ГЛАВА ДЕСЯТАЯ


А в Провансе, к северу от города Марселя…

…в долине реки Калавон, пропахшей лавандой…

…возле городка Боньё, прилепившегося на склоне хребта…

…в глубинах леса, в покое беспечного обитания Ла Шамбарель…

…где звезды на куполе в щедротах сеятеля, кабаны роют землю в поисках пропитания, змея выскальзывает из-под ног, чтоб ушуршать в траву, живность поспешает в свой лаз, отсидеться в покое…

…где внучки мудрили у кухонной плиты под разговоры, смех, игру на гитаре, нежданные откровения у камина...

…проклюнулся – ни с чего, вроде – Ицик из Иерусалима, владелец некрупного дела «Куплю всё и продам всё», с ограниченной ответственностью и без покоя в душе, прервал безмятежные дни сочинителя.

Судьба вела Ицика.

Судьба, не иначе, со страницы на страницу.

Ему бы на улицу Хазан‚ а он приехал на Хазон. Ему бы дом семнадцать‚ а он выбрал двадцать седьмой. Ему бы пятый этаж‚ а он позвонил на четвертом.

Открыла Ципора‚ и Ицик возопил без колебаний:

– Родник запечатанный! Ты-то мне и нужна!..

Она не соглашалась – он худел.

Она колебалась – он усыхал.

Она согласилась – и вот свадьба.

В зале под названием «Парадиз».

С зеркалами до потолка‚ зеркалами на потолке‚ искусственными лилиями посреди неприхотливого завала камней‚ заманчиво журчащего родничка из запрятанной водопроводной трубы.

Невеста – она неотразима, газелью на холмах благовоний, из восточной сказки с шейхами‚ слугами‚ опахалами. Белопенное платье, нежная смуглость‚ доверчивая беззащитность‚ да и на женихе неплохо смотрится кремовый костюм с атласными отворотами.

Ицик и Ципора принимают поздравления. Глаза у невесты глубоким озером в полдень, лаской опахивают на подходе.

Гости подносят подарки, и кто-то – малознакомый – напоминает:

– Муж соседки… Дядя из Беер-Шевы… Друг дедушки...

Боря Кугель и Нюма Трахтенберг проходят мимо.

Боря говорит за двоих:

– Троюродные. Из Хайфы, – и незамедлительно проходит в бар‚ который ожидает гостей.

Виски‚ джин с тоником‚ вермут с апельсиновым соком‚ кусочки сельди на палочках‚ маслины без косточек и блюдо тхины‚ в которую обмакивают сухое печенье; разносят на подносах фалафельные шарики, некрупные сосиски в тесте, крохотные пирожки с начинкой, оговоренные заранее.

Боря Кугель – в размышлениях, с бокалом виски:

– Тут люди спокойнее. Потому что в магазинах достанет на всех. А не достанет... Набегут‚ отпихнут и затопчут.

И наконец – хупа.

Жених с невестой под свадебным балдахином.

Крохотный раввин с бокалом вина.

Ицик надевает кольцо на палец Ципоры: «Вот, ты посвящаешься мне…» Зачитывают ктубу, брачные обязательства мужа. Произносят семь благословений. Ицик разбивает стакан, памятью о разрушенном Храме. Все кричат: «Мазаль тов!»

– Да будет жена твоя‚ – говорит дед Ицика‚ праведный Менаше‚ – плодоносной лозой в покоях дома твоего.

– Желанная мужу, – поучает Ципору, – желанная Господу. Миру не заселиться без твоего участия.

Комната уединения.

Свидетели уединения.

«И пусть увеселяет жену свою‚ которую взял...»


В добрый час сказать…

…в худой промолчать.

Вдали от Прованса и долины реки Калавон, пропахшей лавандой, они собираются заново, не спросясь у автора, на свадьбе Ицика и Ципоры.

И он тоже там, не оставлять же без присмотра своих героев.

Усаживаются за столы среди прочих гостей‚ и выносят из кухни нескончаемой чередой, выставляют на прилавки рыбу в тесте, курицу порциями и мясо ломтями‚ фаршированные перцы‚ рис‚ салаты и баклажаны‚ тертые яблоки с грецкими орехами‚ соленья невозможной остроты – всего не перечислить.

«В добрый час сказать, в худой промолчать» – с этих слов начинается повесть «С того дня и после», вымыслами полна. И далее по тексту: «Закинем невод в волны житейские, поворошим палкой на дне да и потянем на себя, пуп надрывая. Что выудим, то себе».

Сын упросил хозяина типографии – срочно переплести хоть один экземпляр отпечатанной книги, и ее показали жене за несколько дней до ухода. Чтобы успела прочитать посвящение: «Тамаре – с любовью: за долготерпение‚ утешение и веру».

В зале для принятия пищи сосредоточенная суета. Деловитые передвижения от прилавка к прилавку. Нетерпеливые ожидания возле расторопных служительниц‚ которые накладывают на тарелки мясо по-французски, рыбу по-польски, курицу по-китайски, кускус по-левантийски.

Азартное насыщение‚ разгул вкуса с обонянием. Хочется попробовать всё или почти всё‚ выставленное на обозрение, нет сил оторваться и невозможно вместить‚ но они стараются‚ сверх меры растягивают кишочки.

– Вы различаете чавканье, чмоканье, хрумканье? – спрашивает старая хулиганка Фогель. – Это отъедается средний класс. Прежде всего насытимся, затем начнем дерзать, великие творить дела.

– А если не начнем?

– Станем хрумкать дальше.

Ненавистник Шмельцер стоит посреди зала, в прищур оглядывает гостей.

