Мы приехали, как это и было условлено, в полдень. Стоял светлый морозный день, но уже чувствовалось в воздухе приближение весны. Весна никогда не обманет. Она может задержаться и пропустить вперёд метели. Весна может сделать вид, будто её вообще нет, гололёдом с пронзительными ветрами она порою припугивает нас. И даже мартовские рассветы в России бывают временами такие морозные, что начинает казаться, будто это совсем не весна, но зима. Однако стоит взглянуть на небо, увидеть, какая лазурь осеняет оживающие почки берёз, — и становится всем ясно: без весны дело не обойдётся. Не случайно художники наши так любя г эту раннюю пору весны, что пишут и пишут удивительно нежные пейзажи с небесами, берёзами, сияющими от света избами и краснощёкими всадниками на сельских лошадях да девицами в полушубках под полушалками да с коромыслом на плече. Правда, некоторые уже забыли или забывают, что же это за слово такое — «коромысло», чего это оно обозначает.
Мы приехали и были слегка удивлены. Дело в том, что это воскресенье оказалось не привлекательным для гостей. Пришедших было необычайно мало по сравнению с прошлыми нашими заседаниями. Евгений Петрович, Иеремей Викентьевич, кандидат исторических наук, конечно, хозяин и тот боевитый молодой человек в толстом свитере, который недавно предположил, что Кутузов имел высокие стратегические помыслы исторического масштаба, увлекая Наполеона в Москву. Ничего вроде бы особенного не произошло, но чувствовалось в комнате некое настроение, которое не соответствовало тому, что сияло в небе. Была та же водка, та же картошка «в мундире», гранёные рюмки, портрет лошади на стене. Кирилл Маремьянович был задумчив и настороженно посматривал на гостей, с выражением лица человека, который либо что-то знает особое, либо не совсем понимает, что происходит.
Мы с Олегом были спокойны. Олег решил сосредоточить своё выступление на роли Раевского в двух определяющих историю континента сражениях кампании, последовавшей за бегством Наполеона из России. Мы решили, что незачем обострять беседу вокруг вопросов социального порядка, потому что в текущее время не всё и не совсем чётко можно пояснить по данной проблеме тем, кто, может быть, не в состоянии понять, о чём идёт речь. Правда, в последнюю минуту перед началом выступления Олега пришёл ещё один человек. Раньше он не появлялся. Это был крепкий, хорошо упитанный мужчина лет пятидесяти с крупными, некогда сильными кистями рук, мелко иссечёнными здесь и там давно заросшими шрамами. Лицо его массивное опиралось на мощную челюсть, гладко и чисто выбритую. В движениях он был спокоен и прост, но крепок. Так выглядят обычно давно сошедшие с ринга чемпионы, живущие в достатке и почёте. Пришёл он в пыжиковой шапке, которую, прежде чем повесить на вешалку, внимательно погладил, как бы приглядываясь к ней с особым усердием, даже, может быть, любовью рачительного хозяина.
— Мне хотелось бы сегодня коснуться событий, — начал Олег после того, как все выпили и закусили, — которые как-то остаются в стороне, особенно в последние годы, в стороне от нашей исторической науки. Мы многоречиво и с особым усердием повсеместно и на всякие лады обсуждаем всего Лишь один отрезок событий, а именно: бегство Наполеона из России. Я не случайно говорю «бегство», а не «изгнание». Как это ни грустно признать, но изгнания как такового почти не было. Сначала такая великая, в том числе и в военном отношении, держава, как Россия, не подготовившись к войне, проиграв Наполеону все дипломатические игры на предупреждение войны и подготовки к ней, бездарно привела завоевателя в Москву. Дипломатия российская была в это время ниже всякой критики, как, впрочем, и во времена пакта Молотов — Риббентроп, когда сталинская дипломатия проглотила все фашистские крючки с наживкой и растянула фронт от моря и до моря. Правда, Александру Первому всё же удалось умением Каменского, Багратиона, Барклая и Раевского захватить Финляндию, а Сталину с узколобостью Ворошилова, Тимошенко и Мерецкова тут не подфартило. К собственному народу мы традиционно относились хуже, чем к чужим. В Москву мы Наполеона привели, на Петербург дорогу открыли, в южные губернии ворота растворили, мы сделали всё для Наполеона, даже услужливо выпустили его домой, где он уже через три месяца имел трёхсоттысячную армию и снова превосходил нас вплоть до самого Лейпцига. Мы ещё и сожгли свою столицу, чем преступно гордимся до сегодняшнего дня. Между тем второй период войны, уже настоящий разгром Наполеона, мы замалчиваем. А без России этого не произошло бы. При той ничтожности европейских военачальников, которые ничем не отличались от наших Витгенштейнов и Барклаев. Кутузов единственно чем отличался от них — масштабностью своей личности, которая принесла на жернова петербургской бюрократии все свои недюжинные способности, самоосквернив их. Этим Кутузов проложил столбовую дорогу выращиванию в нашей государственной и военной области типа лицедея и симулянта этой деятельности, который процветает у нас с невероятной успешностью до сих дней. Я обращаю внимание на этот фактор трагический потому, что уже одно государство Российское он разрушил, а теперь довершает разрушение второго.
В комнате установилась мёртвая тишина, и только гость, любовно погладивший свою шапку, перед тем как водрузить её на вешалку, кашлянул.
