Глава 11 Странная история алюминиевого костыля, повествование Дрю Фернесса, маг. иск-в, д-ра филос.

Неизбежным образом, из всех людей учёный наименее сведущ в описании подробностей своей собственной жизни. Всякий создатель изящной словесности, будь он поэтом, романистом, драматургом или эссеистом, в той или иной степени является автобиографом. Писатель иной профессии, будь то хирург, рассказывающий о произведённой операции, юрист, готовящий отчёт, или химик, сообщающий о своих исследованиях, описывает события из собственной жизни, являясь, по крайней мере, в своих глазах, главным их героем. Даже популярный биограф описывает себя, изображая своего героя, ведь образ смотрящего на портрет виден в зеркале рядом. Но учёный, будучи скромнейшим из всех личностей, не должен излагать ничего, кроме внешних фактов. Даже его собственное критическое суждение, его чувство равновесия должны быть приостановлены, пока он прикладывает все усилия, дабы записать с мельчайшей точностью то, что другие сказали, подумали и сделали до него.

Итак, вы легко можете представить трудность моего положения. О произошедших со мной событиях следует поведать; и их своеобразная природа такова, что сам я должен выглядеть ведущей фигурой. Как видите, я уже нарушил научные каноны самим употреблением слова «я», и, сделав это, я чувствую себя смущённым и неуместным.

Но довольно этой преамбулы. Позвольте мне просто попытаться рассказать то, что произошло, и умоляю вас о терпении к моему неумению это сделать. Я не буду следовать никакой литературной формулы, кроме высказанной Королём Червей:[59] начни с начала и продолжай, пока не дойдёшь до конца, а там остановись. (Прибавлю, что меня уже преследуют угрызения учёной совести. С величайшим трудом я удерживаюсь здесь от указания точной сноски на источник моей цитаты.)

Этим утром я встал рано — полагаю, раньше, чем кто-либо здесь, не считая миссис Хадсон и сержанта Ватсона, который, полагаю, не ложился вовсе. Быть может, по природе своей я не жаворонок, но сочетание университетских занятий в восемь часов почти каждого утра и веры моей тётушки в разумность старых пословиц сделало меня таковым.

Миссис Хадсон, чья хозяйственность вызывает у меня благоговение и удивление, уже занималась делами на кухне. Как только я побрился и спустился по лестнице, ко мне донёсся аромат свежего кофе. Там же я нашёл и достойного сержанта, наслаждавшегося своего рода закуской перед концом службы. Не нужно иметь дедуктивных способностей последователя Холмса, чтобы заключить по тарелкам, стоявшим перед добрым сержантом, и оставшимся на них фрагментам пищи, что он уже съел пару яиц, немного бекона, тарелку овсянки и то блюдо, что, полагаю, известно под именем «пшеничных оладий». В тот момент он угощался весьма соблазнительным на вид пирогом-штрейзелем,[60] который, как сообщила мне миссис Хадсон, она приготовила специально для герра Федерхута.

Я завидую людям, способным есть таким образом, особенно за завтраком. Иногда, после захватывающего теннисного сета, я могу сделать то же самое; но в целом моя осёдлая жизнь сделала меня неспособным к таким гаргантюанским или, используя более автохтонную идиому, баньяновским[61] подвигам. По утрам я не нуждаюсь ни в чём, кроме небольшого стакана томатного сока, одного ломтика хорошо высушенного тоста и чашки кофе.

Миссис Хадсон как будто разрывалась в своей преданности. Будучи когда-то студенткой, слушавшей курс диетологии, она восхищалась простотой и сдержанностью моего заказа, но как женщина, если я верно интерпретировал её взгляд, она испытывала определённое уважение к мужественной ненасытности сержанта Ватсона.

Волнения предшествующего вечера, однако, привели к тому, что я превысил свой обычный режим на вторую чашку кофе. Твёрдо отбросив искушение заказать третью, я вышел из кухни (где сержант предавался экспериментам с различными джемами, привезёнными мистером Вейнбергом из Англии) и прошёл в эту комнату, дабы произвести эксперимент, пришедший мне на ум в связи с листком цифр в портфеле Стивена Уорра, когда в зверь позвонили.

Не уверен, был ли слышен этот звонок на кухне. Если и так, то его легко можно было не заметить, поскольку сержант предавался иным занятиям, а миссис Хадсон готовила новую порцию штрейзеля. Как бы то ни было, после того, как звонок в течение нескольких минут оставался без внимания, я решил ответить на него сам.

К глубокому моему сожалению, я не могу описать молодого человека, стоявшего в дверях. Он был примерно моих лет или немногим моложе, среднего роста, темноволос и одет совершенно неприметно. Замечательно в нём было лишь то обстоятельство, что он опирался на костыль, зажатый в левой подмышке, хотя левая нога его неискушённому глазу казалась вполне нормальной.

— Два-два-один-бэ? — произнёс он.