– Не люблю людей, особенно всех. Животных не люблю. Птиц. Рыб. Растения с минералами. Железо и медь. Стекло и керамику. Всё прочее не люблю тоже.

Населивший землю таких не замышлял, хочется полагать.

Голова вздернута‚ плечи развернуты‚ ноги ступают носками на стороны. Ленив и неряшлив. Обидчив и заносчив. Которому нравится быть негодяем, пакостником нравится быть, – можно залюбоваться дерзостью его и бесстыдством.

Берет вместительный поднос, шагает к прилавкам, не пропуская ни одного.

– Чем больше ешь‚ тем вернее окупаешь подарок‚ – успокаивает себя, хотя подарка у него нет.

«Зачем впихивать в меня столько? – взывает его желудок. – Хорошего из этого не выйдет, а выйдет нечто отвратительное. Не хочу! Не буду! Забери обратно...»

Взглядывает на гостей старческая пара. Угасшие тела‚ выдубленные на солнце лица‚ размятые трудом ладони‚ измочаленные мускулы‚ истаявшие порывы.

Волнения не по возрасту.

Излишества не по карману.

Взяли по стакану сока‚ горку салата‚ булочку на двоих‚ не осуждают – не одобряют: «Рано распустили ремни. Рано начали жировать, чего нам не простят. Другим не прощают‚ но терпят‚ а нас не захотят видеть в покое и довольстве».

– Неужели я съедал так много, Шула?

– Ты не съедал, Шими. Много у нас не было.


Вот и чаровница за столом…

…в кольцах-серьгах-ожерельях, обвешанная браслетами и ухажерами, – не насытиться взором.

Ее зовут Авигайль‚ и Кугель сходит с ума от такого имени.

– Шими‚ ты помнишь? Я тоже была хороша.

– Очень даже, Шула.

– Да и ты, Шими. И ты.

Толстуха – переливчатая, шуршащая, жужелицой со сложенными крыльями – щурится на красавицу.

– Когда позволяла фигура, – вздыхает жужелица, – не позволяли средства. Теперь средства есть, а фигуры нет.

У нее узкие бедра, у Авигайль, тонкие руки, вечная сигаретка в длинных пальцах. Обтянута платьем‚ которое не столько скрывает‚ сколько обещает. С линией тела вознесенной. С гривой тяжелых смоляных волос‚ куда хочется упрятать лицо и затихнуть.

Боря притрагивается к ее запястью, разглядывая кольцо на пальце‚ дымчато-золотистый камень под цвет глаз.

– Камень топаз. Помогает сдерживать порывы плоти.

– Знаю‚ – отвечает без усмешки. – Потому и ношу.

Промелькивает в глазах, на единый миг, анфилада потайных пространств‚ куда можно отправиться и не вернуться назад. Голос глуховатый‚ с трещинкой‚ эхо скрытых глубин и потаенных страстей‚ гулкая пустота безмерного колодца‚ сберегающего воды на дне.

Боре нравится эта женщина, даже очень, но возраст, что делать с возрастом?

– Будь я помоложе...

– Будь я постарше, – слова окрашены обещаниями. – Готовься. В следующем появлении на свет будет у нас роман.

И Боря готовится.

Проходят двое – густота синевы на щеках‚ носы с горбинкой‚ кривоватые ноги обтянуты джинсами, в которых не умещается мужское великолепие. Один говорит другому, глаз не отрывая от гривы смоляных волос, ног с дерзким подъемом, от линии тела вознесенной:

– Когда вижу такую женщину, снова начинаю ненавидеть ашкеназов.

– Почему‚ Дуду?

– Это их раввины отменили многоженство. Кому оно мешало?

– Давно отменили‚ Дуду. В десятом веке!

– С тех пор ненавижу.


Появляются запоздавшие гости со страниц.

Из одинокого своего затворничества.

Общее привлекают внимание.

Издавна больные, калечные от рождения, с телесными огорчениями, не приведи Господь! Кисть подвернута. Спина согнута. Нога с ногой вразнобой. Говорливые, потревоженные, перекликиваются друг с другом:

– Возьмем рыбу в тесте…

– Курицу по-китайски...

– Пару салатов...

Они даже танцуют, те, которые могут. Которые не могут, топчутся на месте в мучительной неуклюжести, продираясь через накопленную застенчивость, не в ладах с музыкой, с немощными своими телами. Но им нравится, им очень нравится; когда музыка умолкает, танцуют без музыки.

Задумчивый страдалец, самый из всех увечный, в недугах души от натужного потока мыслей, – слезы его проливные, задавленные, отстоявшегося отчаяния:

– Букашки-таракашки, жучки-козявочки… Их и не видно по малости, а у них – крылья. Крылья!..

К нему спешат. Его утешают.

– Мамеле… Тателе… Намучились вы со мной! Мамеле, тателе…

А вот и молодая пара: влюбленность видна с расстояния, не утаить. Ноги у нее слабы. Голова у него велика. Она двигается нестойко, с видимым усилием, робко ему улыбаясь, а он забегает вперед на десяток шагов, поворачивается, шагает навстречу, задыхаясь от ощущений. Чтобы приблизиться, притронуться, промычать мало различимое – языку не поместиться во рту. Но она понимает, она его понимает…

Девушка исчезает по неотложной потребности, а он бродит меж танцующих, лучится счастьем, призывая порадоваться за компанию, слюнка стекает на подбородок. Она возвращается, принарядившись, шарфик на шее, браслет на руке, и он спешит к ней по залу, притронуться и промычать свое.

Опечаленный старик взглядывает на них неотрывно, в тоске по чувству. Грустно ему, неукладисто, унылость обвисает на плечах, не снести одному. «Неприютный ты у меня, – скажет ему ликующий. – Нашел кому завидовать». – «Понимал бы…», – скажет в ответ.