— Но к делу, — ответил Олег на этот одиночный акт кашляния, — поговорим о заграничном походе нашей армии. В гостинице «Англетер» аббату Прадту Бонапарт не лгал: к этому моменту во Франции у него действительно было сто двадцать тысяч под ружьём, а те триста тысяч, которые он обещал привести с собою, он имел уже через два месяца, и численность войск его всё увеличивалась... В апреле Наполеон уже имел двести тысяч под ружьём на линии противостояния, союзники — девяносто, русских из них пятьдесят пять тысяч солдат. Последовал разгром под Лютценом 2 мая, и Наполеон занял Дрезден, через двадцать дней Бауцен. Обессиленные союзники ушли в Силезию. Потом перемирие. И вот осенью, когда союзники набрали полмиллиона солдат, из них русских сто восемьдесят тысяч, показалось, что развязка близка. Но разгром при Дрездене и отступление в Богемию... Здесь попробовали в роли главнокомандующего тоже фельдмаршала, уже Шварценберга. У Шварценберга двести тридцать тысяч солдат, у Наполеона сто семьдесят. Сначала нерешительные, в духе Кутузова, действия Шварценберга, и затем разящий удар Наполеона по левому флангу союзников, которые в панике бежали. Прикрывает беспорядочное отступление корпус Остермана-Толстого, уже хорошо знакомого французам, который разбивает преследователей при Кульме. И решающее сражение всей кампании происходит шестнадцатого — девятнадцатого октября, почти через год после Малоярославца, под Лейпцигом, известное нам под названием Битвы народов. Россия, Пруссия, Австрия и Швеция сломили здесь Наполеона, который имел двести тысяч французов, поляков, итальянцев, бельгийцев, голландцев при семистах орудиях. Ему противостояли более трёхсот тысяч солдат при полутора тысячах орудий.
— Ничего себе, — заметил боевитый молодой человек.
— Всё решалось в этой грандиозной битве в районе Вахау — Либертвильквич, где Барклай командовал восьмьюдесятью пятью тысячами солдат против ста двадцати тысяч бойцов Наполеона. Здесь наступает решительный момент... — Олег окинул взглядом всех присутствующих. — Может быть, есть желающие подкрепить себя во славу русского оружия?
Кирилл Маремьянович наполнил рюмки. Все молча выпили. Олег продолжил, вынув из лежащей перед ним папки испечатанные машинкой листы:
— Лейпциг лежит в широкой плодородной долине, изрезанной множеством рек и речушек в неглубоких долинах. Множество селений вокруг раскинулось живописно с их каменными постройками, крепкими оградами, церквями, которые представляют из себя превосходный реквизит для использования их в оборонительных действиях для цинично относящихся к населению военных. Много в этой благоустроенной местности каналов и рукавов течения рек Плейссе и Эльстера. В последней из них предстояло утонуть при бегстве одному из знаменитых маршалов Наполеона Юзефу Понятовскому[3], племяннику польского короля Станислава Августа. Вокруг по долине Эльстера много болот. Во все времена сражения погода стояла мрачная, проносилась буря и срывала кровли, выворачивала деревья, нагрянувший за нею ливень залил бивачные огни готовившихся к кровопролитию сторон. Первый день сражения был мрачен и дождлив, а шестнадцатого октября, на второй день, всё время шёл дождь. Природа негодовала. Здесь Наполеон предполагал всеми силами ударить по войскам Барклая, но не смог, отложил атаку. И тогда был сам атакован.
— Так это и бывает, — заметил субъект.
— Как всегда, при отсутствии в войсках яркой личности, таланта в планах союзников была путаница. Шварценберг действовал в духе Кутузова при Тарутине или под Аустерлицем. Но здесь Наполеон был уже ослаблен. Генерал Толь, в отличие от Кутузова при Аустерлице, дал перед государем трезвую оценку диспозиции и действиям Шварценберга. Государь, помня этот печальный опыт, пригласил к себе австрийского главнокомандующего, но тот упорно защищал свои бездарные идеи. Обычно мягкий и уступчивый, Александр не выдержал и сказал: «Итак, господин фельдмаршал, вы, оставаясь при своих убеждениях, можете распоряжаться австрийскими войсками как вам угодно, но то, что касается до русских войск Великого князя и Барклая, они перейдут на правую сторону Плейссы, где им следует быть...» Таким образом, войска Барклая в числе восьмидесяти четырёх тысяч человек с четырьмястами орудиями (это в двадцать два раза больше, чем у Раевского при Бородине) расположились в две линии с резервом. Количество солдат Барклая превосходило число солдат Раевского на Курганной высоте в десять раз. Таким образом император Александр с помощью проявившего гражданское мужество генерала Толя, в отличие от Кутузова, спас войска союзные и свои от разгрома и решил судьбу Европы образом, прямо противоположным тому, который продемонстрировал Кутузов под Аустерлицем и под Москвой. Во второй линии стоял Николай Николаевич Раевский, за центром первой линии с первой бригадой третьей кирасирской дивизии и гренадерским корпусом. Именно эти войска решили судьбу Наполеона. Здесь же под началом цесаревича Константина Павловича стояла пехота Милорадовича с гвардейским пехотным корпусом Ермолова...
— Ермолова, — подчеркнул субъект.
— Так Толь, генерал из старинного эстляндского рода, переселившегося из Голландии в XV веке, участник Швейцарского похода Суворова, воевавший с турками, умело сражавшийся под Смоленском и Бородином и с декабря 1812 года генерал-квартирмейстер главного штаба Александра Первого, совершил то, что не решился сделать ни однажды за свои схватки многоопытный в царедворстве боевой выходец из древнего русского рода. Сражение шло на огромном пространстве и с переменным успехом. Почувствовав переломность момента, Александр Первый приказал лёгкой кавалерии идти на Греберн, а кирасирам Дуки и гренадерам Раевского — к Ауэнгейму, наиболее опасным участкам, где должны были развернуться решающие события. Там они и развернулись.