— Да, — отвечал я.

По некой причине этот ответ словно удручил его.

— Спасибо, — проговорил он и повернулся, собираясь уйти.

Мне это показалось непонятным. Новый номер дома, 221б, был чётко указан цифрами, недавно нанесёнными на притолоку. Какой смысл звонить в дверь, чтобы узнать этот номер, а затем уйти, получив подтверждающий ответ?

Тогда мне пришло в голову единственно возможное объяснение. Очевидно, это замечание служило своего рода знаком или паролем. Я не мог представить, зачем кому-либо посылать мне секретное сообщение; но не мог я также представить, почему, если в этот дом послано секретное сообщение, мне не следует пытаться его перехватить.

Кажется, есть только один логичный ответ на «221б», и я его дал.

— Бейкер-стрит, — проговорил я.

Молодой человек тут же повернулся ко мне, опираясь на костыль, и сказал:

— Но собака ночью никак себя не вела.

— Это-то и странно, — автоматически отвечал я.

(И здесь, наконец, надо мной берёт верх опыт учёного. Для пользы тех, кто не состоит в наших рядах, я должен добавить, в качестве устной сноски, что этот фрагмент диалога является известным отрывком из приключения с «Серебряным» — быть может, самым знаменитым примером того словесного ответного удара, который отец Нокс именует шерлокизмом, хотя я нахожу более подходящей иную форму, «шерлокол».)

Молодой человек улыбнулся, и эта улыбка оживила его столь обыденное лицо, проявив за ним личность. Уверен, я бы узнал его, если бы мне показалось, что он улыбается, тогда как в спокойном состоянии лицо его могло принадлежать кому угодно. Ибо эта улыбка слегка нарушала равновесие черт лица и превращала его обычную, неприметную физиономию в странную маску, наполовину дружелюбную и наполовину грозную.

— Пойдёмте со мной, — проговорил он.

Осознание Макбетом непреодолимой силы крови столь же приемлемо к любому предприятию, не принадлежащему к нашей обычной сфере деятельности. Приступить к какому-либо необычному действию означает окончательное признание того факта, что вернуться вброд труднее, чем пройти вперёд.[62] Я ответил на знак ответным знаком, и теперь я испытывал странное желание последовать за гонцом и постичь смысл этого любопытного эпизода. Итак, чувствуя, что вся моя тоска — неопытность и робость новичка, я последовал за ним на тротуар.

На обочине стояло жёлтое такси. Молодой человек с костылём подошёл к машине и открыл дверь. Даже в тот момент мне должно было это показаться странным, но такси — редкое явление для людей на жалованье доцента. Лишь позднее я вспомнил, что дверь всегда открывает водитель, а не пассажир.

— Садитесь в авто, — сказал молодой человек — или, по крайней мере, так я тогда решил. Теперь я не столь уверен. Я колебался, и он нетерпеливо прибавил: — Чего мы ждём? Ирландская девица сказала мне, что вы поторопитесь, а вы топчетесь тут. Залезайте!

По некой абсурдной причине замечание это задело меня. Я залез в такси.

Внутреннее его пространство, по контрасту с ярким солнечным светом снаружи, казалось столь тусклым и тёмным, что первое время я был неспособен что-либо различить. Я слышал, как залез мой спутник, слышал, как завёлся мотор, но лишь когда мы тронулись с места, я действительно смог разглядеть интерьер салона.

Увиденное повергло меня в изумление. Я был в коробке, в давящей, тесной коробке. Не было ни окон, ни откидных сидений, ни счётчика, ни связи с кабиной водителя, короче говоря, ничего от интерьера обычного такси. Крошечный и пыльный шарик электрического фонаря в потолке давал слабый свет, позволявший мне что-то различить, а неясное жужжание надо мной наводило на мысль о некоем вентиляционном устройстве.

Но ещё более природы этого транспортного средства удивлял тот факт, что я был в нём один. Мой спутник незаметной наружности и незабвенной улыбки куда-то исчез, хотя я мог поклясться, что слышал, как он залезал внутрь. Однако он оставил на память о своём присутствии сувенир — костыль.

Не могу сказать, каковы были первые мои мысли по осознании своего затруднительного положения. Вне всякого сомнения, преобладала тупая растерянность. Страх, и это я могу сказать при всей своей скромности, не проник в мой ум. Страх подразумевает убеждённость и веру, а вся эта ситуация была столь неожиданна, столь фантастична, что не могла вызвать нечто большее, нежели удивление и любопытство.

Я не мог различить улиц, по которым мы ехали, но постоянные рывки машины говорили мне, что мы движемся извилистым и окольным путём, ещё более извилистым, нежели повороты улиц в этом районе. Мне подумалось, что, вполне возможно, водитель предпринимает все меры предосторожности, чтобы избавиться от ожидаемого хвоста, если мне позволено будет употребить этот термин.

