Пресса работала — странное это выражение; оно приводит на ум картинку орды других представителей прессы, развалившихся по всему Голливуду на роскошных диванах, задушенных стайками прислуживающих им одалисок и пренебрежительно размышляющих о своих коллегах, которые работают — так вот, пресса работала на приёме в честь «Иррегулярных сил с Бейкер-стрит» вполне благосклонно. Собственно, пресса всегда благосклонно работает на любых мероприятиях, спонсируемых Ф. Х. Вейнбергом, которого, изумлением и всеми прочими способами, отмечают как лучшего хозяина во всей колонии кинодельцов. Он никогда не балуется ни причудливо старинными приглашениями (иные представители прессы с содроганием вспоминают то утро, когда получили приглашения на премьеру «Робин Гуда»), ни застенчиво задуманными сувенирами; нет, он накрывает великолепный стол, обставляет блистательный бар и чаще всего предлагает гостей, чьё новостное значение шире чисто кинематографического.
Собственно говоря, Морин, циркулируя среди вечеринки, страдала некоторым профессиональным беспокойством. «Пёстрой ленте» никто не уделил особого внимания. Всякий корреспондент (или колумнист, или как он там придумал называть себя, чтобы отличаться от обычного репортёра, стоящего за дверью) выискивал жертву, исходя из личной славы данного деятеля, и занимался этим весьма успешно, нисколько не думая о «Метрополис-Пикчерз».
— Социализированная медицина, — декламировал доктор Руфус Боттомли, шутливо шевеля своей эспаньолкой, — это одновременно и золотая цель, и бездна ужаса. Медицинская профессия не сможет долго без неё существовать, но вполне может быть ею и разрушена. Суть в том, что эта реформа, сколь бы настоятельной она ни была, должна исходить от самой профессии, а не тоталитарно навязываться извне произвольно созданной бюрократической властью. Мрмфк. Я слышал, что эксперимент в этом направлении проводится сейчас в Калифорнии. Не могли бы вы рассказать мне, сколь близок он ныне к успеху?
— Боюсь, — признал его колумнист, — я об этом не слышал.
— Чёрт возьми! — вскричал доктор Боттомли, трижды ритмично постучав по ручке кресла. — То есть человек приезжает из Ватерлоо, штат Айова, через Нью-Йорк, чтобы рассказать вам, калифорнийцам, про эксперимент, жизненно важный для всей нашей общественной структуры и проходящий сейчас прямо посреди вас? И это хвалёное всеведение прессы? О, тогда…
Морин подошла к столику у бара, где с бутылкой скотча и интервьюером, несомненно, расставляя их именно в таком порядке значимости, расположился Харрисон Ридгли III.
— Кампания за чистую литературу? — говорил он. — Ну, и прекрасно. Но при чём тут я?
— Я слышал, мистер Ридгли, что «До упада!» собираются запретить на всех прилавках этой страны.
— Для чистых, друг мой, нечисто всё вокруг, — рассмеялся Ридгли. — У меня есть неприятное подозрение, что парафраз этот повторялся уже не раз, и может показаться, что это обесценивает его притязания на истину; но, заверяю вас, я верю в него безоговорочно. «До упада!» современен. «До упада!» честен. Хуже всего, что «До упада!» увлекателен и популярен. Итак, «До упада!» должно быть горячим бризом разложения, проносящимся по прекрасному лику земли. И это вдохновляет меня на приятный лозунг: «С «До упада!» жарче, чем в торнадо».
— Но говорят, — настаивал интервьюер, — что ваши рассказы и особенно ваши рисунки вызывают эротический эффект в умах дегенератов. Можете ли вы что-либо сказать по этому поводу?
— Конечно, вызывают. Иначе зачем, думаете, я плачу Денни столь возмутительные суммы за его рисунки? Но нормальный человек, какое бы удовольствие он ни находил в эротике, контролирует свои импульсы в силу страха перед обществом, а неконтролируемые импульсы дегенерата едва ли нуждаются в моей помощи, чтобы проснуться. Смотрите, — он спокойно протянул гибкую руку и схватил Морин за запястье столь безразлично, словно она была всего лишь предметом мебели. — Вот чертовски привлекательная девица. Хорошо её разглядите. Итак, вы хотите обладать ей? Конечно, хотите. Как и я. Как и любой нормальный человек. Но мы этого не делаем. В то время, как дегенерат набросится на неё со вполне логичной несдержанностью вне зависимости от того, видел ли он хоть один рисунок Денни.