— Там, — подтвердил субъект.
— В полдень около двух часов французская кавалерия начала строиться в две линии для генеральной атаки. Это происходило к востоку от Вахау. Гвардейская кавалерия императора стояла здесь в резерве. Возглавить атаку Наполеон поручил неутомимому и отважному любимцу своему и мужу сестры его Каролины, сыну трактирщика, маршалу Франции, герцогу Бергскому и Клевскому, королю Неаполитанскому, истребителю роялистов в октябре 1795 года, герою Итальянского похода, герою похода в Египет, во главе гренадеров с ружьями наперевес разогнавшему Совет пятисот 18 брюмера 1799 года, командовавшему кавалерией в России и остатками Великой армии после бегства Наполеона. В этот полдень 16 октября оставалось два года без трёх дней до того, когда он с небольшим отрядом верных солдат будет схвачен в Калабрии близ Пиццы и расстрелян.
Быть может, в эти мгновения здесь, на равнине, которая знавала поступь железную когорт Рима и неисчислимых толп волосатых гуннов, решалась судьба одной из величайших империй в истории человечества. И, как все империи всех веков, обречённые в самом своём зачатии, она клонилась к позорной катастрофе.
У Мюрата корпус генерала Бордесуль, корпус генерала Мильго, шестьдесят орудий генерала Друо к тем, что уже ведут сражение... Команда звонко пронеслась, и десять тысяч конницы, сначала рысью, потом — ускоряя аллюр, пошли с Мюратом во главе! Это было время, когда генералы и маршалы и даже некоторые генералиссимусы не считали для себя зазорным идти во главе солдат своих на смерть. И сам же Мюрат накрывает батарею из тридцати орудий принца Вюртембергского, он сметает её. И Кременчугский полк сметён и вместе с командиром пленён. Но знамя полка спасает раненый поручик, передав его прусскому кавалеристу. А небо над сражением тяжелеет, страшные, тяжкие тучи надвигаются с севера.
— С севера, — подтвердил субъект.
— Разогнав прикрытие батареи, французы рубят прислугу, упряжь, лошадей, бросаются к плотине у Госсы и прорывают линию второго пехотного корпуса. Русская дивизия и прусская бригада торопливо строятся в каре. Гвардейский кирасирский полк бросается на батарею графа Аракчеева, латники захватывают орудия и готовятся увозить их... Французы яростно преследуют русские полки, захватывают пруды и селения у самой высоты, на которой с утра стоит Александр Первый. К ногам императора уже падают ядра. Царь несколько отступает по холму и даёт команду контратаковать. К Барклаю посылается граф Орлов-Денисов, чтобы выслать кирасир и лейб-казаков. Контратака эта несколько поддержала расстроенные полки гвардейской лёгкой кавалерии. Но войска принца Евгения Вюртембергского, разваленные надвое, обращаются в отступление. Полки здесь вырублены так, что от иных осталось не более ста человек, как это некогда получилось на батарее Раевского. Но здесь, не в пример безмолвствовавшей резервной батарее Кутузова при Горках, русские артиллеристы по приказу императора успели перестроиться и открыть уничтожающий огонь по предвкушавшим победу конникам Мюрата. Французы ответили тем же — неимоверной мощью огня. И Милорадович должен был признать, что здесь канонада «громче Бородинской». Вскоре Бонапарт, получив известие о взятии Макдональдом Кольмберга и о прорыве кавалерии Мюрата к Госсе, поздравляет своего союзника, короля Саксонского, с победой и приказывает звонить в колокола. Но бой ещё продолжается с невероятным ожесточением. А батареи второй линии от Вахау заставляют французов задерживаться... — Здесь Олег прервал чтение и коротко встряхнул протянутую в воздухе ладонь, с предложением обратившись к внимательно слушающим его: — Быть может, выпьют товарищи во славу русского оружия?
— Обязательно, — согласился субъект.
— Не выпить за это невозможно, — сказал гость в толстом свитере.
А Кирилл Маремьянович наполнил рюмки. По совершении ими сего ритуального действия Олег продолжил:
— После колоссальной этой конной атаки войска принца Вюртембергского отступили к Ауэнгейму, но и оттуда оказались выбитыми корпусом Виктора. И стало многим казаться, что исход сражения предрешён. Но здесь... Здесь, как под Салтановкой, под Смоленском, под Москвой, под Малоярославцем, под Красным, встал на пути французской славы Николай Николаевич Раевский. Второй гренадерской дивизией лично здесь командовал этот никогда не терявший присутствия духа человек. Раевский сам построил дивизию в батальонные каре. Видя крушение фронта, нависшее над союзниками, он приказал экономить боеприпасы. Атаку за атакой, почти без выстрела, одними штыками, вместе со своим генералом его солдаты отбили все атаки прославленных всадников Мюрата. Французы стали обтекать каре Раевского, каре стояло, как скала в бушующем грозном океане. Повсюду всё дымилось, и рушилось, и взрывалось. Эта невероятная даже по тем временам твёрдость дала возможность русским перестроиться, прийти в себя и повернуть ход сражения в свою пользу. Значимость всего момента этого Раевский понимал хорошо. Он ранен был пулей в грудь чуть ниже правого плеча. Но продолжал сидеть в седле и отдавать команды. До этого несколько раз ходил врукопашную с солдатами. Теперь было не до этого, теперь нужно было усидеть в седле и не подать вида. Кость пулею была раздроблена в ранении, но генерал не знал этого. Он только бледнел и бледнел. — Олег перевёл дух и продолжал: — Рядом сидел в седле адъютант его Константин Николаевич Батюшков, гениальный русский поэт и прозаик. В десятилетнем возрасте, двадцать семь лет назад, он был отдан на воспитание в частный пансион француза Жакино и в совершенстве владел французским языком. Французский язык, сказать к слову, хорошо знал и Раевский. Но русский он знал просто прекрасно вплоть до народного разговорного, чем решительно отличался от абсолютного большинства российских генералов и офицеров того времени. К моменту сражения при Лейпциге адъютант генерала был уже известным поэтом, членом литературного объединения «Вольное общество любителей словесности, наук и художеств», дружил с Гнедичем, был ранен в сражении с Наполеоном под Гейльсбергом и два месяца лечился тогда в Риге. Нашествие Наполеона он встретил, не сразу взяв оружие в руки: болел, потом видел ужасы сожжённой Москвы и позор её. «Ужасные поступки вандалов, или французов, в Москве, — писал он Гнедичу, — и в её окрестностях, поступки, беспримерные и в самой истории, вовсе расстроили мою маленькую философию и поссорили меня с человечеством». Поправившись, Батюшков бросился вслед наступающей русской армии, нагнал её в Дрездене и попросился к Раевскому. Всего неделю назад в палатке Раевского при свече и строгом лике с иконы святителя Николая Чудотворца Мирликийского Константин Николаевич под рёв проносящейся над равниной бури читал генералу свои стихи, написанные под впечатлением перехода русских войск через Неман 1 января, чуть более полугода назад:
Снегами погребён, угрюмый
Неман спал.