Поначалу я подумывал запоминать эти повороты на случай, если позже понадобится проследить дорогу, но через пару минут понял всю неосуществимость этой уловки. Мы проделали не менее дюжины поворотов, прежде чем я начал вести им счёт; а если исходная точка совершенно неизвестна, что пользы от самой точной записи дальнейшего?

Вместо этого я обратил своё внимание на сам автомобиль, предварительно установив точное время и, исходя из него, примерное время нашего отъезда с Ромуальдо-драйв, 221б. В тот момент было 8:18; должно быть, мы покинули дом около 8:15. Подсчёт минут без часов никогда не входил в число моих достижений. Мне говорили, что можно этого достичь, считая шимпанзе; но эта идея выглядит неправдоподобно.

В этот момент машина почти на полминуты остановилась — вероятно, на светофоре. Это был замечательный шанс открыть дверь — не то чтобы у меня хоть в малейшей мере возникло намерение пренебречь внушениями своей чувствительной природы, покинув такси; я всего лишь хотел взглянуть, где мы находимся, дабы возобновить свои наблюдения с некой надеждой на их успешность.

Но дверной ручки не было. Наличие там двери было очевидным фактом; я по-прежнему был существом из плоти и крови, хотя вероятность, что я ещё долго буду оставаться таковым, разумный человек счёл бы небольшой, и я едва ли мог попасть в этот короб сквозь твёрдые стены. Но дверь, по всей видимости, открывалась лишь снаружи; здесь, внутри, я был зажат, заперт и заключён куда надёжнее, чем крыса в ловушке.

Я ненадолго задумался о крысах и заинтересовался, как бы психолог, например, мой факультетский друг профессор Джанкарелли, оценил мой IQ в данный момент, ведь IQ низших животных, по-видимому, оценивается преимущественно по их способности ускользать из запутанных ловушек. Однако ловушка психолога, подобно кроссворду или детективному роману, должна основываться на предпосылке, что возможное решение существует; а чем дольше я рассматривал совершенно пустой салон этого такси, тем больше приходил к выводу, что решение этой задачи сопоставимо с квадратурой круга. Достопочтенный Дерринг Дрю, привычный к таким ситуациям, несомненно, рылся бы в своих карманах, пока не отыскал бы подходящий инструмент, с помощью которого мог бы освободиться; но беглый осмотр моих собственных карманов не дал ничего, кроме ручки, карандаша, расчёски, носового платка, записной книжки, связки ключей, нескольких случайных заметок по делу и кое-какой мелочи. Укорив себя напоминанием, что достопочтенному Деррингу, вне всякого сомнения, хватило бы ключей и автоматического карандаша, я с сожалением сложил скудные находки обратно в карманы и повернулся, чтобы осмотреть единственный осязаемый предмет в интерьере этого такси — костыль.

Взяв его в руки, я сразу ощутил необычайную его лёгкость. Он выглядел так, словно был изготовлен из дерева, но теперь, держа его в руке, я мог видеть, что это обман с помощью хитроумного лака. Костыль изготовили из некоего лёгкого металла, и, судя по тому, что я мог различить в месте скола лака, то был алюминий.

Вы помните, что в заглавии этого приключения я упомянул «алюминиевый» костыль, поскольку едва ли можно было ожидать, что я пренебрегу удивительным совпадением собственного опыта с заглавием одной из многочисленных нерассказанных историй Ватсона. Но для американца слово «алюминий» труднопроизносимо, и, надеюсь, я буду оправдан по любому обвинению в непоследовательности, если в основной части своего повествования постараюсь избегать этого слова.

Но, продолжая мой рассказ, даже если допустить, что костыль был алюминиевым, он всё же казался удивительно лёгким — собственно, настолько лёгким, что вынуждал меня сделать вывод, что он полый. Недолгое исследование подтвердило мою правоту. Резиновый наконечник легко снялся, обнажив под ним тёмную полоску, проходящую по всей окружности цилиндра. Конец костыля легко открутился, обнажив полость.

Не могу сказать, что я ожидал там найти. Полагаю, меня посетила мысль о рубинах и изумрудах. Но нашёл я листок бумаги, на котором было на машинке напечатано:

АРР ОУТОТ ЕВИРП ТИР ТСРЕК ЙЕ БСМАК АРУД

* * *

И тут чтение прервал громкий стон лейтенанта Джексона. Выступающий нервно кашлянул и уточнил:

— Прошу прощения?

— Бога ради! — вскричал Джексон. — Ещё один код! Вам нужен не сыщик — вам нужен специалист по угадыванию.

— Вы говорили, Herr Leutnant, — напомнил ему Отто Федерхут, — что являетесь дешифровщиком-любителем. Естественно, перед вами открывается возможность.

— Но это заходит слишком далеко. Пляшущие человечки, списки цифр, а теперь…

— Слишком далеко для вас, лейтенант? — ухмыльнулся сержант Ватсон.

