ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ



Над нашими головами пролетают птицы…

…великим множеством, по заведенному маршруту.

Весною поспешая на север, осенью на юг.

С одной стороны у них море – не всякая способна одолеть его, с другой река Иордан, засушливые за ней пространства. Птицам не обойтись без воды, без корма, и потому останавливаются здесь на отдых, больше негде, набираются сил для полета.

Страна‚ над которой держат путь перелетные птицы‚ – соблазн для покорителей. Им тоже требуется вода и корм, чтобы пройти с севера на юг или с юга на север, походя пролить кровь. На то они и покорители.

Засыпает город на холмах.

Утихают пристанища для постояльцев.

Замирает движение машин, и вниз по горной тропе‚ в глухоте ночи и глухоте памяти трогаются в глубины преисподней вечные боевые центурии, видения гибельной поры.

Впереди едет порфирородный властитель‚ восседая на арабском скакуне‚ молчаливо неподступный. Рубленное тесаком лицо. Глубокая складка на лбу. Глаза холодного пламени, руки в мохнатой поросли, пурпурная тога цвета пламени – кровь темнеет на тоге к устрашению врага.

Строем шагают велиты с дротиками‚ принципы в панцирной броне‚ грузные‚ грозные‚ испытанные в боях гоплиты, мрачные и беспощадные. Несут наизготовку литавры. Боепоходные трубы. Вздымают знаки неодолимого легиона‚ врага превосходящего отвагой по воле своего повелителя.

Блик на мече. Блик на броне.

Ужаснуть и покорить.

Помечено в достоверных источниках: овца объягнилась львенком в минуты его зачатия, знаком великого могущества. Скреб ногтями утробу матери‚ дабы поскорее родиться и зазватить этот мир. Поклоняется огневой стихии‚ и верные ему легионы выжигают поселения на пути‚ палом вылизывают посевы‚ штурмом взятые города в пламени возносят к облакам.

Огонь притягивает его‚ зачаровывает‚ вздымая муть со дна‚ вызывая жжение похоти к неотложной потребности‚ и после пламеносного пиршества пригоняют на аркане прекрасных полонянок ему на выбор.

Перепуганные окрестности воют в страхе‚ обдирая послушные колени, а проворные слуги обмазывают пальмы липучим жаровым составом‚ чтобы стройными‚ ввысь вознесенными факелами освещали земного бога‚ златозарного и венценосного.

Меч‚ проходящий по селениям.

Бич‚ гуляющий по ребрам.

Пламя‚ пробирающееся по строениям.

Потоптан хлеб. Высохла материнская грудь. В трауре разорваны одежды.

Страхи развлекают властителя. Боль тешит. Насилие уводит от пресноты обитания. К рассвету выезжает на равнину‚ оглядывает совиным взором мертвые соленые воды, суров и безжалостен:

– Приведите.

Бегут. Подгоняют. Связывают руки за спиной.

Пленники стоят кучно‚ ёжатся‚ переступают с ноги на ногу, голые‚ жалкие‚ изнуренные‚ в кровавых подтеках от бичеваний. Они прятались по убежищам, в темных пещерах на крутых откосах‚ но повстанцев выдали мухи‚ мухи роились тучами у входа‚ поживиться отбросами‚ вслед за мухами явились солдаты. Один из пленников – курчавый‚ горбоносый и синеглазый – шамкает беззубым ртом‚ бурлит горлом‚ косит глазом на меч‚ умоляет сжалиться‚ пощадить‚ отрубить голову.

Милосердие расслабляет воина‚ заслуживая осуждения.

Земной бог командует:

– Бросайте.

Их скидывают с обрыва в воду‚ и он – ненасытный от рождения в жгучей своей любознательности – глядит заворожено на пленников‚ которые выскакивают на поверхность с шумным всплеском‚ вытолкнутые неведомой силой‚ крутятся на вздыбленной волне, беспомощные‚ разевающие обожженные рты‚ с нестерпимой резью в глазах‚ которым вскоре ослепнуть.

Край безлюдел пока что. Вымирал и обмирал без пользы. Тяжкие копил раны и тяжкое кругом увечье. Нищие плодили нищих. И нищие нищими помыкали.

Таился по берлогам не сысканный люд‚ бедствиями прибитый‚ высматривал с опасением: «Не подступило ли замирение? Хоть с кем‚ хоть когда? Не отошли ли полночные страхи?..» И вновь уползал в затенья с подлазами‚ в ненадежные свои укрытия.

Дело давнее, жертвы с властителями позабытые.

Чтобы растолковали в будущем:

– Проклятие неизбежного.

Чтобы опровергли, если получится.


Выводят к машине немощного инвалида…

…бывшего командира танка, которого вся бригада называла «Сначала заплатите».

