ЧЕСТЬ ИМЕЮ

ТРИНАДЦАТОЕ ЧИСЛО

Иван Терентьевич Плетнёв давно на пенсии. Как вернулся в сорок третьем с фронта с пустым рукавом, так никуда работать и не устраивался. А до войны работал в колхозе и считался мастером на все руки. К тому же был удачливый охотник и рыбак.

Вначале ему было трудно, непривычно. Схватит топор — чувствует, что и обрубок культи тянется, аж плечо поведёт. А руки-то и нет! По первости психовал, а как опамятуется, так и успокоится. Понимал, что неудачливых на войне было больше, кто совсем загинул, а его покалечило, но жить можно даже и с одной рукой. Потому ко всему приловчился, нужда всё заставит делать.

Пока продолжалась война, ходил в колхоз помогать: то на сенокос, то на заготовку дров. Хоть и с одной рукой, а совестно не помочь. В колхозе с темна до темна надсажались одни бабы со стариками да ребятишками. Сперва не всё получалось, психовал, злился. Дёргает пилу, — лесина сырая, напарник парнишка лет тринадцати, пилу то и дело заедает. Бабы, глядя на это, украдкой плакали. А что сделаешь, всем тогда было не легко, — война.

Но жизнь берёт своё, оженился. Без вссяких затей зарубили курицу, сварили лапшу, и пришла родня. Ещё нашлась бутылка самогона, вот и вся свадьба. А немного погодя с отцом и молодой женой поставили не ахти какой, но зато свой домишко. Ни без того, — помогала родня. И потекла тихая размеренная жизнь.

Сам себе сладил немудрёную приспособу, мог червяка на крючок насадить, а по осени даже боровка разделать. Ещё топориком приловчился тюкать, сена там накосить корове, — это всё по нужде. Но больше любил охотничать и рыбалить, да ещё собирать грибы. Каждый год сдавал в сельпо до двух центнеров боровиков и груздей, да таких, что заготовитель руками разводил:

— Вот тебе и безрукий дядя Ваня!..

Жил тихо, мирно со своей Кузьминичной. Усадьба чистая, ограда покрашена, словом всё по путю. Видать, на войне такого нагляделся, что хватался за жизнь хоть и одной рукой, но крепко. Работал как каторжный. Чуть утро, он уже с коромыслом воду с речки таскает. Поливает огород, пропалывает, двор метёт. Ни у кого ничего не просит, не канючит и не козыряет инвалидской книжкой и боевыми наградами. Всё сам. За это его и уважали.

Но была у Ивана Терентьевича одна странность — разговаривать с самим собой. Согласитесь, такое редко бывает. А причина, видимо, в том, что он всё один да один, то на реке, то в бору. К тому же последнее время жена прихварывала, а к старости стала малость глуховата и не очень разговорчива. Вот и наладился он разговаривать сам с собой. В нём как бы уживались два человека — один здраво рассуждал, критиковал и задавал вопросы, а второй отвечал и порой даже спорил. Да ещё как! И главное, это не было рассчитано на постороннего слушателя.

Пил он редко, разве что по случаю, но зато раз в месяц выпивал обязательно. И выпадало это всегда на тринадцатое число. Но тому был повод, даже не один. В этот день он получал пенсию, — это раз, а ещё в августе сорок третьего после Курского побоища полковой хирург Василискин оттяпал ему руку, в аккурат тринадцатого числа, — это два. Тогда хирург ещё и пошутил:

— Не горюй солдат, остальное-то всё при тебе в исправности. И ребятишек настрогать успеешь, и ещё наработаешься. Вот только на фортопьянах играть уже не сможешь. Это факт.

Давно это было, но ужас первых дней, когда кроме физической боли всего корёжило от сознания, что он — калека, ефрейтор Плетнёв помнит до сих пор… да разве такое забудешь.

Вот и сегодня подошло тринадцатое число. Иван Терентьевич получил на почте свою законную пенсию и сразу пошёл в сельмаг. Купил внучатам кулёк конфет-подушечек (внучата каждое лето гостили у него с бабкой) и, понятное дело, бутылку водки. Домой её целую никогда не доносил, хотя и старался. Жена его первое время ругала, даже стыдила, а потом махнула рукой.

Но как он боролся с соблазном и чертовским искушением, об этом стоит рассказать. Обычно он немного постоит на крыльце магазина, послушает, что говорят мужики про колхозные дела, покурит с ними за компанию и не торопясь шёл домой. Отойдёт немного, выберет местечко где побезлюдней, присядет под чьей-нибудь оградой и начинается беседа с самим собой. Но как!

— Ну что, Ванька! Надо бы принять малость хлебной слезы, ради случая. Всё-таки — пенсия. Как ты думаешь?

— С чего пить? Или праздник какой? — отвечает собеседник, — Или ты как подзаборник будешь прямо из горлá дудонить?

— Мы народ не гордый. Берём и пьём на свои кровные. Мы к хрусталям не привыкли и можем даже из горлá. Вот невидаль.

— Потерпи немного, дойди хоть до дома, пять шагов осталось, и празднуй с закуской. Из стакана, как все люди.

— Ну, ты даёшь! С закуской! Меня благоверная только и ждёт. Что ты! Враз конфискует. Хренушки. Учёный.

— А если в бане? Схоронить бутылку, а там с огорода хоть огурцов нарвать. Вот тебе и закуска, да и ковшик под рукой.

— Разве я не пробовал, и по-хорошему, и по плохому. Где только не хоронил, — сразу находит. Один раз в ларь с мукой запихал бутылку, так её как раз черти понесли квашню ставить, и понадобилась мука. Вот где крику-то было. Да я только маленько хлебну, чтоб её вкус совсем не забыть.

Следует возня, пробка летит в траву, Иван Терентьевич запрокидывает голову, пьёт, морщится, занюхивает хлебной корочкой (корочка и бумажная пробка припасались загодя), и закуривает. На его лице блаженство и покой. Потом поднимается и шагает домой. Через время опять остановка, и опять начинается:

— Иван Терентьевич, а тебе не совестно? Ведь голова уже белая, хоть бы внучат постыдился.

— А что, я алкаш какой? Дом есть, в доме всё есть, всех детей поднял на ноги, живут — дай Бог всякому. И всё с этой культёй.

Он поднимается, идёт до плотины и опять усаживается в тени старой ветлы. И опять начинается разговор:

— Ну что, Ванька, ведь уже зачал, всё одно старуха унюхает, давай ещё по глоточку.

— И что у тебя, Иван Терентьевич, за дурной карактер? Никакого терпежу нет. Раз попала в руки — скорей выжрать! Хоть до дому потерпи, ведь развезёт, и будешь на карачках добираться.

— Ага. Я уже совсем одряхлел и с трёх глотков сразу поползу на карачках. А кто вчера багром топляк на дрова из реки таскал? Кто накосил сена корове, а потом ещё дома сам сметал стог.

— Чёрт с тобой, пей! Всё одно не послушаешь.

— Да я всего три бульки и заглочу, — как бы оправдывался он. Ага, три. Десяток заглотил. Сам себя перехитрил…

После нескольких остановок Иван Терентьевич, наконец, добирается до родного забора и делает последний привал. Он уже хорошо захмелел, но ещё всё соображает, и двое в нём тоже опьянели, но продолжают спорить и корят друг друга:

— Вот и пришли, а ты боялся.

— А ты и рад. Поглядел бы ты на себя со стороны: рубаха вся грязная, морда как у поросёнка. Смотреть тошно.

— Эт я споткнулся… Вот вишь, и коленки травой озеленил…

Если жена и внучата встречали его, он шутил, сам смеялся: «Это вам зайка послал. На, говорит, передай бабке деньги, а Лёньке с Митькой конфетов. А лично тебе, дед, — вот бутылка. Мы с зайцем и тово… Я то ничего, а заяц сразу окосел». — Затем покорно шёл спать в горенку, и всё на этом заканчивалось.

Но если дома никого не было или жена ворчала, Иван Терентьевич начинал буянить. Ему казалось, что его сильно обидели, с ним не считаются, и он частенько ходил «гонять бухгалтеров».

Бухгалтеров он не любил. Ему всегда казалось, что это они начисляют ему такую маленькую «пензию», поэтому он начинал куролесить, наводить порядок и искать правду-матку. Кричал:

— Змеи! Развелось вас тут. Марш на ферму! На свинарник! Не желаете? А-а, там воняет… У-ух, толстомясые! На костяшках желаете щёлкать? Пензии нам уменьшать? У-ух, пухломордые!

Причём, каких бухгалтеров ему «гонять», это без разницы. Какие попадались ему под руку: колхозные, лесхозовские, сельповские, тем и доставалось.

Как-то забрёл в сельпо. Там были одни женщины и молоденький товаровед Федя. Иван Терентьевич, как и положено, выступил по полной программе, с крепким деревенским народным словом. А этот Федя решил его припугнуть, стал строжиться:

— Ну-ка, дед, перестань лаяться! А то сведу в сельсовет, там тебе мозги враз вправят.

