Генерал от кавалерии и член Государственного совета Раевский Николай Николаевич родился 14 сентября 1771 года в Петербурге. Дочь одного из первых, известных нам, предков его приходилась бабкой великой московской княгине Елене Васильевне Глинской. Она была женою Василия Третьего и прабабкой Ивана Грозного. Из того же рода, по материнской линии, Наталья Кирилловна Нарышкина, супруга царя Алексея Михайловича и мать того самого Петра, прозванного впоследствии Великим. Дед же будущего героя сего Бородинского сражения, Семён Артемьевич, на двадцатом году жизни в чине поручика участвовал в судьбоносной Полтавской баталии. Отец же командующего высотой, господствовавшей 26 августа над всеми позициями при селе Бородине, Николай Семёнович Раевский, был лично известен императрице Екатерине Второй. Он умер от ран в Яссах на тридцатом году жизни, когда сын его, Николай же, ещё не родился. А брат отца Александр Николаевич убит на стенах Измаила в чине подполковника при знаменитом суворовском штурме Измаила, заслужив от великого полководца название «храбрейший».
Никто из них, умирая от ран или падая от пуль и турецкого ятагана, разумеется, не предполагал, что уже через столетие появятся на свет соотечественники, которые будут считать за удовольствие брать в заложники внучек и правнуков да развалить саблей до седла их потомков за то, что на плечах у них сияют знаки воинского отличия, овеянные славой многих поколений.
На пятнадцатом году жизни юный Николай Раевский зачислен был на воинскую службу и отправился в действующую армию под Бендеры, где «услышал первый свист пули». Там он оказался замечен дедом его, фельдмаршалом князем Потёмкиным, и по воле сего государственного деятеля был прикомандирован к казачьему полку для изучения аванпостной и партизанской службы. При этом строжайше было повелено употреблять молодого офицера сначала рядовым казаком, а уже потом по чину поручика гвардии.
Позднее Потёмкин вручил семнадцатилетнему внуку конный полк «булавы великого Гетмана». Под этим строгим руководством Николай Раевский прошёл все роды службы. Он кочевал с казаками по степи, охранял армию на аванпостах, брал Аккерман и Бендеры. Окончил он турецкую войну в чине подполковника, позднее направлен был в Польшу и здесь получил два высоких воинских креста, Георгиевский и Владимирский.
Женился Николай Раевский на девушке весьма примечательной, не только красавице, но человеке с глубокими культурными и нравственными корнями из недр старой России. Мать её была дочерью библиотекаря императрицы Екатерины Второй Алексея Алексеевича Константинова, человека высокой культуры, глубокого и строгого интеллекта, широкого кругозора и глубоких активных знаний. Софье исполнилось три года, когда умерла мать, и девочка воспитывалась под строгим и любвеобильным присмотром отца. Он сам воспитывал свою дочь. Софья приходилась внучкой великому Ломоносову. Да! Мать её, Елена Михайловна, была единственной дочерью великого учёного. Трудно себе представить, сколько драгоценных свойств вложили в этого стройного, лёгкого в походке и в движениях, широкоплечего красавца генерала его предки со всех необъятных недр народа российского, его истинных сливок, сливок интеллектуальных, исторических и генетических. Но мало прибегали тогда к мудреным, отдающим заумью определениям, люди просто жили, просто молились Богу, всем сердцем веря в него, и детям своим трепетно внушали эту веру, просто любили своё отечество и были накрепко преданы друг другу.
Красавец с чёрными, немного вьющимися волосами, коротко стриженными, чернобровый, с небольшими живописными бакенбардами, с пластично и мужественно сомкнутыми чувственными губами, с коротким носом, крепко и резко вылепленным, с голубоватыми открытыми белками глаз, с широко и смело смотрящими на мир глазами цвета зрелых желудей. Он увёз романтично воспитанную и настроенную Софью Алексеевну из столицы. Он получил в командование Нижегородский драгунский полк и отбыл в крепость Георгиевск, в штаб-квартиру этого доблестного военного соединения. Там и суждено было родиться их первенцу Александру в 1795 году. Один из ближайших в будущем друзей великого поэта родился под снежным дыханием ледяных вершин Кавказа. Ему предстояло сблизить своего великого солдата-отца с великим поэтом, который посвятит Александру почти через три десятка лет стихотворения «Демон», «Ангел» и «Коварность».
Георгиевск основан был как крепость ещё в 1777 году при слиянии Подкумки и Кумы. Уже в 1786 году он стал уездным городом. Размагничивающие и приторно-мишурные столичные общества, балы и собрания без сожаления были оставлены, жизнь потекла в глинобитных степных и приторных домиках, в тени садов, в кибитке, в палатке, а то и на привале.
Что знаменательно в течении семейных судеб Раевских, позднее прерванном Октябрьским переворотом, Гражданской войной, десятилетиями террора по всей России? Сын Николай же, родившийся 10 июня 1801 года в Москве, едва перешагнувший десятилетний возраст, был взят со старшим братом в действующую армию и под Салтановкой во главе дрогнувших солдат был поведён в атаку на плотину. Николай был воспитуем отцом в делах при городах Мире, Дашковке. И вообще дети прошли весь боевой путь отца в походах против Наполеона. Николай в 1826 году вступил в командование тем же полком, при котором родился его старший брат. Получивший наставления от великого своего деда Потёмкина, генерал Раевский передал их сыну. А выглядели они внушительно, их стоило бы передавать из поколения в поколение каждому русскому офицеру.
1. Во всех случаях покажи себя достойным военным человеком, будь всегда готов к бою, презирай опасность, но не подвергай себя оной из щегольства.
2. Будь деятелен, исполнителен, не откладывай до завтра того, что можешь исполнить нынче; старайся всё видеть своими глазами.
3. Избегай фамильярности со старшими, будь ласков, учтив с подчинёнными.
4. Бойся опасной праздности, не будь ленив ни физически, ни морально. Расширяй свой кругозор путём непрерывного самообразования.
5. Будь твёрд, терпелив, нетороплив, а уж обдумаешь — исполняй решительно.
Перед началом сражения эту наскоро возведённую батарею из восемнадцати пушек поставлены были защищать четыре полка двадцать шестой пехотной дивизии генерал-майора Паскевича, во рву построились два батальона Полтавского полка. Левее этой дивизии стояли четыре полка двенадцатой пехотной дивизии генерал-майора Васильчикова. Против них на первый случай был выделен императором корпус Евгения Богарнэ, который намного превосходил всё, что было выставлено Кутузовым для защиты позиций, представлявших из себя центр поля боевых действий, защищённых торопливо и со смехотворной артиллерийской обеспеченностью.
Корпус Богарнэ к тому времени уже занял всю тактическую часть правого берега и находился, можно сказать, в великолепном боевом положении: принцу Евгению было предоставлено Кутузовым буквально королевское право выбора, он мог по усмотрению предпринять наступление вдоль всего правого берега Колочи, берега обрывистого, никак не защищённого, но несущего на себе более половины всей русской армии, около шестидесяти тысяч человек. Вообще, командующий этим правым крылом Барклай, парадно и собранно, во всех орденах явившийся на поле боя, превосходил весом всю боевую мощь корпуса принца Евгения, но тот в свою очередь имел перед собою никак не защищённый левый фланг этой группировки, мог ударом в этот фланг снести его весь к Москве-реке или вправо за батарею Раевского. Учитывая необычайно высокую выучку, боеспособность и предприимчивую маневренность всех воинских частей Наполеона, можно было предположить, что непрерывным напором во фланг один Бертье мог перемолоть поодиночке почти весь фланг Барклая. Но ход сражения показал, что такой вариант не входил в планы Наполеона. На любой схеме Бородинского сражения, особенно от Шевардинского редута, где был размещён весь штаб императора — а тот сидел на своём походном стуле, положив то одну, то другую ногу на барабан, — было видно, что гораздо соблазнительнее всю мощь армии обрушить на полубеззащитные Багратионовы флеши, овладеть ими, преодолев короткое открытое пространство от леса к Семёновскому, и выйти во фланг услужливо подставленной батареи Раевского.
Курганная была какою-никакою, но высотой. В звучном, хоть и туманном кое-где воздухе раннего утра всё далеко было слышно. В этот понедельник — как известно, для людей суеверных день совсем неблагоприятный для всякого начинания важных дел — на рассвете со стороны уже захваченного Шевардинского редута послышались голоса, которые всё множились и множились. Там зачитывали приказ императора, составленный лично великим полководцем, носителем смерти, разрушений и невзгод всей Европе.
«Воины! — обращался император ко ста тридцати пяти тысячам человек. — Вот сражение, которого вы так желали. Победа зависит от вас. Она необходима для нас; она доставит нам всё нужное: удобные квартиры и скорое возвращение в отечество. Действуйте так, как вы действовали при Аустерлице, Фридланде, Витебске и Смоленске. Пусть позднейшее потомство с гордостью вспомнит о ваших подвигах. Да скажут о каждом из вас: он был в великой битве под Москвой!»
Да, это было ещё то странное для нынешнего безъязыкого состояния военачальников время, когда полководец или царь считали своей обязанностью лично обратиться к своим солдатам, чтобы вдохновить и напутствовать их на великий подвиг или на грандиозные преступления. А Наполеон Бонапарт, отличавшийся красноречием, краткостью и предельной выразительностью во всех своих выражениях, обладал ещё и стремлением к возвышенному тону общения.
Всякому, кто читал когда-нибудь письма Наполеона к Жозефине Богарнэ, бросается в глаза его экспрессивный и предельно краткий стиль письма. Крошечное письмо из Эрфурта 29 сентября 1808 года. Вот оно:
«Я немного простудился. Письмо твоё из Мальмезона получил. Я здесь очень доволен императором и всеми.
Второй час ночи — и я очень устал.
Прощай, мой друг: будь здорова.
Наполеон».
Это в момент эрфуртской встречи с Александром Первым.
Письмо из Шеенбрунна 10 июля 1805 года:
«Я получил твоё письмо из Мальмезона. Мне говорят, что ты потолстела, похорошела и совершенно поздоровела. Уверяю тебя, что Вена совсем не занимательный город. Я очень бы хотел быть в Париже».
А десятью днями ранее оттуда же всего две строки:
«Я остаюсь здесь. Здоровье и дела соответствуют моим желаниям».
Почти через месяц из Кемса:
«Друг мой, я здесь с двух утра вчерашнего дня; прибыл сюда для осмотра войск моих. Я никогда ещё не был так здоров, как теперь. Знаю, что ты тоже здорова.
Приеду в Париж неожиданно.
Здесь всё идёт хорошо и в моё удовольствие.
Прощай, мой друг.
Наполеон».