Вечная его присказка‚ то ли в шутку‚ то ли всерьез‚ но дрался он хорошо‚ в бою не терялся‚ экипаж свой оберегал. «Пошли!» – кричали по рации‚ а он отвечал: «Сначала заплатите». – «Огонь!» – кричали‚ а он повторял от выстрела к выстрелу: «Сначала заплатите. Сначала заплатите. Заплатите сначала...»

Они были молоды. Веселы и удачливы в полноте ощущений. Они были живы и не ценили этого, голодные‚ ненасытные‚ задремывая под рёв моторов, вскакивая от негромкой команды. По уговору о политике не заговаривали‚ хоть и угадывали‚ у кого левые взгляды‚ у кого правые‚ – в бою не имело значения.

Садились в кружок‚ пускали сигарету по рукам, чтобы всем по затяжке, – это сближало.

1973 год.

На водительском месте сидел у них Фима-водопроводчик‚ которого на земле предков переименовали в Хаима-инсталлятора. Круглолицый‚ косматый‚ в кучерявой бороде‚ с утопленными глазками за красными веками‚ Фима прятал от жены бутылку в туалетном бачке‚ отписывал без хвастовства за рубеж, друзьям по котельной: «За месяц заработал на сто поллитровок‚ если‚ конечно‚ покупать на рынке»‚ а они отвечали через границы: «Ты‚ Фима‚ миллионер...»

Башенным стрелком был Гидон‚ у которого с малых лет зашкаливало «ай-кью» к зависти окрестных родителей. Гидон решал хитрые задачи, завоевывал призы на олимпиадах, а бабушка‚ старая еврейка из Анатолии‚ выговаривала ему на ладино: «Хватит тебе читать. Глаза портить. Я ни одной книжки не открывала‚ а прожила – людям на зависть». Гидон не знал ладино и возразить не мог; за Гидона сражались две фирмы‚ завлекая доходами‚ но поработать ему не удалось, чтобы доказать бабушке – книги стоит иногда открывать.

Был бой на Голанах. Гидон‚ у которого зашкаливало «ай-кью»‚ сгорел в танке‚ сгорел и Хаим-инсталлятор‚ оставив в туалетном бачке недопитую бутылку‚ – радист успел выскочить из пламени‚ вытащил раненого командира.

Отговорили речи. Отгремели залпами. Откричала порушенная бедой: «Зачем Ты забрал его? Так рано? Не дал побыть со мной, с нами!..» Осталась гильза от чужого снаряда‚ высохла вода в ней‚ завяли розы с гвоздиками; на гильзе можно прочитать по-русски‚ в цепочке полустертых цифр: «Полный‚ Ж-9‚ 122-Д30‚ 14/68Ш...» Осталась пробоина на броне‚ через которую вошел снаряд и вышла беда, ржавчиной натекла до земли.

Командир танка, которого повстречал в гостинице, на берегу Мертвого моря, – он и его экипаж вошли в роман «Против неба на земле». В романе сказано среди прочего: «За всех болит сердце‚ но за своих особенно. Это, наверно, плохо‚ но это так».

На книгу потратил немало лет, потому что не отпускала от себя, ну никак, с первой своей строки: «Всё случайное не случайно. Всё необязательное обязательно».

Не отпускает и по сей день.

А командир не удостоился излечения. Предсмертие затянулось, и его перекидывали от врача к врачу‚ истязали процедурами‚ отвезли, наконец, к старому раввину‚ спросили:

– Ребе‚ что делать?

– Страдать‚ – сказал ребе.

И командир исчез, не желая навязывать свои мучения. Радист звонил‚ являлся без приглашения‚ но ему не открывали. Послал в конверте недокуренную сигарету, сиделка ответила по телефону: «Он больше не курит».

Лицо серое. Глаза потухшие. Дрожь рук не остановить, томления боли не унять.

– Держись, командир! – сказать бы теперь.

Слабо улыбнется:

– Сначала заплатите...

Охнет – осколок шелохнется у позвонка, с трудом усядется в машину‚ и его увезут к врачам.

Болит у того‚ у кого болит.


Соседка выговаривает под обложкой, изливая душу:

– Сын у нас снайпер. Лежит в засаде и ждет. А убивать страшно, даже врага, который хочет взорваться. На рынке или в магазине.

– Страшно, – соглашается сосед.

– Вот и он приходил поначалу веселый. «Полдня, – говорил, – прождал, а его не было». Не было и не было… Пришел раз и промолчал. Значит, враг шел мимо и не прошел. А сынок заскучал, затаился, сердце мое рвет.

И снова к соседу, готовому выслушать и посочувствовать:

– Приходит на побывку, ест, спит, хмурится захолоделый, – уходит назад, ружье уносит, рюкзак, себя уносит без жалости. Господи, прошу по ночам, пусть доживет до моих похорон, хоть какой, хоть раненый, – сделай, Господи!..