Ходит по залу мужчина…

…легкого, с вида, подпития, с бутылкой в руке.

– Попрошу уважить.

Садится за стол. Разливает по бокалам.

– Праздник! У меня праздник. Закончил выплачивать ссуду на квартиру. Двадцать годков‚ понимаете‚ двадцать!

– Поздравляем‚ – говорят ему.

– Поздравления приняты. Не объявить ли этот год юбилейным? Развесить знамена‚ произвести салют с балкона, прислать самому себе корзины цветов, выпустить памятную медаль с надписью по кругу: «Не опасайтесь больших расходов. Опасайтесь малых доходов».

Видно‚ что человек под градусом‚ но уважения к себе не теряет.

– Неделю гуляю. И еще буду. Попрошу почтить.

Чокаются. Отпивают по капельке. Нюма не держит паузу:

– Спрашивал прежде, спрошу и вас: почему уехали оттуда?

Отвечает незамедлительно:

– Евреи улетали. Кругом пустело. Подрастет доченька, а жениха не отыщешь.

Вновь берется за бутылку:

– Доченька замуж выходит. За доченьку следует выпить.

Мрачнеет. Отставляет бокал.

– Родился непоседой, с рюкзаком за спиной. Хотел обойти здешние края – и двадцать лет отсидел на работе, не сбежать. Ссуда все жилы вытянула.

– Она же закончилась.

– Доченьке надо помочь. Влезаем в кабалу, еще на двадцать лет.

Взглядывает внимательно‚ не переживают ли. Они переживают.

– Сворачиваем знамена. Отменяем юбилеи. Для доченьки можно и потерпеть.

Уходит к другому столу. Размякший от жалости к самому себе. Доносится оттуда: «Попрошу уважить...»


Гремит музыка.

Зашкаливают децибелы.

Ицика с Ципорой усаживают на стулья‚ поднимают к потолку‚ кружат в танце: радостно до слез, и проглядывает далеко-далеко.

Боря Кугель отплясывает посреди зала‚ выбрасывая на сторону тощие ноги с раздутыми коленками. Нюма Трахтенберг не танцует, Нюме хочется, чтобы и его закружили на стульях, только пока не с кем.

Сутулится за столом старушка-бродяжка, явившаяся без приглашения. Сумки стоят на полу. Локти топырятся на стороны‚ оберегая завоеванное пространство. Беззубые десны трудятся над куриной ногой.

– На черный день копишь?

Пышнотелая соседка дрожжевой сытости опасливо отмахивает ресницами, оглядывая страховидную старуху:

– Коплю...

– Дура. Чернее не будет.

Догладывает куриную кость‚ подбирает гарнир до невидной крошечки‚ допивает сок из бокала.

– Дети есть?

– Есть.

– Храбрая какая…

Мужчина с брюшком‚ напрыгавшись до упаду‚ отваливается на спинку стула. Его не устраивают нынешние министры‚ экономика с биржей‚ евреи-арабы‚ прочие несообразности, – возможно‚ он прав.

– Балаган‚ – говорит. – Кругом балаган. Везде и во всем.

Голосовал за левых. Голосовал за правых. За дурацкий список‚ который никого не представлял и никуда не прошел. Торчал перед телевизором‚ выуживая по всем каналам, выбирал омерзительных единомышленников и терял преданных друзей. Это его раздражает. Вгоняет в неизлечимые неврозы. Пятнами покрывает от аллергии.

– Перестаю доверять себе. Опыту своему. Убеждениям с привычками. Если не способен отличить идиота от нормального человека, значит, идиот – это ты.

Его слушают с интересом.

Ему поддакивают.

Велик‚ очень уж велик заряд на малом пространстве. Мы развернуты магнитными стрелками, юг-север. Глухи, слепы, недоверчивы. Разумные отсиживаются по укрытиям‚ себя не являя. Крикуны верховодят на сборищах в наготе заверений. Путаются намерения и понятия. Обидно не то‚ что врут‚ а то‚ что думают, будто ты им веришь.

– Ерунда, – возглашает суровый гражданин, которому всё известно. – Нам нужен диктатор.

Сухой. Жилистый. Изготовившийся перед прыжком.

– Не надо диктатора‚ – просит Нюма Трахтенберг.

– Надо. На пять лет. Предписать каждому, что делать, и взыскивать‚ если упущено.

– Мы уже нахлебались. Поверьте нашему опыту.

– Какое нам дело до чужого безумия, – говорит мужчина‚ распознав по акценту Нюмы страну прежнего его пребывания. – У нас будет иной диктатор.

– Не бывает иных, – возражает Нюма.

Одни пишут книги по истории. Другие их читают. Ошибки предыдущих им известны. И идеи. И лозунги не изменились: где взять иные лозунги, дабы прививать добро принуждением? Гремят марши. Шагают колонны. Чужой опыт не упрячешь за пазуху‚ но кто-то остерегает‚ кто-то вечно остерегает слабым‚ надорванным голоском: «Не идите туда! Там мы уже были. Только что оттуда!» Но они шагают. Шагают и шагают…

«Эти русские»: как они многословны!


Бродит по залу Меерович-Лейзерович…

…являя миру иудейский нос и иудейскую скорбь, локти прижимает к телу, чтобы не занимать лишнего места в пространстве.

– Меерович, раскиньте руки, – выговаривала Циля, его благоверная, в крайнем недовольстве. – И не спотыкайтесь о всякую тень. Не прежние вам порядки.

Но он не доверял порядкам. Ни прежним, ни нынешним. Даже голову не вскидывал – взглянуть свысока; свысока у него не получалось.