Это за три года до Бородинского сражения. Туманного утра. В это утро префект дворца Боссэ привёз из Парижа и явил под Можайск, в ставку императора возле деревни Валуево, портрет наследника, написанный знаменитым тогда живописцем Франциском Жераром. Это был подарок императрицы, второй жены Наполеона Марии-Луизы, дочери не однажды битого Наполеоном австрийского императора Франца Первого. Портрет, написанный в утвердившемся тогда стиле ампир, в ампирной золотой раме, поставлен был у входа в палатку императора. Портрет стоял на стуле с чуть выгнутой спинкой, поверх сиденья которого был аккуратно брошен квадратный, тканный золотом коврик. Мальчик с высоким лбом, крепкой челюстью и крепкими плечами, одно из которых было полуобнажено. Изображён был мальчик с поразительным к отцу сходством. Генералы, офицеры и солдаты старой гвардии приходили отдать почтение будущему императору. Многие без головных уборов, некоторые с полунаклонёнными головами. А кое у кого начали подгибаться колени. Перед ними было уже полубожество, по крайней мере хотя бы во внешнем его восприятии.
Менее чем за год до женитьбы на Марии-Луизе Наполеон писал:
«Друг мой, я пишу к тебе из Сен-Полтена. Завтра явлюсь перед Веною: будет ровно месяц после того дня, как австрийцы перешли Инн и нарушили мир.
Я здоров, время превосходное, солдаты отлично веселы, здесь много вина.
Будь здорова.
Весь твой Наполеон».
Да. Бывали же на свете времена и такие народы, когда полководцы не боялись, что их солдаты пьют вино, что вино превосходное, что войска не сопьются и для этого никого не нужно расстреливать.
Много лет назад во Пскове с польским писателем Анджеем Дравичем сидели мы у окна моего кабинета, смотрели за реку Великую, и читал я ему эти письма, которые хранились у меня среди стихов особо ценимых поэтов. Они лежали на коротких листочках типовых требований библиотеки в Доме Пашкова, рядом со стихами японской поэтессы Сей-Сёнаген.
«Друг мой, я здесь со вчерашнего дня} река меня остановила. Мост сгорел; в полночь я переправлюсь.
Дела идут, как только я могу желать: то есть — очень хорошо.
Австрийцы как громом поражены.
Прощай, мой друг.
Весь твой
Наполеон».
— Эти письма написаны языком богов!— сказал тогда восторженно Анджей.
Наполеон вообще любимец поляков.
— Да, богов, — согласился я и добавил: — Богов языческих.
И не стал добавлять, что языческие боги, в сущности, всего лишь демоны.
А Наполеон был только человек, хотя что-то постоянно горело в нём огнём багровым и мрачным, требующим крови.
Так кто же был этот странный человек, в течение двух десятилетий подвергший всю Европу чудовищным истязаниям, проливший моря крови, нарушавший законы общежития и человеколюбия, грабивший открыто все им завоёванные страны, осквернивший величайшую святыню России Успенский собор, вообще принёсший всем народам, имевшим с ним дело, неисчислимые страдания, и прежде всего — французам, которых он якобы любил.
Рассказывают, что уже после Ватерлоо, слыша голоса толпы многолюдной, которая требовала возглавить её, идти с нею к новым победам, Наполеон пожал плечами:
— Чем эти люди мне обязаны? Я нашёл их нищими и нищими оставляю...
Его, теснителя России, её врага, ограбителя, пытавшегося взорвать Московский Кремль, так воспевали многие, в том числе величайшие наши поэты Пушкин и Лермонтов. Что так притягивало их? Даже страдания и позор всей России они в минуту вдохновения бросали к его ногам. Один признавал его властителем дум, другой воспевал его волшебный корабль. В чём дело? Перед кем стоял лицом к лицу Раевский, один из величайших граждан России, наделённый отважной и великой душой, так и не получивший обстоятельств для полного расцвета своих дарований? Он, подстреленный на взлёте в эпоху сумасбродного и несчастного самовластна Павла, убитого с согласия собственного сына, который умер в бедности и забвении, в изгнании.
Давно всем известно, что Наполеон родился на Корсике. Ко времени похода на Россию его уже повсюду называли корсиканским чудовищем. Там в городе Аяччо, старинном центре живописного острова, в доме мелкопоместного дворянина Карла-Марии Буонапарте родился второй сын. Над очагом отца будущего потрясателя Европы не блеснула молния и не сел на крышу дома орёл, расправив громыхающие крылья, как это произошло над крышей дворца при рождении Александра Македонского. Родился Наполеон 15 августа 1769 года, всего через три месяца после покорения корсиканцев французами. Это была как бы ирония судьбы, как бы месть Франции была уже заготовлена в лице этого большеголового и коротконогого младенца. Мать будущего завоевателя Летиция, в девичестве Рамолино, была человеком щедрого сердца и сильного характера.
Семью нельзя было назвать богатой. Старших сыновей отец переправил во Францию, где второй из них нашёл место в военном училище. Наполеон учился блестяще, и в 1784 году переведён был в Парижскую военную школу на Марсовом поле, одну из лучших в стране. Из этой школы, после блестящей демонстрации своих способностей, будущий полководец вышел через год младшим лейтенантом. Начал он службу в артиллерийской части. Это происходило во времена царствования в России знаменитого суворовского лозунга: «Пуля — дура, штык — молодец».
Особенным пристрастием Наполеона уже в то время стали науки, совершенствовавшие артиллерийское искусство, которое, после Тулона, Парижа, Аустерлица и многих других поприщ, император продемонстрировал со своими канонирами на Багратионовых флешах и готовился показать при батарее Раевского, крепкого, стройного и с умным взглядом потомка Ивана Грозного и графа Потёмкина.
В юности Бонапарт был нелюдим. Увеселения дворянчиков среды его окружения, любителей развлекаться напропалую, его не привлекали. Он держал себя на отшибе и, хотя особой силой рук или ног од не отличался, его не трогали, порою почему-то даже побаивались. Имело значение, может быть, и то, что Бонапарт был здесь представителем народа, долгие годы испытывавшего гнёт генуэзцев, а потом, после полутора десятилетий свободы, покорённого новыми завоевателями.
На восемнадцатом году жизни Наполеон записал: «Всегда одинокий среди людей, я возвращаюсь к своим мечтам лишь наедине с самим собою». Может быть, именно эта черта интуитивно привлекала к себе внутренне одиноких русских гениев, особенно Лермонтова. Вели вспомнить лермонтовские стихи «Как часто пёстрою толпою окружён...», на ум приходят здесь такие странные юношеские строки записей будущего тирана: «...что делать в этом мире? Если я должен умереть, то не лучше ли самому убить себя?.. Ничто не приносит мне радости, и зачем переносить мне долгие дни, не сулящие ничего доброго? О, как люди далеки от природы! Как они трусливы, подлы, раболепны!»
Живя в самоизоляции, молодой корсиканец заполнял своё одиночество неистовым чтением. Особенно любил он читать историков древности — Полибия и Плутарха. Он подолгу просиживал один в библиотеке, отбросив всё, что уводило в рассеянность развлечений. Вернувшись в 1781 году на время домой, он привёз целый сундук даже для нынешних дней изысканных книг: Цицерон, Плутарх, Тит Ливий, Платон, Тацит, Монтень, Монтескье... По всем этим книгам, почти по всем, сохранились интересные записи, конспекты, наброски, размышления. Он мог часами в полном одиночестве, что особенно юноше нравилось, просиживать над книгами самого разного характера и значения. Но всех их объединяла серьёзность изложения, значительность материала и масштабность событий, в них излагаемых. Молодой человек особенно обожал книги исторического характера с героическим содержанием. Он делал многочисленные выписки из сочинений по событиям гражданской доблести древних — Греции и Рима, Ассирии, Египта, Персии, Вавилона... Особенно его привлекала Спарта. Он выписывал целые страницы из деяний Цезаря, Фридриха Второго, из истории Флоренции и наставлений Макиавелли... Всё это с пометками, собственными оценками их действий и рекомендаций. И что интересно, юный военачальник, будущий тиран и великий император, писал тогда в одной из заметок: «Можно ли заключить, что монархическое правление является наиболее естественным и первостепенным? Нет, без сомнения».
Но это не всё. Ещё в училище он упивался произведениями Корнеля, Лафонтена, Расина, Боссюэ, Вольтера и Руссо... Он сам писал стихи. Известны его стихи импровизационного характера на книге Везу «Курс математики». Известны и другие стихи его... В 1793 году Наполеон опубликовал «Ужин в Бокере». В наши дни это сочинение, может быть, назвали бы философическим эссе в духе диалога. Его новеллы «Граф Эссекс» и «Маска пророка» написаны четырьмя годами ранее. Новелла «Приключения в Пале-Рояль» осталась оборванной на полуслове. Впрочем, в зрелые годы к художественной прозе этот человек более своей энергии не привлекал.
Но осталось большое количество писем о Корсике, разного рода эссе, заметки о Руссо. Поистине, как показывает история, самые опасные политики, беспринципные социальные преступники подчас вырастали из людей, в молодости проявлявших тягу к творчеству. Таковы Сталин, Троцкий, Гитлер, Менжинский... Гиммлер и Тухачевский играли на скрипке. Менжинский наставлялся живописи у великого Константина Коровина. Юрий Андропов писал стихи, отмеченные признаками нешуточного дарования.
Всё в жизни так сложно и так неожиданно. Гораздо позднее в одной из бесед с Пушкиным, по семейным преданиям, генерал Раевский расскажет, как он у себя на батарее ранним утром 26 августа 1812 года, когда уже горела деревня Семёновское, но штурм батареи ещё не начался, улыбнулся, вспомнив слова старшего брата императора Жерома: «Он был страстным поклонником Жан-Жака и, что называется, обитателем идеального мира».
Ироничная эта улыбка ещё не погасла на безусом лице Николая Раевского, как «обитатель идеального мира» отдал приказ начать штурм его батареи. К этому моменту уже три часа артиллерия Наполеона поливала ядрами центральную высоту Бородинского поля, а дивизии Брусье, Морана и Жерара выдвинулись к атаке. Надо сказать, что укрепления русских войск выбраны и расположены были так, что простреливаемые участки поля преодолевать можно было довольно быстро: между флешами Багратиона и Курганной высотой открытое пространство было относительно узким, в больших лесных массивах перед русскими позициями французы могли сосредоточиваться скрытно и безопасно. Разведку проводить перед боем распоряжений не было да и некогда, проводить её было некому, так как все заняты были на спешную руку своими силами укреплять себя.
Основная же масса артиллерии, более шестидесяти орудий, была сгруппирована в районе Горок, вокруг ставки Кутузова.
