которым через четверть века будет командовать его сын, тоже Николай.
Двадцатичетырёхлетний командир Нижегородского драгунского полка отличался не только смелостью, граничащей порою с невероятностью. Так, под Бендерами он оказался в схватке против трёх турок, чёрных рослых громил с ятаганами. Скошенные густым ружейным огнём солдаты и часть отступивших оставили его наедине с нападающими. Все, кто имел дело с турками, знают, что они храбры, необычайно решительны и очень цепки в рукопашной схватке. В то же время известно, что любой солдат любой армии никогда не упустит случая захватить офицера, это всегда подвиг, достойный вознаграждения. Турки сначала просто нападали на относительно не выдающегося сложением офицера. Они уже начали окружать его со всех сторон. Раевский отбивался шпагой. Ятаганы свистели и сверкали над ним со всех сторон. Движения шпаги были чётки, легки, умелы. Подойти близко турки не решались. Но силы были неравны, рано или поздно русский должен был ослабеть. Поэтому турки просто теснили его и не торопились. Одному из них удалось выбить у Раевского шпагу. Раевский нагнулся и успел поднять её с земли. Но турки оказались рядом. Оскаленные крупные зубы и чёрные ненавидящие глаза приблизились почти вплотную. И вновь отпрыгнули они на какое-то, казалось, мгновение, рядом за спиной раздался хриплый, но гигантски мощный голос:
— Братцы! Николая Николаевича басурманы хватают!
— Братцы! Николая Николаевича...
И хлынула из-за спины, из-за крепостного каменного уступа толпа бегущих на помощь солдат. Рыча и отплёвываясь от пыли и дыма, солдаты появились как бы ниоткуда. Они в одно мгновение разнесли на штыках турок. И мощные, побагровевшие от грязи, пота и крови руки схватили Раевского, уже терявшего сознание, подняли и как ребёнка понесли вперёд, прогоняя турок. И кто-то повторял торопливо, отирая какой-то тряпицей потное лицо командира:
— Слава Тебе Господи! Слава Тебе... Не выдали отца родного басурманам.
Странно было слышать двадцатилетнему Раевскому именование себя отцом родным со стороны огромного пожилого солдата.
В свои четверть века полковник Раевский выглядел юношей, и даже вроде бы юношей излишне изысканным, несмотря на уже солидный опыт караульной казачьей жизни и жизни походной, в которой старался все тяготы нести наряду со всеми своими солдатами, по-возможности стараясь ничем не выделяться. Это вызывало порою скользкие нарекания и шутки со стороны других офицеров. Несмотря на свой богатый походный опыт и умение держаться с солдатами почти на одной ноге, в простом общении он выглядел так, что никто не мог встать с ним на одну ногу. Что-то в Раевском было заставляющее чувствовать, что с ним нельзя общаться просто так, указывающее на то, что человек он всё же несколько необычный. Не то он умнее, не то обходительней, не то деликатней, не то прямей и резче других. Это также не всем было по плечу, не всех удовлетворяло, а многих не просто раздражало, но настораживало. Такие люди, вполне, естественно, приемлемые в нормально, хорошо воспитанном обществе, в среде ханжей и ловеласов, среде случайно ухвативших «место под солнцем» рано или поздно вызывают отторжение.
И ещё одно странное впечатление от Николая Раевского. Оно заметно было с детства и сохранилось до седин: производил он со стороны порою впечатление музыканта, какого-то серьёзного, возвышенного сочинителя, который сам исполняет свои произведения. В детстве он производил впечатление мальчика, слушающего неслышные для других, но доносящиеся до него звуки клавикордов. Он даже иногда замирал среди своих детских игр в богатом, но строго обставленном доме своего дяди графа Самойлова, который был его фактическим воспитателем. Прервёт мальчик свои тихие игры и вслушивается во что-то, в какую-то вроде бы мелодию, доносящуюся издалека. Повзрослев, он стал похож на пажа, спокойного и обходительного пажа в парике и в голубом камзоле и в синих узких панталонах. Этот паж, казалось, вышел из какой-то таинственной комнаты, где еле слышно бьют часы, а на прозрачно светящихся хрустальных деревьях сидят молчаливые белые птицы с длинными, свисающими к полу хвостами. Там он играет на своём странном инструменте с лиловыми клавишами, в то время как ноты плавают в воздухе. Он и впрямь был молчалив в этом возрасте, и трудно было представить, что он состоит в гвардейском полку, а со временем станет умным и бесстрашным генералом.