Добавление.

К расширению понятий.

– Я пацифист, – заявляет пацифист. – Ружье в руки не возьму. Гранату. В окоп не полезу. В самолет-истребитель. В транспортный тоже не полезу, если перевозит оружие.

Садятся в кружок, начинают обсуждать.

– И я, может, пацифист, но в армию хожу, в окопе сижу, в атаку бегаю.

– Таков твой выбор.

– Мой выбор – эта земля, а ты уезжай. В Данию-Люксембург. Где никто никому не грозит. Живешь с нами – защищайся.

– Имею право. На особое мнение.

– Есть право твое и право народа.

– Выбираю первое.

– Неплохо устроился. Тебе – особое мнение, а моим детям кровь проливать? Пацифизм надо завоевать. С границами надежными. Соседями благодушными. Тогда и я пацифист.

– Косный ты, слушать противно.


Добром не заканчивается многое…

…что начиналось добром. Благополучно пройти свой путь, благополучно выйти из него достается не всякому. Эта земля не для холериков: зажглись и погасли.

Когда мы приехали сюда, младшему сыну исполнилось десять лет.

Подумал тогда: «К восемнадцати его годам здесь всё образуется». С тех пор старший сын служил в армии, на смену ему пошел младший, внучка служила, затем внук, три внучки надели военную форму.

Он проходил подготовку особого назначения, мой старший внук. Завершалось обучение ночным переходом – восемьдесят километров – до гробницы пророка Шмуэля, где ожидали на возвышении родители, братья-сестры, дедушки-бабушки. Ждали и мы.

Это была «Гора радости».

Отсюда – в июне 1099 года – крестоносцы увидели Иерусалим и начали осаду города.

– Идут! Идут! – закричали дозорные.

Все помчались вниз на шоссе, покатили старика в инвалидной коляске, и вот они появились. Усталые, запыленные, как задымленные, – командир шел первым.

Собрал солдат у подножия холма, приказал:

– Вперед!

И они побежали наверх, двести метров по крутому подъему. Мы бежали вместе с ними, крича во всё горло, катили коляску со стариком, который тоже кричал…

Но прежде была война в Кувейте.

Указано в календаре дат: «15 января 1991 года закончился ультиматум, который США предъявили Ираку: вывести войска из захваченного Кувейта». Началась война в Персидском заливе, и 18 января, ночью, упали на эту землю первые иракские ракеты. Были раненые, поврежденные дома.

Гудели сирены тревоги, прилетали ракеты, а мы сидели в противогазах и ожидали конца войны, в которой не участвовали, но в которую Садам Хусейн пытался нас втянуть. Ирак захватил Кувейт, американцы со своими союзниками его освобождали, а ракеты падали на Израиль. «Переживем и это» – такая была заставка на экранах телевизоров, даже перед детскими передачами.

Дотошный журналист позвонил в сафари, где звери обитают на свободе.

– Львы пугаются сирены?

– Нет, – ответили. – Львы не обращают внимания.

– Медведи, – спросил, – пугаются взрывов?

– Медведи даже не просыпаются.

– Страус! Как ведет себя страус? Прячет, наверно, голову в песок?

– С чего бы это? – сказали. – Страус опускает голову в песок, когда ищет еду.

– Так что же? У зверей всё в порядке?

– У зверей нормально, – ответили из сафари. – Звери – они не воюют.

Жизнь шла своим чередом, несколько странная жизнь. Ходили на свадьбы в те дни, пили-ели, танцевали – противогазы лежали неподалеку. Ходили и на скрипичный концерт Айзика Стерна; загудели сирены, слушатели натянули противогазы, а он продолжал играть.

Читатель написал в газету:

«Надеваю противогаз и думаю: почему с детских лет кто-то желает уничтожить меня? Убегаю от немцев, от венгров, из поезда убегаю, из гетто, убегаю из группы, которую ведут на уничтожение. Я даже не спрашивал, почему они хотят убить меня. Подразумевалось само собой.

Но есть же на свете счастливые люди, которых не пытаются уничтожить. Интересное, должно быть, ощущение: встаешь утром с постели, и никто не хочет тебя убить».


Двадцать лет просидел в студии.

По два-три раза в неделю.

За двойной дверью‚ словно в кабинете большого начальника‚ и ничто не доносилось оттуда‚ где шевелилось остальное человечество.

«Внимание! Говорит Израиль».

Слово срывается с антенной вышки, уносится прочь до Полярной звезды‚ до Большой и Малой Медведицы‚ а невозможные на вид инопланетяне ловят его чуткими антеннами‚ расшифровывают-растолковывают‚ по случайному слову судят о жителях земли-матушки. Долго тревожился‚ размышляя о превратностях толкований‚ тревожусь по сей час.