Коршуном взвился Иван Терентьевич.

— Пугать меня?! Да я на Курской дуге танка не испужался, а чтоб забоялся твоего Совета?! Да я их, в… душу… крестителя…

Выволок его Федя на крыльцо и — в сельсовет. Идут, и не понятно, кто кого ведёт. Длинный Федя обнял его, чтоб не убежал, и держит. Иван Терентьевич тоже одной рукой облапил Федю, как клешнёй. Оба вошли в азарт, идут стращают друг друга.

— Иди, иди! — старается его напугать Федя. — Сейчас кто-то схлопочет свои пятнадцать суток.

— Иду, иду, — тоже хорохорится Иван Терентьевич. — Сейчас кто-то схлопочет по мурсалам. Обяза-ательно схлопочет.

Только вошли в сельсовет, Иван Терентьевич отцепился от провожатого, и с ходу налетел на председателя Совета Волкова:

— А-а! Крыса тыловая! Змей подколодный! Отсиделся в тылу со своей липовой двенадцатипёрстной кишкой? Зна-аем, как ты от передовой отбоярился! Шкура!

«Батюшки! — думает Федя. — Если уж он так власть полощет, то бухгалтера могут и потерпеть».

Зато на другой день Иван Терентьевич чуть свет мелко семенил ножками с полными вёдрами на коромысле. Глаза в землю, и если кто из обиженных его стыдил, он покорно винился:

— Прости. Дурной у меня карахтер. Как выпью, сладу со мной нету. Не сердись, прости, за ради Христа. Я же не со зла…

Прощали, всё же не со злости. Он часто и о себе рассуждал. На охоте или на рыбалке начиналась эта беседа:

— Ой, Ванька, и карахтер у тя дурной!

— Какой ни есть, а хозяин карахтеру я, — отвечал собеседник.

— Ой, нашёл чем хвастать. Ну, кто тебя просил тогда под Курском вперёд лезть? Политрук? Дак у него и форма комсоставская, и продаттестат офицерский, потому и орал: «Вперёд!» А ты видел, что не все сразу кинулись, кое-кто замешкался в окопе.

— Кому-то надо было первым.

— Вот, вот. Кто малость замешкался, тот с войны и с руками-ногами возвернулся, да ещё и с трофеями. А такие как ты, — с костылями без ног да пустыми рукавами. А от кого вообще одна бумажка: «Пал смертью храбрых… Гордитесь…»

— Дак если бы все из окопов не поспешали, так и фашиста бы не одолели. Мы же воевали не за офицера с продаттестатом, а за свою землю, за своих ребятишек. Эт точно. Как ты не поймёшь…

— Ну, и чего ты добился? Вон твой земляк-однополчанин Славка Колесниченко не высовывался первым, а до капитана дослужился. С двумя чемоданами и трофейным аккордеоном вернулся, работает в райисполкоме.

— Ох, удивил. Чему завидовать? Что вернулся с руками и в каждой по чемодану? С аккордеоном? Учителя музыки своим оболтусам нанимал, жену в отрезы шёлковые одевал? А чем всё закончилось? Колька их алкаш, Витька второй срок сидит, сам третий раз женился. Во как! А я тихо со своей культёй всех ребятишек выучил и пристроил. Главное — цену каждой копейке знают. Теперь уже они сами нам со старухой как могут помогают.

— Ты хоть раз в жизни на курорте был? Нет. Или в госпитале инвалидов войны лечился? Нет. А Никита Струков пятый раз успел. Он лечится, а ты? Как инвалид свою льготу используешь?

— Нашёл чем хвастать. Он потому и хворает, что думает, — ему по этой льготе здоровья льготного отвалят. Эх, вы! Глупые. А я на охоте и рыбалке сам лечу тело и душу, там такой воздух!

На Девятое мая Иван Терентьевич доставал свою полинялую гимнастерку, галифе, надевал сапоги «со скрыпом», пустой рукав засовывал под ремень и шёл на митинг. Раз в год он надевал все свои боевые награды. А что? Кровью заслуженные.

Беда у него случилась года три назад. Ребятишки украдкой достали и где-то затаскали его пилотку! Как же он горевал!

— Ну и сокровище! Соболью шапку у него утащили, — ворчала на него супруга Кузьминишна.

Иван Терентьевич по натуре был мужик безобидный и покладистый, но тут как взбеленился, сам стал кричать на неё:

— Дура! Не смей так говорить! Что ты в этом вообще понимаешь? Да если хочешь знать, она мне дороже всех ваших соболиных шапок. Под Курском меня так шарахнуло, что я кровью исходил… кость голая торчит… боль такая… а я эту пилотку всё зубами… Пока санитары не подобрали, в сознании держался…

Он свою пилотку берёг, как памятку о той страшной войне.

Теперь по торжественным дням одевает Борькину фуражку, в которой тот из армии вернулся.

***

Осень. Иван Терентьевич сидит на берегу Ануя и смотрит вдаль. Господи! Как же хорошо! Благодатное время года, с бабьим летом, с паутинками. Тепло, солнце светит ласково. Свет бархатный. С берез, осин и клёнов осыпается листва. Воздух до того чистый, аж синий. На этом синем фоне желтая листва выглядит печально и удивительно ярко. Такое чудо бывает только осенью.

Как-то по радио он услышал песню, слова которой его поразили своей простотой и жизненной правдой. Вроде и говорилось про такую же осень, а на самом деле, про нашу жизнь, когда она катится под гору. Только у природы она опять возвернётся весной, а человеку этого не дано. И чудилось, как будто кто-то с ним рядышком сидит и рассказывает об этом простом и заветном:

Все мы, все мы в этом мире тленны.

Тихо льётся с клёнов листьев медь…

Будь же ты вовек благословенно,

Что пришло процвесть и умереть.

И опять сам с собой говорит Иван Терентьевич:

— Дай ты мне, Господи, так прожить ещё лет десять, нет, двадцать, а лучше — все тридцать! Я без нужды на этой земле травинки не сорву, птаху не обижу… Не лукавлю.

— Ишь чё захотел! — начинает корить второй, — моложе тебя ребята, а от половины на кладбище одни холмики остались. Ты подумай сам, какая сейчас от тебя польза?

— Но и вреда нет! Сам за собой хожу, детям помогаю. Дров на зиму припас, сена накосил, солонины полный погреб. Половину картошки сдал в сельпо, опять же, четыре бочки грибов! А ты говоришь, пользы нет. А ить у меня одна рука. Понимать надо.

Долго так рассуждает сам с собой Иван Терентьевич, а вокруг такая благодать, такой простор! Потому-то и жить так хочется. Одна рука, а как он ей за жизнь цепляется.

Но тут у одного из спорщиков в памяти неожиданно зародилась какая-то приятная мысль, и тут же исчезла. Потом снова наплывает предчувствие чего-то хорошего. Он силится ухватиться за ниточки памяти, вот-вот одолеет и вспомнит. Что это такое, что так память будоражит? Но тут другой спорщик сжалился и пришёл на помощь, подсобил вспомнить:

— Да завтра же — тринадцатое число!..

ЧЕЛОВЕК БОЖИЙ (История одной награды)

К доярке Василисе Бережковой из города приехала дочь с зятем. В аккурат на Пасху. Зять, Пётр Иванович, был мужик головастый и хваткий, работал журналистом в редакции краевой газеты и даже в праздник тут нашёл отличную тему для статьи.

Виданное ли дело, все были охальниками, порушили церкви, а теперь вдруг прозрели, даже выпускники ВПШ, как побитые собаки топчутся в церкви, неумело крестят свои медные лбы.

Пётр Иванович пришёл домой под впечатлением, и вдруг видит, у соседей полный двор народу. Все одеты нарядно, поют что-то все вместе, и крестятся. Да так у них всё слаженно и дружно, что заслушаешься. Он спрашивает жену:

— Наташа, ты посмотри как здорово! Что это за люди? Я такое вижу впервые. На нашу самодеятельность не похоже.

— Это какая-то секта, — говорит жена Наташа, — то ли молокане, то ли баптисты. Я в этом плохо разбираюсь. Знаю только, что это верующие. Они не признают церковь, как посредника между Богом и людьми. Но они очень хорошие. Не пьют, не курят и не матерятся. И работают на совесть. Вот с кем надо было коммунизм строить. Карл Маркс с Лениным что-то перепутали и не ту партию организовали, а возможно, не тех людей собрали.

— Ты хочешь сказать, что это идеальные люди?

— Нет, конечно. Кое-что у них есть непонятное. Ну, во-первых, — они не хотят служить в армии, так как по их законам нельзя брать в руки оружие и убивать людей. И, между прочим, — тут Наталья опять засмеялась, — у них нельзя блудить. Это грех.

— А кто вон тот старикан, похожий на Илью Муромца? Ты погляди, какая колоритная фигура!