– Не могу не поделиться возникшими у меня сомнениями...

– Вы мне противны, Меерович. Я от вас опухаю.

Она опухала раз за разом в нескончаемых излияниях материнского молока, но однажды Меерович решительно вышел из спальни. В семейных трусах до колен.

– Циля, – сказал. – Мы уезжаем, Циля. На историческую родину.

Циля разделывала на кухне зеркального карпа. Ответила Циля, решительно и бесповоротно:

– Утряситесь, Меерович. Родина – моя квартира. Я опухаю, Лейзерович. От ваших прожектов. Пойдите на проезжую часть, возьмите шмат грязи, бросьте себе в лицо и успокойтесь.

– Мы уезжаем, Циля, – повторил. – В Эрец Исроэл.

– Покиньте кухню, Меерович. Мы никуда не едем.

Но он уговорил ее – отправиться за кордон с детьми, собакой, двустворчатым румынским шкафом, и сразу же получил отказ, потому что его отъезд противоречил «государственным интересам».

Прилетали заокеанские сенаторы, спрашивали: «Давать ли Советам поблажку в торговле?», Меерович отвечал сурово: «Не давать!», и газеты всего мира печатали на первой полосе: «Меерович-Лейзерович считает: Советы не заслуживают поблажки!» Приехал в Святой город, навалились хлопоты вживания, не появляются больше сенаторы, ни о чем не спрашивают, а это, согласитесь, трудно вынести.

Вот человек‚ которого забодали обстоятельства.

– Кугель, – мается Меерович. – Помнишь, как мы стояли на баррикадах?

– Нет, – отвечает Боря, – не помню. И баррикад не было.

– Врешь ты всё.

– Вру, – соглашается. – Но частично.

– Скучное ты существо, Кугель. Я бы с тобой не пошел на штурм твердыни.

Смотрит подозрительно, не смеется ли? Нет, Боря не смеется.

Вдыхает воздух в волнении. Шумно выдыхает.

– Брата моего помнишь?

– Помню брата, – отвечает Боря Кугель. – На тех же баррикадах.

– В Германию уехал. На их пособие, которое сытнее здешнего. Пишет оттуда: «Теперь не та Германия. Не та. Немцы – они другие». Отвечаю ему: «Они другие, да я тот же. С той же незалеченной болью».

– Правильно отвечаешь, – одобряет Боря. – Слушай сюда, Меерович! Я люблю тебя, Лейзерович, и пойду с тобой даже на штурм твердыни.


Возле неприхотливого завала камней активист Рацер распределяет должности.

– Вы нам нужны, Зельцер. Мы вас делегируем на съезд. Кооптируем в президиум. На вас будет культсектор и контакты с прессой.

– Рацер, – отвечает Зельцер и пихается пузом. – Я вам не мальчик, Рацер. Я буду заместителем, Рацер, или никем.

– Никем, – соглашается Рацер, особа с короткими ручками, которого следует опасаться.

Идет по залу, выискивая жертву.

Произносит углом рта, не глядя на собеседника:

– Нам требуются люди на местах. Честные и проверенные. Вы нам нужны, Бердичевский. Мы вас назначим ответственным за пенсионеров.

– Нет, – говорит Бердичевский.

– Да, – говорит Рацер.

Деловитый и озабоченный.

Нахрапистый и пугающий.

– Готовьтесь, – призывает Рацер. – Завтра. В восемь тридцать. Выйдете на трибуну и начнете собрание.

– Я не умею, – говорит Бердичевский.

– Нечего тут уметь. Вот вам бумага, выйдете – прочитаете: «Господа! Для ведения собрания нам необходимо избрать председателя. Господин Штуцер, пожалуйста». Выйдет Штуцер, скажет: «Предлагаю избрать председателем собрания господина Рацера». Теперь вы, Бердичевский: «Кто за Рацера? Кто против?»

– Я против, – говорит Бердичевский.

Рацер начинает сердиться.

– Погодите, не дочитал. «Кто против? Против – нет. Единогласно. Попрошу господина Рацера занять место председателя». Вот и всё. Дальше я веду сам.

– А я? – спрашивает Бердичевский.

– Вы идете в зал.

– Я против.

– Вы остаетесь в президиуме.

Старая хулиганка Фогель не может себе отказать.

– Вы тут болтаете, – говорит ехидно, – а Шмельцер уже сколачивает актив.

– Шмельцер... – ахает Рацер. – Он же не кооптирован! Он же не делегирован!

И побежал куда-то.

А Шмельцер орудует зубочисткой, выковыривая съедобные остатки, с пристрастием оглядывает зал.

– Одни кругом фрикадельки с тефтельками. Стареющие их прелести… Познавательно‚ конечно, но куда подевались сговорчивые обольстительницы в одеждах и без? Откуда их берут? Где выращивают?..

Видит старую хулиганку Фогель, кричит через весь зал:

– Ваши-то! Опять обделались!.. Фига вам американцы дадут! Сдохнете, Фогель, без помощи, и сионисты ваши сдохнут.

– Экий вы пакостник, Шмельцер! Даже у хамства должно быть приличие.

А он хохочет, мерзко и польщенно, нахальством и у Бога возьмешь.

– Запасайте крупу, Фогель. Мыло со спичками. Скоро война будет.

О, Господи! Хоть бы к старости не краснеть за других…


Старая хулиганка Фогель, голоногая и патлатая…

…в куцей кофтенке без рукавов, ключицы по цыплячьи торчком наружу.

– Бердичевский, я разучилась радоваться чужим успехам. Что теперь будет, Бердичевский?..