Началась война в Персидском заливе, постоянные дежурства на радио, днями и ночами. Ожидание сигнала в наушниках: «Нахаш цефа! Нахаш цефа!» – «Ядовитая змея! Ядовитая змея!»

Значит, летит ракета из Ирака. Обычная или с отравляющим газом – жителям следует срочно зайти в комнаты, подготовленные заранее, натянуть противогазы.

На всё про всё пара минут.

Из Советского Союза валом валили евреи, которые не знали иврита, а мы дежурили, ожидая неизбежного: «Нахаш цефа! Нахаш цефа!».

Входили в студию, прерывая передачу, садились у микрофона, слышали в наушниках сообщения на иврите, объясняли по-русски.

Ракета летит.

Ракета упала.

Ищут место падения.

Определяют: обычная или с отравляющим газом.

Освобождают по одному районы страны. Освобождают всех. И снова в ожидании: «Ядовитая змея! Ядовитая змея!..»

Самолеты прилетали из России. Спускались по трапу старые и малые. Получали в аэропорту удостоверения личности, карманные деньги, противогазы для взрослых и детей.

Стояли на выходе встречающие. Перетаптывались. Выглядывали своих.

Бежал по залу мужчина в ушанке, в тяжелом драповом пальто и туфлях на микропоре, плакал, смеялся, ладонью водил по лицам, ладонью здоровался:

– Вот и мы… И мы прилетели...

Мои герои тоже побывали под обстрелами, от которых обложка не защитит.

Даже самая твердая.

Через годы снова гудели сирены.

Снова прилетали ракеты в немыслимых количествах.

Пережили и это.

«Всякий впитывает свой век‚ – скажет ликующий старик. – Мы мусорщики. Нам не привыкать. Переполнился – унес с собой. Лишь бы детям не доставалось».

Старик опечаленный с ним согласится.


Рыбу не спрашивают о самочувствии в реке-океане…

…такой вопрос можно задать рыбе, которая на блюде.

В аквариуме жили тепловодные, друг друга не потреблявшие. В жаркое лето весело резвились посреди растений. В зимние холода дружно висели возле лампочки подогрева. И к ним, по незнанию, подселили хищников, создали кошмар в ограниченном пространстве.

Сходу они сожрали по гупии, по крошке гупии – два глаза и прозрачный хвостик, а прочие малышки метались в поисках выхода, которого не было. К вечеру сожрали и их: каждой свое время и свой аквариум. Остальные рыбы для хищников были велики, и они стали есть вместе со всеми, дафнию, циклопов, мотыля.

К рыбам у автора нет претензий, с людьми бы разобраться.

Они вылезли на берег у приморского шоссе, захватили автобус с пассажирами и поехали к Тель-Авиву, стреляя из окон во все стороны.

По радио передавали:

– Террористы!.. Погоня!.. Слезы и кровь!..

Тридцать семь убитых, семьдесят пять раненых.

Вечером, на экране телевизора, дикторы утирали слезы, оповещая о потерях. Профсоюз спорил с министрами. Танки шли на север. Русская пара танцевала на льду. Хоронили взрослых и детей. И чудилось автору, что все смотрят на него, только на него, будто он, инженер-конструктор, наготовил оружие, из которого стреляют теперь во все стороны…

Был взрыв на улице.

И были жертвы.

Разлетевшиеся на стороны‚ не опознаваемые части того‚ кто дышал минуту назад‚ улыбался‚ ел мороженое.

Мужчины в черных одеяниях – пейсы заложены за уши – собирали останки до кровавой крошечки‚ хоронили потом с честью.

По телевизору показали кровь‚ стоны и обмороки; попугай в клетке углядел этот ужас‚ испугался и умолк. Понесли к ветеринару‚ а он сказал:

– Я прошел три войны. Горел в танке. Подрывался на мине. Хоронил друзей. А после взрыва руки дрожали: сын был там. Мог быть. Что вы хотите от птицы!..

На стенах домов висят плиты с именами погибших в автобусе, на улице или на рынке. Знающие люди советуют – не появляться в местах скопления народа. А куда деваться скоплению?

Льды на полюсе тают не от потепления, от перекала ненависти.

Льды в пустыне давно растаяли.

Выглядывают из укрытий скорпион-убийца с шипом на хвосте, рогатая ехидна Шафифон, твари кишащие в расселинах скал. Подстерегает за камнем недоросток с непроявленными половыми признаками‚ затюканный сверстниками за мужскую свою никчемность, посланный на гибель при наставлении: «Аллах будет тобою доволен. Аллах за тебя порадуется».