— Мистер Ридгли, — сказала Морин, высвободив руку, — страх перед обществом удерживает нас от много. Прямо сейчас он не позволяет мне нанести хороший удар правой по вашей мужественной современности.
Интервьюер сделал глоток и откинулся на спинку кресла. Сдаётся, это было бы неплохо.
— Ну-ну, — сказал Харрисон Ридгли III. — Пожалуйста, не разыгрывайте оскорблённую героиню. Вы просто подошли для иллюстрации как нельзя кстати и, естественно, должны понимать, что вы чертовски привлекательная девица.
— Я слышала это раньше, и тогда это нравилось мне больше.
— Вне всякого сомнения. Признаю, что, как правило, рыцарский подход куда эффективнее. Но мне уже не так легко напяливать лохмотья Галахада. Видите ли, когда-то я глубоко уважал женщин. Лишь тот, кто был таким, может знать вас такими, каковы вы есть. Я мог бы, — улыбнулся он, — поведать вам одну небольшую историю. Жила-была пастушка по имени Филлида, и жила она — не будет неуместным сказать «обитала» — в увитой виноградными лозами беседке, со своим братом, поэтом Корродоном. В один прекрасный день — и Судьба с ухмылкой распорядилась, дабы случилось это в счастливейший из месяцев…
Морин нетерпеливо встряхнула чёрной шевелюрой.
— Современность, как же, мистер Ридгли. Вы дёргаете за ниточки, которые ни разу никому не вытянули «Оскар». И, строго конфиденциально, они скрипят от натуги.
И она оставила мистера Ридгли со странной улыбкой болезненного удовлетворения созерцать пятую порцию виски.
— Боюсь, — объяснял Дрю Фернесс, — у меня в самом деле нет никакого представления об этом.
Проходившая мимо Морин улыбнулась. Колумнист, избравший профессора английского языка, был когда-то спортивным репортёром, и теперь ему не терпелось узнать, сколько игроков первого состава футбольной команды Калифорнийского университета в Лос-Анджелесе за 1938 год явились на весеннюю тренировку.
— Тогда скажите, профессор, — неустрашимо продолжал он, — как вы думаете, велики ли шансы, что Кенни Вашингтон[33] получит этой осенью всеамериканское признание?
Фернесс бросил умоляющий взгляд на Морин, безмолвно прося избавить его от этого допроса, но она, притворившись, что не замечает его, направилась к Отто Федерхуту, общавшемуся с наиболее осведомлёнными в политике корреспондентами.
— Битва — не то слово, — говорил австриец. — И борьба — не то. Быть может, бой — но нет, и это не подходит. О нашем пишущем безумце должно сказать одно — он привнёс в ваш язык одно из наших благороднейших слов: Kampf. «Mein Kampf», — сказал он в своём слепом высокомерии. Но мы верим ему на слово и даруем это слово вам. Это unser Kampf, unser aller Kampf.[34] И эта Kampf касается всех нас, даже вас, — его тяжёлый, звучный голос слегка сбавил громкость. — Когда Австрия была Австрией, я знал её и любил за веселье и обаяние. Но я не был одним из тех, кто создал это обаяние. Я не был тем австрийцем, каких вы воображаете — лихим молодым Leutnant, который пьёт вино у «Heuriger» и кружит süsse Mädels[35] под вальсы Штрауса, пока на его увлажнённых вином губах задержалась шутка из Нестроя.[36] Нет, я не был весел; но я дал Австрии то, без чего нет веселья под солнцам; я дал ей правосудие. Своё правосудие я называл правосудием Моцарта; ибо как его классическая чистота смягчалась красотой и теплом человеческой мелодии, так и моя учёность, моя логика смягчалась милосердием и пониманием людей. Но теперь не время для милосердия, друзья мои. Они не знают милосердия, и мы не можем позволить себе знать его. Теперь мы ищем только справедливости, и справедливости мы должны достичь.
— Не уверен, — произнёс голос позади Морин.
Голос был очень тихий — почти как у комара, вздыхавшего Алисе на ухо в железнодорожном вагоне,[37] — так что Морин инстинктивно посмотрела вниз, хотя пожилой человечек был почти такого же роста, как она.
— Прошу прощения, — сказала она.
— Полагаю, — произнёс Джонадаб Эванс, — что общедоступный перевод этих слов должен звучать как: «Чёрт возьми, кто вы такой?»