Со временем... Со временем этот отзвук душевной обособленности с долей некоторой изысканности в нём сохранится во всех обстоятельствах боевой жизни. И какая это великая потеря, что такой человек не был допущен к государственной жизни, что, впрочем, характерно для России всех времён её тысячелетнего бытования, за исключением редких и кратковременных периодов».
Олег умолк, но продолжал ходить по житнице, а шаги его сделались совершенно бесшумными. За окнами усиливался мороз, стёкла покрывались узорами. Но сквозь узоры ещё видно было, как по двору независимо и кокетливо ходит косуля, а Лепка, полувысунувшись из будки, лежит, положив голову на вытянутые лапы, и задумчиво прикрыла веки с длинными заиндевевшими ресницами.
Олег сел за стол, положил руки на столешницу и, слегка вскинув голову, стал смотреть в потолок, как бы что-то вспоминая не то из прошлого, не то из настоящего. Руки его с длинными музыкальными пальцами замерли на столешнице. И казалось, что они уснули. Потом пальцы его стали медленно оживать и приобретать какое-то внутреннее звучание. Вот они приподнялись, приподнялась ладонь, руки заколыхались над столом и стали двигаться, как бы трогая какую-то невидимую клавиатуру. Его пальцы осторожно двигались по невидимым клавишам, и какая-то музыка светилась на его лице с полузакрытыми глазами. Мороз неторопливо заковывал окно, и горящие свечи всё явственнее высвечивали на окне узоры. Узоры тоже неторопливо распространялись по стёклам, как бы зажигая там множество новых и новых огней.
Наташа сидела молча, приспустив веки. Руки её тоже лежали на столе, их пальцы тоже были длинны и музыкальны. Но оставались они неподвижны и беззвучны, а может быть, были просто наполнены музыкой Олега и целиком жили в ней.
Сколько это длилось, трудно сказать. Этот странный концерт, когда звуки появляются, живут, исчезают, неслышно продолжая звучать в пальцах, губах, бровях и ресницах тех, кто их внимательно слушает, кто им сосредоточенно внимает.
Потом Олег убрал руки со стола. Он встал и опять принялся ходить по комнате. Наташа осталась за столом сидеть и держать руки на столешнице.
«Надо сказать, — продолжал Олег, — что Нижегородский драгунский полк — теперь мы вынуждены были бы кощунственно назвать его горьковским — был одним из самых почитаемых и прославленных полков русской кавалерии. Нижегородцы являли себя участниками многих знаменитых дел и походов, они отличились при Лесной и под Полтавой, сокрушая шведов, где, как известно, сражался дед Николая Николаевича Семён Артемьевич девятнадцатилетним прапорщиком. Полк этот уже совсем недавно против турок отличился при Кагуле, в знаменитой битве... Кагул! Это величественное сражение знаменовало переломный этап в длительном противоборстве русских и турецких войск, полководцев, империй.
Кагул! Такая победа, какая озарила здесь русские знамёна под селением Вулканешты на берегах левого притока Дуная 1 августа 1770 года, любому полководцу всех времён может только сниться. Любой из них может до самого скончания дней своих завидовать Петру Александровичу Румянцеву-Задунайскому, умершему в чине генерал-фельдмаршала и наложившему глубокий отпечаток на развитие всего военного искусства второй половины века, в преддверии наполеоновских войн. Именно такая личность нужна была знамёнам русским, чтобы сломить наконец величественное османское владычество на рубежах России и Европы, чтобы приуготовить противостояние французским походам.