Равнину льдистых вод, и берег опустелый,
И на бегу покинутые сёлы
Туманный месяц озарял.
Всё пусто... Кое-где на снеге труп чернеет,
И брошенных костров огонь, дымяся, тлеет,
И хладный, как мертвец,
Один среди дороги
Сидит задумчивый беглец...
Раевский тогда смотрел на вдруг переменившееся лицо человека, ему хорошо знакомого, и не узнавал его. Что-то внутри него явно произошло, и стал он другим. Поэт одновременно и помолодел и повзрослел:
...Недвижим, смутный взор вперив на мертвы ноги.
И всюду тишина... И се, в пустой дали
Сгущённых копий лес возникнул из земли!
Он движется. Гремят щиты, мечи и брони,
И грозно в сумраке ночном
Чернеют знамёна, и ратники, и кони:
Несут полки славян погибель за врагом...
Батюшков сказал тогда Раевскому, что это всего лишь отрывок из произведения, над которым он работает. А теперь генерал бледнел на глазах. «Под Лейпцигом мы бились у Красного дома, — вспоминал поэт впоследствии. — Направо, налево всё было опрокинуто. Одни гренадеры стояли грудью. Раевский стоял в цепи мрачен, безмолвен. Дело шло не весьма хорошо. Я видел неудовлетворение на лице его, беспокойства ни малого. В опасности он истинный герой, он прелестен... Французы усиливались, мы слабели, но ни шагу вперёд, ни шагу назад. Минута ужасная. Я заметил изменение в лице генерала и подумал; «Видно, дело идёт дурно». Он, оборотись ко мне, сказал очень тихо, так что я едва услышал: «Батюшков, посмотри, что у меня», взяв меня за руку (мы были верхами), и руку мою положил себе под плащ, потом под мундир. Второпях я не мог догадаться, чего он хочет. Наконец и свою руку освободя от поводов, положил за пазуху, вынул её и очень хладнокровно посмотрел на капли крови. Я ахнул, побледнел. Он сказал мне довольно сухо: «Молчи!» Ещё минута, ещё другая, пули летали беспрестанно; наконец Раевский, наклонясь ко мне, прошептал: «Отъедем несколько шагов: я ранен жестоко...» Кровь меня пугала, ибо место было важно, я сказал это на ухо хирургу. «Ничего, ничего, — отвечал Раевский, который, несмотря на свою глухоту, вслушался в разговор наш, и потом оборотясь ко мне, — чего бояться, господин поэт...» Изодранная его рубашка, ручьи крови, лекарь, перевязывающий рану, офицеры, которые суетились вокруг тяжко раненного генерала, лучшего, может быть, из всей армии...» Это была счастливая встреча великого русского воина с великим русским поэтом. Другая встреча, с другим великим поэтом, предстояла ему через семь лет. Но он этого не знал. Он двумя пальцами, не теряя сознания, сам вынул из раны пулю и, показывая её Батюшкову, прокомментировал случившееся так:
У меня нет больше крови,
которая бы питала мою жизнь.
3ia кровь пролита до капли за отечество.
Это были известные тогда стихи французского поэта Вольтера. А Михаил Фёдорович Орлов, который получил орден Святого Георгия IV степени за взятие Вереи, начал войну поручиком, а закончил её в Париже генерал-майором, начальствуя над штабом корпуса Раевского, писал так: «В сём ужасном сражении было одно роковое мгновение, в котором судьба Европы и всего мира зависела от твёрдости одного человека».
Олег всё вынимал и вынимал из папки своей исстроченные пишущей машинкой листы и делал вид, что их читает. Может быть, он и читал, но я-то знал, что страницы заучены им наизусть. Тогда мне это понравилось, как проявление некоей скромности со стороны Олега, но потом оба мы горько об этом пожалели. Правда, Олегу пришлось жалеть не так уж долго. Видно, прав субъект по имени Иеремей Викентьевич, в конце нашего собрания сказавший многозначительно, что дурак всегда умнее умного.
Олег же продолжал своё чтение.