Бердичевский вдов давно, давно не обласкан. Любит смотреть фигурное катание, гимнастику с плаванием: неприкрытые тела ему по нраву.

– Мне бы, – говорит. – Помоложе сюда приехать. Жениться на здешней.

– Женитесь на мне, Бердичевский…

Он подходит строевым шагом, мордастый, неотвратимый.

– Честь имею, граждане товарищи!

Фогель отзывается:

– И мы имеем.

Простоват с виду, возможно, плутоват; мог бы затеряться на дворовой скамейке, среди игроков в домино, там он на месте. Глаза шальные, сеточка нездорового румянца на щеках, из ушей пучки сивых волос, которые не мешало бы укоротить.

– Мадам, – точно на одесском привозе, прицениваясь к буракам с синенькими. – Вы меня, конечно, извиняйте, но я прерву ваше застолье.

Фогель разрешает без любезности:

– Прерывайте

– Балабус, – на том же привозе, – я вас узнал. Мы учились в одном классе.

– Простите, но я вас не помню, – отвечает Бердичевский. – У меня плохая память на лица.

– Вы простите, она у меня хорошая. Ваша жена очень мне нравилась… – Смотрит на Фогель: – Это были не вы.

Общая неловкость, но унять его невозможно.

– Сейчас вы меня припомните. Был диктант, и я написал вместо «жеребенок» – «же ребенок». Доказывал: «Это же ребенок», а мне поставили двойку.

– Помню, – улыбается Бердичевский. – Такое разве забудешь?

– Вот видите! Учительница сказала: «Ты плохо начинаешь, Яша», а я ответил: «Зато хорошо закончу». Знать бы тогда, что это будет в Иерусалиме…

Щелкает каблуками:

– Майор Финтиктиков. В отставке майор и в отставке Финтиктиков. Как вам моя фамилия?

– Редкая для еврея. Однако не хуже прочих.

Излишки живота обвисают над поясом, в глубинах голубой, в разводах, рубашки. Зубы белые, крепкие, наверняка вставные. Бритая наголо голова, спереди чубчик.

– Вас не удивляет мой наряд? – продолжает бравый отставник. – Отдыхаю после мундира, погон с портупеей, казенных гаткес под брюками, которых стыдился в дамском обществе. Отдыхаю сознательно и бесповоротно.

Бурно хохочет. Слеза пробивается от смеха в выпученном глазу.

– Видали? Нет, вы видали? Чуть что, глаза мокреют. «Финтиктиков, – удивлялись в полку, – не быть тебе генералом. Слезлив не по чину». А я отвечал: не по чину обрезан… Извиняйте великодушно.

Пора бы откланяться, но он не уходит.

– Отнимаю ваше время. И потому обязан возместить потерю.

– Ну что вы.

– Нет-нет, я обязан. Майор Финтиктиков не богат. Гурништ мит гурништ. Нет у него ничего, кроме государственного пособия и офицерской чести, – я вам спою, не возражаете?

Фогель – тихонько:

– Он безумный.

Бердичевский:

– Он неунывный. Порой это одно и то же. Мы вас слушаем.

Поет – руки по швам:

– «Штейт уф, ир але вер, ви шклафн…» Нравится?

– Очень. А что за песня?

Глаза таращит под густыми бровями:

– Вот и они спрашивали. Да на партийном собрании. «Интернационал» же, говорю, на идиш. «Ин гундер лебен муз, ин нойт…» Финтиктиков, – щурились, – откуда нам знать? Может, «Боже, царя храни…»

Хлопает ладонью по животу, сотрясаясь от беззвучного хохота.

– Мы же его в местечке пели, в детском саду… И это тоже: «Отречемся! Таки отречемся!..»

– До свидания, – говорит старая хулиганка Фогель.

Неуемный майор не умолкает:

– А биселе еще, самую малость… Вся служба проходила при оружии, и у меня есть соображения. Судьбу нашу – ее полноту – надо оценивать по возможностям, которые были у каждого. Чтобы погибнуть.

– Проясните, – просит Бердичевский.

Мысль замечательная, следовало додуматься самому.

– Мы с вами погодки, и война малолеток не зацепила. Но возможности были, еще какие. «На Дальнем Востоке пушки гремят, убитые солдатики на земле лежат…» Готеню, на Ближнем бы обошлось…


Он уходит, и Фогель повторяет:

– Женитесь на мне, Бердичевский.

Медичка Фогель, нарушительница внешних приличий, спирт пила в морге, возле трупов закусывала и делает вид, что она опытная.

– Бердичевский, вы подрывали устои?

– Нет, вроде. А вы?

– Я, Бердичевский, подрывала.

Молчит. Затягивается сигаретой. Дым по драконьи пускает через нос.

– Грубый вы, Бердичевский. Толстокожий.

– Что же я, тонкостей не ощущаю?

– Ощущаете, – утешает. – Вы ощущаете. Но не сразу.

Резкая. Напряженная.

Сигарету кусает безжалостно.

– Расслабьтесь, – призывает Бердичевский. – И не ждите. Начинайте уже жить.

– Умница, – говорит Фогель и чмокает его в щеку. – Я вас люблю, Бердичевский. Пошли Феллини смотреть.

– С вами?

– Да хоть со мной.

Конопушки на лбу. На носу. На руках и ногах. Сзади посмотришь – девчонка девчонкой. Спереди посмотришь – лучше не смотреть.

– Бердичевский, – заманивает старая хулиганка Фогель. – Я насолю вам грибов с капустой. Напеку пирогов с рисом, с яйцами. Водочка будет, настоянная на травках. Сядете за стол, Бердичевский, станете наворачивать за обе щеки. Хохотать. Ногами топать. Еда повалится изо рта. Плохо вам?