В шестилетнем возрасте Румянцев был записан в гвардию, через десять лет зачислен был в Сухопутный шляхетский корпус, а вскоре подпоручиком направлен в Финляндию к своему отцу. Через три года рослый красавец, с открытым и выразительным лицом, с умными глазами высокого и пластичного разреза, откомандирован был в Петербург с текстом выгодного для России мирного договора. За это известие, встретив красавца вспыхнувшим взглядом, произвела его императрица в полковники да назначила командиром пехотного полка. Сразу! За это любили екатерининские времена разные умельцы использовать миг удачи. Тогда Румянцев получил и графский титул. Получил этот титул и отец красавца, как бы за то, что произвёл к рождению такое чудо света. У Екатерины Второй оказался неплохой вкус и глаз. Командуя дивизией, Румянцев отличился в знаменитой битве под Гросс-Егерсдорфом и под Кунерсдорфом. Громил прославленных Фридриховых умельцев при взятии Кольберга. Уже тогда, на даре формирования могучих имперских войск Петербурга, Румянцев показал свои блестящие полководческие способности. Почти два года русские топтались под стенами этой великолепно укреплённой крепости на побережье Балтийского моря. Гарнизон Кольберга составляли более четырёх тысяч солдат при ста сорока орудиях. В хорошо укреплённых лагерях под стенами крепости стоял корпус принца Вюртембергского в двенадцать тысяч солдат. И прикрывали Кольберг с тыла до двадцати тысяч пехоты и конницы. В распоряжении Румянцева было двадцать две тысячи солдат. Это против тридцати тысяч. И всего семьдесят орудий. Это грозное соотношение сил перед лучшей по тем временам армией не испугало молодого и талантливого генерала. Задолго до французских революционеров и тем более Наполеона Румянцев применил рассыпной строй в сочетании с батальонными колоннами. Его действия тогда были неизмеримо более высокими в сравнении с действиями Кутузова под Бородином. Уступая во всём формально, талантливый полководец блокировал прусский укреплённый лагерь, отбросил полевые войска противника и лагерь захватил. С моря он блокировал крепость, изнуряя осаждённых десантами, сообщения с тылом перерезал, войска, предпринявшие атаки деблокирования, разбил и принудил в середине декабря гарнизон к капитуляции... Как жаль, что мы порою не ценим свои истинные победы, но раздуваем вымышленные, — горько бросил Олег и решительно продолжал: — Но Кагул! Это ещё были турки, не сломленные поражениями, гордо уверенные в своей непобедимости, заносчиво помнящие унизительное поражение от них Петра Первого, поражение, которое свело «на нет» победу царя под Полтавой. Кагул! Сто пятьдесят тысяч вывели турки против двадцати семи тысяч русских и около двухсот пушек против ста двадцати Румянцева. Армия была самоуверенная, храбрая, злая, с огромным боевым опытом, религиозно фанатичная. Визирь Халиль-паша уже торжествовал победу. Румянцев смело и расчётливо выслал для прикрытия тыла восьмитысячный отряд. С двадцатью пятью тысячами он атаковал Халиль-пашу пятью колоннами блестяще подготовленных и обученных солдат. Он атаковал с фронта, в лоб! Он обратил врага в бегство. Остатки турок настигнуты были при переправе через Дунай. Там эта армия перестала существовать, бросив сто сорок пушек и весь обоз, оставив на поле боя более двадцати тысяч жизней своих солдат. Потери Румянцева составляли полторы тысячи солдат. Так начата была блестящая череда побед русского оружия от Балтики до Чёрного моря, над врагами порою достойными и грозными, почти всегда превосходящими русских в числе и самоуверенности. Как знать, возможно, Румянцев был самым блестящим русским полководцем, о котором почему-то мы тупо умалчиваем и который был преждевременно смят и оттеснён с поприща боевой славы завистливыми петербургскими царедворцами и чиновниками. Отодвинутый гораздо менее одарённым в военном отношении Потёмкиным от доступа к плоти сластолюбивой и по-женски переменчивой императрицы, он прежде времени увял. Увял этот пышный и блестящий цвет боевой славы. На фоне саморазваливающейся со времени его сокрушительных побед Турецкой империи Петербург, нетерпимый к каждой яркой и талантливой самобытной личности, мог обойтись и без талантов.