Итак, толстощёкий, лысеющий, с высоким лбом, неширокоплечий крепыш Жерар на тридцатом году жизни начал движение своей пехотной дивизии на Курганную высоту, вместе с красавцем Брусье, который был почти на десять лет старше своего соратника. Пройдя по пространству почти непростреливаемому, французские пехотинцы вступили в перестрелку с русскими егерями. Французы к этому времени успели рассыпать своих стрелков по всем кустарникам перед батареей Раевского, о чём предупредить генерала русская разведка не могла, потому что её не было. И вполне естественно, густо подстреливаемые наши егеря были оттеснены, а пехота Богарнэ спокойно двинулась на батарею. Да надобно ещё учесть, что к этому времени Раевский был ослаблен на семь батальонов, которые уже перебросил на Багратионовы флеши. Так что, если бы в русской печати того времени существовала свобода слова, а среди последующих русских историков свобода мнения, можно было бы сказать, что всё в это утро было сделано, чтобы батарея Раевского пала после первого приступа.
Артиллеристы батареи и артиллерийские роты вне её остановили наступавших, и те отступили в овраг. Дивизии Паскевича и Васильчикова зримо поредели. Под ловким, быстрым Васильчиковым суждено было быть убитыми здесь пятерым коням. Французы шли спокойными рядами по полю в несколько сот сажен, и в высшей степени умелые русские артиллеристы косили их с двух сторон картечью.
Захлебнувшись приступом, французы бешено усилили пушечный огонь по батарее. Под этим прикрытием дивизия Брусье заняла овраг между батареей и Бородином. Дивизия Жерара оставлена была в резерве, а в атаку двинулся Моран. Он разделил дивизию на два уступа, первый остановил на полускате, а второй Бонами повёл дальше. Опытный Бонами без выстрела ворвался в укрепления, и на бруствере загорелся рукопашный бой. Французов становилось тут всё больше и больше. Они, тоже бывалые, сильные и умелые, дрались молча, со спокойным озверением. Зарядов на батарее, плохо снабжённой и затруднённо снабжаемой, уже не было.
Раевский это знал, но ничего не мог сделать: всё складывалось ещё до боя с его батареей как-то неудачно и странно. Но в этой незадачливости, нашей всегдашней нераспорядительности, порою, быть может, и преднамеренной, была своя выгода. Захватив все восемнадцать орудий обречённой заведомо батареи, французы не могли воспользоваться ими. Зарядов не было. Если бы во время боя было время заплакать, то, может быть, не один боец заплакал бы от обиды. Но не Раевский.
Волна за волной заливали французы Курганную высоту. Они, как муравьи, обсаживали её со всех сторон, уже тащили свои пушки. Дивизии Брусье и Жерара взбирались на курган. Раевскому было ясно, что, закрепись они здесь, открытое пространство за батареей будет всё во власти их прямого огня и армия будет рассечена надвое. Расположенные флангом к сражению пятьдесят тысяч Барклая и сбитые с батареи и с Багратионовых флешей полурассеянные полки — всё оказалось бы разобщённым и огнём пожираемым.
Раевский бросился к захваченным своим орудиям и громко что-то крикнул, но сам уже не был в состоянии понять, что именно... Его подхватило, взвило в воздух, и, летя куда-то в этом чернеющем воздухе, он потерял сознание.
Никто не мог предположить, что в самом начале приступа, на самой центральной части всей протяжённости позиций русских войск, может не оказаться снарядов. Все думали о Багратионовых флешах: там всё дымилось, кипело и там содрогалась земля. Там, как яростный орёл, с широко раскинутыми крыльями, метался князь Багратион, герой всех сражений, в которых участвовал. А было сражений этих более пятидесяти. И думали все о нём, все за него тревожились, все понимали, что без него судьба не только левого фланга, но и всего сражения повиснет на волоске. За Курганную высоту особенно в этот момент не волновались. Мало кто знал, что она почти не укреплена, что укреплена кое-как, все знали, что там в высшей степени надёжный человек, достойно выдержавший опалу и отчисление из армии по доносу при Павле Первом. Он давно вернулся в строй и высочайшим образом уже показал себя под Салтановкой и в Смоленске. Но что у него иссякнут припасы в самом начале дела, никто представить себе не мог.
В тот страшный промежуток времени, когда батарея, лишённая возможности отбиваться огнём и ещё потерявшая оглушённого контузией командира была близка к гибели, ход боевых событий предоставил ей спасительный момент. Генерал Ермолов, направленный Кутузовым на разваливающийся левый фланг, проезжая невдалеке, увидел катастрофу. Далеко превосходящие численность защитников батареи французы укрепление уже оседлали.
«Меня послал туда Бог: это был самый страшный момент сражения», — говорил неоднократно этот человек с лицом льва и телом атланта. А писал он в рапорте Барклаю-де-Толли, при котором был начальником штаба, следующее: «Проезжая центр армии, я увидел укреплённую высоту, на коей стояла батарея из 18 орудий... в руках неприятеля, в больших уже силах на ней гнездившегося. Батареи неприятеля господствовали уже окрестностью сея высоты, и с обеих сторон спешили колонны распространить приобретённые ими успехи. Стрелки наши во многих толпах не только без устройства, но уже без обороны бежавшие, приведённые в совершенное замешательство и отступающие нестройно 18, 19 и 40-й егерские полки дали неприятелю утвердиться. Высота сия, повелевавшая всем пространством, на коем устроены были обе армии и 18 орудий, доставшихся неприятелю, была слишком важным обстоятельством, чтобы не испытать желания возвратить сделанную потерю».
Дело в том, что позднее со стороны высших своих руководителей генерал-майор Ермолов подвергался укорам как человек, уклонившийся от прямого своего назначения прибыть на Багратионовы флеши. Именно это обстоятельство предопределило извиняющийся тон рапорта героя своему непосредственному начальнику, героя, отважно спасшего в этот момент высоту и вследствие этого всю армию от полного разгрома. Начало этого разгрома и запланировано было Наполеоном на это время. Весь ход начала боев на Багратионовых флешах и на батарее Раевского развивался как по часам. Ранение Багратиона, контузия Раевского создали все предпосылки для выполнения в назначенный срок разгрома всей Второй армии. Готовилось рассеяние её и отшвыривание в оглушённом виде за Горки, к Москве-реке, в которую впадала Колоча. Кутузову же предоставлялась возможность уйти по Старой либо по Новой Смоленской дороге, прикрытым слабыми краями флангов, а всей армии действительно готовился Аустерлиц. Разгромленный левый фланг был бы вынужден разбежаться, а частично сдаться в плен. Почти не тронутая правая половина русской армии, далеко превосходившая армию Багратиона по численности и артиллерийской мощи, должна была при командовании Барклая переправиться под огнём французских батарей через Москву-реку, бросивши всю артиллерию, все обозы, вообще всё снаряжение.
И генерал-майор Ермолов, старый сподвижник и выученик Суворова, ставил под сомнение этот великолепно разработанный план, который и без того уже спутывал Раевский невероятным упорством своих солдат и личной распорядительностью. Не бросаясь в глаза, он всё утро и всю ночь был именно там, где нужен, говорил и приказывал именно то, что необходимо, и даже сам возглавлял контратаки на своей высоте, как это было под Салтановкой.
Старый воин, опытнейший артиллерист, Ермолов мгновенно приказал двум конноартиллерийским ротам, с ним следовавшим, развернуться и ударить по пушкам французов, уже укрепившихся на Курганной высоте. Надо отметить — и Ермолов это прекрасно знал, — что солдаты Наполеона были не просто великолепно обучены, но и особо предприимчивы. Император, строго требовавший выполнения своих приказов, не обременял маршалов, генералов, а те в свою очередь — офицеров и солдат мелочной попечительностью. Он уважительно и поощрительно относился к солдатской и офицерской инициативе. Поэтому его солдаты и генералы всегда чувствовали себя хозяевами положения, чем превосходили все армии, с которыми приходилось им сражаться.
Не была исключением в этом отношении русская армия, которая фактически ещё не изжила линейной тактики Фридриха Второго, а порою слишком шаблонно придерживалась знаменитого суворовского определения: «Пуля — дура, штык — молодец».
Такая тактика хороша была в сражениях с отсталой, хоть и очень храброй, турецкой армией, которую русские тогда научились громить везде и всюду. Но в Европе, особенно против Наполеона, такое ведение сражений было гибельно. И уже Суворов почувствовал остроту этого положения в Итальянском походе и особенно во время отступления через Альпы. Это видел и молодой генерал Раевский, разговоры которого на эту тему в армии были известны и раздражали многих, в том числе и Кутузова. Старик не любил людей с ярким собственным мнением. Он, как правило, умело выпытывал мнения окружающих подчинённых, но позднее этого собственного мнения не прощал, а тем более действий.
Вот и пришлось Алексею Петровичу Ермолову на свой страх и риск спасать потерянную батарею, а потом неоднократно оправдываться. Так что позднее Денису Давыдову не раз приходилось брать величественного старика под защиту перед российским обществом.
Полковник Никитин, командир артиллерийских рот, во мгновение ока оценил ситуацию, понял начальника и открыл сметающий огонь по французам, оседлавшим Курганную высоту.
Сам же Ермолов во главе третьего батальона Уфимского полка повёл сокрушительную атаку. Бежазшие было егеря пошли за генералом. Генерал-майор Паскевич, командующий двадцать шестой пехотной дивизией, сорокалетний красавец с изысканными небольшими бакенбардами, с живыми тёмными глазами, взглядом стремительным и чётким, с остатками дивизии бросился на французов, засевших во рву на левом фланге батареи. Генерал-майор Васильчиков, стремительный удалец с лицом офицерского заводилы, двумя полками пехоты своей пошёл на правый фланг противника. И драгуны Оренбургского полка встали насмерть между Васильчиковым и Паскевичем. Жестокий этот рукопашный бой принял остервенелый характер. Раевский, о себе, как и всегда, почти не отпускавший ни слова, писал о них: «В мгновение ока опрокинули они неприятельские колонны и гнали их до кустарников столь сильно, что едва ли кто из французов спасся...»
Сам Раевский уже пришёл в себя и шёл впереди своих солдат и одновременно отдавал приказания, не выпуская из внимания ни одной мелочи из происходящего вокруг. В голове звенело, лицо его было залито кровью. А Ермолов, широкоплечий разъярённый гигант, отчаянно дрался уже на самой батарее.
«Он был среди нас как Самсон», — говорил не раз потом Раевский.
Оба генерала были знакомы ещё по Персидскому походу 1796 года.