— Да это же наш сосед, Фёдор Васильевич. Кстати, тебе бы с ним не мешало познакомиться. У них в семье все верующие: и дед с бабкой, и отец с матерью, и все ребятишки. У меня в классе, когда я тут ещё работала, учились его внучата, дети очень смышлёные. Только беда с ними: то их ребятишки дразнят, то нас за них ругают, что в пионеры и в комсомол не можем сагитировать.

Это было на Пасху, а где-то через недельку, на день Победы, они опять заявились в деревню, помочь Василисе посадить картошку и разобраться с грядками. И опять Пётр Иванович давай мотаться по своим делам. Побывал в администрации, в военкомате, в районной редакции, что-то уточнял, что-то обговаривал.

Девятого Мая у мемориала Славы был митинг, и вдруг он среди фронтовиков видит Фёдора Васильевича, которому по вере нельзя брать в руки оружие, а на его груди… ордена Красного Знамени и Отечественной войны, а медалей — не счесть. Он глазам своим не поверил, думает, что это ему померещилось.

Дома сразу же за разъяснением к тёще — как при такой строгой вере и такие боевые ордена? Тёща спорить не стала, говорит: «Давай мы пригласим его в гости и ты его как следует порасспроси. Он тебе такое расскажет, что твой редактор со стула упадёт».

Так и сделали. Фёдор Васильевич не куражился, по-соседски заявился с супругой. Вина они, конечно, не пили, а вот самовар за вечер опорожнили. Когда признакомились, так мало-помалу и разговорились. Петру Ивановичу, как журналисту, что только не приходилось описывать: тут и сбитые самолёты, и подбитые танки, и герои-разведчики, но такое он услышал впервые. Ещё его поразила одна особенность, — никакого даже намёка на геройство или похвальбу. Наоборот, как бы подтрунивает над собой, и всё рассказывает, до обидного просто и обыденно.

Судите сами, вот что он тогда рассказал.

***

«Наша семья вышла из бедного житья. Семья была большая, батя с детства приучал нас к разному рукомеслу. Надеялись только на себя, и были мы как бельмо на глазу, — всё дело в том, что были верующие. Верили в Бога, а время тогда было лихое, церкви порушили, а большинство священнослужителей извели.

Но случилась у нас беда, батя утонул на лесосплаве, затёрло его между плотами. Остался я в семье за старшего. Кроме меня в семье ребятни ещё шестеро. Я окончил семилетку, учился хорошо и хотел учиться дальше, только вижу, — мать от горя и нужды вся почернела. Парень я был рослый и крепкий, пошёл в кузню, молотобойцем. Два года отмахал молотом, потом занял место кузнеца, только вдруг понаехали новосёлы, и нашёлся кузнец искуснее меня, а мне присоветовали податься в быткомбинат — в сапожники.

Три года шил сапоги, потом вызывают в сельсовет и говорят: «Нужны пекаря мужчины, пойдёшь на хлебозавод работать?» Согласился. На работу я жадный, впрягся в полную силу, во всё вникаю, а через время меня отправили в город на курсы хлебопёков, чтобы в деле до точки дошёл. Пришлось ехать, ведь туда кого попало не пошлют. Когда отучился, то стал работать уже мастером.

От армии меня освободили, так как мать была хворая, и если б не эта отсрочка, то нам бы пришлось туго. В тридцать девятом году, как только младшей сестрёнке исполнилось шестнадцать, лет мне повестка: «Согласно приказу наркома обороны… явиться на сборный пункт… неявка карается по закону, статья номер такая-то». А мне уже, слава Богу, двадцать шестой идёт. Я к военкому, как его не упрашивал — нет. Служи!

Что делать? Хорошо, что со мной призвали и двоюродного брата, Ваню Кожевникова, всё не так одиноко. Погрузили нас в телячьи вагоны, и мы из Сибири сквозанули через всё страну аж в Белоруссию. Как сейчас помню, городок Залесовск. И тут началось самое страшное, — мы с Ваней верующие, а по нашим законам брать в руки оружие нельзя. Тогда же надо убивать людей, а у нас главная заповедь — не убий! Как тут быть?

Власть тогда была жёсткая, всё ломала через колено. Большинство верующих на время службы смирялись и по своей слабости преступали нашу заповедь. Но были и истинные приверженцы веры, шли до конца. Правда, таких было не много и это не афишировалось. Их просто судили и прятали по зонам. «Что в Конституции записано? Не желаешь в руки винтовку брать? Хорошо, тогда тебя с этой винтовкой три года будут охранять на лесоповале. Выбирай». Это в мирное время, а когда началась война, тогда в штрафбат, а там или ты, или тебя. Выжило не много.

Мне повезло, вернее Господь заступился. Набралось нас «отказников» из призыва человек двадцать. Мы с Ваней россияне, а то всё больше ребята из Белоруссии и Западной Украины. И вот приходит к нам зам командира, подполковник Берестов. Николай Степанович, дай ему Бог здоровья. Главное, что он не политрук, а интендант. Обычно как было? Угрозы, крик, матюжищи, а тут всё случилось по-другому. Мы стоим по струнке, ну думаем, сейчас начнётся. А он здоровается с нами и говорит:

— Да вы, мужики, садитесь, давайте закурим и поговорим.

Я, как старший по возрасту и встрял.

— Товарищ командир, поговорить-то оно можно, только мы не курим. И не пьём. Нам нельзя, вера не дозволяет.

Он на меня весело посмотрел и засмеялся, потом говорит:

— Вот это и хорошо. И что ещё не кроете по матушке, тоже хорошо. А вот только скажите мне, люди божьи, почему вы нашу армейскую доблесть нарушаете, не хотите служить как все? Нет, я знаю, что вы скажите, у вас в Евангелии и Библии записано: «Не убий!» Только тогда и вы мне объясните, как тут быть? Вот Германия уже север Африки оккупировала, пол-Европы завоевала, у наших границ топчется, того и гляди, что беда случится. Как же в этой ситуации нам всем быть, подскажите мне.

Мы молчим, а что тут скажешь, если он вон куда клонит, тут уже особым отделом пахнет. А он продолжает:

— Хорошо. Давайте тогда мы все от оружия откажемся, а кто же нашу Русь-матушку защищать будет? Вспомните, от монголо-татаров вся Русь оборонялась, всем миром встали, даже монастыри поднялись. А монах Пересвет на Куликовом поле первый вступил в схватку с Челубеем. В честь героев Куликовской битвы даже есть церковь Рождества Богородицы Симонова монастыря. И Владимирская церковь, в честь избавления от татарского ига. И в честь других наших славных побед ставили церкви, не мне вам про это говорить. Как же нам с вами быть — присоветуйте мне.

Все молчат, а я опять встреваю, меня как нечистый попутал.

— Не все же от оружия отказываются, вон какая у нас силища. Но понимаем мы и другое — армию содержать надо. Неужели ей не нужны помощники из нас? Я вот, к примеру, могу варить, печь хлеб, опять же мастер по кузнечному делу, могу на заказ сапоги сшить. Ну, не могу я брать в руки винтовку, зато дайте мне в руки топор и я с сапёрами буду мосты на переправах рубить.

Поговорили так по душам, он встаёт и идёт к выходу, а у самых дверей вдруг оборачивается и говорит:

— Ну-ка ты, человек божий, самый бойкий на язык, шагай-ка за мной, — и показывает на меня.

Я, конечно, переживаю, иду и себя ругаю за длинный язык. Ну всё, думаю, первым и загремлю на лесоповал. Не надо было выступать. Но всё одно готов страдать за веру нашу.

Идём. А тогда военных городков как сейчас ещё не было, офицеры жили на частных квартирах. Приходим в один дом, подполковник зовёт своего ординарца и говорит ему:

— Ну-ка, Москаленко, тащи сюда хром и кожу.

Гляжу, хохол Москаленко прёт какую-то котомку, достаёт оттуда отличной выделки хромовую кожу и ещё бычачью, кожаную заготовку на подошвы. Командир говорит мне:

— Языком ты бойкий, а вот посмотрим какой ты на деле. Сможешь сшить сапоги? Это тебе твоя вера не запрещает, — а сам опять смеётся. — Если сумеешь, то к какому сроку? И Боже упаси тебя испортить товар! Лучше сразу откажись, если нахвастал.

— Отчего же не сшить? Сшить оно можно, только мне надо «лапу», колодки, гвозди, лучше медные, в общем, — струмент.

— «Струмент», — говорит, — будет. Назови срок.

— Ежелив постараться и прихватить ночь, то к завтрему. К обеду. Только надо смерок сделать и как вам надо, со скрыпом?

— Вот что, человек божий, ты не торопись, делай на совесть, а насчёт «скрыпа», это без разницы, лишь бы сапоги были хорошие.

Раздобыл Москаленко всё что надо, и я сел за работу. Уж очень мне хотелось удивить командира. Вспомнил свой быткомбинат и чему когда-то учил батя, чтобы потрафить заказчику. Обточил подошву, в каблуки косячки врезал и набойки прибил. Чёрным лаком по торцам прошёл, — готово! Ладно сделал, лучше некуда, смотреть любо-дорого. Врать не буду, хорошая работа.