— Даже для вас, Ватсон. Если Финч только услышит про ваш утренний аппетит, в то время как ценных свидетелей увозят прочь в немыслимых такси…

Сержант затих.

— Успокойтесь, лейтенант, — пробормотал Харрисон Ридгли. — В конце концов, вы ведь сами заметили, что всё это дело зависит от знания Холмса, и вы знаете, сколько там рассказов, задействующих так или иначе код или шифр. Мы все чуть позже займёмся расшифровкой.

— Тем временем, — предложил председательствующий доктор Боттомли, — давайте дослушает повествование Фернесса. Этот костыль я нахожу весьма наводящим на размышления, но, воздавая должное докладчику, нам следует отложить суждения, по крайней мере, до завершения его выступления. Мрмфк. Продолжайте, сэр.

— Благодарю вас, — Дрю Фернесс вновь взял свои бумаги и продолжал.

* * *

Я счёл благоразумным на время вновь убрать эту загадочную записку в её тайник, снова завинтить колпачок костыля и надеть резиновый наконечник. Что бы ни случилось, лучше будет выглядеть знающим не слишком много. Однако я обладаю замечательной фотографической памятью, и остаток пути я посвятил созерцанию этих букв мысленным взором и попыткам раскрыть их тайну.

Я был столь поглощён этим процессом, что не заметил, как такси остановилось; однако внезапно открывшаяся дверь пробудила меня от аналитических медитаций. Сначала я посмотрел на наручные часы. Время было 8:46 — прошло ровно двадцать восемь минут с того момента, как я в последний раз сверялся с ними, и приблизительно полчаса с отъезда от 221б. Я ждал, не сводя глаз с открытой двери и сжимая рукой костыль как возможное, пусть и громоздкое, оружие. Прошло достаточно времени, чтобы посчитать целую стаю шимпанзе, прежде чем я, наконец, понял, что следующий ход должен быть за мной.

Я вышел из такси в темноту, по сравнению с которой салон машины был миром света. Я не мог различить ни звука, не считая собственных движений. Пол под моими ногами был твёрдым и скользким; стена, о которую я ударился костяшками пальцев, протянув руку, оказалась цементной. Я нагнулся, дотронулся пальцем до скользкого места, на котором стояли мои ноги, и поднёс руку к свету, падавшему из салона. С некоторым облегчением я заметил, что палец мой покрыт субстанцией не более зловещей, чем масло. Очевидно, я находился в небольшом гараже.

Оттуда должна была иметься возможность выбраться. Собравшись с мыслями, я припомнил, что слышал тяжёлый лязг как раз перед тем, как открылась дверца кабины. Должно быть, это означало, что дверь гаража опустилась после нашего въезда внутрь. Но после этого водитель меня высадил; должна быть какая-то ещё дверь, за которой он исчез, если только — тревожная мысль! — он не прячется сейчас в окружающей меня тьме. Впервые в жизни я начал сожалеть, что так и не поддался непостижимому соблазну табака. Жертва этой страсти принуждена носить с собой спички, зажигалку или иное подобное средство освещения. То, что огонь сделал бы меня лёгкой мишенью, частью утешало мою беспомощность; но моё желание узнать хоть что-то об окружающем пространстве было столь велико, что я рискнул бы пренебречь даже этим вышеупомянутым обстоятельством.

Ситуация, в которой я находился, требовалась способностей не Дерринга Дрю и даже не Холмса, но скорее поразительного экстрасенсорного восприятия выдающегося современника Холмса, слепого Макса Каррадоса.[63] Постукивая перед собой костылём (как старик, подумалось мне, а затем я вспомнил о слепом пятне в глазу и мыслях и вновь задумался о смысле той машинописной строчки), я наощупь пробрался к передней части машины.

Справа от меня вдоль пола тянулась тонкая, почти неразличимая полоска света. Ощупью продвинувшись к ней, я провёл рукой по стене. На сей раз с моей стороны двери была ручка. Что лежало за ней, я предположить не мог, но знал, что должен сделать. Я осторожно повернул ручку.

Передо мной открылась ведшая наверх длинная и узкая лестница, заканчивавшаяся деревянной дверью, над которой висел единственный маленький светящийся шарик. Сжимая костыль в одной руке и свою храбрость в обеих, я поднялся по лестнице, но до того закрыл дверь гаража позади себя так, что сам звук открывающейся двери предупредил меня о любом нападении сзади.

За верхней дверью, должно быть, ждал чуткий страж; не успел я постучать, как она открылась. Часовой был в квадратной чёрной маске, скрывавшей всё его лицо, за исключением прорезей для глаз. Его рука со смыслом покоилась в кармане пальто.

— Два-два-один-бэ? — потребовал он.

— Бейкер-стрит, — отвечал я, на сей раз не колеблясь.

— Собака ночью никак себя не вела.