— Верно, я не могу вас точно вспомнить… — улыбнулась Морин.
— А ведь мы виделись. На вокзале с Ридгли и доктором Боттомли — помните? Полагаю, я был малозаметен; я всегда такой.
— О! Так вы…
— Джон ОʼДаб. Да. Создатель того стойкого и сиятельного авантюриста, достопочтенного Дерринга Дрю. Иногда, — продолжал он, — я думаю, что творчество медиума в трансе безопаснее всего — знаете, вроде «Откровений духа Шекспира».[38] Тогда никто и никогда не сможет встретиться с автором во плоти и разочароваться. В конце концов, нужно быть достаточно логичным, чтобы понимать, что если человек сам прекрасный и романтический герой, он вряд ли станет тратить время, описывая прекрасных и романтических героев.
— Думаю, вы милый, — неожиданно произнесла Морин.
Мистер Эванс просиял.
— Выпьете? — проговорил он. Вполне обычные слова; Морин слышала их и была им рада на десятках вечеринок. Но мистер Эванс сумел придать им столь восхитительную эдвардианскую галантность, что почти казалось, будто он произнёс: «Не принести ли вам льда в оранжерею?»
— Нет, спасибо, — с сожалением проговорила она. — Я, так сказать, на посту. Но что вы имели в виду, говоря, что не уверены?
— Не уверен в беспощадном правосудии герра Федерхута, — нахмурился он. — Современная политика, особенно политика иностранных наций, не по моей части, за исключением тех случаев, когда я нахожу нужным организовать встречу Дерринга Дрю с подлым международным шпионом. Тогда, естественно, безопаснее всего сделать моего злодея агентом тоталитарных держав; американская литература объявила сезон охоты на них открытым. Но, при всей моей невежественности, я не могу не думать, не чувствовать, и не волноваться. И мне кажется, мисс ОʼБрин, что отказаться от милосердия — значит отказаться от человечности. Если для уничтожения зла мы возьмёмся за его оружие, то со временем поймём, что уничтожили мы лишь лучшее в нас самих.
Тяжёлый голос Федерхута, служивший басовым аккомпанементом этому диалогу, ненадолго затих, поскольку к стоявшей вокруг него группе присоединился Ф. Х. Вейнберг.
— Чудесно, мистер Федерхут, чудесно! — восклицал продюсер, как будто слышал весь разговор. — Вы очень вдохновляете нас здесь, в Голливуде. Вы указываете нам пути, по которым мы должны следовать.
— Рад, что вы видите правду, мистер Вейнберг. Быть может, в ваших руках и в руках вашей промышленности лежит судьба борющегося человечества. Вы не забыли собраний, о которых вы говорили, на которых вы представите меня моим изгнанным соотечественникам?
— Как я могу забыть об этом, мистер Федерхут? За кого вы меня принимаете? Но я сделаю даже большее. Говорю вам: «Метрополис» выпустит антинацистскую картину, которая всколыхнёт мир. Думаете, антинацистские картины уже были? Ха! Подождите, пока увидите эту. Мы вложим в неё все лучшие ресурсы «Метрополиса», как сейчас мы делаем это с «Пёстрой лентой», волнующим приключением Шерлока Холмса, которое с нетерпением ждёт вся Америка.
Вырулив, наконец, к нужной теме, мистер Вейнберг удовлетворённо вздохнул и вновь погрузился в молчание.
В углу комнаты, спрятавшись за изысканным цветочным декором в форме персидской туфли (причудливая идея, предложенная доктором Руфусом Боттомли), сидел детектив-лейтенант Э. Джексон из полицейского департамента Лос-Анджелеса. (Что стояло за этим Э., осталось глубокой загадкой, так и не решённой всеми профессиональными навыками его товарищей, долго ломавших над ней голову и, с неизбежной логикой, решивших звать его Энди.)
В данный момент лейтенант Джексон был примечательно несчастлив. Он совсем не интересовался ни кинопроизводством, ни тайнами холмсианских изысканий, хотя рассказы Дойла и были среди счастливейших воспоминаний его детства. На этот приём он пришёл, главным образом, потому, что у него был выходной, а приглашение исходило от его брата Пола. Когда два брата заняты столь несоответственной деятельностью, как работа сыщика и игра в кино, естественно, им суждено редко видеться, так что приветствуется всякая возможность. Но в последний момент Пол Джексон был отозван на студию для пересъёмок последнего фильма о Дерринге Дрю — пара сцен вызвала неуместный смех на предварительном показе в Помоне.