«Но было уже ясно, что время кавалерии Наполеона здесь прошло. Основа позиций союзников — каре пехотного корпуса Раевского выстояло, и приближалось время, когда французы тем же путём, что начали, хлынут назад. Ещё сражались Охотский и Камчатский егерские полки, восстанавливавшие положение, пятидесятый полк Кологривова дрался вдоль реки Эльстер, где уже суждено было утонуть маршалу Понятовскому, а к решающей атаке готовилась русская кавалерия. Император готовил к решающему делу гусар Васильчикова. Мариупольский и Ахтырский полки прямо из походной колонны бросились на неприятеля.
Рассказывают, что к этому моменту что-то в самой природе напряглось и как бы оцепенели облака, эти низкие тучи, заливающие дома, заборы, мосты и церкви дождём, на мгновение как бы замерли. Они тоже оцепенели здесь, над центром Европы, где земля теперь заколыхалась перед атакой русской кавалерии и мелко задрожало всё от каменных стен до серебряных подсвечников, а колокола на колокольнях сами собой зазвонили. За Мариупольским и Ахтырским полками пошли полки Александрийский и Белорусский, сильнейшей встреченные картечью. Но ход атаки неудержим. Французская кавалерия прячется за свою пехоту, гусары преследуют кавалеристов сквозь пехоту и артиллерию, сметая всё. Они захватывают орудия французов и рубят здесь всё и вся. Пехота Домбровского пытается построиться в каре, пытается защититься ружейным огнём и картечью... Но это не корпус Раевского. Их сметают гусары Васильчикова, окружают со всех сторон, и смерть довершает всё на этом их пути.
Атака эта внесла смятение во все войска французов, испугавшихся за перекрытие путей для отступления. Войска Мармона и пришедшего ему на помощь Нея, ушли в защиту, чтобы как-то предотвратить повальное бегство. Здесь и тонет маршал Понятовский».
Олег немного помолчал, как бы что-то вспоминая, потом собрал испечатанные машинкой листы, осторожно вернул их в папку. В папке осталось ещё много листов, которых чтение не коснулось. Захлопнув папку, Олег сказал:
— На место Раевского император Александр назначил генерал-адъютанта князя Трубецкого. А Николай Николаевич два месяца провёл на лечении, вернувшись в армию к концу кампании, чтобы стремительным броском, сметая армии лучших маршалов Наполеона, разгадав и предупредив довольно ловкий манёвр императора, двенадцатичасовым штурмом взять Париж. Вместе с генералом следовал повсюду и его ординарец великий русский поэт Константин Николаевич Батюшков. В одном из своих стихотворений, которое написано в 1821 году, Батюшков говорил так:
Ты знаешь, что изрёк,
Прощаясь с жизнию, седой Мельхиседек?
Рабом родится человек.
Рабом в могилу ляжет.
И смерть ему едва ли скажет,
Зачем он шёл долиной чудной слёз,
Страдал, рыдал, терпел, исчез.
— Что вам даёт основание проводить параллель между Шварценбергом и Кутузовым? — спросил молодой человек в толстом свитере, как только все выпили и закусили.
— Есть нечто между ними общее в изощрённости методов их придворной деятельности, — ответил Олег, — с одной стороны, и в нерешительности при руководстве крупными войсковыми массами, с другой. С третьей же стороны, их объединяет довольно высокий интеллектуальный уровень, способность за счёт этого выживать в любых условиях при потере личности, ведущей к саморазрушению в творческом отношении.
— Слабость ли характера вы считаете причиной их преждевременного увядания как личностей? — спросил Иеремей Викентьевич.
— Как личности я бы не сказал, что разрушились они, — ответил Олег, — наоборот, это ярко выраженные универсальные субъекты, все силы поставившие на выживание в условиях абсолютной монархии.
— А вы считаете, что при монархии трудно выжить? — с улыбкой спросил мужчина, любовно так оглаживавший в прихожей свою шапку.
— Талантливому человеку в условиях монархии, особенно абсолютной, выжить невозможно.
— Почему? — спросили сразу два голоса.
— Абсолютная монархия парализует все области государственной и общественной деятельности, потому что силы её направлены на подавление человеческой личности, чтобы обеспечить и продлить себе господство, власть. В нормальном обществе авторитета у монарха, только потому, что он рождён от монарха же, не может быть. Одарённые и деятельные люди не могут быть преданы дураку либо самодуру. Тем более что при обладании такой сверхъестественной властью человек не может не повредить свои интеллектуальные, тем более нравственные, дарования. Власть монарха, либо чем-то подобная ей, заставляет человека погружаться в безумие. Пример вам Иван Грозный, Павел Первый или Наполеон.
— Какой же признак безумия вы находите в Наполеоне? — спросил Евгений Петрович, не взглянув на Олега.
— Поход в Россию и невозможность оценить себя как личность в изгнании на острове Святой Елены, когда Бог дал ему время на осмысление всего, что он натворил. И вообще, любой монарх любой империи не в состоянии понять своё место истинное в ходе исторических событий: фактически он обречён на безумие.
— Но ведь он помазанник Божий? — возразил кандидат исторических наук.