— Это-то и странно.

Он отступил от двери, показывая, что мне следует войти. Когда я это сделал, его взгляд остановился на алюминиевом костыле.

— Должен сказать, — заметил он, — вы не слишком похожи на того, кого мы ждали, Олтемонт.

(И здесь профессор Фернесс, продемонстрировав совершенно неожиданное понимание театрального эффекта, сделал паузу, чтобы изумление пронеслось по аудитории.)

Олтемонт! Ничто в этом приключении доселе не поразило меня так, как это имя. Кем бы я ни был, какое бы предприятие ни заставило меня принести в эту обшарпанную комнату алюминиевый костыль из такси без окон, я был известен как Олтемонт — то самое имя, которое использовал Шерлок Холмс в «Его прощальном поклоне», когда, оторвавшись от занятий пчеловодством на покое в Суссексе, посвятил два года тому, чтобы стать одним из самых доверенных агентов правительства Германской империи и сорвать его самые важные планы в августе 1914 года.

Это имя придало мне новую силу. Неважно, для каких целей оно использовалось в теперешнем беспорядке, для меня это имя звучало честью и высоким значением. Это была милость Илии, упавшая с высоты, и я, Елисей, понесу её с достоинством.[64]

Я осмотрел комнату. В ней не было никаких украшений, даже мебели, не считая в высшей степени простого стола и нескольких совершенно утилитарных стульев. Она выглядела комнатой, используемой для конкретной цели на короткое время, чтобы быть в любой момент освобождённой.

Единственными моими спутниками были охранник в чёрной маске и двое других со скрытыми тем же образом лицами, игравшие за столом в шахматы. У белых, как я понял с первого взгляда, было преимущество, и, как только я это заметил, заговорил игравший белыми.

— Schach! — произнёс он с гортанным ликованием.

При иных обстоятельствах я расценил бы шахматную партию, даже играемую по-немецки, как приятное свидетельство культурного досуга. Эту игру я уважаю и восхищаюсь ей, хотя и не могу претендовать на особое мастерство в ней. Но ввиду всего, что произошло перед тем, я не находил в тот момент шахматы хорошим предзнаменованием. Слишком хорошо я помнил замечание Холмса в «Москательщике на покое»: «Эмберли играл в шахматы превосходно — характерная черта человека, способного замышлять хитроумные планы, Ватсон».

Преимущество белых было ещё больше, чем заметил я, поскольку вскоре игрок заговорил вновь.

— Matt! — произнёс он тоном, выражавшим торжествующую ухмылку, должно быть, скрывавшуюся за чёрной тканью.

Чёрные отодвинули стул.

— Es geht doch immer so, — вздохнул игрок без особого сожаления. — Так всегда бывает.

Всё то время, что я сидел в этой маленькой комнате, те трое разговаривали по-немецки, хотя здесь я передам их реплики по-английски. Поначалу я счёл это уловкой, не позволяющей мне понимать их разговор; но позднейшие события заставили меня взглянуть на вещи иначе. В любом случае, уловка, будь она единственной, не достигла бы своей цели, поскольку, хотя говорю я по-немецки вяло, но за разговором могу следить достаточно свободно.

— Пусть мир идёт своим чередом, — засмеялись белые. — Независимо от того, восторжествуют ли подлые силы международного еврейства или мы приведём мир к новой, более благородной жизни, одно останется неизменным: я обыграю вас в шахматы.

— Но и он полезен, — указал охранник на чёрных. — Кто ещё придумал бы, как избавиться от тела?

— Верно, — признали белые. — Это был мастерский ход. И какое счастье, что случай привёл нас в этот дом, где окно так удобно выходит на железнодорожные пути.

Я инстинктивно взглянул на окно, но жалюзи были плотно опущены.

— Он скатится с крыши вагона за много миль отсюда, — рассмеялись чёрные. — И когда это произойдёт, кто узнает его, с разбитым лицом и в чужой одежде? — чёрные посмотрели на меня, словно ожидая одобрения их таланта. Улыбку, которую я исхитрился изобразить, следовало бы, боюсь, счесть болезненной, но в тот момент она, по-видимому, прошла проверку.

— Наш друг Олтемонт молчалив, не правда ли? — риторически вопросил охранник. — Но неважно. Он здесь не для светских развлечений; он принёс костыль, и это главное.

— Забавная штука этот костыль, — заметили чёрные, наделённые, по-видимому, некоторым чувством юмора. — В самом деле, мы словно берём у калеки костыль, когда берём у этой пропитанной евреями демократии, — и это слово он произнёс с бесконечным презрением, — её чертежи субмарины.

— Они будут куда полезнее нам, — спокойно проговорили белые. — Ещё партия, пока мы ждём вестей от Гроссмана?

— Он должен быть здесь с ирландкой с минуты на минуту, — сказал им охранник. — Та может оказаться полезна, если не станет слишком сопротивляться.