Прошу Москаленко оценить мои труды, ладно ли на его глаз.

Он долго разглядывал, мял голенища, щёлкал по подошве.

— Дюже гарны чёботы зробыв, — говорит, — царска обутка.

В обед приходит подполковник Берестов. Увидел сапоги, удивился. Примерил, а они на нём, как влитые. Как одел, так в них и ушагал в штаб. Сидим с Москаленко и чаи гоняем, а сам думаю — что же дальше будет? Куда меня служить определят? Наконец, заявляется мой командир, вижу довольнёхонек.

— Ну, человек божий, удивил ты всех. Твои сапоги лучше, чем у самого командира дивизии, а ему шили столичные мастера. Теперь у тебя заказов хоть отбавляй. Только мы поступим по-другому, — найдём тебе подходящее местечко. Тёплое и хлебное.

Подполковник отвечал за ДОП (дивизионный отдел питания), а это продукты и хлеб. У него была большая служба обеспечения: хозвзвод, авторота, склады, столовые и пекарня. И вот на моё счастье (хоть так говорить и грех), что-то у них с хлебом не ладилось, короче, пекли отвратительный хлеб. Подполковник говорит:

— Если ты и хлеб печёшь так, как шьёшь сапоги, то быть тебе на пекарне за главного. А если есть охота, то в свободное время сапожничай, а уж я тебя клиентами обеспечу. Меня уже сейчас многие офицеры спрашивают, как бы и себе сшить такие сапоги. Так что без работы ты не останешься. И будет у тебя к хлебу ещё и приварок. Только ты уж с хлебом меня не осрами.

Как выпек я пробную партию, да на хмелевой закваске, так все и загудели — артист! Начальство довольно, хвалит, конечно, не меня, подполковника Берестова, а я не гордый, пусть хвалят. Зато я под шумок вытребовал себе в помощники и брата Ваню Кожевникова. Он тоже хлебопёк, мы с ним до армии вместе на хлебозаводе работали, и он подменял мастеров. К слову, Берестов тихой сапой, без крика всех «отказников» у себя пристроил.

И так у нас всё хорошо пошло, печём хлеб, да ещё какой! Понятно, что было тяжело и ответственно, каждые сутки надо выпечь и отгрузить более пяти тонн. Кроме своей дивизии, ещё снабжали соседей, лётчиков и танкистов. Я был командиром отделения пекарни, технологом и мастером, а Ваня мастером. Ещё было человек двадцать женщин из вольнонаёмных. Работали в две смены. На каждую неделю из хозвзвода в помощь давали солдат. Они были на подхвате: кочегарили, рубили дрова, разгружали уголь, муку и загружали хлебовозки. В общем, работы хватало.

Всё шло своим чередом. Понятное дело, по заказу начальства, к случаю пекли караваи, подовый хлеб на капустных листах и даже сдобу с изюмом на манер филипповских хлебов. Все довольны, мы в чести, нам даже с Ваней было дозволено жить при пекарне. Утречком мы пораньше встанем, Господу нашему помолимся и за дело. Вечером перед сном тоже помолимся, он на боковую, а я до полуночи сапожничаю. Каждый месяц посылал деньги матери, голодно тогда у нас было в деревне, в колхозе за трудодни платили крохи, а у неё на руках было ещё шестеро.

С электричеством часто случались перебои, и чтобы пекарня работала без срывов, выделили нам свою электростанцию, а проще, дизельный генератор. И как довесок к нему появился у меня постоянный третий помощник. Обычно в ДОП, особенно в войну, направляли, как бы сказать помягче, — малость ущербных, подслеповатых, глуховатых, и скудных умишком. Короче, — всех выбракованных из боевых частей. А тут смотрим, определили к нам на постоянно дизелистом солдата срочника. И не ущербного, потому как в технике разбирается не каждый.

Парень рыжий-рыжий, с выпуклыми рачьими глазами, но ни это главное. Главное, что носил он необычную фамилию — Тухачевский! Да, да — Тухачевский Виктор Михайлович. Улавливаете? Даже отчество носил маршала, расстрелянного перед войной. На самом деле он был однофамилец. Это и сбивало всех с толку. Не могла же тогда советская власть всех, кто носил фамилию «Тухачевский», по всей стране извести под корень.

Но Витька для пользы общего нашего дела выжимал из своей фамилии, что только мог. Но как он это делал! Если бы он бил себя в грудь и уверял, что он сын «того Тухачевского», то чего доброго, потянули в особый отдел, потому как члены репрессированных семей обычно меняли фамилии. К тому же он поступал дипломатично, на вопрос о родстве с легендарным маршалом отвечал вопросом на вопрос.

— Может, я однофамилец? И потом, зачем бередить то, что не приятно? — туману нагонял.

И ведь говорил правду, но она давала обратный результат. Поди, разберись, кто он? У Сталина сын был политруком, у Хрущёва и Микояна — лётчики, может и этот рядовой сын маршала. А парень был боевой, одно плохо, выпивал и ещё по женской части шибко пакостный был. Просто кобель. Глядишь, он уже ходит, улыбается и глаза блестят. А что ему? Дрожжи под боком, сахар под рукой и бабы рядышком. И как ведь умудрялся брагу заводить, и где бы вы думали? В огнетушителях! Ну, не сатана! В одном у него бродит, из другого он уже лакает.

Пробовал его усовестить, как-никак, а я командир отделения и уже был старшиной, а он и говорит:

— Давай так, Фёдор Васильевич, я молчу, что вы с Ванькой утром-вечером поклоны бьёте, а вы простите мою слабину. Это у меня наследственное. Из-за этих проклятых баб, моего деда, отца, да и меня мужики в деревне часто метелили. Видать судьба такая, и нести мне этот блудный крест до последних дней. Не серчай, дело-то я своё справляю?

Отстал я от него. Вообще-то специалист он был толковый, моторист классный. Кроме того, по своей охоте любую поломку печи или привода на расстойке теста, ремонтировал живой рукой. Был у нас на хозяйстве старый ЗИС, мы его звали «хозяйкой». Плохо было только то, что шофёр был молодой и неопытный, так Тухачевский постоянно помогал ему ЗИСа доводить до ума.

И вот пролетело время, мы с братом Ваней к осени ждём демобилизацию и вдруг — война! Будь она проклята, это же страх божий. Аэродром вместе с самолётами разбомбили в первый же день, а танки бросили в бой. Началась кутерьма: то напекём хлеба — некуда девать, а то как поднапрут — крик, шум. Какой-нибудь старшина пистолетом в бок тычет: «Шкура! Давай хлеба! Там люди насмерть бьются, голодные, а ты ещё и хлеба не даёшь. Пристрелю!»

Потянулись бесконечные вереницы беженцев. Не обходили нас и они. На запах хлеба приходили. Голодные, исхудавшие. Стоит перед тобой парнишка лет пяти или мать с дитём, тянут ручонки, а в глазах страх, тоска и боль: «Дядечка, ради Христа, дай хлебца!» Вообще-то не положено, но куда денешься? Сунешь буханку-другую, мы же христиане, а не какие-то басурмане.

А немец прёт. События стали развиваться со страшной быстротой. Однажды появляется подполковник Берестов и командует:

— Срочная эвакуация. Быстренько собирайте на свою «хозяйку» самое нужное оборудование, а под муку сейчас подойдут пять машин. Срочно загружайтесь и гоните на новое место дислокации, это полтораста вёрст отсюда, — и показывает на карте.

— Товарищ подполковник, а куда девать выпеченный хлеб?

— Это мелочь. Раздайте населению или беженцам. Ты о другом думай, — и в голосе зазвучал металл, — если что-то случится, всякое бывает, приказываю, слышишь? Приказываю! Всю муку уничтожить! Если хоть один мешок достанется фрицам, пойдёшь под трибунал. Это закон войны, помни.

Меня всё это как громом среди ясного дня, я даже с лица спал. Он видит такое дело, уже тише, но всё одно твёрдо говорит:

— Надо так. Исполняй, человек божий. Всё.

И точно. Через час приходят пять новых ЗИСов и в каждом по два солдата из хозвзвода. Только загрузили последнюю машину, вдруг подлетает «Эмка», выскакивает капитан-артиллерист и орёт:

— Старшего ко мне! Срочно!

Я бегом к нему, представляюсь:

— Командир отделения пекарни, старшина Кожевников.

— Вот что, старшина. Машины я у тебя забираю. Одну освободить немедленно, остальные чтоб через полчаса были на артиллерийских складах. Вопросы есть?

— Товарищ капитан, это невозможно. Согласно приказу подполковника Берестова, я обязан доставить муку и оборудование пекарни в новое расположение.

— А теперь слушай мою команду. Я, капитан Иванов, в силу сложившихся обстоятельств, отменяю приказ подполковника и учти, если последняя машина через полчаса не будет на складах, я тебя просто расстреляю, — и достаёт пистолет.