– Пироги... – сомневается. – Вы разве умеете?

– Обижаете, хозяин. Откроете холодильник, нальете пивка: буль-буль, райская музыка! Первый глоток с утра – лучше не бывает.

И верещит от удовольствия.

Она хулиганка, ей можно.

– Фогель, – спрашивает подозрительно, – вы пьете по утрам пиво?

– Поживите с мое, Бердичевский…

И пошагает под обложку, на ту самую страницу, где пройдет по улице доброволец, строгий и неустрашимый, на плече чешский карабин М-1, на рукаве повязка «Гражданская оборона». Рядом – голоногая, патлатая, в руке фонарь.

Выйдет из-за угла замечательный ребенок, настырный и неумолимый, носом прокладывая путь, поведет пса на шпагате, уныло обреченного.

– Это чья у тебя собака? – спросит Бердичевский.

– Это моя у меня собака, – ответит независимо.

– А до этого была чья?

– А до этого была ничья.

И отведет глаза.

– Я тоже ничья, Бердичевский, – скажет Фогель.

И выйдут они на бугор. На самую его вершину.

Встанут рядом, глядя на закат.

Подержатся за руки.

– Не молчите, Бердичевский, – попросит старая хулиганка Фогель. – Говорите уже, не упрощайте радости. У нас убыток от невысказанных мыслей.

Полыхнет поверху карминным великолепием. Пыхнет жаром костра. Дотлеет на закатной полосе, а по кромке горы напротив будет безумствовать алое, неистовое напоследок.

Станет ветрено на бугре.

Станет знобко.

Но они простоят до конца.


Дед Ицика‚ праведный Менаше…

…возле которого всегда покой, – ему слово.

– Мы жили в жаркой земле, в местах влажных и затененных, и жили неплохо. Была у меня лавка. Вызревали в саду апельсины, вызревал миндаль с гранатами, верный с того доход.

Явился в видениях Элиягу-пророк, сказал:

– Сын мой! До коих пор будешь скитаться меж народов? Утеснён и унижен Израиль. Земля пребывает в запустении. Святой город нужно отстроить‚ оживить сердца поникших‚ а ты сидишь в праздности‚ молотую муку мелешь.

Опал цвет с миндаля.

Опал с граната.

Назавтра Менаше продал лавку с садом‚ нагрузил поклажу, жену с детьми на ослов и пошагал через бесхлебные края‚ покинутые людьми и населенные диким зверем. Добрались до прибрежной земли‚ нуждающейся в поливе, разглядели высеченные в скале колодцы‚ почвы плодоносные и вид чарующий, ручьи молока с финиковым медом‚ и поселились в городе‚ обнесенном стенами‚ разместили гнездо свое на скале.

Праведный Менаше, торговец пряностями, таится на рынке, в глубинах лавочки, в окружении мешочков и баночек с притертыми крышками‚ сберегающих дивные специи‚ свежие и засушенные‚ молотые и в зернах.

Лампа под потолком. Баба Сали на стене, чудотворец в восточных одеяниях, и польский еврей Менахем Бегин. Не вставая со стула‚ Менаше отвешивает пряные коренья‚ мяту‚ шалфей‚ паприку и базилик‚ шафран и анис‚ а в промежутках считывает псалмы. Певучая непоседа в клетке напитывается ароматами, псалмы напитываются тоже‚ гортанные на звук и терпкие на чувства. «Очисти меня лавандой – и чист буду, омой меня – и стану белее снега...»

Праведный Менаше мечтает‚ раскладывая по прилавку розмарин и петрозилию:

– Насыплю полные мешки земли. Нагружу осла. И повезу по городам-странам‚ к народу моему.

– Продавать? – загораются торговцы.

– Не продавать – раздавать‚ чтобы насыпали щепотку под головой умершего‚ покоиться на святой земле. Ангелы понесут на руках за благое дело‚ не преломится нога моя‚ не споткнется осел мой…


Разносят по столам кофе в маленьких чашечках и сладости‚ конечно‚ сладости, крохотные‚ на укус‚ пирожные, ядовитого цвета желе на блюдечках‚ шоколадные муссы в розеточках.

Шмельцер подхватывает пирожные без счета, глотает‚ постанывает‚ урчит ненасытной утробой‚ бьет себя по руке-воровке.

– Боже ж ты мой... Это яд для меня! Отрава! Боже ж ты мой‚ – чавкает в истерике‚ – мне же нельзя сладкого‚ категорически!.. Боже ж ты мой‚ – с наслаждением‚ – до чего вредно!..

Старческая пара, Шула и Шими, очищают от кожуры яблоко, одно на двоих, нарезают малыми кусочками в горячий чай, чтобы размякли. Старуха-бродяжка ходит по залу, отлавливает простодушных:

– Меня похитили. И просят выкуп.

– Велик ли выкуп? – любопытствуют.

– Два шекеля.

Веселятся, лезут в карман:

– Два шекеля? За умненькую‚ хорошенькую старушку? Совсем даром!..

Запоздалый гость – щегольская блуза не первой свежести‚ яркий шарфик на шее‚ редкие волосы пристроены аккуратно‚ волосок к волоску‚ чем покорял школьниц на вечерах‚ покорял зрителей с экрана‚ обученный опытными педагогами – эмоциями оправдывать неправду.

– Старик‚ я тебя люблю!

Объятия артистичны. Лобзания непременны. Баритон восхитителен.

– Слушайте меня‚ народы! Перед вами лицедей-притворщик без означенной цели. Всё прогусарил в прежнем пребывании, прибыл сюда – обучать перевоплощению завтрашних неудачников. Пусть мне заплатят за это‚ пусть!..