Лейтенант не знал никого из присутствующих, кроме Морин, с чьим братом Фергюсом сотрудничал при расследовании необычайного дела в прошлом январе.[39] А она была так занята остальными гостями, что ему пришлось тихо удалиться в уголок, с туповатым интересом наблюдая за происходящим и отмахиваясь от случайных репортёров, принимавших его за прославленного брата. Эта вполне естественная ошибка повторялась с монотонной регулярностью, нарушенной лишь одним джентльменом, только что прибывшим из бара и настаивавшим, что лейтенант — Гэри Купер.[40]
Джексон подумал, что это уж точно не отпуск посреди работы. Нельзя было представить себе ничего более далёкого от рутины преступления, чем это весёлое сборище прославленных личностей и паразитирующих на них протоколистов. Всё это полностью отличалось от его обычного распорядка и, кроме того, как он понял, оказалось ужасно скучно. Время было позднее; шансов, что Пол заглянет, уже почти не осталось. Он уже приготовился пробиваться сквозь толпу к ближайшему выходу, когда прямо на него выпорхнула женщина в невероятно зелёном одеянии.
— Я вас знаю! — вскричала она так, как Архимед кричал «Эврика!». — Вы Пол Джексон!
И детектив-лейтенант Э. Джексон из департамента полиции Лос-Анджелеса совершил один из немногих абсурдных поступков за свою эффективно организованную жизнь.
— Конечно, — сказал он. — И что я могу для вас сделать?
— Скажите, — зачирикала нетерпеливая девица, — это правда, что вы и Рита Ла Марр…
Конечно, Пол Джексон сам был виноват, что заманил брата на такую вечеринку. Лейтенант был уже готов приступить к блистательному и совершенно не подлежащему печати разъяснению дела Джексона — Ла Марр, утроившему бы тираж журнала, которому выдалось его получить, — и, вероятно, приведшему бы к изгнанию авторов журнала из команды «Метрополиса» на веки вечные.
Но не успел лейтенант Джексон безвозвратно испортить репутацию брата, как его внимание, как и внимание зелёной трепетуньи, было отвлечено первым интересным событием за вечер.
Прелюдией послужило внезапное появление миссис Хадсон. Очки без оправы отсутствовали, а волосы, когда-то столь запретно уложенные, струились, как у Офелии. Её деловитая речь свелась к серии жалобных визгов, среди которых едва различимы были имена мистера Вейнберга и мисс ОʼБрин.
Прежде чем кто-либо успел узнать источник её страданий, источник этот собственной персоной показался на пороге. Достаточно было бросить взгляд на Стивена Уорра, чтобы стало понятно, почему любая женщина с криком и даже визгом от него убежит.
Способность Уорра хранить в себе огромное количество спиртного, никак этого не демонстрируя, была печально известной частью голливудских сплетен. Сегодняшнее количество, по-видимому, сильно превышало огромное, поскольку невозможно было отрицать, что наличие этого количества он демонстрировал, и весьма явно.
Но это не было весёлым буйным подпитием. Он выглядел воинственным, подлым и чертовски мерзким. Его одежда была в беспорядке, словно он уже прошёл через пару драчек, но глаза блестели, словно эти драчки служили всего лишь тренировкой перед настоящей грязной работой. С левой руки его в полном несоответствии с общим грубым обликом свисал аккуратно застёгнутый портфель.
Писатели — влиятельные и зачастую яркие персонажи на голливудской сцене; но облик их, естественно, не проникает в общественное сознание. Впрочем, пара присутствующих колумнистов знали экс-детектива-романиста, и по комнате пронеслось бормочущее «Стивен Уорр!». Проповеди интервьюируемых «Иррегулярных» стихли в тишине, и самые стойкие отвернулись от бара. Иные даже поставили свои бокалы.
— Хейя! — проговорил Стивен Уорр.
Прозвучало это экспансивно, но ядовито. Женщины-корреспонденты огляделись в поисках надёжной защиты (облачённая в зелёное с застенчивым ужасом подхватила Джексона под руку), а мужчины стали вспоминать тяжкие дни ученичества.
— Разве это не мило? — потребовал Уорр ответа у всей вселенной. — Разве это не чуде-е-есно? Целая комната набита всякой всячиной!
Ф. Х. Вейнберг по-голубиному выступил вперёд.
— Мистер Уорр!..