Вижу, он аж чёрный от усталости и глаза запали. Думаю, а ведь пристрелит. Что делать? Не выполнишь приказ подполковника — трибунал, не отдашь машины — пристрелит без трибунала. Попытался его усовестить.

— Это же хлеб. Без него тоже много не навоюешь.

— Да пойми ты, — говорит капитан, — немец прорвал оборону, его танки уже у нас в тылу. Если только я не подвезу снаряды на батареи, то из окружения не выйдет целая дивизия. Тогда и твой хлеб не понадобится. Учти, твоё время пошло, — и смотрит на часы.

Делать нечего. Мы с «хозяйки» сбросили оборудование, он сажает двух солдата и командует:

— Срочно на склады за снарядами!

У меня новая забота, — куда делать с муку? Как её уничтожить, чтоб не досталось немцам? И Господь надоумил. Рядом в лесу озеро, мы для пекарни из него ручной помпой воду закачивали в бочки. Вода хорошая, там на дне били ключи, а чтобы удобнее брать чистую воду с глубины, сапёры из свай и плах сделали что-то вроде эстакады. Вот туда я и погнал машины. По одной спятили, борта настежь, и более двадцати тонн муки в озеро и ухнули. Сердце кровью обливается, а что сделаешь? Еще тросом настил с эстакады сдёрнули, чтоб совсем концы в воду.

Капитан всё торопит, орёт, аж охрип: «Скорей, скорей! Мать-перемать!» В последнюю машину запрыгнул сам и погнал к складам, только успел крикнуть на ходу:

— Старшина! Если через час твой ЗИС не вернётся — уходите!

Легко сказать «уходите!» А на чём и как? Муку угробили, и остались втроём. Что делать? Тут ещё печёного хлеба много, куда его девать, не оставлять же немцам? И, как назло, ни беженцев, ни местных, оно и понятно почему, — немец уже бомбит городок.

Недалеко от нас жил дед, Ермолай Дмитриевич. Он часто к нам ходил. То огурчики, то помидорчики принесёт, а мы ему отдавали брак, хлебные крошки и мучную пыль. Витька сбегал к нему, и дед живо явился с тачкой, давай курсировать туда-сюда с хлебом. Смотрю, тут и его соседи со всех сторон бегут.

Ждём час, на душе муторно, уходить бы надо, а мы как привязанные. Уйдёшь — а вдруг за оборудованием придёт машина. Если ждать — вдруг она вовсе не придёт? Что тогда? Немец-то уже рядом, взрывы всё сильнее, аж земля дрожит. Послал я Ваню разведать, что да как? Смотрю — бежит назад.

— Дождались! Уходить надо, Федя. Немцы в городе!

Я хватаю документы, пятилитровую фляжку с хмелевой закваской вместо дрожжей, и только на выход, вдруг влетает во двор мотоцикл. Немецкий. Останавливается. А из него лезут два рыжих немца. Наглые, рукава как у мясников засучены по локоть, сами в касках, а в руках автоматы. Учуяли свежий хлеб, ржут и что-то по-своему лопочут. Увидели нас, заорали.

Один наставил автомат и загнал в угол, другой — пинком расхлебячил дверь в склад, а там полки с горячим хлебом. Заржал немец, набрал целую охапку хлеба и к мотоциклу. Что-то говорит нашему, а сами хохочут. Тот, что с нами остался, смотрит на нас и ухмыляется: «Иван капут! Москау капут!» — А сам, подлец, ширинку расстегнул и давай малую нужду справлять прямо в дежу с опарой. И это на глазах у нас. Представляете?

Я растерялся, а Ваня не выдержал и кричит ему:

— Ты! Мурло фашистское! Хлеб это же святое дело. Что же ты его поганишь? А ещё высшая раса. Свинья ты после этого. Не понимаешь? Швайне, ты поганое.

Тот как услышал это «швайне», как крутанётся, как заорёт и только — «тэ-тэ-тэ» из автомата.

Смотрю, мой братик Ваня заваливается набок, а у самого глаза враз остекленели, а из груди кровь хлещет. Так головой и посунулся в дежу. Тухачевский на немца заорал, а тот, мерзавец, его дулом автомата в грудь и прижал к стене. Орёт что-то по-своему, зубы оскалил и аж визжит. У Витьки губы побелели и зубы чакают.

У меня с перепугу и от нервов коленки так и подогнулись, я и сел. Шутка ли, брата на глазах убили. Только чую, что сижу на поленнице дров. А дрова для растопки печей готовились долготьём, и чую, что мои руки сами собой хватают здоровенное полено, ноги сами собой шагают вперёд, и тут я размахнулся, да ка-ак шандорахнул немца по каске. Он и долой с катушек, каска с головы свалилась. Я в другой раз, уже по башке, — он дёрнулся и затих. Оно и понятно, я же два года был молотобойцем в кузне.

Немец у мотоцикла, что-то закричал и бежит к нам. Ну, тут уж Витька сообразил, — как кошка сиганул вперёд, сорвал с моего немца автомат, и только второй показался в дверном проёме, он его и прошил очередью. Тот завалился, как подкошенный.

Натворили мы делов. Что теперь делать? На меня нашло какое-то затмение, согласитесь, что не каждый день приходится убивать людей. Стал молиться, прошу Господа нашего меня простить за смертоубийство, а у самого слёзы текут и руки дрожат.

Витька совсем уже оклемался и шипит как змей.

— Одевайся! — швыряет мне китель и каску с убитого немца. Я ничего не понимаю, давай артачиться, а он как загнёт матом.

Того и гляди, нагрянут немцы и нам хана. Одел я мундир поверх халата, подошёл к Ване, а он не дышит. Я документы вытащил, а сам реву в голос. Но что-то надо делать, выскочили во двор, видим — мотоцикл тарахтит на малых оборотах, а Витька давно всё продумал, сразу за руль. Торопит меня. Я ему кричу:

— Ваню бы прихватить, хоть схоронить по-людски.

Витька, аж затрясся.

— Ты о себе думай! Ему уже не поможешь, похоронят без тебя. Ты сам маленько-то соображай, не видишь, что творится?

Тут на наше счастье появляется с тачкой Ермолай Дмитриевич. Увидел нас, думает немцы, затрясся, глаза округлились. Кое-как привели его в чувство, признал нас. Я со слезами прошу его:

— Ермолай Дмитриевич! Родненький! Ваню убили. Вы уж его похороните по-христиански, а то и нам тут каюк будет. Заберите всё, что в складе: масло, яйцо, соль, сахар — всё берите. Только схороните его, — а сам опять реву, как маленький.

Витька хватает меня за шиворот и в коляску. У меня от этих событий в голове всё перепуталось, ничего не соображаю. Зато у Витьки наоборот, голова работает как часы. Он уже в себя четверть огнетушителя браги влил и ему всё ясно и понятно.

Вылетаем на улицу, городок уже немцы заняли. Везде машины, танки, и, конечно, у них по первости неразбериха. А это нам наруку, Витька городок знал как свои пять пальцев, потому мчимся окраиной, никто не останавливает, ноль внимания. Оно и понятно, мотоцикл ихний, мундиры тоже, да ещё в касках. Наконец выскочили за городок, там уже блокпост стоит, и орут что-то.

Останавливают. Витька чуть притормозил, а только поравнялись, как даст газу и попёрли. Немцы и сами не поняли, что к чему, даже не стреляли. А километра через три опять немцы и танк, он стволом дорогу перегородил, как шлагбаумом. Всё, думаю, отгулял ты своё Федя, и аж зажмурился. Витька притормозил, а потом по газам, поднырнули под ствол, и хватили вперёд.

Те заорали, потом пальбу открыли, но Витька так хватил, ещё и петляет по дороге как заяц, и обошлось. Только я оборачиваюсь и вижу, — царица небесная! Это что же такое? Они, сволочи, башню танка разворачивают и вот-вот вдогонку плюнут.

— Витька, — кричу, — они сейчас шарахнут из танка!

Тут на наше счастье впереди взорванный мост и объезд. Только мы нырнули с трассы, а по тому месту, где нам быть, ка-ак ахнет снаряд! Святые угодники!

Страсти-то какие, по нам вдогонку уже снарядами кидают. Мчимся дальше. Чую, у меня живот стал липкий и как бы мокрый. Думаю, — ранило в брюхо. И сразу голова закружилась, затошнило, во всём теле слабость. Сунул руку за пазуху, смотрю, — нет крови, а рука мокрая и липкая. Лизнул, понюхал — так и есть! Они фляжку с хмелевой закваской расстреляли. Ну не сволочи? Конечно, это плохо, но хорошо то, что тошнить перестало.

— Как бы нам на своих не нарваться в этом маскараде, — кричит Витька, — ещё пристрелят. Ты попробуй своим халатом размахивать, как белым флагом.

Я так и сделал, задрал полу халата и держу перед собой, а она полощется. И правильно, что так сделали. Вдруг впереди выскакивают два красноармейца, затворы винтовок передёргивают, кричат:

— Стой, стой! Хенде хох, падлы!