— Всякий монарх помазанник до тех пор, пока он ведёт богоугодный образ жизни, действует в соответствии с Волей Божией, — твёрдо сказал Олег. — Каким, например, помазанником был Иван Грозный, перебравший девять жён, отца восьмой жены зашил в медвежью шубу и отдал на растерзание псам; Пётр Первый ложью заманил своего сына — единственного, кстати, законного наследника на трон — и убил его. Династия Романовых со смертью этого царевича и пресеклась, а уж после смерти Петра Второго вообще никаких Романовых на троне вовсе не было. По навету на первую жену Петра Первого, заточенную бессовестно в монастырь, посадили на кол якобы её любовника майора Глебова. Царь посадил его на кол, а монахинь монастыря зверски избили батогами за недонесение. Если царь помазанник Божий, то царство несёт беды за его прегрешения и в поколениях. За грех Давида, царя благочестивого и покаявшегося за падение с Вирсавией, всё царство было уже при Соломоне разделено, и так далее. Что же говорить нам? Которые называли Романовыми людей, к ним никакого отношения не имевших... При таких царях вся придворная публика — тоже самозванцы. Таким образом от самого трона по всей империи расползается зараза и отравляет всё тело государства. Все участвуют в одном колоссальном общем грехе, и каждый порядочный человек становится такому обществу личностью невыносимой. А если учесть, что царь у нас, например, либо император изначально попадал в среду невежественную и дикую, он сам глупел и вынужден был заискивать и подпевать этой, по словам поэта, «жадной толпе, стоящей у трона». Вот почему такой умный и тонкий человек, как Александр Первый, измучившись в попытках как-то поправить петербургскую чиновничью мафию, решил от них бежать. А куда бежать? Древнюю столицу Кутузов отдал на разгром корсиканцу, и вообще сожгли её. Хотел оборониться от обнаглевшего дворянства военными поселениями. Но нет ни одного вокруг человека, которому можно доверять. Один Аракчеев остолоп, человек невероятной жестокости. Царь знал Аракчеева ещё с Гатчины, где должен был изворачиваться с детства между бабкой и отцом, безумствующим от комплекса неполноценности. Царь прекрасно в то же время знал, что Аракчеев жесток и необразован. Да к тому же он не преминул взять самодержца в железные лапы, доклады всех министров проходили через него. Аракчеев тоже от всесилия одурел, хотя умом никогда не отличался: в военных поселениях даже полевые работы начинались и оканчивались по военному сигналу, дети были обмундированы в военную форму. Практически там все становились крепостными солдатами графа-самодержца. Империя превращалась в сумасшедший дом. Царь задумал было бежать от дворянского невежества и спеси в Польшу. Но Польша сама была спесива и враждебна, разделов не простила, бунтовала. Не забыла она, и как Суворов по взятии предместья Варшавы, Праги, отдал население на грабёж и насилие солдат. И тогда, страдавший от комплекса отцеубийства, в состоянии глубокого внутреннего кризиса, царь бежал из своей империи, отдав её совершенно не готовому к короне брату, способствовав перевороту, который совершила Мария Фёдоровна, вдова задушенного Павла. А петербургскому всесущему чиновнику, большому и маленькому, оторванному от народа и далёкому от Европы, которую он мог только пародировать, этому поручику Киже, было всё равно и на всё наплевать. А между прочим, немецкий историк и философ Макс Вебер, умерший всего полсотни лет назад, анализируя возможности и типы конфликтных ситуаций в обществе, писал, что основная борьба в обществе идёт не между классами и партиями, а между обществом и чиновничеством. Наполеонам, Александрам, Лениным, Сталиным и Хрущевым казалось, что они всесильны... Ничего подобного. Ленин взвыл от них, закричал «караул» — а они его в Горки да в мавзолей. Сталин с первых своих шагов, прикинувшись бодрячком и народником, с первых шагов принялся чиновников пропалывать, он их перманентно расстреливал и сажал. А они его — к Ленину в мавзолей. С Хрущевым они вообще долго не чикались. Брежнев вон бегает от них на задних лапках. А за Александром Вторым, действительно царём-освободителем, они охотились, как за зайцем, натравливая на него то одного, то другого террориста...
Я посмотрел вокруг, все сидели с каменными серыми лицами, которые бывают только у людей, в чём-то сплоховавших, а у них требуют документы.
— Давайте выпьем, — глухо предложил Кирилл Маремьянович.
Все молча выпили.
— Макс Вебер писал, — продолжал Олег, ни на кого не глядя и не прерываясь, — что никакое социалистическое общество для народа не возможно, всякое общество бюрократия строит для себя, а чтобы отделаться от населения, охмурить его, называют это строительством то монархии, то демократии, то социализма, то фашизма, то коммунизма... Смотря по уровню интеллекта чиновников и самого общества. Он говорил, что бюрократия всесильна и от неё нигде спасенья нет. Себе на службу она ставит всё: и армию, и полицию, и службы безопасности, и поэтов, и художников, и мыслителей... Особенно страшны чиновники от искусства и от литературы, даже науки. Они фактически — паразиты, они фальсифицируют и науку, и литературу, и искусство — всю жизнь вообще. Ведь у них одно требование: учёный и поэт, я уже не говорю о генерале, не должны быть умней чиновника. Без талантливых поэтов можно прожить, а вот бездарный генерал не выиграет войны ни с Наполеоном, ни с Пилсудским, ни с Гитлером... Более того, генерал-дурак гораздо опаснее для своего народа, чем для противника. Москву он обязательно сожжёт. И выдаст это за подвиг.
— Пример? — быстро спросил субъект.
— Кутузов, — улыбнулся Олег снисходительно. — Кутузов. Без опустившегося Кутузова, бездарного Барклая, без дурака Ростопчина Наполеон никогда бы не добрался до Москвы.
— Вот это Вебер! — восхищённо протянул Кирилл Маремьянович. — А его самого не уконтрапупили в какую-нибудь «золотую клетку», Вебера?