Задники у туфель сбились‚ брюки облохматились‚ карманы у блузы обвисли, провисший хлястик мотается по сутулой спине.

– Что в дальнейшем предвидится? Одни услады. Если‚ конечно‚ обласкаете. Двадцаточкой без отдачи…

Старый скрипач‚ принарядившийся к свадьбе‚ вскидывает смычок. Скрипач на земле – восторги в небесах.

– Свадьба завершается! Пора на выход.

Первым в хороводе крохотный раввин. Он слаб и виден на просвет. У него встрепанная борода и взгляд снизу вбок. Ноги его шатки. Движения неуверенны. Остальные – нескончаемой вереницей‚ приноравливаясь к его немощи.

Вытанцовывает чаровница Авигайль в кольцах-серьгах-ожерельях.

Вытанцовывают издавна больные, калечные, с телесными огорчениями.

Суровый гражданин, которому требуется диктатор.

Бывший актер, грассируя под шансонье:

– Слетать в Пар-риж‚ купить шнур-рки в подарок...

Даже Шмельцер танцует, неугомонный пакостник, помахивая слегка платочком.

Даже праведный Менаше проходит с рукоплесканием в свои завосемьдесят‚ стряхнув с плеч несчитанные зимы.

Даже старческая пара – угасшие тела‚ выдубленные на солнце лица – танцует недвижно на месте своем.

– Я еще ничего, Шула.

– Ты у меня хоть куда, Шими.

Майор Финтиктиков тянет руки по швам, провожая пением «Интернационала»:

– Дер гайст, эр кохт, эр руфт цум ворн…

Крохотный раввин уводит хоровод под переплеты, каждого на свое место.

Раввин пьян от танца. Скрипач пьян от музыки. Ицик – от Ципоры‚ которую ему познавать.

Лопнет на скрипке струна, звук жалобный. Лопнет за ней другая. Заторопятся следом совсем уж чужие, из иной истории, иного автора: «И пусть‚ и ладно... В хорошей компании...»

Уйти бы и автору вслед за героями, отыскать погребение каждого, обмыть из шланга могильные камни – желание неисполнимое.


Притушен свет в зале…

…умолк родничок из запрятанной водопроводной трубы.

Все ушли.

Официанты собирают посуду.

Старуха-бродяжка складывает в сумки остатки еды‚ вызывая укоры строгого служителя. Вскидывает в ответ кукиш с обломанным ногтем – игрушечным пистолетиком. Кукиш невелик‚ а оттого неубедителен.

Подхватывает сумки, оглядывает на прощание зал:

– «Потухла свечка. Вот мы и в потемках…»

Выходит на мостовую, загораживая проезд, автобус тормозит со скрежетом.

С оханьем карабкается по ступеням.

– Деньги у тебя есть? – спрашивает шофер.

Она не отвечает.

У нее и карманов нет.

Автобус закружит в хитросплетениях домов‚ улицы явят себя‚ улицы в лицах‚ зазвучит идиш‚ сберегаемый в веках‚ пейсы затреплются на ветру, и поплывут за окном седобородые старцы с осанкой патриархов: реб Меир‚ реб Алтер‚ реб Хаскеле‚ неистовые юноши с глазами мудрецов: Зерахи, Гершоны и Аврумы‚ ремеслом добывающие пропитание Мойше дер бондар‚ Симхе дер шойхет‚ Берл дер шустер‚ их поросль в неисчислимом множестве‚ их жены в платьях до пят‚ с косынками на бритых головах‚ с разношенными от родов телами.

Скажут в автобусе:

– Ты‚ который из России‚ уезжай давай.

Скажет в ответ:

– Уезжай ты.

Скажут ему:

– Я тут родился.

Скажет старуха-бродяжка:

– Дед твой приехал. Не дед – прадед. Тоже уезжай. Ты. И ты. Все-все уезжайте.

– Все уедем‚ – кто останется?..


А Ицик с Ципорой вернулись со свадьбы.

Улеглись на ложе.

И вот первое узнавание. Робко открывающийся мир. Стыдливо доверчивый шаг навстречу. Первая боль с первым облегчением.

Наутро – после ночи отрады‚ когда в бурлении чувств‚ до утра‚ цокал коготками по крыше демон соитий, в туманных‚ взвихренных одеждах, – они пойдут в магазин и купят красавец-мангал с набором шампуров.

Захочется купить два‚ для балкона и выездов на природу‚ но молодые решат повременить‚ а деньги, подаренные на свадьбу, вложат в киоск с семечками и орешками. По совету увертливого Шмулика‚ владельца прибыльного дела «Куплю всех и продам всех»‚ – его советами Ицик дорожит.

А через день после свадьбы – всего через день – Ицик унесется в недостижимые дали‚ где покупают всё и с выгодой затем продают: рука на руле‚ телефон к уху. Рядом станут просвистывать на машинах иные Ицики‚ нервные и настырные‚ перетирая шоссе рубчатыми колесами до иссыхания мозгов, туда-обратно‚ туда-обратно: либо они его перетрут‚ либо оно их.

К ночи зазвонит телефон‚ но Ицик не ответит. Ицик ляжет в постель к Ципоре, чтобы сотворить первенца, неторопливо‚ углубленно‚ со знанием дела. Встрепенется на кровле танцующий демон‚ взметнет облачения‚ сотканные из созвездий‚ зацокает в нетерпении коготками, но снова зазвонит телефон‚ безумный Шмулик скажет коротко: «Продавай доллары» и сразу отсоединится.