Генерал от артиллерии Алексей Петрович Ермолов родился весной 1777 года, на шесть лет позднее Раевского. Родился он в небогатой дворянской семье на Орловщине, в той самой глубине России, в глубине её души, культуры, жизненного уклада и склада характера, которую до самого 1928 года называли Великороссией. Он был типичный — и внешне и по натуре — великоросс, то есть принадлежал к тому ядру народа русского, вокруг которого собралась и очухалась после татарского погрома, а потом и сплотилась та часть Руси, которая отличалась деятельностью, невозмутимостью, широтой характера и умением не падать духом при любых обстоятельствах. Москва и напиталась этими могучими соками народного нутра, выжила ими, на них взросла. А Петербург их подмял и принялся оттеснять от первых мест в хозяйствовании и в делах государственных, зная, однако, что на этих людей в любую минуту можно положиться. В Петербург, этот город с лукавым названием, слеталась со всей империи самая предприимчивая в административном духе публика, самая авантюрная, самая безразличная к простому люду и самая поверхностная, но и в то же время самая изворотливая в достижении своих личных интересов. Этот город быстро принялся высасывать из окружающих городов, городков, сел, деревень наиболее одарённую личность, раздавливая её в холодных, нелюдимых улицах своих и в переулках, лишая всех именно признака личности.
Ещё в ребячестве Ермолов был записан в полк и в пятнадцать лет уже стал капитаном. Он воевал в Польше, участвовал в странном Персидском походе, который предпринимался Павлом Первым для вроде бы защиты местных жителей от грабителей с горных пустынь и долин Ирана. За связи с кружком вольнодумцев был он арестован в 1798 году и сослан в Кострому, а после удушения Павла Первого из ссылки возвращён. В первую войну с Наполеоном командовал мастерски артиллерией авангарда. Будучи начальником штаба Первой Западной армии, вопреки желанию Барклая, настоял на объединении двух искусственно разобщённых русских армий. Во время Бородинского сражения отважно выполнял, а порою и дополнял, изменяя, приказы Кутузова, при котором в то время постоянно находился некий «чёрный маркиз». От влияния этого «маркиза» — кстати, исчезнувшего после бегства Наполеона из России, — Ермолов как мог и спасал престарелого и быстро утомлявшегося главнокомандующего.
Генерал Ермолов, человек долгой, яркой и властной активности, ещё многие годы был живой легендой среди российских военных и гражданских лиц, будучи нередко адресом своеобразного паломничества, поскольку жил вдали от обеих столиц, под Ельцом. Направляясь в Арзрум, Пушкин не преминул посетить живую легенду. Именно его имел в виду Лермонтов, говоря в стихотворении «Спор»:
Их ведёт, грозя очами,
Генерал седой...
Его же имел в виду Лермонтов в начале своей романтической поэмы «Мцыри».
А Пушкин писал о нём так: «...из Москвы поехал я на Калугу, Белев и Орёл и сделал таким образом 200 вёрст лишних; зато увидел Ермолова. Я приехал к нему в восемь часов утра и не застал его дома. Извозчик мой сказал мне, что Ермолов ни у кого не бывает, кроме как у отца своего, простого набожного старика, что он не принимает одних только городских чиновников, а что всякому другому доступ свободен. Через час я снова к нему приехал. Ермолов принял меня с обыкновенной своей любезностью. С первого взгляда я не нашёл в нём ни малейшего сходства с его портретами, писанными обыкновенно профилем. Лицо круглое, огненные серые глаза, седые волосы дыбом. Голова тигра на Геркулесовом торсе. Улыбка неприятная, потому что не естественна. Когда же он задумывается и хмурится, то он становится прекрасен и разительно напоминает поэтический портрет, написанный Довом».
Пушкин, видимо, имеет в виду величественный портрет гиганта в тёмном мундире и живописной бурке. Стоячий красный воротник мундира здесь смотрится как некая живописная подставка пьедестала для мощной головы, головы, вылепленной в традиции древнегреческого скульптурного портрета. И волосы вьются, ниспадая, как облака, с высокого лба и висков, и элегантные бакенбарды осторожными седыми потоками льются по щекам. Над левым выставленным плечом — мощный эполет, похожий на целую скульптурную батарею. Могучая рука опирается на золотую рукоять сабли всей ладонью, сжатой в мощный кулак. Ермолов на фоне грозовых туч, огненных облаков. А ниже — заснеженные горы, ледники, утёсы, водопады. И скалы высятся над ниспадающими прозрачными потоками, стоят, как оцепеневшие великаны. Но все они здесь уступают величию генерала.
«Он был в зелёном черкесском чекмене, — далее живописует Пушкин. — На стенах его кабинета висели шашки и кинжалы...»
Это было в 1835 году, а 25 августа 1812 года Ермолов во главе солдат отбил Курганную высоту у самых знаменитых французских генералов на виду приходящего в бешенство их императора. Бесило императора непоколебимое упорство русских солдат. Да и сам Ермолов писал позднее: «Овладение сею батареею принадлежит решительности и мужеству... необычайной храбрости солдат!»
После этой контратаки полтора часа ещё защищали Курганную высоту русские. Вся свита Барклая-де-Толли влилась в этот величественный бой. Барклай сам порою бросался в пекло одетый при всём параде, как перед смотром. Был он бледен, спокоен и очень расчётлив. Со стороны многим казалось, что так оделся ом, готовясь к смерти, а в бою смерти настойчиво, но спокойно искал. Под ним было убито иль ранено пять коней. В конце концов, видя, что и Раевский уже не в состоянии от контузии сражаться, и солдаты перебиты, а у оставшихся нет больше сил, Барклай приказал сменить корпус Раевского или то, что от него осталось, двадцать четвёртой дивизией Лихачёва, которому Ермолов передал батарею. Сам Барклай был тоже контужен.
Генерал же Лихачёв через три часа был взят здесь в плен во время смертельной контратаки, весь исколотый и залитый кровью. В этом огненном виде он был представлен императору. Наполеон приказал вернуть ему шпагу. Лихачёв отказался принять её из рук неприятеля, из рук виновника этого кровопролития.
Уже в четвёртом часу, после продолжительного изнурительного боя, батарея пала, хотя сюда был введён корпус ещё Остермана-Толстого. К концу же дня армия русская была отброшена по фронту на один-полтора километра, что для такого сражения было довольно много. Но, отступив, она стояла прочно, на открытом пространстве осыпаемая французской артиллерией.
Позднее в дневнике одного из французских офицеров была найдена запись, очень выразительно характеризующая состояние французов после страшного столкновения с русскими солдатами. Именно они опрокинули стремительные и, может быть, гениальные замыслы Наполеона перед сражением. А странное расположение русских войск да и руководство ими не всегда до сих пор поддаётся пониманию. Автор дневника писал: «Какое грустное зрелище представляло поле битвы! Никакое бедствие, никакое проигранное сражение не сравнятся по ужасам с Бородинским полем. Все потрясены и подавлены». По полю носились обезумевшие от ужаса кони, бродили покалеченные табуны лошадей — французских, русских, итальянских, немецких, польских... Они ходили с распущенными гривами, со смертельно усталыми, порою плачущими глазами... Там не было, в табунах этих, вражды, там все были просто несчастными... Табуны, табуны, табуны...
Нет, солнца Аустерлица здесь не получилось.
Перед Наполеоном стояли сбитые с позиций, но насмерть крепкие духом русские солдаты. За ними высились укрепления Горок. В той местности находился штаб Кутузова, его ставка. Та местность была защищена более чем шестьюдесятью пушками, которые только издали понюхали пороха и практически в сражении не участвовали. По правую их руку стояла армия Барклая-де-Толли, составлявшая более половины всей русской армии до сражения. Она приняла действия только при защите Бородина ранним утром и потом помогала здесь и там армии Багратиона, оставшейся к полудню без вождя. Багратиона и громила вся высокообученная яростная армия, талантливейшие и достойно увенчанные славой из рук императора генералы, офицеры и их солдаты, имевшие полные возможности для проявления всех сил, характеров своих и талантов. Они многократно числом превосходили армию потомка древних грузинских князей, но не превосходили её духом.
Да! Солнца Аустерлица здесь не получилось.
Что же это за такое длинное, перекатистое, как ручей по каменистому дну, слово, навсегда в истории русской армии, да и в истории военного искусства вообще, связанное с именем Кутузова, не только Наполеона?
Размышляя о том и об этом, я заметил, что давно уже иду вдоль обрывистых берегов Колочи, вдоль которой в тот тяжкий день стояли дивизии и корпуса Барклая-де-Толли. В небе начинало темнеть, и потянуло запахом чистой воды. Запах этот распространялся неспешно, и казалось, пахнет кувшинками, хотя время цветения их миновало. Вечер оставался жарким, как и день. Я свернул в поле и открытыми травами пошёл к батарее, возвращаясь к месту того страшного месива из человеческих тел. Я шёл полями и всхолмками, которыми в то злосчастное время метались обезумевшие табуны лошадей; наездников уже не было, были только их тела, скорченные, распластанные, вытянувшиеся, запрокинутые и какие только ещё.
Ах, милые-милые, такие умные, такие понятливые и такие услужливые, так от нас зависящие, которых в первую же минуту недомогания, оплошности либо осложнения обстоятельств бросают и забывают навсегда. Я как-то видел на ипподроме, споткнулась необычайно лёгкая и такая порывистая кобыла. Она упала, скользя и распластываясь, а потом складываясь на беговой полосе. Её не забыли. К ней подъехала платформа со стойками. И лошадь увезли. И сидевшая со мною рядом пожилая женщина с подернутыми какой-то старческой мутноватостью голубыми глазами вынула из лакированной чёрной сумочки белый душистый платочек и приложила к глазам.
Я был молод и сказал женщине одновременно участливо и снисходительно:
— Что же вы так переживаете, она, быть может, и не выиграла бы заезд.
— Не в том дело, — вздохнула обречённо женщина, — ведь она такая красавица.
— Да, красавица, — согласился я, — глаза удивительные.
— И сейчас её пристрелят, — сказала женщина.
— За что?
— За то, что она сломала ногу.
— Разве? — растерялся я.
— Так у них заведено. Она больше никому такая не нужна, — пояснила женщина и добавила: — Так уж а этой жизни заведено: когда ты что-нибудь себе сломаешь, никому уже не нужен, тебя убивают...
Вечер сгущался. Где-то вдалеке у леса девичий голос пел «Подмосковные вечера». Народ по всему полю редел, его почти уже не было видно. Только здесь и там то парочка, то небольшая группа туристов либо просто школьников расходились в разные стороны. В Бородине у Колочи гремела гармошка и далёкий мужской низкий голос лихо распевал частушки:
Эх, и кто бы нас задел,
Да мы б того задели бы:
От Москвы до Сталинграда
Скулы полетели бы.