— Вы знаете, — вздохнул Олег, — он жил на Западе. А там всегда был некий пиетет перед умным человеком, вообще перед человеком успешно деятельным, умеющим мыслить. Особенно после того, как они вырвались из-под инквизиции. Они умеют делать выводы, понимают, что с их крошечными территориями, миниатюрным народонаселением, если полагаться на дураков, нации конец. Его не тронули, не отправили в «золотую клетку» на зоне, понимая, что в неволе ум хиреет, ни в психушку, ни в мавзолей... И вообще, — Олег засмеялся, глянув на всех по-дружески, — Вебер утверждал, что будущее человечества не диктатура рабочего класса, а диктатура чиновников, по-нашенски — всесилие номенклатуры, за место в котором и будет идти нечто вроде внутривидовой борьбы. В условиях варварского общества побеждать в такой борьбе будут дураки, так называемая воинствующая посредственность. Мусоргским и Пушкиным, Раевским и Ушаковым там нет места, там есть место для Михалковых, Курчатовых, Ворошиловых...
— Кстати, почему мы так все крутимся вокруг Раевского да Раевского? — задумчиво спросил субъект.
— Потому что генерал Раевский являл собою образец российского дворянина, российского государственного военного и, если хотите, культурного деятеля.
— Но ведь он не был государственным деятелем в полном значении этого понятия, — возразил субъект.
— Формально, — сказал Олег, — он был членом Государственного совета...
— Но ведь этот Совет был декоративным, — вставил субъект.
— По тем временам не совсем, — возразил Олег, — это было высшее законосовещательное учреждение Российской империи, созданное Александром Первым, когда он ещё намеревался реформировать империю и спасти её от гниения. Кстати, именно дворянство и было против, дворянство придворное, петербургское высшее чиновничество, которое держало трон за горло. Тогда именно дворянство объявило себя честью и совестью России, как теперь партия.
Я взглянул на сидящих. Никто никак не отреагировал на эти слова Олега.
— Особенно возмущался, как известно, Карамзин. Предполагалось рассмотрение на Совете всех законопроектов перед тем, как их утвердит царь. Это было прямым посягательством на самодержавность петербургской мафии. Первоначально в Совете было тридцать пять человек, и председатель Государственного совета одновременно становился председателем кабинета министров. Кстати, в этот совет Николай Николаевич Раевский был назначен уже Николаем Первым. Гораздо позднее того, как его изгнали из армии.
— Как изгнали? — удивился кандидат исторических наук. — Я это слышу впервые.
— Вам ещё многое придётся услышать впервые, — улыбнулся Олег, — отставка состоялась 25 ноября 1824 года. Он был отставлен Высочайшим указом от командования четвёртым пехотным корпусом, на которое сослан был сразу после возвращения из Европы, с формулировкой: «До излечения болезни». Но, по словесным изъяснениям императора, который, резко переменившись к двадцатым годам, уже явно был враждебен к герою войны, — по словесным объяснениям этим, «не приходится корпусному командиру знакомиться с магнетизмом».
— А это имело место? — удивился кандидат исторических наук.
— Известно, что Раевский многих излечил посредством магнетизма, — заметил Иеремей Викентьевич, — он был вхож в некую среду, увлекавшуюся магнетизмом. Он посещал, в частности, кружок Анны Александровны Турчаниновой.
— Это не совсем так, — уточнил Олег, — как человек известный, всюду желанный, он приглашаем был в разные дома. В том числе бывал и у писательницы Турчаниновой, автора книги стихов, изданной в Петербурге в 1803 году, и другой книги, переведённой с латинского под названием «Натуральная этика, или законы нравственности...». Это что-то вроде теософических сочинений Блаватской, только меньше претенциозности. Но среди посетителей этого кружка был провокатор, как теперь бы его назвали — сексот или стукач.
Я глянул на сидевших за столом, никто никак не отреагировал на эти слова.
Олег же продолжал:
— Это был ничтожный военный чиновник, ещё во времена Персидского похода написавший на Раевского донос. Позднее, когда Раевский вернулся в армию, этот тип оказался в его корпусе. Там, на батарее Курганной, он отважился написать Кутузову, что генерал Раевский бежал от французского гренадера.
— А это было? — поинтересовался субъект.
— В траншею ворвались восемь пехотинцев, — сказал Олег. — Там были Раевский, артиллерист с банником в руках и этот тип. Раевский выхватил шпагу, а тип этот сразу выкарабкался из окопа и убежал. Французы бросились на Раевского, солдата с банником закололи. Но в этот момент подоспели наши, и французы были переколоты.
— А здесь? — ещё поинтересовался субъект.
— А здесь этот тип, к тому времени крупный петербургский чиновник, — продолжал Олег, — стал в кружке Турчаниновой своим человеком. Когда Раевский её навестил по приглашению, тип этот был на своём, ему предназначенном, постыдном месте. Ясно, что мгновенно этот визит Раевского сделался известным при дворе. Он послужил вроде бы причиной отставки Раевского. Надо тут же заметить, что сам Александр был покровителем некоторых мистических кружков Петербурга.
— Например, — попросил молодой человек в толстом свитере, — я знаю, что император посещал монастыри, старцев, в том числе знаменитого Николая на Валааме.
— Да, — подтвердил Олег, — но в том числе он посещал и мистические собрания. Это урождённая Екатерина Филипповна Буксгевден жила в Петербурге и там основала «Духовный союз» из многих дам того времени. Была она лютеранкой, но в 1817 году перешла в православие. Стала якобы ощущать особый дар пророчеств. В её кружок входил знаменитый художник Боровиковский. Бывал у неё известный проповедник Малов, сам министр духовных дел князь Голицын. Процветали здесь и радения, якобы святое плясание, как бы в духовном вальсе кружение. Молельня здесь была украшена живописью Боровиковского. О собраниях знала императрица Елизавета Алексеевна, дал аудиенцию и долго с ней беседовал государь. Позднее выяснилось — правда, уже при Николае Первом, — что кружок этот носил сектантский характер. А вот Раевского по первому доносу нужно было из армии изгнать, хотя он был совершенно правоверный христианин.