Затоскует демон на крыше. Ципора задремлет‚ носом в подушку. У Ицика с Ципорой прекрасная постель, на которой спать да спать‚ да делать детей‚ но ему будет не до этого. Долларов у Ицика нет‚ однако советами Шмулика не пренебрегают‚ и он станет соображать в тревоге‚ где купить посреди ночи эти проклятые доллары и немедленно продать с прибылью.

Ицик проживет с Ципорой в любви и согласии‚ но даже в волнующие моменты станет откликаться на телефонный призыв, лишь бы не упустить выгодную сделку. Раз упустишь‚ два упустишь – и отстанешь‚ и не догонишь‚ в характере‚ не дай Бог‚ проявится безнадежность‚ от которой ему погибель. А Ципора будет ожидать в готовности‚ ласковая и покладистая‚ понимая его и принимая таким, каков есть, – пламя не отделить от фитиля.

Но придет день…

Их день…

А точнее, ночь…

Ицик отключит надоедливый телефон и ляжет в постель к жене своей Ципоре.

Он погладит Ципору по плечу‚ а она проснется от ласки‚ теплая и доверчивая. Проведет рукой по спине‚ а она повернется к нему‚ готовая понять и принять. Но они не будут спешить‚ заново знакомясь друг с другом‚ припоминая белопенное платье на полу возле кремового костюма с атласными отворотами‚ жгучие глаза в доверчивой беззащитности.

Те же глаза будут глядеть и теперь из манящей восточной сказки‚ и в той самой сказке Ицик обратится в могучего‚ великодушного шейха. Закружится по кровле танцующий демон крыш наедине с царственным величием‚ а Ицик передаст Ципоре всего себя‚ сбереженного до нужного часа, получит ее такой‚ о которой не подозревал в суетной торопливости‚ соберет воедино и перельет в Ципору желание свое‚ преумноженное в глубинах тайников‚ нежность свою и ласку, а она примет‚ преобразит в зримые формы‚ и ребенок получится светлым‚ великодушным‚ обогретым их любовью‚ ибо лаская Ципору в минуту зачатия‚ он обласкает и будущего своего ребенка.

К его появлению Ицик купит лучшую краску с самыми дорогими кистями‚ в три слоя выкрасит стены с потолком, чтобы внести младенца в светлое его жилье. Крохотного. Круглоголового. С розовыми ладошками. Он ухватит отца за палец‚ и Ицик просидит возле него до вечера‚ утихая душой‚ а хотелось бы навсегда.

Имя ему дадут – Менаше.


Многословие доступно всякому…

…молчание – явление обоюдное‚ настоянное в глубинах ощущений.

Боря с Нюмой сидят в опустевшем зале, пьют кофе‚ подъедают пирожные.

– Хорошо сидим, Нюма.

– Хорошо молчим, Боря.

Боря взглядывает на него.

Строго. Без улыбки.

– Дверей к небу – их много‚ Нюма. Дверей к человеку – не меньше. Создатель сотворил несчетное их число‚ а мы завалили житейской необходимостью – не разгрести. Что нас утесняет‚ друг мой?

У Нюмы нет ответа‚ но Кугель неумолим:

– Ограниченная зона проживания. Температура – от и до. Непременный кислород. Радиация в меру. Вода без примесей. Воздух без гадостей. Осадков не менее. Скорость ветра не более. Хлеба кусок. Супа половник. Пол под ногами. Крышу над головой. Женщину – без нее никуда... Обложили! – кричит Боря. – Я не позволю испортить остаток моих дней!..

Вилка падает на пол, Боря ее не поднимает.

Откровения – их не миновать.

– Сходите на кладбище, Нюма. Взгляните, как лежат они, дружно, рядком-ладком, то ли прежде? Эти жили‚ а те за них беспокоились. Эти делали гешефты‚ а те места себе не находили. Одни прошибали стены собственными головами, другие волочили мебель через образовавшиеся проломы.

– Запишите, – просит Нюма Трахтенберг.

– Давно записано, – отвечает Боря. – И где теперь те головы? Одна кругом мебель.

Допивает кофе.

Забирает оставшееся пирожное из розеточки.

Пора уходить.

– Меня можно запоминать, Нюма. Пора. И не перебивайте. Не перебивайте!

Нюма не перебивает.

– Мое вам напутствие, друг мой. Судите окружающее по лучшим его проявлениям. Работу. Книгу. Подругу. Миг отошедший. И хвалите. Хвалите непременно. Тогда нормально, жить возле вас захочется.

Нюма Трахтенберг обеспокоен.

– Вам рано уходить‚ Боря.

Соглашается не сразу:

– Иногда кажется, действительно рано... Беру отсрочку: поживу малость‚ и будет.

Глядит испытующе. Чешет лоб. Дерёт шею ногтями.

– Неделю назад кончилась отсрочка. Взял другую. На два года. Но станут ли так долго платить пособие?..

Отодвигает пустую чашку, говорит решительно:

– Вы не поверите, Нюма! Я написал элегию. В подражание великим.

Читает с выражением:

– Горят болота. Торф горит. И утки‚ ожиревшие за лето‚ бьют крыльями по пламени озер. Но крылья слабы для такого веса‚ а торф горит‚ и отблеск по воде багрово мертвый‚ яростью косматый. От ужаса ныряют утки в глубины вод‚ в прохладу струй‚ но там лишь рыбы‚ много рыбы. И утки всё жиреют и жиреют...

Он улыбается, Боря Кугель, мудро и чуть насмешливо.

– Зачем мы рожаем, друг мой? Рожаем и рожаем. Ради чего?

Оглядывает зал, где притушен свет.

– Быть может‚ передаем детям наше беспокойство. А может‚ мы передаем надежду…


Загрузка...