Под рубахой запрятан заряд, болты с гвоздями ради ожогов по телу‚ рваных ран от зазубренных железок‚ дыр в легких‚ рук с головами напрочь‚ за что удостоится торжественного приема на Небесах‚ где обещаны недоростку семьдесят две девственницы в просвечивающих шальварах‚ одна за одной‚ одна слаще другой‚ ожидающие шумного появления своего властелина. Острогрудые и волоокие‚ долгоногие и крутобедрые‚ умащенные бальзамом Индии и Аравии с капелькой мускуса для разжигания никчемных подростковых страстей, искусные в танце живота и в неизбывных любовных упражнениях...

Одни желают умереть‚ чтобы другим не жить, и поскачет по косогору недоросток – расшалившимся ребенком. Содрогнется земля. Вздыбятся горы. Рана прильнет к ране. Ожог к ожогу. Кот Корифей, взрывом скинутый с крыши, уползет в дальние кусты, волоча перебитые ноги, следы оставляя, кровавые пометы, по которым пройдут ночью прожорливые шакалы.

Взвоют сирены санитарных машин. Тела уложат в ряд на асфальте. Рукопись разметает взрывом. Загонит в колючие кусты без возврата. Скукожатся на жаре листы‚ ожелтеют краями‚ намокнут росой. Буквы поблекнут, протекут к земле, в землю, сапфиром, агатом, хрусолифом; вернутся туда, откуда их взяли, убережением от забвения.

«…скорбь великая‚ вражда несказанная‚ ересь и шатание в людях…» Кто допишет за сочинителя «Книгу надежд и заблуждений»? Кто поспешит через весь город, двумя автобусами с пересадкой, доскажет сказку трехлетнему с пятилетней?

Пройдут в траурной процессии девушки из журнала в одеждах и без: «sunshine… rich red… fresh blue…» Радио нашепчет голосами осиротевших: «Почему они танцуют и раздают сладости‚ когда мы оплакиваем своих? Отчего мы не танцуем, если они хоронят?..» – «Грузим детей своих, грузим внуков. Горестно, что оставляем их в таком мире. И стыдно…»

– Слепым легче, – скажут одни. – Они не видят хотя бы чужого горя.

– Они не видят, – согласятся другие. – Они слышат. Даже плачущих молча.

Бывает год тигра, обезьяны, лошади, петуха…

Когда же наступит год человека?


На стене, рядом с камином…

…закреплена продолговатая плата бежевого цвета. Ее соорудил Артур, столяр из Бейт-Лехема, мы не противились.

На плате поместили рисунки внуков наших и внучек.

Смотрят с листов девочки в цветных нарядах, косички торчком, под оранжевыми солнцами, голубыми полетными облаками. И руки распахнуты на стороны, без утайки отдавая себя.

Злобу можно скрывать.

Доброта – ее не упрячешь.

Даже у птиц на рисунках распахнуты на стороны руки-крылья.

– Обезьянка в красных штанишках увидела поломанный рельс. Что ей делать?

– Ничего‚ наверно.

– А паровоз? Паровоз-то едет.

– Тогда не знаю.

– Сдаетесь?

– Сдаюсь.

– Объясняю. Обезьянка должна снять штанишки и помахать ими. Машинист увидит красное и остановится.

Усомнились:

– Это, наверно‚ очень большая обезьяна. С большими красными штанами.

– Нет‚ обезьянка маленькая.

– Но паровоз-то огромный. Огромный паровоз на огромной скорости. С него не заметишь красные штанишки.

– Нет‚ – категорически. – Обезьянка маленькая. Маленькая обезьянка в красных коротких штанишках.

Это автор выдумал обезьянку‚ которая махала штанишками возле поломанного рельса. Паровоз был далеко‚ теперь надвигается и грохочет; слепой машинист сурово глядит вперед‚ безумный кочегар азартно подбрасывает уголь в топку‚ лопату за лопатой‚ крохотная обезьянка машет и машет выцветшими на ветру‚ трепаными штанишками...

Одни соскакивают с поезда за минуту до крушения.

Других сбрасывают.

А радиоволны накатывают и накатывают: горе проливное, тревоги с опасениями.

– Приемник. Мой старый, безотказный трудяга. Кинулся со стола на пол, покончив с последними известиями. Приемники – они чувствительны.

Но возопит некто в изнуряющей бессоннице, ладони вздымая к потолку:

– Имею право! Право имею! На смягчение нравов. При кротости и мудрости правления. И если ради нас создан мир, отчего нет в нем покоя?..

Мир жесток к нам, теперешним. Болезнями, затоплениями, трясением земли, стужей отчаяния, народами претерпеваемой. А мы жестоки в ответ.

Солдат убил пару солдат.

Студент порешил сокурсников.