Вот каким порохом были овеяны знамёна Нижегородского драгунского полка, когда над ним принял командование юный гений русского оружия полковник Николай Раевский.
Было много надежд и радужных ожиданий, как это всегда случается в юности, которая порою наивна и непредусмотрительна да излишне доверчива.
Крепость Георгиевская была основана в 1777 году при слиянии рек Подкумка и Кумы как один из передовых постов южной русской границы, где с древних времён пребывало русское население, усиленное свежим притоком казачьих сил из Малороссии, с Дона. Здесь лежал давний боевой рубеж между разрозненными, искровавленными в междоусобицах войн племенами. Немногочисленные каждый в отдельности, но многочисленные в количестве своём, эти племена издавна жили во взаимной вражде, которая здесь и там прерывалась недолговечными коварными союзами и одним объединением народностей против других. Союзы эти как возникали, так и распадались на следующий день. Большинство этих народностей формально были объединены верой в Аллаха. Аллах объединял приверженцев своих главным образом фанатичной ненавистью к другим народам, Магомета не исповедующим. А всякий, кто Магомета не исповедует, по категоричным законам гор, полноценным человеком не считался и против него за пределами собственного жилища, которое являлось очагом формальной гостеприимности, могло быть применено любое коварство. Женщина в горах, как правило, рассматривалась в качестве особого вида животного, обязанного обслуживать все бытовые, в том числе и самые низменные, прихоти мужчины.
Считалось само собой разумеющимся, что и после земной жизни правоверный мусульманин, попадая в рай, вступал опять-таки в абсолютное обслуживание женщинами, причём девственницами. Обязательной особенностью райского обслуживания мужчины райской красавицей, гурией по названию, было именно то, что гурия чудесным образом не теряла своей плотской девственности. Всю жизнь проводящие на коне в междоусобных войнах и грабежах, кавказцы были, как правило, великолепными наездниками, прекрасно владели оружием. Оружие из глубины веков было истинной и единственной серьёзной страстью наездников этих гор. Хорошая шашка ценилась гораздо дороже, чем стадо баранов или женщина. В результате презрения к женщине, относительной малочисленности женщин в результате их глубоко приниженного состояния здесь и там процветало мужеложство, не считавшееся с ещё домусульманских времён пороком.
Несмотря на природную воинственность, смелость, боевитость кавказцев, здесь никогда не удавалось никому из них создать стойкое государственное объединение. Этому мешали примитивный личный эгоизм, мелочность общественных интересов и оторванность от главных потоков развития мировых цивилизаций. Только два народа Кавказа создали в среде своих культурных слоёв идею национальной государственности. Это грузины и армяне, два христианских народа, отмеченных необычайной древностью культурных и религиозных традиций. Из них наиболее устойчивыми оказывались армяне.
Потомки современников Ниневии и Вавилона, Мемфиса и Тира, Рамзеса и Хамураппи, эти ловкие огневзорные поэты и всадники, купцы и звездочёты, одинаково стройные, что мужчины, что женщины, они веками сражались против греков, против римлян, против мидян и персов, против иудеев и арабов. Они побеждали их, сами терпели от них поражения, но никогда не презирали культуры нападающих на них народов. Даже в порабощении они мудро усиливались брать от всякого народа всё, что есть в нём ценного, пользоваться этим приобретением в полной мере, но не давать ему возможности стать своей природной особенностью.
Даже в христианстве, которое они восприняли сразу после его расцвета, армяне в противовес постановлениям Семи Вселенских Соборов признали наиболее еретическую часть его, получившую название монофизитства.