— По крайней мере, можно начать, — сказали белые, а чёрные засвистели мелодию из «Тристана», сопровождающую слова: «Mein Irisch Kind, wo weilest du?»[65]

Пока они расставляли фигуры и начинали новую партию, я размышлял об ужасном положении дел, открытом мне столь неосторожным разговором. Кем бы ни был этот Олтемонт, он должен был стать средством передачи с помощью алюминиевого костыля жизненно важных чертежей американской подлодки этой группе эмиссаров нацистской Германии. Какая жизненно важная информация могла быть передана в сообщении столь кратком, как найденное мной в костыле, я не мог представить; но чем дальше, тем больше осознавал крайнюю важность того, чтобы это послание никогда не попало в их руки.

Мне трудно было сосредоточиться на своей проблеме. По какой-то нелепой причине слова охранника об «ирландке» постоянно толкали меня на путь конструктивного размышления. Фраза из «Тристана» не давала мне покоя, а вместе с ней, в великолепном несоответствии с окружающей меня ситуацией, и те первые строки «Бесплодной земли»,[66] где она цитируется. Но здесь не место для изложения увлекательной тематики результатов свободных ассоциаций.

Однако добиться от моего разума чего-либо, помимо свободных ассоциаций, оказалось задачей величайшей трудности. Наконец, я смог свести проблему к следующим простым пунктам:

А. Вскоре меня должны препроводить к некоему Гроссману.

Б. Гроссман ожидает меня для передачи костыля, в котором должен найти зашифрованное сообщение.

В. Если костыль окажется пуст, я подвергнусь большой опасности — опасности, которая может затронуть и ирландку.

Г. Таким образом, просто уничтожить послание нельзя — остаётся лишь подмена. Остаётся небольшой шанс, что шифр окажется из тех, какой Гроссман не сможет прочитать сразу, а займётся расшифровкой позже или передаст его способному это сделать. В таком случае…

Среди заметок у меня в кармане была копия списка цифр, найденного в портфеле Стивена Уорра. Если бы я смог вытащить из костыля шифр субмарины и заменить его этим списком, то выиграл бы достаточно времени, чтобы всё исправить. Я играл с костылём, лениво раскачивая и поворачивая его, пока тот, наконец, не перевернулся так, что резиновый наконечник оказался в моей руке, а ручка у пола. Дважды, хватаясь за наконечник, я чувствовал на себе взгляд охранника.

И тут чёрные возликовали.

— Schau mal hier! — кричал он. — Посмотри на это! Мир никогда не переменится, как же! Скажите этому хаму, как ему избежать такой ловушки!

Это был мой шанс, ведь внимание охранника отвлекла шахматная партия. Резиновый наконечник легко снялся. Спрятав его в ладонь, я отвинтил металлическую крышку. Мои пальцы коснулись бумаги. В другой руке я держал список цифр, готовый к немедленной подмене.

И в этот момент из соседней комнаты постучали.

— Grossmann! — воскликнул охранник. — Komm, Altamont![67] — Он впился глазами в меня; теперь я не мог предпринять подмену.

Оставался лишь один шанс, и я им воспользовался. Спокойно встав, я продолжал, как и до того, небрежно помахивать костылём. Продолжая делать это, я направился вместе с охранником к двери Гроссмана. И, когда мы проходили под лампой, я взмахнул костылём чуть выше.

Лампа взорвалась с поразительным звуком, похожим на выстрел. В наступившей тьме я услышал, как охранник яростно проклинает меня, и как никогда раньше осознал справедливость замечания Холмса о фон Борке: «Немецкий язык, хотя и лишённый музыкальности, самый выразительный из всех языков».

Тьма длилась лишь мгновение. Затем дверь Гроссмана распахнулась, и в комнату ворвался свет. Но к тому времени внутри костыля был список цифр, а шифр подводной лодки оказался у меня во рту.

Гроссману подходило это имя. Он был не только большим в немецком значении этого слова, но и грубым в английском его значении.[68] Усы его, конечно, не были нафабрены воском, а стрижка была относительно американской, но выглядел он невыносимо прусским, словно злодей из фильма 1917 года выпуска.

Он едва взглянул на меня. Смотрел он лишь на костыль. Выхватив его из моих рук с кратким «Dank’ schön, Altamont»,[69] он жадно открутил крышку.

Пока он разворачивал бумагу, я дрожал. Этот трепет отчасти был вызван боязнью, что он сразу же заметит подделку (ибо, сколь ни сильна тяга немцев к достоинствам суррогатов,[70] едва ли это распространяется на суррогаты военно-морской информации), но ещё больше я дрожал по чисто физиологическим причинам. Проглотить листок бумаги оказалось далеко не так просто, как казалось. На один страшный миг я испугался, что испорчу всё представление своим в высшей степени негероическим поступком, исплевав весь кабинет герра Гроссмана.