Тихий мальчик убил свою маму, зашел затем в школу, расстреливал в упор первоклашек.

Кого не прикончил первой пулей, тому досталась вторая.

И без них нормально.

Говорите в объяснение всякое: вырос без отца, переболел свинкой в детском возрасте, родился ногами вперед, что не способствовало…

Остерегал мудрый рабби и остерегал не однажды: «Только пучок соломы не вызывает ненависти». Солнце тускнеет. Воздух тяжел. Затвор передернут и дослан патрон, дожидаясь команды в канале ствола. Вламываются без спроса неисчислимые толпы, а места и прежним маловато, – как выделиться безликому, бесталанному, который изгрыз свои ногти? Как проявить себя в отпущенном месте и времени?

Проклюнется заморыш, опьянелый от возможностей, понизит возрастной ценз.

Ясельные на примете.

Роддомовские.

В чреве матери.

Нож дырявит тело‚ пуля дырявит душу. Которая любила и страдала‚ взмывала в восторге и опадала в печали. Да есть ли такие удачливые‚ которых войной не задело и голодом не изнурило?..

Отчаяние сотрясает миры. Рушит перегородки. Раздирает завесы. Возносит до невозможных высот, чтобы высказать лицом к лицу: «Господи милосердный! На каких весах Ты нас взвесишь? Порадуешь или покараешь? Мы приходим, и мы проходим, – конца нет беде...»

Родители «починают» детей и уходят, оставляя в наследство не пасадобль, бальный танец, не кадриль лансье, пять фигур с поклонами – страхи, заготовленные про запас.

Розы между тем распускаются. Жимолость зацветает. Азалия. Глициния по весне. Занимательный аттракцион в парке – «Конечные дни».

Толпимся на входе, страждущие покоя.

От нетерпения перебираем ногами.

Билет стоит недешево. За всё надо платить, и мы платим.


Далее – с малой степенью достоверности, которую не стоит и опровергать.

Сомнительные источники уверяют: нашу чудную, патриархальную планету они избрали для своих исследований, чтоб у себя не пакостить. Вся наша история – курсовая работа неуемного очкарика из глубин Черной дыры, которому дали побаловаться на земле.

Столетняя война – четыре с плюсом.

Коллективизация – три с минусом.

Хиросима – зачет.

– Пришельцы? – скажут облегченно. – Многое тогда проясняется, сотворенное на земле.

– Все мы пришельцы, – ответят. – Я для тебя, ты для другого.

Из зараженной почвы лезут наружу грибы, напитавшись ураном с плутонием, а ты живи себе. Затем нас сотрут с планеты, вырастят взамен новую протоплазму и передадут другому очкарику.

Возможно ли подобное?

Возможно – без особой скажем уверенности, всякое, наверно, возможно.


Век предвкушался легкий, веселый, занимательный…

…с вкусной едой, интересными друзьями, мудрым застольем.

Век наш – пир наш – трогался в путь неспешно, значительно, безмятежно. Не тронуты блюда, не распечатаны бутыли, скатерть бела снегом нехоженым, тонко подрагивают незахватанные хрустальные бокалы.

Век продолжался – неиспробованным кушаньем. С уважением, пониманием, в ожидании чудесного. Блюда не разрушены, желудки не перегружены, сосед не сказал самого важного.

Век подходил к середине.

Уже не верили в его исключительность. Западало подозрение о неминуемо бездарном его окончании. Но можно еще перестелить скатерть, поменять кушанья, прогнать назойливого гостя, выдержать удар, который сами себе наносим, пристойно закончить пиршество.

Век завершался – обычной пьянкой.

Битое стекло. Загаженная скатерть. Липкие остатки еды. Пакость во рту, тяжесть в желудке, бессильная слезливость в тяжком, хмуром угаре.

Не умеем жить. Не умеем пировать.

А там, глядишь, иное столетие, иные миражи, но в легких, желудке, печени – отрыжкой, резью, выдохом немощи – напоминание об однажды содеянном.

И так век за веком.

Пир за пиром…

С кладбища доносится крик.

Женщины сгрудились возле склепа праведника, вздымают руки к небу, выговаривая сильными, не сношенными голосами: «Неужто не натерпелись пред Тобой, Господи? Приди, поменяй направление беды…»

– Нельзя ли потише?

Отвечает самая, должно быть, неукротимая, лицо, иссохшее в муках, глаза в темных провалах:

– Кричать надо. Кричать всем: «Устыди нас, Господи!..»

Откликается другая, поплоше и помельче:

– Не тормошат Его понапрасну. Не вмешивают в никчемные свои заботы. Но возопим плачем великим: «Доколе, Господи?..», препояшется милосердием, отведет беду от порога.