Второй великий и наиболее самобытный народ Кавказа — грузины. Это народ рослый, широкоплечий и при необходимости отчаянный. Эти широкобровые огнеглазые красавцы в лучшем проявлении их издавна слыли людьми поэзии и вдохновения. Древние греки, ещё они стремились к их снежным вершинам Кавказа. Египетские фараоны, вавилонские цари, арабские халифы, вплоть до гениального корсиканца мечтали заполучить их юношей для личной охраны и конной гвардии. Грузинами и славянами для этих целей торговали купцы-иудеи Константинополя, Венеции и Генуи. Иверия была страною самого раннего христианства, она по жребию от Господа дана была в удел Божией Матери.
Не так уж давно в знаменитой битве при Басиани грузинское войско наголову разбило совместные войска мусульман под водительством румского султана Руки-эд-Дина, потребовавшего подчинения Грузии исламу. Вот отзвуки каких кровей пели в сердце знаменитого князя Петра, как любил называть его Суворов. При виде озаряемых в солнечные дни снегами Эльбруса, Казбека и Ушбы вот что вставало в памяти молодого полководца, выросшего в строгих и чинных кварталах Петербурга.
Штаб-квартира же Нижегородского драгунского полка находилась в крепости Георгиевской.
Георгиевск, возникший в 1777 году как крепость, уже в 1786 году стал уездным городком. Это был заштатный городишко в предгорной степи. Насчитывалось в нём немногим более двухсот разного рода и вида строений. Неброская деревенская церковь на небольшой центральной площади с земляным валом вокруг и глубокий, хорошо выкопанный ров. Казармы располагались рядом с крепостью, которую, как видел всякий, назвать крепостью можно было только с большой натяжкой. Здесь укоренилось южнорусское и казачье население. Сюда съезжались для торговли и покупок из многих ближних аулов горцы. Пролегал через городок тракт из Ставрополя в Екатериноградскую, которая сама была казачьей станицей возле одноимённой крепости, основанной в том же году, что и Георгиевская, при слиянии рек Терека и Малки. Станица знаменита кирпичными триумфальными воротами, на которых написано: «Дорога в Грузию». Не знал тогда полковник Николай Раевский, что дорогой в Грузию ему придётся пойти с боями, изведать на ней немало тяжких впечатлений, которые завершатся унизительным изгнанием из армии.
Общества в Георгиевске, конечно, не было, за исключением Алексея Пологова, родители которого находились в зависимом положении перед графом Самойловым. Было между ними какое-то дальнее родство, которое с величайшей услужливостью они использовали. Алексей Пологов, юноша невысокого роста, крепко сложенный и неутомимо действовавший в каких-то никому не известных сферах, закрепился в окружении графа Потёмкина, правда, на большом от него расстоянии. Он умело и усердно пользовался своей близостью к близким графу людям, но выше майора подняться к середине девяностых годов не смог. Говорят, что он играл в карты, и даже играл не весьма чисто. Однажды вроде бы при каких-то обстоятельствах его за это били, так как он отказался от дачи объяснений, угрожал своими петербургскими связями. Пологов увлекался женщинами, но никогда не сходился с ними на длительное время. Поговаривали, что был он одно время болен дурной болезнью, но возможно, что это были просто слухи. А в обществе молодых людей армейских, воспитанность которых всё более и более начинала хромать на обе ноги, такие слухи только окружали предмет их ореолом интереса и таинственности, как, скажем, разговоры о том, что тот-то или та-то посещает мистические собрания либо занимается разного рода изобретением эликсиров, приносящих успех или дающих возможность из тех или других предметов делать алмазы. В Георгиевске, известном скудостью ярких личностей, получилось так, что Раевский и Пологов оказались близкими друг другу личностями. Раевский, будучи человеком строгим в выборе знакомств, тем не менее