Он взглянул на цифры и кивнул.

— Позже, — коротко бросил он. — Номер 17 расшифрует. Тем временем, благодарим вас, герр Олтемонт. Свою награду вы получите в условленное время по обычным каналам. Есть вопросы?

Наконец, в качестве компромисса, я, как белка, засунул роковую бумагу за щёку. Она, по-видимому, не слишком заметно выпирала и не мешала мне говорить.

— Да, — ответил я на языке, который, должно быть, выглядел по-детски простым немецким, — вопрос один. Где ирландка?

Гроссман, похоже, меня не услышал.

— Вы вернётесь, как и прибыли, — прорычал он. — Спускайтесь в гараж и садитесь в машину. Водитель вскоре вернёт вас к вашему дому.

— Где ирландка? — повторил я, делая шаг к нему.

— Мелкая сошка! — вскричал он. — И спрашиваешь меня об этом? Вперёд, в авто!

Как только я сделал ещё шаг вперёд, раздался крик. Он исходил из третьей комнаты, выходившей в эту. Я повернулся туда, но тут же увидел, что Гроссман, выхватив револьвер, преграждает мне путь.

Хотя недавние события, по-видимому, вовлекли меня в совершенно необычайное число физических схваток, я так и не научился их описывать. Я не могу сказать: «Он вмазал так. Я вернул этак.» Всё, что я помню о произошедшем, я могу описать лишь следующими простыми словами:

Костыль находился рядом с моей левой рукой. Одним резким движением я подбросил его в воздух и обрушил на Гроссмана справа, отшвырнув оружие на пол, прежде чем он успел выстрелить. Я метнулся туда. Мы обменялись ударами. Затем кто-то — возможно, охранник, прошедший за мной в комнату — нанёс мне сильный удар по затылку. Когда я терял сознание, вновь раздался крик.

Придя в себя, я обнаружил, что надо мной склонился полицейский. Он помог мне встать на ноги, и я сказал: «Спасибо, офицер». Клочок бумаги был всё ещё у меня во рту, и, боюсь, речь моя оказалась несколько невнятной. Он с сомнением смотрел на меня, но его сомнения исчезли, когда я добавил, глядя на обсаженную пальмами улицу, посреди которой я лежал:

— Не могли бы вы сообщить мне, в какой части города я нахожусь?

Не говоря ни слова, он повёл меня к полицейской машине у обочины.

— Представляешь, Джо? — сказал он человеку за рулём. — Пьян в десять утра — и такой милый парень. Залезай, приятель, — добавил он мне.

Поскольку мой возмущённый протест лишь усилил бы его подозрения, я неохотно повиновался.

— Куда вы меня везёте? — спросил я.

— В кутузку на Линкольн-Хайтс, — сказал он. — Прости, дружище, но у нас нет особого выборы. Лежать вот так на улицах никого не красит. Зачем с утреца опустошил бутылку-то?

Я проигнорировал этот вопрос.

— Могу я увидеть там лейтенанта Финча? — спросил я.

— Финч… Что это за Финч, Джо? — повернулся он к своему спутнику.

— Штаб-квартира, следственный отдел, — сказал Джо.

— И зачем тебе Финч? — потребовал второй полицейский.

— Не знаю, — ответил я. — Но, думаю, возможно, я ему нужен. Если бы вы связались с ним по рации…

— Она только в одну сторону работает, — он с минуту подумал. — Слушай, Джо, — сказал он. — Заверни к ближайшей телефонной будке. Посоветуюсь с Финчем, что-то в этом есть забавное. Как тебя зовут, приятель?

У ближайшей телефонной будки он вылез. Дожидаясь его, я неосторожно обернулся. На полу машины лежал мой алюминиевый костыль.

Завершая это повествование, остаётся лишь дать некоторые объяснения. Лейтенант Финч сообщил патрульному, что некто Дрю Фернесс действительно необходим до дальнейших распоряжений по адресу Ромуальдо-драйв, 221б, куда меня и доставила патрульная машина. Костыль они подобрали следующим образом.

Участковый полицейский на обходе заметил мужчин, выходящих из дома, который, как он знал, заброшен. К счастью, мимо как раз проезжала патрульная машина; он оставил её, и они бросились в погоню. Но у добычи оказалась небольшая фора, достаточная, чтобы быстро скрыться из виду. Полиция вернулась осмотреть дом, где они не нашли ничего, кроме некоторой дешёвой мебели и этого костыля, который и везли в управление, чтобы разобраться, что интересного из него можно извлечь. Джо, слегка удивлённый моим вопросом, добавил, что дом, где они нашли костыль, недалеко от железной дороги.

Вероятно, вы теперь спросите меня, какие выводы я делаю из этого странного приключение и какое отношение имеет оно к делу Уорра. На данный момент, я предпочитаю остановиться на фактах и оставить теории до тех пор, пока не услышу детали столь же, как мне представляется, любопытных приключений, случившихся с другими членами общества. Скажу я лишь вот что: очевидно, кто-то в том доме занимается гнусным шпионажем, и что это благословение для нашей нации, что я случайно занял его место сегодня утром.