Встали. Через время появляется лейтенант, похожий на особиста и сразу нас за жабры: кто, что, откуда, как и почему? Давай мы объяснять, так, мол, и так. Мы парни с пекарни, жалко что Ваню убили, только и мы двоих немцев угрохали, ещё жалко, что фляжку с закваской пробили. В общем, от переживания валим всё в кучу, радуемся что попали к своим. Но лейтенант перебил.

— А где же пекарня? Неужели этот пулемёт булки печёт?

— Вот пекарни нет. Капитан Иванов конфисковал все машины, муку пришлось утопить, а всё оборудование бросить.

— Документы! — грозно орёт лейтенант.

Подаём красноармейские книжки, я и Ванины документы сую. Всё сходится. Витька даже оседлал своего конька, многозначительно намекает, мол, он Тухачевский Виктор Михайлович, да только не тот случай, дело серьёзное. Лейтенант язвит:

— Интересно, машины у вас конфисковал капитан с редкой фамилией — Иванов. Этот, Тухачевский, что же ты, старшина, оплошал? Назвался бы Блюхером, Чапаевым, — а потом ка-ак рявкнет, — теперь посмотрим ваши настоящие документы! Обыскать!

— Какие ещё документы? Вы что? Мы же русские, с пекарни.

Стали трясти «наши» немецкие мундиры и достают документы немцев. Тут уж лейтенант совсем озверел. Кричит:

— Что сволочи, номер не прошёл, это уже ближе к истине! Знакомые штучки Абвера и его разведки. Арестовать!

Сидим мы в каком-то полуподвале, под потолком зарешёченное окошко. Полумрак. На душе муторно, ясно, что всё идёт в спешке. Из тех, кто вышел из окружения, идёт переформирование, особисты долго вникать и разбираться не будут. Не то время. Расстреляют, как пить дать. Вот уже вечер, снаружи ходит часовой.

В подвале не понять, где запад, где восток, окно хоть и зарешёчено, но глядится как светлое пятно в подземелье. Я молюсь на него, как на икону, прошу нашего Господа заступиться, а если и выпадет погибель от своих, то отпустить им грехи за нас безвинных.

Витька сел, долго молчал, а когда я кончил молиться, говорит:

— Завидую тебе, Фёдор Васильевич. Честное слово. Человек хоть во что-то должен верить по-настоящему. Даже перед смертью.

— Ничего, всё будет хорошо. Я верю — Бог нас любит.

И ты не поверишь — сразу же услышали какой-то гул, шум. Кинулись к решётке и видим: подходят к площади танки, грузовики, на тракторах и лошадях тянут пушки. Подходят и подходят солдаты, причём разных родов войск. Ясно, что эти части всё-таки пробились из окружения. Вдруг вижу среди офицеров того самого капитана-артиллериста с «редкой» фамилией — «Иванов». Толкаю в бок Тухачевского:

— Витька! Это же наш артиллерист, что машины отобрал.

— Точно! — кричит Витька, — и давай дубасить в дверь. — Эй, часовой! Скорей зови своего строгого лейтенанта, нашёлся тот капитан, который может подтвердить, кто мы такие.

Приходит тот же лейтенант-особист, мы наперебой толкуем ему, — объявился капитан с «редкой» фамилией. На наше счастье лейтенант оказался не таким уж и плохим. Сразу распорядился и всё чётко организовал. Послал людей, разыскали артиллериста. Тот как увидел нас, так сразу и признал. Удивляется, говорит:

— Выбрались всё-таки? Молодцы. А вашего ЗИСа нет. Извините. Прямое попадание, вместе со снарядами поднялся в воздух. Там воронка — страсть глядеть. Да и склады потом пришлось взорвать. А ты, старшина, муку пожалел. Соображать надо. За то, что из окружения вышли, спасибо вашим машинам, здорово помогли, в самый раз снаряды подвезли. И как видите — пробились.

***

Ладно. И так прошло два с лишним года. Что за это время было, всего теперь и не упомнишь. И всё это время мы с Витькой, как нитка с иголкой. Вроде бы нас хотят разбросать по разным взводам, но он тут же раскатает свои усишки и к командиру.

— Рядовой Тухачевский. Разрешите обратиться? Я насчёт старшины Кожевникова… — Перетолкует, глядишь, опять вместе.

А через полгода, как с пекарней расстались, попали в такую команду, что не приведи Господи, а куда денешься, если идёт война. А вышло всё как-то случаем, и виной всему Витька. Когда немцев от Москвы погнали, наших православных много полегло. Обескровленные воинские части нуждались в пополнении. Некоторые части вообще расформировывали, а уцелевший личный состав направили на комплектацию новых боевых соединений.

Попали и мы под «пополнение и укомплектование». Где-то за Можайском собрали всех «бесхозных» солдат из разных частей, долго сортировали и составили списки. От нечего делать, Витька стал помогать ремонтировать старенький ЗИС первого выпуска. Шофёром на нём работал молодой солдатик, он не мог завести свою колымагу. Витька немного покопался под капотом и двигатель заработал. Подходит какой-то лейтенант и говорит:

— Как фамилия? Сколько шоферил до фронта?

— Фамилия моя не совсем хорошая — Тухачевский. За баранкой четыре года. И вообще, я технику люблю.

— Что ж, фамилия скандальная, но для нас даже в самый раз. Мы формируем особую команду и нам нужен опытный водитель.

— Согласен, только нельзя в эту команду и моего старшину.

— Где до этого служили?

— В Дивизионном Отделе Питания, в ДОПе, а если проще — на пекарне. Я обслуживал дизель-генератор и такой же ЗИС, а старшина заведовал пекарней. Он мастер на все руки: плотник, кузнец, сапожник и пекарь. Сейчас мы без пекарни и без дела.

Лейтенанта это заинтересовало, предложил служить в каком-то особом отделении. Своими посулами он нам много чего наперёд наплёл и наобещал. А как сходил с нашими документами к начальству, всё согласовал и оформил документы, то говорит, что зачислил нас в свю «особую команду». И тут нас огорошил:

— Будете служить не в ДОПе, а в ДПП. Разница в одной букве, но разница большая — это Дивизионный Похоронный Пункт! Кому-то надо и этим заниматься, а работа наша очень нужная.

Как мы это услышали, так у меня в голове муть и пошла, никак в толк не возьму — за что? Должность — врагу не пожелаешь. Стали проситься перевести нас хоть куда, только не в похоронщики, тем более, что в этой команде обычно служили люди пожилые. Но хитрый лейтенант мне мигом укорот сделал.

— Старшина Кожевников, я бы на вашем месте вообще помалкивал, вы идёте по списку религиозных «отказников», да ещё пекарню проср… (потерял). Если по-плохому, то моржете угодить под трибунал. Время сейчас военное, и вам светит штрафбат.

Господи, служить в похоронной команде. А куда денешься?

Кроме нашего командира, лейтенанта Орешникова, были: три военфельдшера, три сапёра и три сержанта (командиры отделений), у которых в подчинении находились: стрелки, ездовые и ещё несколько солдат, а всего 26 человек. За нами были закреплены повозки с лошадьми, три миноискателя и автомобиль ЗИС.

Тут у каждого были свои обязанности. Вначале сапёры с миноискателями проверяли проходы к погибшим, так как везде валялись мины и гранаты. Иногда немцы минировали убитых, особенно офицеров — находили и такие ловушки. Мы вытаскивали убитых из траншей и окопов, а военфельдшеры осматривали убитых, и если при них находились документы, то заполнялась карта особой формы. Потом тела грузились на повозки и везли к местам захоронения. Вроде бы всё просто, но работа страшная.

В первые годы войны захоронение и учёт погибших не проводился. За первые месяцы войны больше всего погибло солдат и офицеров. И в основном это было при отступлении наших войск, и когда разрозненные части с боями прорывались из окружения. В таких условиях погибших иногда и хоронить было некому. В лучшем случае, товарищи погибших стаскивали в воронки от снарядов, это были так называемые, «санитарные захоронения».

У погибших забирали красноармейские книжки, у офицеров — удостоверения личности, а так же партийные и комсомольские документы. Делалось для того, чтобы немецкая разведка не могла ими воспользоваться. А когда началось наше наступление, то уже была возможность вести учёт погибших. Само захоронение было не сложным. Сложнее было определить — кто погиб? Для этого все военнослужащие должны были носить специальные медальоны или жетоны, как удостоверения личности.

Орешников говорил, что это лучший способ опознания, по научному — идентификации. В эти медальоны, как их ещё называли солдаты — «смертники», помещался бумажный вкладыш с данными: фамилия, откуда родом, название Сельсовета и военкомата, где призывался. И ещё — к какой воинской части принадлежит. Медальоны должны были носить все солдаты и офицеры, но многие «смертники» не носили, так как суеверно считали — если выживут, то и без этого медальона, а заполнят — убьют!