был общителен и прост в общении. Полковые дела занимали его целиком, но всё оставалось какое-то пустое место в досуге, что-то поднималось на душе тревожное в виду этих гигантских ледяных глыб на горизонте. В ясные часы южных ночей осыпаемы были они какими-то допотопными россыпями звёзд, мерцающих равнодушно, грозно и таинственно. В такие мгновения где-то на окраинах души Раевского поднимались какие-то непонятные и уносящие куда-то в неземные пространства состояния. Но что эти состояния означали, Раевский не понимал. Как будто кто-то медленно играл там на каком-то звучном инструменте вроде клавесина, но что за инструмент, Раевский понять или осмыслить не мог. Рука почему-то тянулась к перу. Но перо в такие мгновения тоже начинало представляться чем-то таинственным и почти одушевлённым. Раевский робел перед ним. Он оставался в оцепенении и начинал себе казаться человеком стареющим преждевременно. Тогда ему вспоминались волнообразные слова стихов одного, по его мнению, из величайших поэтов прошлого, которого любила его мать и даже что-то переводила из него для себя с греческого. С того греческого языка, на котором говорили древние стихотворцы и великие учителя Церкви: «Изнурённый болезнью, я в стихах нахожу отраду, как престарелый лебедь, внимаю звуку собственных крыльев, рассекающих ветер». Вспомнив эти стихи, он вспомнил и об одной книжице, которую вручил ему на дорогу тогда, в Киевской Лавре, игумен, проведший его по пещерам святых древних подвижников. Обращаясь памятью к этому посещению, Николай Раевский всё более и более подтверждался в выводе, что мужчине нужно быть либо монахом, либо твёрдым семьянином. Военный, считал Раевский, монахом быть не может. Пересвет и Ослябя, два инока, оставившие поле брани да ушедшие на подвиг молитвы к преподобному Сергию, в обратном его не убеждали: это было исключением. Но в миру, в миру военный человек, особенно командир, должен иметь семью, должен иметь точку душевной опоры: домашнее тепло должно препятствовать отвлечению сил и внимания к превратностям случайных связей и накрепко привязывать к земле, к стране, к обществу, к конкретным людям, которых воин должен защищать. Чувство родины для военного человека гораздо конкретнее, когда он внутренне укреплён женою и детьми. Тем более что наблюдательный и от природы склонный к обобщениям молодой полковник довольно быстро приметил, что в армии судьба офицера весьма и весьма переменчива, что многое в ней зависит от случая, от умения приноровиться к начальнику. Это почти всегда принуждает к потере чувства собственного достоинства, необходимости скрывать свои способности, уметь приноравливать их к вульгарной, грубой и порою тёмной в своих прихотях судьбе. Особенно раздражает окружающих ум, и чем выше человек по своему положению, тем больше. Ум вообще опасно проявлять в той среде, к которой Раевский привык, а чувство собственного достоинства нигде не прощают. Иметь своё собственное мнение вообще опасно, особенно высказывать его вслух.
Как-то Раевский и Пологов прогуливались вокруг всей крепости. И говорили о разных незначительных предметах, о том да о сём. И в разговоре Пологов подчеркнул, как он доволен тем обстоятельством, что есть здесь, в пустынности Георгиевска, человек, не только много лет уже знакомый и вследствие этого близкий по духу и уровню интересов, но главное...
— Вы знаете, Николай Николаевич, я благодарю судьбу, что в вашем лице имею не только доброго друга, но и человека, которому я вполне доверяю. Надеюсь, что и вы питаете ко мне те же чувства.
— Да. Это весьма важное обстоятельство, — согласился Раевский.
— Это драгоценное обстоятельство, — вспыхнул Пологов. — Я знаю, что могу вам любое своё размышление или умозаключение открыть с полной откровенностью. Надеясь, конечно, на взаимность.
— Да, это весьма интересное наблюдение, — согласился Раевский.