— А насчёт магнетизма, с помощью которого он якобы излечивал? — спросил субъект.
— Никакой антиправославной деятельности здесь не было и быть не могло, — сказал Олег. — Просто Николай Николаевич обладал очень сильной личной энергией. Он действительно мог люден утешать, порою убеждать влиятельно, в решительные моменты офицеры и особенно солдаты им очень мощно повелевались. Но такого отступления от православия, как, скажем, Кутузова, который состоял в католическом ордене и похоронен как католик в храме, или у Суворова, у него быть не могло.
— А в чём провинился Суворов? Перед Церковью? — оживился кандидат исторических наук.
— В православных церквах мирян не хоронят, тем более с вызывающими надписями.
— С какими? — попросил уточнить кандидат исторических наук.
— «Здесь лежит Суворов» — так не пишут на могиле православного мирянина, тем более положив его в храме.
— Что-то вы сегодня мало пьёте, — заметил Кирилл Маремьянович и принялся наполнять рюмки.
— А как, по вашему мнению, могла бы в этом свете выглядеть доктрина генерала Раевского относительно Церкви как таковой в государстве? — спросил субъект.
— Церкви и государства, — поправил Олег, — я просто знаю, как это в его сознании укладывалось. И могу пояснить. Дело в том, что отношения с Богом — неотъемлемое право человека, и никто, кроме Церкви, в него вмешиваться не может.
— А как же государство? — спросил человек в толстом свитере.
— Государство должно оказывать содействие Церкви, чтобы получать высоконравственных граждан, но во внутрицерковные дела ему ходу нет, даже монарху, так как он лицо светское. Он просто член Церкви с особыми по отношению к людям его веры полномочиями гражданского характера. Но как верующий он равен со всеми другими, так же верующими, царь так же обязан быть благочестивым, как любой пахарь или чиновник. В этом плане на Церкви лежит обязанность воспитывать государству таких чиновников, которые бы его не разворовывали, не растаптывали бы народ до состояния рабочего скота или соучастника шайки бандитов. Важно, чтобы бюрократия была настолько нравственной, чтобы не контролировала самопроизвольно высшую власть в своих интересах. Иначе ни монарх, ни генсек, ни президент, ни парламент не в состоянии спасти народ. Тогда только Церковь, ушедшая в подполье, как во времена раннего христианства, может спасать какую-то особо нравственную часть населения, а государство и общество погибнут, народ выродится.
— Так вы считаете, что атеистическое общество обречено на гибель? — спросил Евгений Петрович.
— Неизбежно, — ответил Олег, — высокоинтеллектуальное чиновничество, как в ведущих странах Запада, может продлить агонию, но только на некоторое время.
— А наше? — спросил субъект.
— Такое, как наше, просто быстрее сгниёт, а западное общество протянет дольше.
— Почему же ваш генерал Раевский даёт такую привилегию Западу? — спросил он же.
— Генерал Раевский тогда мог только предполагать такой страшный конец нам всем. Он просто предупреждал, видя, что начинается. Но такой полной блокады всех интеллектуальных и духовных возможностей России он предположить не мог. Тогда это казалось невероятностью.
На некоторое время все затихли. Олег же стоял над столом, поглядывал на всех по очереди, как бы ожидая новых вопросов.
— Мы за время наших встреч, — прервал тишину кандидат исторических наук, — довольно много времени уделили генералу Раевскому. А почему вас так привлекает личность Раевского?
— Я один из потомков этого генерала, — сказал Олег.
— Да? Это интересно, — сказал Евгений Петрович. — А как это выглядит?
— Это выглядит просто. — Олег спокойно взглянул на вопросителя. — Отец был крупным военным специалистом ещё до Октябрьского переворота. Случилось так, что его использовали для создания личности героя Гражданской войны одному унтер-офицеру. Мой отец разрабатывал для него в штабе планы операций. Когда этот унтер-офицер вошёл во все права мифологии образа, мой отец больше стал не нужен. Более того, он стал раздражать примитивную среду новых военных руководителей, и его расстреляли.
— И вы не можете этого простить новой государственной формации? — заметил человек с внешностью стареющего чемпиона по боксу.
— Я не могу простить, — ответил Олег спокойно, — того, что гробница Багратиона на Бородинском поле разрушена, что храм Христа Спасителя, построенный в благодарность Богу за то, что он сделал с завоевателями и что не могла сделать армия под тиранией Петербурга, снесён; того, что в блиндажах и траншеях времён фашистских завоевателей — человеческие экскременты, там пахнет мочой, что четыре миллиона русских солдат к 1 января 1942 года отданы были Гитлеру в плен, а за всё время войны — восемь миллионов; за то, что в обречённом Берлине войска маршала Жукова сражались с войсками маршала Конева за возможность первыми захватить рейхстаг и Сталин должен был провести между ними разграничительную черту; за то, что сейчас бездарно гибнут в Афганистане наши плохо обученные солдаты и офицеры под руководством бездарных и раболепных перед глупой властью генералов... А мы под страхом преследования даже не хотим назвать это войной, войной против слабо вооружённой отсталой страны, некогда нам дружественной, а теперь навсегда враждебной.
Когда мы, условившись на очередной встрече поговорить о генерале Ермолове, спускались по лестнице, субъект Иеремей Викентьевич громко кому-то из собеседников своих заметил:
— И всё же следовало бы помнить, что дурак всегда умнее умного.