Резко и вызывающе вдруг закричал он на фоне садящегося солнца. Нет, это не было солнце Аустерлица...
Я видел проект грандиозного памятника, который должны были открыть в 1911 году в память двух десятков тысяч русских солдат, погибших там в результате предательства союзников, преступного расположения войск перед боем, глупого боем руководства и разгильдяйского поведения командиров во время сражения.
На Курганной шумели берёзы. Они были высажены там не так уж и давно, ещё не вошли в силу, только в неё входили.
Интересно, что сталось с тем аустерлицким памятником? Открыли ли его? Какова его судьба? Сокрушили ли и разграбили ли его революционеры? Если нет, то уничтожили ли его фашисты? Своих памятников старины они не уничтожали. А чужие!.. То был как бы белый молитвенный порыв камня от земли к небу, как бы некое пение, уходящее к Богу и отливающееся в высоте в скорбную стелу, на которой крест и распятый Иисус Христос. А ниже, на уступах расплывающейся каскадами ступени, по земле стелы — скорбные фигуры из камня. Что с ним, с этим памятником? А вот здесь, в России, гробницу Багратиона разрушили строители новой жизни.
На батарее Раевского — тоже своеобразный памятный комплекс. Вырыты траншеи, обложенные по стенам молодыми брёвнышками. Это ходы сообщения между бетонными дотами, влитыми здесь в землю осенью 1941 года. Тогда укрепления здесь делали заранее. Тогда опытом предков, уроком истории на Бородинском поле не пренебрегли. Берёзы над дотами и траншеями, молодые, нежные, не шумели в этот жаркий вечер над курганом. Они просто пели что-то еле слышное своими скорбными листьями. Может, они молились? Теперь помолиться здесь было негде. А целое столетие до нас возводили церкви, часовни, где ставили лампады. Теперь, как смиренные лампады, светились тут над могилами павших берёзы. Только берёзы.
Я взошёл на курган, спрыгнул в траншею и медленно побрёл вдоль ходов сообщения. Я шёл туда, куда вела меня траншея. Вдруг что-то мягкое скользнуло у меня под ногой. Я наклонился, чтобы понять, что случилось. И омерзительное облачко зловония поднялось надо мною. Оказалось, что я раздавил посизевшую от времени кучку человеческих испражнений. Я не выругался, не разразился проклятиями ни вслух, ни про себя. Я нарвал травы и, как мог, очистил и оттёр свой полуботинок, и пошёл дальше уже в полной настороженности, обходя здесь и там следы пребывания любителей и почитателей боевой нашей славы. Под моими шагами скрипели осколки бутылок, а иногда и просто пустые бутылки попадали под ногу. На прощанье я решил заглянуть в один из дотов. Ночь сгущалась, и я на всякий случай попытался полюбопытствовать: нет ли в дотах пристенных лавочек. По старому опыту я знал, что искать гостиницу здесь, а тем более место в ней — дело гиблое. А идти по деревням, искать ночлег там...
Я спустился в дот, в это тесное бетонное узилище и прибежище бойца, напевая невесело слова некогда знаменитой фронтовой да и тыловой песенки:
Бьётся в тесной печурке огонь,
На поленьях смола, как слеза...
В доте стоял характерный запах человеческой мочи... Мне знаком был этот запах по древним башням
Пскова и Новгорода, по полуразрушенным храмам Суздаля и Ладоги, но...
Я повернулся назад и поднялся на свежий воздух. А по всему небу пробивались уже звёзды.
Австерлиц, как называли его в России, городок на территории Чехословакии, а во времена знаменитых наполеоновских войн — город Славков. В начале XIX столетия здесь, в Моравии, 20 ноября 1805 года произошло сражение, решившее исход русско-австро-французской войны, то есть первой войны с Наполеоном. Главнокомандующим союзных войск был генерал от инфантерии, то есть пехоты, почти шестидесятилетний Михаил Илларионович Кутузов. До шестидесяти лет ему под Аустерлицем не доставало двух месяцев. Он был многоопытным полководцем, формально суворовской школы, прославившимся главным образом в сражениях с турками. Но были и существенные особенности в тактике и характере ведения боевых действий, отличавшие Кутузова от его гениального наставника. Вообще же с молодости Кутузов отличался отменной храбростью и столь же отменной хитростью в умении тактически строить и вести сражение, не говоря уже о кампаниях, в ведении которых именно во времена покорения Европы Наполеоном и похода его в Россию Кутузов проявил некоторые малообъяснимые странности.
Развитие кампании 1805 года первоначально не предвещало катастроф. Русские и австрийцы несколько раз ушли от ударов Наполеона, миновали все западни и волчьи ямы, расставленные молодым и выдающимся стратегом французов. Обстоятельства даже так сложились, что Бонапарт оказался как бы под угрозой окружения.
Сама по себе вся операция этой осени носит странный, запутанный, а порою и туманный характер. Мотивировка действий австрийцев, с одной стороны, Кутузова — с другой вызывает массу вопросов. Что касается Вены, то вся австрийская дипломатия, насквозь лукавая и абсолютно не надёжная для союзников, в отношении России была ясна: использовать Россию в многовековой борьбе с Османской империей, но так, чтобы не дать ей усилиться и не допустить полного разгрома Турции. В этом отношении интересы Австрии совпадали с интересами Англии. Но что держал в сердце Кутузов осенью 1805 года и семь лет позднее, до сих пор понять сложно. Призванный защищать столицу Австрии от захвата и помогать её армии, Кутузов, став главнокомандующим, предложил Вену французам сдать, а после этого готовиться к новой войне. Сам по себе такой ход событий автоматически предполагал переход Австрии в невольные союзники Наполеона, отдавал Пруссию в полное распоряжение его и открывал всю русскую границу для нападения на Россию на любом её участке. Это была та самая задача, которую Наполеон поставил своим дипломатам на востоке Европы. Через полтора столетия именно такую же задачу блестяще выполнила дипломатия третьего рейха.
Сдачу Вены Кутузов предлагал компенсировать сохранением армии. Если в условиях России, при её бесконечности пространств и ресурсов, преподнесение французам и уничтожение Москвы своими же руками не поставило привыкший к самопожертвованию русский народ на колени, то сдача Вены и разгром под Аустерлицем заставил австрийцев подписать с Наполеоном унизительный мир. По этому миру русские войска выводились из Австрии, а впоследствии Габсбурги обязывались вообще не допускать на свою территорию русских солдат.
Во всех своих главных действиях Кутузову предписывалось подчиняться указаниям из Вены. Командующий австрийскими войсками генерал Макк уже в начале кампании оказался в окружении. Человек умный, но ума схематически-механического, генерал Макк не вполне владел сложившимися обстоятельствами, как это случалось тогда со всеми, кто вступал в соперничество с императором французов. Вена просила помощи, требовала выручить Макка. Но Кутузов отказал в помощи, мотивируя свой отказ весьма своеобразно: «Если мне оспаривать у неприятеля каждый шаг, я должен буду выдерживать нападения, а когда часть войск вступает в дело, случается надобность подкреплять их, от чего может завязаться большое сражение и последовать неудача».
Уже здесь дала себя знать так настойчиво проявившаяся позднее черта кутузовского гения: всеми силами избегать столкновения с Наполеоном и просто уходить от стычек, заведомо считая свои войска неспособными противостоять противнику. Уже в середине октября главнокомандующий из Петербурга сформулировал план своих действий. Надо заметить, что перед тем Михаил Илларионович, уцелев спокойно при взбалмошных «чистках» Павла Первого, испытал неудачу в отношениях своих с молодым императором. Сначала всё было хорошо. Восшедши на престол, Александр Первый назначил Кутузова петербургским военным губернатором, но вскоре обнаружил нераспорядительность и вялость в работе с полицией. Михаила Илларионовича уволили в свои поместья, в коих оставался он до назначения на главнокомандование союзными войсками в Австрии. Одни считают, что Кутузов не простил государя до самого конца 1812 года, другие же думают, что такая опала, фактически ссылка, стала причиной тяжёлого расстройства личности пожилого полководца.
План сражения при Аустерлице разрабатывался генерал-квартирмейстером австрийского штаба Вейротером и был составлен по шаблонным схемам. В русском штабе многие серьёзные военачальники открыто выступили против него. Одни говорили, что диспозиция составлена по совершенно оторванным от действительности шаблонам, другие утверждали, что она просто безобразна, третьи же высказывали мнение, будто разработана она так, чтобы подставить русские дивизии под разгромный удар французов, с возможностью их полного истребления либо пленения. Они характеризовали такой план сражения заведомо преступным. Некоторые надеялись на Кутузова, что, как главнокомандующий и военачальник опытный и умный, он всё видит и найдёт по мудрости своей и богатому придворному опыту возможность раскрыть молодому Александру Первому истинное положение дел. Разговор между Александром и Михаилом Илларионовичем перед сражением состоялся. Император сам обратился к мнению главнокомандующего, сказав, что некоторые, даже многие, русские генералы, да и не только русские, указывают на ошибочность расположения союзных, особенно русских, войск. Кутузов ответил, что он не видит основания к беспокойству и уверен «в полной нашей завтрашней виктории».
К исходу дня в Аустерлицком сражении союзники положили замертво на полях Моравии и отдали в плен около трёх десятков тысяч солдат, из них четыре пятых были русские. А французский император вписал в славнейшие страницы мирового военного искусства ярчайшую её страницу. Навеки запомнилось в этой истории, как Наполеон согнал массы русских солдат на неокрепший лёд. Там, на реке Литаве, разразилась умело театрализованная Наполеоном трагедия для русских. Там низкорослый император выставил на высотах гвардейские батареи, которые принялись громить сгрудившуюся пехоту Дохтурова, которому поручено было остановить Даву Новоингерманландским пехотным полком. Но гвардейские орудия Наполеона взорвали зарядные ящики новоингерманландцев, мост через Литаву рухнул под напором отступающих среди теснин солдат, загорелась Сачанская мельница. Русские вместе с орудиями хлынули на тонкий лёд. Тот начал гнуться. Наполеон приказал бить по льду ядрами. И всё пошло под лёд. Только мужество и хладнокровие Дохтурова спасли остатки его солдат и собрали их у Нейдорфа. Неразбериха под Аустерлицем была неким прообразом неразберихи бородинской и тарутинской. Но и только! Солнце Бородина коренным образом отличалось от солнца Аустерлица, что касается солдат, офицеров и генералов. Что касается Кутузова, то здесь различие тоже было явное: если Вена сдана была ещё до трагедии под Аустерлицем, то Москву Кутузов отдал после Бородина.