Они шли некоторое время молча, в течение которого Пологов быстро, как-то мимолётно даже, коснулся локтя Раевского двумя пальцами и с оттенком благодарности сжал его. Со стороны гор тянуло прохладой. Подкумок внизу неторопливо, но настойчиво шумел. Какая-то сумеречная птица пролетела угловато и бесшумно. Горы заволакивало туманом, но звёзды пробивались уже в небе. Звёзды уже горели ярко там, в стороне великих варварских держав, цепенящих веками Кавказ ужасами своих нашествий.
— Скажите, Николай Николаевич, — спросил тихо и с оттенком некоторой задумчивости Пологов, — вы участвовали в блистательных делах польских, какое из них произвело на вас наиболее глубокое впечатление?
— Наиболее глубокое впечатление произвела на меня личность Александра Васильевича Суворова, — так же тихо и так же с оттенком задумчивости ответил Раевский.
— Ну это разумеется, — согласился Пологов. — Это само по себе естественно. А из дел, боевых подвигов?
— Наибольшее впечатление произвёл на меня штурм и взятие предместья Варшавы... За Вислой... Праги...
— А чем, разрешите полюбопытствовать?
— Безмерностью человеческих страданий.
Пологов дальше расспрашивать не решился. Он понял, о чём идёт речь. Речь шла о том, что многие знали, о чём почти открыто говорили всюду и почти всюду одновременно молчали. Порою спорили. Овладев штурмом Прагой, Суворов отдал её на разграбление и насилие солдат. Впервые тогда у Раевского возникло сомнение в том, что при складывающихся обстоятельствах удастся ему закончить благополучно свою карьеру на воинском поприще. Разговор на этом потух, затух, вернее, как тлеющий костёр при виде звёзд южной ночи. Он затух при шелесте Подкумка и при дальнем лае собак, переговаривающихся друг с другом с одного конца городка на другой. Вернувшись домой, Раевский почему-то обратил внимание на небольшую, побывавшую в руках и пахнущую ладаном книжку, которую вручил ему после поклонения святым отцам в киевских пещерах игумен. Запах ладана при свече и дальнем блистании созвездий за небольшим полуоткрытым окном подействовал на Раевского не совсем обычным образом. Встали в его памяти не те колоссальные звоны над Днепром, не блистания куполов остающегося позади многоглавого Киева, действительно отца городов русских, не дремучих вокруг раскинувшихся лесов, а перед внутренним взором полковника вдруг обозначилась лань со связанными крепко ногами, висящая на шесте и несомая вниз головой. Глаза её, глаза испуганной, ещё совсем не повзрослевшей девочки. И кровь, струящаяся у неё из-за уха. Ухо вздрагивающее. Глаза покорные, не понимающие, что же происходит. Глаза с немым вопросом в больших чёрных глазах: «Что же это? За что?»
Раевский взял книгу в руки, подержал перед глазами, приблизил к ней лицо и долго вдыхал запах благовонной ливанской смолы. Что-то таинственное было в аромате смолы этой. Там, за размашистыми уступами степей, равномерно, как бы гигантским маршем равнина поднималась в горы. Горы темнели в полном блеске звёзд, а степи подступали к ним в неудержимом и равномерном движении к небу.
Что за свет озарял вершины гор над мрачными теснинами, жилищами демонов, которым поклонялись эти суетные жители долин, которых веками оттесняли в горы то те, то эти завоеватели? Не от этих ли демонов получают ярость сии ловкие и злые наездники, которые только до поры до времени скрывают неутомимость свою под кривыми улыбками, в каждой из которых таится кинжал. Как питают их из века в век демоны, которые дают им ярость и самозабвение, но забыли дать умение и желание жить в мире друг с другом и со всеми остальными ближними и дальними народами? Нет у них желания построить своё богатое, своё могучее государство, с которым все бы считались, которое все бы уважали, так чтобы не было у этих самолюбивых, а потому несчастных жителей гор неистребимой потребности всем завидовать и всех ненавидеть. Может быть, Прометей, доселе скованный, по уверениям некоторых, там, в сердце этих огненных гор, время от времени содрогает их своими конвульсиями? Как вот сейчас. Какая-то тень пронеслась в небе от степи, и что-то застонало в глубине ущелий. Колыхнулось пламя свечи. Раевский приоткрыл книгу, возимую им с собой со времён киевского паломничества, но так ни разу им доселе не раскрывавшуюся. Пожелтевший листок выпал из неё на столешницу и слегка встрепенулся под порывом ветра, налетевшего в раскрытое окно. Раевский приблизил листок, подняв его со стола, и прочитал слова, листок наполнявшие:
Суета сует, сказал Екклезиаст,
суета сует, — всё суета!