У меня есть лишь один ключ к личности того человека — реплика молодого человека «Вперёд, в авто». Это крайне неожиданное замечание для того, чтобы побудить кого-то сесть в такси. Можно сказать «В такси», «В машину» или просто «Вперёд», но едва ли «Вперёд, в авто».

Однако было бы вполне естественно сказать «Вперёд», если дальше следует обращение. И чем больше я размышляю над этой проблемой, тем больше убеждён, что молодой человек, зная товарища по заговору по имени, но не по внешнему виду, на самом деле сказал: «Вперёд, Отто».

* * *

Тишина встретила завершение необычайного повествования Дрю Фернесса — тишина, нарушенная громким взрывом смеха Отто Федерхута. Копна седых волос австрийского юриста трепетала от ритмичного веселья, сотрясавшего всё его тело.

— Это уже слишком! — выдохнул он. — По-всякому меня называли. Еврейской собакой меня называли, когда я выносил по всей справедливости решение против какого-нибудь могущественного гауляйтера. Атеистом меня называли, и красной поганкой называли, и московской шлюхой. Ко всем этим именам я привык; их истеричная неточность меня уже не забавляет. Но что теперь меня назовут нацистским агентом — Herr Professor, вы великолепны!

— Обвинение выглядит, по меньшей мере, странным, — улыбнулся доктор Боттомли. — Возможно, Фернесс, нам лучше отложить конкретные обвинения до тех пор, пока мы не выслушаем все рассказы о своих приключениях.

Дрю Фернесс выглядел сильно удручённым подобной реакцией.

— Так вот зачем, — вставила Морин, чтобы умерить его смущение, — вы звонили сегодня мне на студию.

Но это упоминание смутило его лишь сильнее.

— А… да, — нерешительно признал он. — Естественно, я… то есть, конечно, я хотел проверить свой опыт со всех сторон, и, так сказать, всё, естественно, указывало, что мне надо попытаться выяснять, где вы… Другими словами, поскольку я больше не знаю ирландок…

— Короче говоря, — вмешался доктор Боттомли, — вы, Фернесс, чертовски беспокоились о девушке и хотели узнать, всё ли с ней в порядке.

— Стоит ли выносить эти нежные признания на свет, доктор? — протянул Харрисон Ридгли. — Пусть профессор, если хочет, скрывает свою тайную страсть; не заставляйте беднягу обнажать душу.

— Стоит отметить, — назидательно начал Джонадаб Эванс, — определённый любопытный параллелизм приключения, о котором мы только что услышали.

Дрю Фернесс благодарно взглянул на него; этот суховатый эрудированный голос нёс долгожданное облегчение от неудобных рассуждений Боттомли и Ридгли.

— Холмсианство испытанного опыта заходит глубже просто алюминиевого костыля, паролей и фамилии Олтемонт. Соедините украденную тайну субмарины и избавление от тела, помещённого на крыше вагона, и что вы получаете?

— Бог мой! — вскричал Фернесс. — Я об этом в таком ключе не думал. Конечно! Когда вы рядом, то трудно анализировать так ясно; но параллель налицо.

— К чему? — практично спросил сержант Ватсон.

— К «Чертежам Брюса-Партингтона», — возбуждённо пояснил Фернесс. — Те же самые детали — конечно, разные по применению, но по сути своей…

— Опять Холмс? — терпеливо спросил Ватсон.

— Да.

— О, — сказал сержант и умолк.

— А теперь, лейтенант… — начал доктор Боттомли, но тут же оборвал себя. — Где, чёрт возьми, лейтенант?

Все уставились на пустой стул позади Морин.

— Не знаю, — неуверенно выговорила она. — Он выскользнул как раз, когда Дрю заканчивал рассказ. Я…

— Я здесь, — сказал из дверей Джексон. — Не беспокойтесь — с моим исчезновением никакой мелодрамы. Я просто хотел позвонить — не то чтобы я не доверял вам, Фернесс; но от проверки вреда не будет.

— И вы установили?.. — спросил Боттомли.

— Патрульная машина подобрала Фернесса именно так, как он говорит, а история мужчин, сбежавших из пустого дома, и брошенного там костыля, зафиксирована в отчёте.

— Просто подтверждающая деталь, — пробормотал доктор Боттомли, — хотя едва ли в том смысле, в каком Пу-Ба использовал эту фразу.[71] А теперь, джентльмены, с вашего позволения слово имеет председательствующий. Полагаю, что, исходя из строго хронологического порядка, мой рассказ идёт следующим. Мрмфк.

Он осторожно разгладил эспаньолку, оправил пиджак и разжёг сигару-торпедку.

Загрузка...