Поэтому в капсулах медальонов мы находили иголки, нитки и спички. Из-за нехватки бумаги вкладыш часто шёл на самокрутки или вообще не заполнялся. А ещё медальоны пропускали воду, поэтому часто на вкладышах ничего нельзя было разобрать. То есть, солдат погибал и не оставлял о себе ничего. Поэтому мы иногда находили один читаемый медальон в среднем на 10—15 солдат! Выходило, что только один из 12-ти погибший опознавался, остальные пропавшие без вести. Это ужасная трагедия!

Поэтому наш лейтенант нам вдалбливал в сознание всю важность того, что мы делаем. Каждый найденный медальон, это не только судьба солдата. Если он опознан, то в похоронке сообщалось место захоронения, а родственники, потерявшие на войне кормильца, могли получить пенсию. Неопознанный солдат числился как пропавший без вести. Поэтому его родственники даже не знали — жив солдат или убит, кроме того, им пенсии не полагалось. И каково это было для родных и близких солдата?

А сколько числится в пропавших без вести, погибших при форсировании сотен рек и переправ, когда сверху бомбили с самолётов, а с берега расстреливали солдат из пушек и пулемётов? Мне об этом после войны внучок прочитал стихи нашего поэта и фронтовика Александра Твардовского про «Василия Тёркина».

Люди тёплые, живые

Шли на дно, на дно, на дно…

Кому память, кому слава,

Кому тёмная вода —

Ни приметы, ни следа.

Представляете? А за каждым солдатом стояла его судьба, судьба родных и малых детей, а мы их закапываем. Редко, но случались и светлые минуты. Когда мы работали в местах, где только прошли бои, то иногда находили среди мёртвых и живых солдат, которые после ранения были в шоке или без сознания, и их не подобрали санитары. Таких мы сразу везли в медсанбат.

Умом понимал, что кому-то и эту работу надо делать, а вот душа не принимала. Особенно когда приходилось буквально собирать по частям разорванные тела погибших солдат от взрыва снаряда или гранаты. Врагу не пожелаешь этого. А ведь у каждого из них были родители, жена, дети. А мы их закапываем, и оставались от них одни безымянные могилы, от чего было жутко.

Ещё у Орешникова была страшная книга, а называлась она, «Именной список трупов командиров и бойцов Красной Армии и гражданского населения, обнаруженных на полях сражения». Обычная амбарная книга, в которой в колхозах вели учёт надоев молока, сколько намолотили зерна, а мы в ней учитывали мёртвых! В этой книге указывалось: место и время захоронения, населённый пункт, номер могилы и её точное расположение. А ещё, количество погребённых, и установленные данные медальонов.

Могилы рыли по инструкции, но они не отличались от православного обычая, только зимой мёрзлую землю приходилось взрывать. Хоронили, как принято на Руси: насыпной холмик, а над могилой обязательно деревянная или каменная пирамидка. Там выжигался или записывался номер могилы. Погибших офицеров, от командира полка и выше, везли в тыловой район и там хоронили в деревянных гробах. Вот и всё о похоронах.

Иногда за день хоронили до ста погибших. Солдат-одиночек по два-три хоронили в воронках или рыли для них могилы. Где шли ожесточённые бои, всегда было много погибших, поэтому их хоронили в братских могилах. Отрывали большие траншеи, туда и свозили всех погибших. С братскими могилами была одна особенность — где прошла война, хоронить убитых должны были Сельсоветы. Только в освобождённых деревнях тогда остались одни женщины, старики да дети, причём им самим нужна была помощь. Поэтому хоронить убитых приходилось нам, а каждую братскую могилу сдавали по акту представителю Сельсовета.

Места расположения братских могил Орешников помечал на топографической карте, потом всё это передавал начальнику санслужбы при дивизионном враче. Правда редко, но случалось, что братские могилы оказывались безымянными. В это даже трудно поверить, — солдаты погибли в бою, защищая Родину, и все они безымянные! В дивизии его за это ругали, так как считали, что мы плохо ищем вкладыши жетонов, хотя ругать надо было тех, кто давал эти жетоны и инструктировал солдат и офицеров.

Вроде бы мы не участвовали в боях, но наша работа была не такой уж и безопасной. За время, когда мы с Витькой работали в похоронной команде, потеряли пять человек, каждого пятого. Обычно раненых подбирали санитары медсанбата. Им помогали сами раненые или их товарищи говорили санитарам где мины, и как безопасней вынести раненых с поля боя. Там земля была начинена смертью, поэтому после войны её долго не пахали.

И ещё, о чём редко говорят — нам приходилось хоронить и трупы немцев. Во время ихнего наступления захоронения своих солдат проводили похоронные команды немцев, а во время нашего наступления, кроме наших солдат, уже нам приходилось хоронить трупы фашистов. Всё потому, что могли возникнуть эпидемии болезней, и всё-таки это люди, даже если и были извергами.

Хотя я работал вместе со всеми, но очень часто по приказу лейтенанта выезжал с Витькой в тыл нашего полка по делам нашей команды. Сколько мы с ним не работали в «похоронщиках», но работа была не по душе. Выходило, что когда согласились идти к Орешникову в его «особую команду», сами же себе отломили дорогу назад, к обычной службе. Думали это до конца войны.

Только однажды в траншее, среди убитых солдат мы нашли ещё живого капитана. Он находился в критическом состоянии, так как помимо ранений, у него было переохлаждение. Орешников срочно отправил Витьку и меня с ним в госпиталь, который находился в райцентре, а до него вёрст сорок. Сдали мы медикам капитана-везунчика, а майор медицинской службы просит нас:

— Поскольку вы из похоронной команды, то помогите нам. Двое суток не можем похоронить умерших в госпитале, транспорта нет, все машины в разгоне. Я за это отблагодарю спиртом.

— Товарищ майор, — говорит Витька, — мы бы рады, но должны к 17—00 явиться к себе. У вас же «санитарка» стоит без дела.

— Она неисправная, неделю стоит на ремонте.

— Разрешите мне посмотреть, может, я чем-то могу помочь.

— Что ж, посмотрите, только наш шофёр не смог, он заказал какие-то запчасти в дивизионную автомастерскую, вот и ждём. Водитель временно сейчас помогает нашим санитарам.

Витька засучил рукава, поднял капот «санитарки» и минут пять там ковырялся. Потом говорит майору, что машина в полной исправе, только надо заменить какой-то трамблёр. Достал из-за спинки сидения своего ЗИСа какую-то железяку с проводками, и опять усунулся под капот. Через время зовёт меня:

— Фёдор Васильевич, покрути рукоятку, — а сам в кабину.

Я только раз и крутанул её, и «санитарка» ожила, зафыркала.

Майор-медик очень удивился и плеснул Витке полстакана спирта и записал наши координаты. Через два дня лейтенанту Орешникову от дивизионного врача приходит приказ — откомандировать рядового Тухачевского в распоряжение госпиталя, а взамен прислали нам шофёра с «санитарки». Через время опять приказ — откомандировать старшину Кожевникова в распоряжение этого госпиталя. Я сразу догадался — Витькина работа.

В медсанбате было спокойнее, да и посытнее. Витька работал на «санитарке» а я у него был на подхвате — погрузить, разгрузить. Прошло полгода. Госпиталь хотя и был в тылу, но всегда кочевал вслед за фронтом — требовала обстановка. Санитарить было легче, чем хоронить, но мне не поглянулось. Всё не мог привыкнуть к страданиям и смерти. Человек надеется: его потрошат, отрезают руки-ноги, а выживают не все. Зачем только эти страдания принимал, чтобы умереть? Сколько времени прошло, а без содрогания не могу вспоминать, что приходилось выносить из операционной.

Но однажды пришло пополнение новых автомобилей, укомплектованных опытными шоферами. Нашу «санитарку» списали, а нас с Витькой передали в распоряжение штаба полка, а оттуда направили к сапёрам. Вот там мы задержались надолго.

Витька хоть и был забулдыга, зато друг настоящий. И уважительный. Я на какие-то пять лет старше его, а он как привык, так меня всё время и навеличивал. При всех, я «товарищ старшина», а один на один — Фёдор Васильевич. Сам хоть не Иван Поддубный, а завсегда лез в драку, если меня из-за веры в Господа нашего, кто-то поднимал на смех. «Не тронь, — орёт, сам аж трусится, — это такой человек, что ты ему и в подмётки не годишься!»

Чудной был, но главное, не лез в душу, только раз и спросил:

— Фёдор Васильевич, при всём уважении к вашей вере в Бога, хочу спросить. Как же ты смог пересилить себя и принять грех на душу — укокошил фрица, когда он меня в грудь автоматом пихал? Я тогда так испугался, что думал всё, — мне конец.

— Если честно, я и сам не знаю. А Бог, он милостив, он простит. Ты и меня пойми: тут брата Ваню у меня на глазах убили, и ещё твою христианскую душу мытарят автоматом. Ну, вот и не сдюжил. Как это случилось, даже сейчас сказать не умею. Но ты не поверишь, я тогда сам здорово напужался, и тогда как кто со стороны руководил мной и тем злосчастным поленом.

— За что я тебя и люблю, — говорит он, — так это за то, что ты в герои не лезешь. Простой, как телёнок, но друг настоящий.