Что пользы человеку от всех трудов его,
которыми трудится он под солнцем?
Род проходит, и род приходит,
а земля пребывает во веки.
Восходит солнце, и заходит солнце,
и спешит к месту своему, где оно восходит.
В глубине гор опять что-то не то вздохнуло, не то упало. И гул какой-то пополз там от ущелья к ущелью, от вершины к вершине.
Идёт ветер к югу
и переходит к северу,
Кружится, кружится на ходу своём,
и возвращается ветер на круги свои.
Свеча опять встрепенулась, и колыхнулась тень Раевского на стене комнаты, как бы на мгновение ожившая.
Не наполнится ухо слушанием.
Что было, то и будет;
и что делалось, то и будет делаться,
и нет ничего нового под солнцем.
Солнца в небе ночи не было. Но звёзд было много. Звёзд было много до бесчисленности их.
Нет памяти о прежнем,
да и о том, что будет,
не останется памяти
у тех, которые будут после.
«У тех, которые будут после?» — спросил Раевский сам себя. «У тех, которые будут после нас, — ответил он сам себе и добавил: — Да и у тех, кто будет после них и после, за ними следующих».
Раевский сидел, глядя полуприкрытыми глазами в окно на горы и вдыхая воздух, стлавшийся от гор. И непонятное волнение подступило к душе его. И чтобы унять волнение это, он встал и принялся ходить по комнате. Потом он сел, взял чистый лист бумаги и начал писать. Он писал мелкими ровными буквами. Потом, оборвав перо на полуслове, Раевский отложил перо далеко в сторону и сидел так некоторое время. Потом он поднял лист со стола и, не читая его, поднёс к пламени свечи. Лист налился светом и вздрогнул весь. Пламя коснулось нижнего края его. Медленно забирало пламя слова с исписанного ночными буквами листа, как бы впитывало их в себя.
Потом долго сидел за столом скрестив руки, положив их на плечи. Взял в руки со стола книгу и наугад раскрыл её. И стал читать нечто из раскрытой книги отрывками, негромко, для самого себя: «Ибо что считается в супружестве самым утешительным, то самое растворено горечью. Между благами супружеской жизни почитается неразрывность, по сказанному: «...еща Бог сочета человек да не разлучает, но таким образом и оковы и узы должны почитаться благом, ибо супружество — те же оковы...»
Посидел некоторое время молча и продолжил чтение: «Как бежавшие рабы, кроме того, что скованы каждый порознь, связаны ещё и один с другим, дабы, вместе скованные, они по необходимости следовали друг за другом и не могли отделиться один от другого: так связаны и души супругов, каждый из них, имея заботу о самом себе, в то же время утесняем бывает другою заботою, наложенною на каждого союзом супружества».
Он долго сидел при свече. Он читал про себя, и перелистывал страницы далее, и возвращался вновь на прочитанное. Пока там, в дали ещё более безмерной, чем горы, начал брезжить рассвет. В конце концов он вернулся к страницам первоначального чтения и принялся вновь читать громко с интонацией настойчивой, как бы в память свою внедряя читаемого слова? «...сказала Ставрофила. Но так как эти оковы общие, то супруги взаимно друг другу помогают, и тяжесть, разделённая между двоими, бывает легче».
Этим утром, не взошло ещё солнце, Николай Раевский принял решение жениться.