Выныривает из мрака обличитель на мотоцикле, нетерпелив и гневлив, глаза посверкивают непримиримо. Ревет мотор. Трещит его глушитель.

– Эй, вы, народы! Бездарные на хорошее‚ талантливые на плохое! Нельзя ли наоборот? Наоборот – нельзя ли?..

Взвихривается и пропадает, обванивая окрестности. Откуда доносится, угасая:

– Неспособные, дети неспособных! Начните хотя бы жить! Жить начните!..

А земледелец Амнон, муж Ривки, предложил бы по своему разумению:

– Люди! Хватит уже стрелять. У нас работы немереные. У нас заботы несчитанные. Начните пахать, сеять, окучивать, плоды пожинать. Не прокормиться на смертях, не прокормиться…

Огорчилась бы бабушка Хая, которой нет на свете:

– Можно бы жить, и неплохо, да разве дадут?..


Нюма приезжает в больницу, надевает халат‚ усаживается к микроскопу‚ а бактерии уже томятся в нетерпении.

Нюма Трахтенберг смотрит на них сверху вниз‚ но во взгляде его не проглядывает превосходство‚ во взгляде его нежность с пониманием. Они отвечают ему взаимностью, нежатся под ласковым взором‚ щенками заваливаются на спину‚ выказывая мягкие беззащитные животики, раскрывают интимные подробности‚ вплоть до семейных ссор и воспроизведения себе подобных‚ стоит знакомому глазу появиться в окуляре микроскопа.

Нюма для бактерий – неопознанный предмет в вышине‚ вызывающий интерес. Вернее‚ не Нюма‚ а Нюмин глаз‚ появляющийся на их небосводе. Возможно, они изучают в академиях его глаз‚ силясь разгадать‚ что за шторка прикрывает его с постоянной периодичностью. Возможно‚ поклоняются глазу Нюмы Трахтенберга‚ строят для него великолепные храмы‚ воскуряют благовония‚ с мольбой испрашивая благополучие с милосердием, – бактериям свойственны заблуждения.

Есть у Нюмы любимицы: сердцу не укажешь. Бордетелла пертусис. Ерсиния пестис. Класмидия‚ клостридия‚ пасторелла. Бактерии честнее людей. И надежнее. Знаешь‚ чего от них ожидать. Эта‚ к примеру‚ наводит чуму. Эта – тиф. Та – и назвать стыдно.

«То ли еще будет!» – полагает Нюма.

В дальних далях, за пятью замками‚ за семью печатями‚ под землей‚ под водой‚ под крутою горой готовят запретную чудо-бактерию. Входа нет‚ выход замурован‚ подходы заминированы, огнеметы с пулеметами крест-накрест. Даже канализация по замкнутому кругу вертится‚ чтобы наружу не просочилась. Даже мыши, и те с высшей формой секретности. А знатоки сидят с завязанными глазами‚ не подглядывая в пробирки, рабочие на упаковке стоят, зажмурившись‚ и с конвейера сходит – по слухам – разрывное‚ подрывное‚ заразно неотвратимое с безотказным дистанционным управлением.

Одна пробирка чуда-бактерии избавит мир от нашего присутствия. Одна щепотка заменит Куликовскую битву‚ Ватерлоо‚ героизм и предательство‚ вонючие портянки‚ сбитые до кости ноги‚ слезы‚ стоны‚ костыли и кровь. Не понадобятся драгуны и кирасиры‚ не потребуются зуавы‚ идущие под барабан на пули, аплодирующий им Багратион, – хилый слабак в профессорских очках посыплет порошочком, солью с ножа, и всё. И лапки кверху.

«Не будет такого!» – возмущается в содроганиях Нюма Трахтенберг. «Будет‚ – Нюме обещает Нюма. – Подключат светил-академиков. Непризнанных гениев. Дерзающих аспирантов и победителей школьных олимпиад. Ученые – они не подведут».

– Господи, – вздыхает Нюма, – на что расходуем нетленные души!..

Нисан Коэн откликается:

– Души нетленны в нерабочие часы. Должно быть, так.

Прозорливый Нисан сидит за соседним столом и занимается червями‚ от простейших до самых экзотических‚ к названиям которых прибавляет титулы.

Однажды они взбунтуются в его владениях, и принц в изгнании Дракункулус Мединенсис – кольчато-коленчатый‚ а оттого несгибаемый – пойдет войной на наследного принца Энтеробиуса Вермикуляриса‚ паразитирующего глистокишечного‚ дабы отнять честь‚ достоинство и неотразимую Лоа-Лоа‚ принцессу души Нисана.

Князь Парагонимус Вестермани‚ мягкотело-бескостный‚ станет отсиживаться в укрытии‚ себя не выказывая‚ а баронесса Трихинелла Спиралис – червь вечного сомнения – не сможет решиться‚ чью сторону принимать‚ помахивая крохотным белым лоскутком‚ который при дознании можно выдать за носовой платок‚ а можно за флаг безоговорочной капитуляции.