Русские потеряли под Аустерлицем двадцать одну тысячу солдат, сто пятьдесят пять орудий, множество знамён и оружия. Император потерял здесь около двенадцати тысяч солдат разных полков и дивизий, а гвардейская пехота и гренадеры Удино вообще не понюхали пороха. Французы разбили биваки на поле сражения, с которого противник фактически бежал. Наполеон оставил солдат Даву возле Меница, невдалеке Сульт, Бернадот — между Плаценом и Аустерлицем, кавалерия Ланна и Мюрата встала на ночь между Позоржицем и Раусницем. О новом сражении ни у кого из союзников не возникало мысли, да и Наполеон их не преследовал. Куда торопиться: Вена уже давно была у него в кармане, Аустерлицем дал император для этого тура борьбы прощальный концерт.
Да, кто же всё-таки он, управитель всех русских солдат, офицеров и генералов там, под Аустерлицем, и здесь, под Бородином, а позднее на Березине? Кто этот одноглазый старик с обвисшими щеками и отвислым животом, с острым, как бы медленно высверливающим человека глазом, сидевший при Горках на низком стуле с полукруглой потёртой спинкой, с картою поля сражения на барабане? Кто он, вставший на пути человека, который ещё одиннадиатилетним отроком в Бриенпском военном училище стал одним из персонажей знаменитой сцены?
Рассерженный отважным упрямством и сообразительностью ученика, преподаватель тогда спросил:
— Кто вы такой?
— Я — человек, — ответил маленький корсиканец.
А девятнадцати лет, уже на королевской службе, тот же самый худощавый низкорослый корсиканец, уже будучи лейтенантом, записал: «...Остаётся очень мало королей, которые не заслуживают быть низложенными». Кто же противостоял ему здесь? Кто этот постаревший воин, сделавший своей привычкой сдавать корсиканцу столицы доверявшихся ему императоров?
Родился будущий генерал-фельдмаршал, светлейший князь, 5 сентября 1745 года, а учился в артиллерийской инженерной школе, произведён был в прапорщики, да оставлен при школе для преподавания арифметики с геометрией. Досконально для своего времени Кутузов изучил французский, немецкий, английский, а позднее польский и турецкий языки, а посему в 1762 году назначен был адъютантом к ревельскому генерал-губернатору. В 1764 году Екатерина Вторая посетила Ревель, и ей был представлен этот блестящий молодой, кабинетного склада военный. Красавец этот не упустил случая попроситься у императрицы в волонтёры на театр военных действий в Польшу для борьбы с конфедератами и был направлен туда. Там он руководил борьбой с партизанами и отмечен был как деловой и способный штабист. Был направлен на первую турецкую войну в армию Румянцева, в отдел генерала Бауэра для доверительных поручений. В боях при Рябой Могиле, Кагуле и Ларге Кутузов отличился и был произведён из капитанов в премьер-майоры. В декабре же 1771 года он стал полковником. Так что первые два десятка своих воинских лет он провёл при разных небоевых обязанностях. Проявить гражданскую и военную инициативу и яркие дарования личности ему было негде. Но человек он был умный, наблюдательный и острый на глаз и слово.
Эти особенности его характера уже на первых порах военной карьеры Кутузова сослужили ему злую службу, отложив на всю жизнь в самолюбивом и службистски настроенном офицере глубокий след. Неосторожная шутка в адрес Румянцева, ставшая известной и донесённая осведомителем до высших, как теперь сказали бы, «инстанций», стала причиной его внезапного перевода в Крым. Характер Кутузова резко изменился, в нём начала развиваться и ранее приметная замкнутость, нежелание высказывать свои суждения, склонность выражаться двойственно, при серьёзной ситуации не совершать решительных действий, стараться угодить по возможности всем влиятельным лицам. Вообще, во всех поступках своих и действиях Кутузов становился с этой поры всё медлительней и осторожней. Он понял, что ум и особенно талантливость в отечестве не приветствуются, надобно их по возможности скрывать.
Первое ранение получил он, ворвавшись в укреплённую деревню Шумы со знаменем в руках. Это близ Алушты. Он вёл за собой солдат, как позднее сделал это Раевский при Салтановке; правда, Раевский в то время был уже генералом. Он выбил татар. Но пуля вошла ему в левый висок и вышла у правого глаза. Лечить отправили в Петербург. Императрица наградила его орденом Святого Георгия IV степени, щедро деньгами снабдила, направила лечиться за границу. Там, за границей, раненый не упустил возможности изучить постановку военных дел в Австрии и Пруссии и побеседовать с Фридрихом Великим. Так что Наполеон был не первым его знакомцем из великих неприятелей.
В 1776 году императрица направила Кутузова снова в Крым, но уже в личные помощники Суворова для укрепления русской власти, для водворения спокойствия. Кутузов убедил последнего крымского хана Крым-Гирея отречься от престола и отдать свои владения от Кубани до Буга России. Молодой военный дипломат пользовался большою благосклонностью императрицы.
Увидя его на манёврах 1786 года скачущим на очень ретивом скакуне, она сказала: «Вы должны беречь себя. Запрещаю вам ездить на бешеных лошадях и никогда не прощу, если услышу, что вы не исполняете моего приказания...»
Жизнь разнообразна и порою неожиданна в своих поворотах. Что один добывает всю жизнь в бедности, стеснённых обстоятельствах, сам, рискуя на каждом шагу, другой приобретает и накапливает в кабинетах и на манёврах, в боевой же обстановке получая увечья.
Вторично Кутузов был ранен 18 апреля 1788 года. Он тогда был при армии Потёмкина, осаждавшей Очаков. Пуля вошла в щёку и вылетела, пробив затылок. Ранение было тяжелейшим, как и первое. Но через год Кутузов принял командование над отдельным корпусом, с которым брал Аккерман, Кушаны, Бендеры. Там пути уже известного полководца пересеклись с судьбою Николая Раевского, которому суждено было встать через двадцать с лишним лет во главе главной батареи на подмосковном поле славы. Он тоже брал и Аккерман, и Бендеры. Именно там, по собственному выражению, Николай Николаевич «услышал первую пулю».
В 1790 году — знаменитый суворовский штурм Измаила. Кутузов возглавил тогда шестую колонну. Колонна заполнила ров, но не могла из него подняться, и Кутузов донёс Суворову, что надо всё же отступать. Суворов приказал передать Кутузову, что назначает его комендантом Измаила.
— Что значит это назначение? — позднее спросили гениального полководца.
— Ничего, — сказал Суворов, — Кутузов знает Суворова, а Суворов — Кутузова. Если бы не взяли Измаила, Суворов умер бы под его стенами и Кутузов тоже.
С течением времени, по прошествии двух столетий, можно было бы добавить к этому ответу кое-что от потомков Кутузова... И добавить нечто существенное: выросший в российской штабной и придворной среде Кутузов, человек безусловно талантливый и высокообразованный, но однажды сломленный в обострённом самолюбии, вырос так, что ему стала необходима решительная и мудрая сила, которая бы отпускала ему решения и приказания. «Он шёл у меня на левом крыле, — сказал после Измаила Суворов, — но был моей правой рукой».
В 1793 году Кутузов отправлен чрезвычайным и полномочным послом в Константинополь. А в 1798 году произведён в генералы от инфантерии. В этом звании позднее умер от раны Багратион. У Павла Первого Кутузов получил особое доверие, склонив Пруссию к союзу с Россией и Англией против Франции. Тогда же он был пожалован в кавалеры Большого Креста ордена Святого Иоанна Иерусалимского.
В кампании 1805—1807 годов проявилась и ещё одна черта военной психологии Кутузова: подходя к сражению как к средству крайнему ведения войны, он спокойно прибегает к заведомому пожертвованию весьма крупными массами войск и талантливыми военачальниками армии. С тактическими целями незадолго до Аустерлица семитысячный отряд под командованием Багратиона он отправляет к Шенграбену, отдавая его на расправу более чем двадцати пяти тысячам французов. И только яркий талант потомка Багратидов даёт возможность русским, выполнив замысел главнокомандующего, не стать жертвой и выйти на соединение с армией Буксгевдена у Прасница, что не удалось гораздо позднее кремлёвским курсантам здесь, под Можайском.
Кутузов позднее писал по этому поводу: «Хотя я и видел неминуемую гибель, которой подвергался корпус Багратиона, не менее того я должен был считать себя счастливым спасти пожертвованием оного армию».
У этого странного человека успехи не вызывали особого восторга, неудачи не угнетали его. Но многие считали такое мнение не соответствующим истине: Кутузов просто научился держаться так, чтобы никто не мог понять, что он думает, что он чувствует и что предпринять собирается.
Я побрёл в сгустившихся сумерках по Бородинскому полю среди богатых и скромных, торжественных и печальных памятников сражений и с горечью видел, на каждом шагу невесело убеждался; весь левый фланг, подставленный под сокрушительный удар высокопрофессиональной и талантливой армии Наполеона, был смят, был скошен, отброшен так, что трудно понять, на чём он держался.
«На солдатах», — подсказал мне мой внутренний голос.
«На офицерах и генералах», — добавил я.
«На близости Москвы», — присовокупил этот внутренний голос мой.
«Конечно же на людях, на всех, кому не просто была дорога Москва как звук, но и как место, где он родился и вырос, где молился в храмах, где строил бани, магазины, куда возил товары, где короновались веками русские князья и цари и где стояла величайшая святыня народа Успенский собор. А в соборе том сердце России — икона Владимирской Божией Матери, которую написал апостол Лука. В это верил на Руси каждый, верил, что Лука писал на столешнице, за которой трапезничали Спаситель и Богородица, и что писан лик Божией Матери непосредственно с Девы Марии.
Уже под звёздами бродя по этому кровопролитнейшему полю, я убедился, что все главные позиции, подставленные флангом императору французов, тот захватил: и Утицкий курган, и Семёновское, и Курганную высоту. Наполеон принял всё, поднесённое на блюдечке с голубой каёмочкой, но не смог удержать. Он не решился двинуться с этим блюдечком к берегу Москвы-реки, с тыла громя почти не участвовавший в битве правый русский фланг, всех сгоняя к Москве-реке и заставляя армию отступать на другой берег, на этом берегу бросая всё и вся. Он выронил это блюдечко уже вечером, не удержав его в своих стареющих для подобного масштаба дел руках и чувствуя внутреннюю мистическую обречённость, которую впервые испытал ранним утром 12 июня 1812 года, переправляя свою армию через Неман. Он весь свой путь до Москвы ощущал эту великую и неодолимую силу, которая с приближением русской столицы становилась для него всё таинственней и всё страшней. В суеверном обывательском сознании эту устрашающую силу называют коротким словом «рок», иногда произносят это слово с неуклюжим привеском — «рок судьбы». Великий австрийский композитор Бетховен, у которого ломило уши от пушек Наполеона всего несколько лет назад в Вене, даже чувствовал порою это движение времяносной мощи, ощущал, как в жизни человека «судьба стучится в дверь». В России почти все, от забитого крестьянина до всевластного императора, называли это Волей Божией. О ней впервые с трепетом и ужасом Наполеон задумался после того росистого утра, когда он выехал на берег Немана смотреть с высоты, как стройно и легко одолевает реку его армия. Внутренне он тогда уже предчувствовал, что это какой-то очень важный рубеж для всей его жизни.