— Полегче, Ф. Х. Помните о юридическом отделе. Я просто зашёл, чтобы сказать этим парням и девкам пару слов. Пусть знают, что они празднуют. Может, они думают, что это так забавно, что на такую вечеринку в честь «Пёстрой ленты» собрались все, кроме меня — а я просто тот парень, который это пишет. И они могут подумать неправильно. Видите ли, леди и джентльмены из прессы, «Полли» не доверяет мне с этой картиной. Они боятся, что я могу вложить в эту чёртову штуку немного характера; а Холмс с «Метрополисом» должны быть чище лилии — чище самого офиса Хейса.
Он пошатнулся и, ухватившись за стол, пришёл в себя.
— Вы думаете, это мелочь. Очередная студийная потасовка — ну и что? Но это кое-что большее, и вы узнаете всю историю. Само собой, я знаю — это всё должно быть гарантией классической верности; но я знаю и ещё кое-что. Я знаю, это заговор убрать меня с дороги. И я не имею в виду только сценарий. В последнее время мне поступали угрозы — угрозы моей жизни. И я знаю, откуда они исходили. Я не понесу их в полицию — я сам могу о себе позаботиться; но я просто хотел, чтобы все вы немножко сообразили, как чертовски реальна вся эта штука.
В тишине комнаты громко раздался смех доктора Руфуса Боттомли.
— Послушайте, сэр, и мы должны относиться ко всему этому всерьёз? В конце концов, Уорр, я никогда не подозревал, что вы невротик. Я думал, что вы скорее уж адски раскрепощены.
— Интересный комплекс преследования, — согласился Харрисон Ридгли. — В его состоянии — которому, могу абстрактно добавить, я завидую — можно ожидать историй о человечках с зелёными бородами и пурпурными кольцами в носу. Вместо этого мы обнаруживаем в ролях его преследователей себя. Живописно.
Лицо Стивена Уорра скривилось в уродливой ухмылке.
— Почти так же живописно, как быть осиротевшим братом, Ридгли, а? Конечно, все вы заметили эту маленькую повязку на руке — которую, согласно «До упада!», должно носить хорошо одетому скорбящему?
Лейтенант Джексон осторожно пробирался сквозь толпу. Ситуация наполнилась динамитом, и ему следовало, хоть он и не при исполнении служебных обязанностей, следить, чтобы не произошло ничего слишком прискорбного.
— Пораскиньте мозгами, — продолжал Уорр, — и поймёте, зачем им убирать меня с дороги. Прежде всего, я слишком много знаю о политической деятельности мистера Вейнберга. Антинацизм — красивая маска для многих совсем некрасивых вещей; и комитету Дайса,[41] наверное, хотелось бы узнать кое-что насчёт старины Ф. Х. и его русских товарищей.
— Чушь, господа! — фыркнул мистер Вейнберг. — То есть, если я ненавижу Гитлера, я коммунист? Я двадцать лет голосую только за республиканцев. В кампанию Синклера[42] я был правой рукой Майера.[43] И теперь этот… этот…
— Конечно, он всё отрицает. Как же иначе, если он думает, что у меня нет доказательств? Он забывает, как много знает его маленькая подружка и как болтлива она под чудесным тёплым пледом.
А потом всё произошло разом. Не говоря ни слова, Морин приблизилась с видом суровой экзальтации святой Агнессы в борделе и нанесла по рту Уорра холодный и яростный удар наотмашь. Её кольцо разрезало пухлую губу. Не замечая крови, он хладнокровно прижал ладонь к её лицу и одним толчком опрокинул Морин вниз спиной.
— Видите, ребята? — бессердечно заметил он. — Отстой!
И посреди этого слова на него замахнулся Дрю Фернесс. Это был бесполезный, дилетантский замах, оставивший нападающего безнадёжно открытым для ответной атаки. Но в попытке её осуществить неуверенная нога Уорра поскользнулась. Его жёсткий удар левой промазал мимо цели, развернулся и угодил точно в глаз детективу-лейтенанту Джексону.
Ответом послужил эффективно профессиональный толчок прямо в полное виски брюхо Уорра.
Лейтенант Джексон стряхнул с рук воображаемую грязь.
— Он в отключке, — объявил он. — Кто-нибудь хочет выдвинуть обвинения?
Молчание.
— Тогда, мистер Вейнберг, думаю, вам лучше прервать вечеринку.
Но едва ли это было необходимо. Не меньше половины гостей уже бросились вон на розыски телефонов.