Прежде были незыблемые правила на предметном стекле‚ царила уживчивость с согласием‚ не пожирали друг друга без чрезмерной надобности‚ утешая стороннего наблюдателя‚ измученного ссорами соседей и сварами государств‚ – но Дракункулус Мединенсис прикончит Энтеробиуса Вермикуляриса для достижения пределов власти‚ непородные Фасцелопсис с Аскарисом‚ проклюнувшись на окраинах‚ замыслят смуту с мятежом‚ и прозорливый Нисан огорчится до боли в сердце‚ капнув слезой на их безобразие‚ затопив всех позабытым способом‚ – не был ли и потоп слезой Божией на нашем предметном стекле?..


Жизнь наша полна нежданностями…

…когда близкими, когда отдаленными, – приметливому дано разобраться.

Придет день и пройдет день.

Вечер подступит неспокоен.

Неспокойная подступит ночь.

Хмарь покроет город, хмарь в небесах, хмурь в душе, блеклый, нацеленный клин – прогалом в облаках – устремится к Мертвому морю, в край непроглядного мрака. А в хранилище ветров, в подлунных морских отдалениях уже зарождается некое дуновение‚ вялое поначалу‚ изменчивое‚ без особых устремлений.

Свежеет.

Крепчает.

Зыбит морщинами воды.

Наполняется решимостью всколыхнуть бездны‚ подстегнуть медлительные волны‚ погнать валы к берегу, – ветер беспощаден‚ зол‚ неистов, кому попутный‚ а кому лобовой. Вот он на подходе‚ дикий‚ разбойный‚ предвестником продувных перемен‚ и флюгеры на крышах загодя указывают его появление.

Завершив перелет над волнами‚ ветер полуночником вторгается на сушу‚ тученосный‚ высвистывающий в два пальца. Грузно провисшие облака – комолыми коровами – волокут вымя над крышами‚ белобрюхие‚ подсвеченные уличными фонарями, подстегнутые шквалистой плетью. Им бы медлительно подплыть к городу‚ излиться бурно‚ обильно‚ со вздохом облегчения‚ опроставшись‚ налегке унестись прочь‚ суматошно толкаясь боками‚ стягиваясь в отдалении в единый загон‚ но напрасно земля раскрывает иссохшие поры – они бесплодны‚ те облака, бестолковы и бесполезны.

Влажный и полновесный‚ напитанный ароматами смолистых лесов‚ ветер гнет кедры. Заламывает кипарисы. Перестукивает гранаты на ветках. Набрасывается на пинии‚ испытывая на крепость‚ но пинии стоят намертво, стражей в ночи‚ сплетясь корнями, высеивая маслянистые семена-пиниолы. Ветер взвывает от обиды‚ и травы пригибаются покорно‚ согласные на всё‚ скрежещут многопалые ветви у пальм‚ лепестки оголенных соцветий взмывают к небесам крылышками загубленных стрекоз.

Ветер врывается в город‚ который устал от потерь. Слезные железы иссохли. Тяжкая рука улеглась на сердце. Темные одежды. Долгие сидения на полу. Чтение псалмов – отвести беду. Негромкие причитания: «Оборвали цветок наш...»

Обессиленный‚ пристыженный‚ растерявший былую мощь с наглостью‚ ветер с трудом переваливает через скалистые возвышения‚ рушится по склонам вниз‚ растрепывая себя по выступам-ущельям‚ немощными языками смиренно наползает на берег и замирает на гальке‚ испробовав на вкус горькие воды мертвого Соленого моря.

Но город уже продут, головы проветрены от застоявшихся сомнений‚ хаоса чуждых наслоений. Мысль прибавляется к мысли‚ осмысление к осмыслению в минуту озарений: «Доколе будешь ты сидеть и плакать?..»

Мертвые духом останутся.

Живые надеждой пойдут дальше.

Чтобы различить перестук молотков по камню. Журчание фонтанов в излиянии масел. Пение девушек в виноградниках. Рокот жерновов‚ перемалывающих ячменные зерна. Поучения говорливых старцев: «Слышал я от учителя моего...»

Начинается крутой подъем: свершивший малое не возвысится.

Шагает ликующий старик‚ стаптывая ноги. Шагает старик опечаленный. Невидимые музыканты сопровождают их. Флейта. Скрипка. Кларнет с трубой. Барабан с тарелками.

Город высматривает верхушками домов. Город на камнях и из камней, который притягивает и не отпускает.

– Держи удар, человек. Держи – не падай. Тебе далеко идти.

Может, оно и так…


Загрузка...