Он стоял тогда над высоким и обрывистым берегом, как раз над обрывом. Песчаный этот холм, густо поросший плотной и невысокой травой, возвышался чуть поодаль от Немана. Перед холмом высился ещё один, тоже травянистый, но здесь и там оживлённый ещё кустарниками да деревцами. Но этот второй холм не закрывал от императора Неман и три через него переправы. Поодаль стояли маршалы и генералы, свита. Все люди умные, ловкие, талантливые, умелые. Император стоял перед большой палаткой, растянутой с четырёх концов. Он стоял с подзорной трубой и время от времени глядел в неё, глядел долго и внимательно. Иногда он складывал руки на груди. Он смотрел куда-то в глубину себя, уже не через оптический прибор, смастерённый человеческими руками. Там был прибор другой, нерукотворный. Но, как человек, сознательно и решительно бросивший вызов Богу, он только чувствовал этот прибор внутри себя, но старался им не пользоваться. Открыто, всему человечеству он продемонстрировал этот свой вызов Богу. Это произошло совсем недавно.
10 фримпера, то есть 1 декабря, в Тюильрийском дворце Сенат объявил, что состоявшийся плебисцит провозгласил Наполеона императором. За Наполеона проголосовали три миллиона пятьсот семьдесят две тысячи голосов и против того, чтобы он стал императором, — две тысячи пятьсот семьдесят девять. Так это случилось тогда, и так это будет в подобных обстоятельствах повсюду, вплоть до Гитлера и Сталина. И 2 декабря Папа Пий VII прибыл в собор Парижской Богоматери, чтобы от имени Бога освятить восшествие на трон человека, который в тот же день, чуть позднее, на глазах у всех торжественно разодетых, изощрённых и самовышколенных искателей наживы, славы и почестей открыто отвергнет благословение римского духовного трона и бросит Богу вызов самоутверждения.
Низкорослый самоуверенный корсиканец, с уже проступавшим сквозь все ухищрения одежд животом, с лицом властным, но уже одутловатым, предупредит Папу Римского, который протянет руки, чтобы короновать полководца. Наполеон властным движением изымет корону из рук Пия Седьмого и сам её возложит на себя.
Всё было тогда так же торжественно, как и в утро 12 июня. То декабрьское событие и событие июньского утра при Немане и тогда, и позднее изображали в соответствующих красках, тонах и восклицаниях. Но кропотливый глаз нескромно заметит весьма важные упущения и соответствия. Так, первым проложил дорогу к услужливой лживости всякого огосударствленного искусства великий французский художник Давид. Он первым изобразил коротконогого несимпатичного генерала корсиканского происхождения статным красавцем, отважно и грациозно вскинувшим шпагу на Аркольском мосту. Он, недавний друг Робеспьера, торжественно поклявшийся испить вместе с кровавым трибуном революции цикуту, теперь изобразил коронование императора... И мало кто обратил внимание, что на торжественном полотне центра картины, в левой её части, портрет матери Наполеона. Летиция Буонапарте сидит в величественном кресле. Меж тем на коронации этой женщины не было. Накануне коронования сына она уехала из Парижа, выражая недовольство чёрствым отношением Наполеона к своим братьям.
Подобно услужливому Давиду, сонмы его последователей прошли мимо весьма существенного события, случившегося во время переправы императора французов через Неман. А именно, когда Наполеон со свитой двинулся к переправе, из травы, из-под ног императорского коня, прыснул затаившийся было заяц. И конь шарахнулся. И Наполеон с коня слетел, упал на землю. Но что было в этой сцене изумительно, несмотря на свою грузность, он с такою ловкостью и быстротой вскочил на коня, что все изумились. Быстрым взглядом окинул полководец свою свиту: заметил ли кто его конфуз? Но свита состояла из людей многоопытных и многомудро вышколенных во внутридворцовых борениях под околотронным ковром. Все сделали вид, что ничего не случилось. В тот же день позднее Бонапарт спросил одного из самых умных и преданных приближённых, Коленкура, заметил ли кто его падение. Арман Огюстен Луи Коленкур, маркиз, потомок старой аристократии, ответил своему императору так: «На вашем месте Цезарь отменил бы вторжение».
Вот с этого момента «маленький капрал» бросил вызов судьбе. Для человека суеверного, каким был, скажем, Пушкин, это выше сил. Для богоборца, подкрепляемого в его действиях потусторонними силами, это естественно. Дело в том, что на открытую и прямую борьбу с Богом силы зла сами не решаются, они подталкивают на неразумные поступки людей, подчинившихся их воле, тем обрекая их на гибель. Таковы Ленин, Троцкий, Сталин, Гитлер, Розенберг...
Вот с этого момента Наполеон вступил уже в борьбу не только с Россией, которую одолеть он был фактически не в силах. Это видели все, и это понимал он сам, намереваясь просто вернуть её в число своих вассалов. Наполеон вступил с этого момента в борьбу с Богом. Он сам понимал, что это безумие, но ничего с собою поделать не мог. Именно с этого дня и до последних дней своих он сделался особенно мрачен. Именно с этого времени он стал предаваться ночным своим рыданиям, когда чувствовал себя ничтожным ребёнком, спелёнутым незримыми пелёнками, к утру вся подушка его оказывалась тяжко залитой слезами. Он видел, как таяла его армия на бесконечных переходах к Москве. Уже к Смоленску он потерял только больными лошадьми около трети своей конницы, без сражений. И многое другое... Но «чувствовал себя ребёнком» мягко сказано. Быть может, «обитатель идеального мира» чувствовал себя то летящим с коня, то тем самым зайцем, который бросился в сторону из-под копыт в росистой траве.
Об этом факте, тщательно скрываемом, ничего не знал Кутузов. Но старый дипломат и полководец, хотя и не имевший большого боевого опыта с передовыми европейскими странами, за исключением Аустерлица, это ясно видел. Что Наполеон пошёл на самоубийственный шаг, даже в военном отношении было ясно. Ещё до начала войны Александр Первый в беседе с Коленкуром, тогдашним послом в Петербурге, выразился весьма определённо: он посоветовал послу передать своему императору, что российский трон чтит военный гений Бонапарта, но Петербург может отступать хоть до Камчатки. Так Александр Первый ещё до начала боевых действий указал образ поведения своему военному министру Барклаю и будущему главнокомандующему Кутузову и Фёдору Васильевичу Ростопчину, генерал-губернатору Москвы, сжегшему древнюю российскую столицу осенью 1812 года.
В сентябре 1812 года фактически для отступавших перед Бонапартом командующих разного ранга вопрос стоял лишь в одном: когда сдавать Москву? Отступать ли до Камчатки сразу или сделать это, подвергнувшись предварительно перед сдачей разгрому со стороны боготворимого ими Наполеона?
Все остальные думали иначе. Но никто в то время не думал о боевом, беззаветно преданном своему долгу воинскому и духовному генерале, который был всем известен, но никто его не брал в высокий расчёт. Но именно он будет вставать отныне на пути императора не просто французов, но всей континентальной Европы. Именно там, где он, будет решаться судьба императора и всей Франции.
Правда, Наполеон о нём уже однажды заметил: «Этот генерал сделан из материала, из которого делают маршалов».
Сразу после сражения Кутузов отправил Александру Первому сообщение об одержанной полной победе и вследствие этого начале изгнания Наполеона из России. В первые же часы ночи Кутузов не только отправил царю донесение о победе, но и держался победителем. И все вокруг полководцы были в состоянии воодушевления. И всем главнокомандующий, осведомлённый о ходе сражения до последних минут, говорил о возобновлении сражения утром же. Он даже отправился к Барклаю в Татариново и при нём собственноручно написал распоряжение о немедленном начале выполнения всех для этого нужных работ. Он собирался дать новое сражение на том же самом месте, которое оставил по линии фронта Бонапарт из-за полной разрушенности укреплений и невиданного повсюду количества трупов. Французы, как донесла разведка, батарею Раевского «до одного солдата оставили». Здесь Кутузовым было повелено вновь укрепиться. Работы повсюду закипели.
Но перед полуночью прибыл ко главнокомандующему Дохтуров, который принял от Коновницына командование над всем, что осталось на левом фланге от армии Багратиона. Произошла при этом достойнейшая всех наиболее патетических сцен мира знаменательная мизансцена. Надо сказать, что, восприняв командование, Дохтуров так и не отступил перед противником. Ни на шаг. Престарелый полководец теперь грузно поднялся и торжественно направился навстречу статному большеносому, с высоким умным лбом, безмерно уставшему генералу от инфантерии. Кутузов шёл к нему с широко раскинутыми перед собой руками, подойдя, обнял и громко вымолвил: «Поди ко мне, мой герой, и обними меня. Чем может государь вознаградить тебя?» Они вдвоём немедленно уединились в отдельной комнате и долго там беседовали.
А выйдя из отдельной комнаты, главнокомандующий, ко всеобщему удивлению, все приготовления к намеченному продолжению сражения отменил. Получив от Кутузова такое повеление, Барклай немедленно прекратил все работы по сооружению нового сомкнутого люнета вроде батареи на Курганной высоте. А высоту, поименованную Батареей Раевского, русские начали было укреплять уже через полтора часа после того, как французы её покинули. Всю эту ночь подавленный Наполеон, отведя войска с занятых было высот, напряжённо ждал, как ответит на его жест Кутузов. Корсиканец был встревожен оживлением и как бы победоносным воодушевлением русских там, во тьме. Он тревожно смотрел, как неповерженный противник готовился к новому, может быть, более ужасному противостоянию за свою столицу. Позднее генерал Фецензак писал, что «никогда дух армии не был так сражён». А генерал французов Лежен вспоминал: «Я участвовал не в одной кампании, но никогда ещё не участвовал в таком кровопролитном деле и с такими выносливыми солдатами, как русские».
Русские же поголовно готовились к новой битве, и готовились они с великим воодушевлением. Меж тем престарелый полководец посылает Александру Первому новое послание, по содержанию своему совершенно иного свойства, чем предыдущее: «После кровопролитнейшего и 15 часов продолжавшегося сражения наша и неприятельская армии не могли не расстроиться, и за потерею сей день сделанного позиция, прежде занимаемая, естественно, стала обширнее и войскам невместною, а потому, когда дело идёт не о словах выигранных только баталий, но вся цель будучи устремлена на истребление французской армии, ночевав на месте сражения, я взял намерение отступить 6 вёрст, что будет за Можайском...»
Это были совсем иные слова по сравнению с теми, которыми возразил Кутузов на мнение одного из своих подчинённых, когда тот обратил внимание на тяжёлое состояние русской армии. А говорил Кутузов так: «Что касается сражения, то ход его известен мне самому как нельзя лучше. Неприятель отражён на всех пунктах; завтра погоним его из священной русской земли». Адъютант генерала Ермолова Граббе тогда же объявил войскам от имени светлейшего князя о предстоящем новом сражении. Был он встречен необычайным воодушевлением. И отправился уже на Поклонную гору генерал Ермолов, там встретил графа Ростопчина, губернатора Москвы, выслушав от него слова весьма неожиданные: «Алексей Петрович, зачем усиливаетесь вы убеждать князя защищать Москву, из которой уже всё вывезено, лишь только вы её оставите, она, по моему распоряжению, запылает позади вас».
Звёзды высоко рассыпались над всем Бородинским полем. В ночном небе осени стояла глубокая и звонкая синева, свойственная именно этой поре и ей придающая особое звучание. Осень в природе и осень в человеческой жизни как бы созвучные состояния, отмечающие ту замкнутую цикличность, что присуща природе, а может быть, и мирозданию. Есть особое понятие, с древних времён вошедшее в употребление у разных народов — «осень человеческой души». В детстве душа человека существеннее и чище человеческого тела. Человеческое тело хотя уже и приспособлено к жизни, но ничего ещё не освоило, ничего не умеет и как бы обучается владеть собою. Душа же как бы что-то уже затаила в себе, что-то ей известно, многое она уже ощущает тонко и прозорливо. Ощущение младенческою душою жизни ещё лишено влияний и наслоений от низменных впечатлений и сторон действительности. Она почти не подвластна её низменным влияниям. Душа младенца, как некий кристалл, из которого образуется бутон, завязь таинственного цветка, стремящегося в высоту.
В юности цветок этот, уже превратившийся в бутон, всё более и более наполняется жизнью, её полупроснувшейся силой. И сама юность — это тот бутон, чуть приоткрывшийся к свету. Он как бы приоткрыл губы навстречу солнцу и готовится к поцелую, которого свет солнца вот-вот коснётся. Молодость — это время, когда юноша превратился в мужчину, все силы его тела и души объединены и равнозначны, они как братья идут, обнявшись, по жизни, им кажется все доступным и возможным, когда они вместе. Это как бы один стебель с двумя прекрасными цветками.
И вот она, зрелость. В эту пору человеческое тело уже расцвело во всю свою мощь, уже проявило всё, на что оно способно. Цветок же души человеческой только ещё начинает цвести. В нём ещё всё впереди, и красота его только наливается. Именно здесь, в зрелости, человек начинает не просто ощущать, как в молодости, что есть в нём не только то хорошее, но чувствует уже и что-то ещё, что даёт о себе знать не всегда, не каждую минуту, но всё более и более властно начинает повелевать. Теперь, в зрелости, это порою становится властью совершенно чужой. Иногда человек приходит в смятение и даже порою в ужас от этой чуждой власти, которая всё время хочет сделать жизнь лишь своей принадлежностью. В смятении человек ищет опоры, просит помощи, чувствуя, что эта третья сила порою неодолима, если никто не поможет. И вот тут он, человек, начинает осознавать, что за пределами — так ему пока чудится — есть эта спасительная сила, которую он ощущал младенцем в глазах матери, а позднее во взгляде отца. Но сила эта вроде бы далеко, она только иногда касается души. Это Бог. И есть ещё один свет, который он с детства воспринимал от прикосновения матери. Это Родина. Это земля, и воздух, и река, блещущая солнцем на перекатах, это бабочка, летящая по воздуху, это облако, это ель, это крыша избы, потолок и своды твоего дома, это купол церкви, в которую тебя ведут за руку или сам ты ходишь по воскресеньям. Это конь, на котором ты едешь по полю и похлопываешь его тёплый круп ласковой рукой, и это поляна, либо дорога, либо степь, по которой несёт тебя конь, ставший как бы добрым твоим родственником...
Я молча шагал под звёздами по холмам того страшного поля, по которому некие странные существа разбрелись туда и сюда — памятники былой славы. Вот на скале пригнулся в темноте под звёздным тусклым светом тревожно поднявший крылья орёл, двуглавый, с короной на каждой из голов. Головы орлов напряжённо вытянуты вперёд, их клювы приоткрыты, когтистые лапы вцепились в гранит и держат скрещённые древки знамён, свисают вниз из-под орла большие колокольцы на шнурах. И впаяна в скалу гранитная плита. Перед плитою внизу кто-то поставил и зажёг церковную свечу. В воздухе движения нет, и свеча горит спокойно. Под ровным светом свечи можно прочесть шлифованные каменные буквы:
ПОДВИГАМЪ
ПРЕДКОВЪ
КАВАЛЕРГАРДЫ
КОННАЯ ГВАРДИЯ
1812—1912
«Успели поставить, — подумал я, — теперь им самим надо бы ставить памятник. Но где его поставишь?»
Где сами они? И где, в какой земле зарыты? Но — чу! Кто зажёг эту свечу? Значит, есть ещё люди, способные возжигать предкам свечи... Может быть, за них не только пьют, но и кто-то молится, за эти давно поднявшиеся в небеса души.
Я окинул взглядом поле. Вдали справа горели ещё два огонька. Быть может, это тоже свечи?
Я двинулся дальше. Туда. В сторону огоньков, пока они не погасли. Вот треугольный грубый камень. По восточной стороне гладко отшлифованный. Он стоит на двух бетонных ступенях. При тусклом, но ровном горении свечи на отшлифованной стороне камня можно прочесть золотые буквы. С трудом... Не все... Но понять можно.
КАПИТАНЪ
Л.Г. ФИНЛЯНДСКОГО ПОЛКА
АЛЕКСАНДР ГАВРИЛОВИЧЪ ОГАРЁВЪ
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Над надписью выбит Георгиевский крест.
А вон далее ещё одна вспыхнула свеча. Сама собой? Кто ходит здесь и зажигает свечи? Быть может, сами собой они возжигаются здесь в эту ночь?..
Памятник Нежинскому драгунскому полку. Латинский крест, и знамя у основания креста. И ядро — мутно блещет, как голый череп, возле знамени.
И снова вдалеке у какой-то отмеченной надгробием могилы вспыхивает свеча.
А вот на плоском толстом камне стоит другой высокий, чуть сужающийся к небу обелиск. Венок чугунный, а в основании, над дубовыми листьями, — простая солдатская каска. И здесь написано: это воинам, погибшим на Утицком кургане при обороне Москвы в 1941 году.
Значит, это и Косте, Константину Воробьёву, который умер гораздо позднее, и друзьям его, преданным вместе с ним командирам, его соратникам. Их предали все, кто забыл о них, в том числе и тот майор НКВД.
Я медленно побрёл на огонёк. На дальний огонь, в конце поля. Свеча там стояла на земле. Кто-то насыпал маленькую горку песка и воткнул её. И возжёг. У меня перехватило дыхание. Кому же поставлена здесь эта небольшая церковная свечка под синим дочерна небом с осенними спелыми звёздами, с тёплым не по-осеннему, чуть слышным ветерком, с каким-то странным стуком в земле, словно кто-то на большом и тяжком костыле время от времени прыгает куда-то в темноту?
Эту свечку поставили здесь тем людям, которые практически не имели никакого отношения к ссоре двух императоров, Наполеона и Александра. К козням всех других императоров, королей и принцев, к орденам и медалям генералов и офицеров. Или тем, кто никогда ранее не видел русских или французских знамён, но по избам, стогам, сараям и животам которых прошли с пушками и ружьями, никого из них ни о чём не спрашивая, всё у них забрали, всё вытоптали, всё сожгли, а этих бедных, ни на что не претендующих крестьян даже не заметили. Пришло в голову инженеру Богданову разобрать на редут избы — разобрали. Пришло в голову капитану, скажем, Шавырину поставить пушку возле избы — поставили. А офицеру Ля Молету заголить на девке Марфутке подол — он заголил его... И никакой царь Александр, собиравшийся отступать до Камчатки, никакой князь Голенищев-Кутузов, отдавший грабителям Москву и открывший дорогу на Петербург, никакой граф Ростопчин, замысливший в своей усадьбе Вороново под Москвою соорудить воздушный шар, поднять на нём пушки да оттуда громить с высоты французов, — никто из них никогда не собирался подумать ни о Марфутке, ни о Стёпке, ни о Меланье. И вот кто-то через полторы с лишним сотни лет взял здесь ночью и поставил прямо на землю за них свечу.
Быть может, только генерал Раевский впервые прослезился, глядя, как солдаты разбирают крестьянские избы. И трясущиеся дети в лапоточках жмутся по сараю к бревенчатой стенке, хватаются друг за друга и не понимают, свои это солдаты или чужие и вообще, что на свете делается.
Я медленно побрёл в сторону, изредка поглядывая в ночь, и видел, как слева, в стороне Батареи Раевского, и ближе к Горкам время от времени зажигались маленькие живые огоньки. Может быть, это были человеческие судьбы, которые в эту ночь кто-то где-то вспоминал. Вдруг впереди я различил какое-то шумное дыхание. Оно было ровное и сильное, но временами болезненно покашливающее. Кто-то прыгал глухо и тяжко, так что отдавалось в земле. И кто-то наконец шумно фыркнул. Я понял, что это конь.
Конь бродил под звёздами. Я стал различать его, сначала смутно, пятном, потом определённей. Это фыркал конь со спутанными передними ногами. И я подошёл к нему. То был красавец с длинной гривой, немолодой, но ещё не старый. Белая спина его чуть лоснилась от звёздного света. Глаза блестели в темноте умно и доверчиво. И весь он был спокойный, свыкшийся со своей спутанностью.
Я подошёл близко и остановился. Конь обернул ко мне голову и посмотрел на меня. Сколько тишины светилось в его тёмных глазах, спокойных и мудрых! Он смотрел на меня не мигая и вроде что-то читал в моем взгляде. А на мои глаза навёртывались слёзы. Конь почувствовал это, он спутанными ногами шагнул мне навстречу. «Кто же нас с тобой так спутал?» — подумалось мне. А конь положил мне голову на плечо. И закрыл глаза.
Мы долго так стояли в темноте под звёздами, и вскоре я почувствовал, что он тоже бесшумно и доверчиво плачет.