И всё. Больше мы об этом ни разу не говорили.

А тут, хоть верьте, хоть нет, но на войне бывает всякое — опять свела нас судьба с Берестовым. Его мы не искали, а вот надо же, встретились. Теперь он был уже полковником, но так же заведовал интендантством и отвечал за обеспечение дивизии. Меня он не узнал бы, но это всё Витька. Да и как нас признать?

Мы тогда как муравьи таскали и тесали топорами брёвна. Торопились пустить переправу через какую-то капризную речонку, уже и не помню её названия. Пот в три ручья, разогнуться некогда, шутка ли, на берегу пробка. Танки, тягачи, пушки, грузовики… Пехота матом кроет: «Шевелитесь, щучьи дети! Налетят бомбардировщики, ведь из-за вас сгинем!» Всё правильно, кругом болото, куда ни сунься — топь. Среди этого скопища ждут и легковушки с охраной, а пассажиры в них с большими звёздами на погонах. И тоже с опаской на небо поглядывают. Торопят.

Вдруг чую, Витька пихает в бок.

— Товарищ старшина, а ведь я, кажись, углядел знакомца. Да ещё какого! Это судьба, а ещё уже целый полковник, получается.

— Какой ещё знакомец? Какой полковник?

А он швырнул окурок, на гимнастёрке складки под ремнём согнал за спину, усишки растопырил и на берег. Да прямиком к одной «Эмке». Вижу, охрана его тормозит: «Куда прёшь?» Только он своё обычное: «Рядовой Тухачевский, разрешите…», как его сбили с ног, заломили руки и уже обыскивают. Но тут бывший наш подполковник Берестов услышал знакомую фамилию.

— Стойте, — кричит, — это ты, Тухачевский? Живой? Куда же вы к чёрту тогда запропастились с пекарней? За это и под трибунал недолго загреметь. Кстати, — где человек божий, Кожевников?

— Старшина Кожевников вон в болоте, как леший топором махает. А вот из-за пекарни, товарищ полковник, вы правы, нас тогда чуть не расстреляли, — и всё ему подробно рассказал.

Вытащил нас Берестов из болота, опять попали на пекарню. Как сейчас помню, за неделю отбросили немцев километров на полтораста. Вроде хорошо, но дело было по весне, тут распутица. Лёд на реках тронулся, зарядили дожди. Нашу пекарню перебросили ближе к линии фронта. Повторюсь, — такое бывает только на фронте, — попадаем мы в аккурат, куда бы вы думали? В тот же городишко Залесовск, где стояли перед войной. Нашу пекарню мы только чуть подшаманили и на ней стали опять работать.

Два-три дня проработали и всё — кончилась мука. Тылы растянулись, отстали. Сапёры и переправы навели, но места кругом болотистые, а грязища такая непролазная, что тягачи вязнут. Тут ещё ни раньше, ни позже прибыл член Военного совета из ставки Верховного. Побывал он в войсках, на передовой, потом собрал совещание, каждый получил нагоняй, нашему полковнику приказ.

— Накормить солдат! А как, это уж ваша забота, для того и существует интендантская служба. Солдаты сидят в землянках, окопах в мокроте и в холоде, да ещё голодные! Это вам не сорок первый год! За невыполнение приказа пойдёте под трибунал!

Приходит Берестов к нам на пекарню. Садится, закуривает. Видать, здорово его допекла забота, стал рассуждать вслух.

— Махорка есть, консервов и крупы, хоть и мало, но на несколько дней хватит, а вот с хлебом совсем беда. Плохи наши дела. Вроде и не виноват, а отвечать придётся. Всё правильно. Ты, человек божий, потом хоть помолись за помин моей души, — говорит он вроде и шутейно, а у самого глаза серьёзные.

И тут меня как осенило сверху.

— Товарищ полковник, всё обойдётся. Мы постараемся.

Пожал он плечами и говорит: «Что ж, постарайся», и ушёл.

Я беру Витьку, ещё двух солдат из хозвзвода и к озеру. На лодке добрались до места, где в начале войны утопили муку, шарим шестами — есть! Витька не верит, что будет толк, а я ему своё:

— Ты курсы мастеров-хлебопёков проходил? Свойства ржаной муки знаешь? Нет? Тогда сопи в две норки. Давай спробуем.

Спирт с собой, охотники нашлись. Выволокли мы пять мешков в лодку и к берегу. Мешки осклизлые, тиной взялись. Обмыли их. Я перекрестился, а потом ножом повдоль полосанул, развернул как золотое руно, и сам оторопел. Верите ли, мука всего на палец взялась тестом, даже не затхлая. Там на дне били холодные ключи, вот она при одной температуре была как в холодильнике.

Ну, тут и началось! Беру ещё людей, из плах сколотили мостки к мешкам в воде, и пошло-поехало. Запыхтела опара, задымила труба, загромыхали хлебные формы. Всю ночь мы, как черти, без сна и отдыха. Шутка ли, дивизия без хлеба. Утром снова дождь шпарит, слякотно, сыро, неуютно, а у меня на душе ясно и как соловьи поют. Завернул в полотенце пять буханок и бегом в штаб дивизии. Он располагался в здании сгоревшей школы, у которой уцелело лишь одно крыло. Только сунулся, да не тут-то было, у дверей стоят особисты и близко не подпускают. Я обращаюсь к старшему по званию.

— Товарищ капитан, мне срочно нужен полковник Берестов. Хлеб надо отправлять по ротам, а на чём и как, — указаний нет.

— Какой ещё хлеб? Ты чего мелишь? — удивляется капитан, — с твоим полковником сейчас сам член Военного совета разбирается из-за этого хлеба. Не миновать ему трибунала.

— Какого трибунала? Как нет хлеба? Всем хватит, вот прошу передать, — и сую ему полотенце с горячими булками.

— А ты сам-то кто будешь?

— Старшина Кожевников, командир отделения пекарни. Прошу срочно доложить.

Он скрылся за дверью, потом вылетает и говорит:

— Ну-ка, старшина, — заходи.

Захожу. Вижу, на столе лежат мои пять буханок хлеба, вокруг офицеры и среди них один такой матёрый, седой, с генеральскими погонами. И главное, что строжится над моим полковником Берестовым, тычет пальцем в хлеб и ещё ёрничает:

— Вы что же полковник, как Иисус Христос пятью хлебами собираетесь дивизию накормить?!

Тут я не растерялся (война и меня обкатала), нахально шагаю прямиком к генералу. Сам хоть и в белом халате, зато в пилотке. Руку к виску и говорю: «Товарищ генерал, разрешите обратиться к товарищу полковнику Берестову по срочному делу».

Генерал недовольно на меня посмотрел, вроде я ему аппетит перебил поругаться вволю, но всё по Уставу, потому только и буркнул: «Обращайтесь». А я тут совсем обнаглел и генерала поддел под рёбрышко, прости меня Господи, гордыня одолела.

— Товарищ полковник, накормим пятью хлебами дивизию. Та мука, что утопла, — уже на пекарне. Правда, часть её попортилась, но тонн пятнадцать-двадцать наберётся. Мука отличная и за ночь уже выпекли около пяти тонн. Выпечка хлеба идёт по графику. Прошу дать указание, как по грязи его доставить по ротам?

У полковника брови домиком, сам аж в плечах подался.

— Неужели это хлеб из той муки? Да не может быть!

— Так точно. Только пришлось канистру спирта стравить на сугрев. До подвоза муки теперь с божьей помощью перебьёмся.

Генерал никак не поймёт, что это за мука, как это она «утопла», и причём тут спирт с «сугревом?» Но чувствует, что дело с хлебом поправилось, требует объяснить ситуацию. Наш полковник стал оговорить про сорок первый год, про ржаную муку, что мы утопили, и про меня. Конечно, упомянул про полено и даже про фляжку с хмелевой закваской, что пробило осколком. Генерал поворачивается ко мне. Ну, думаю, теперь держись Федя. Это тебе не Витька Тухачевский, нашёл с кем шутковать, с этими пятью хлебами. Пронеси Господи! А он ко мне с добром:

— Да ты, старшина — герой! Вот уж никогда бы не подумал, что даже на пекарне, повторюсь — на пекарне можно совершить подвиг. Вот именно, подвиг. Как хотите, но за такие дела он заслужил награду. И не меньше, как орден Красной Звезды. Мне бы тут промолчать, а меня, как кто за язык тянет.

— Извините, товарищ генерал, но накормить людей хлебом, это не геройство. Просто это христианское дело, и получать за это награду — большой грех. Ещё раз прошу меня извинить.

У генерала это был первый случай, когда отказывались от ордена, он даже растерялся. Мой Берестов давай ему пояснять, что я верующий, мне нельзя брать в руки оружие, а на ордене Красной Звезды, как раз солдат с винтовкой. Просит меня извинить, это я не из гордости, а просто меня после войны с этим орденом домой не пустят. Генерал ещё больше удивился.

— Это надо же! В таком пекле, и чтоб веру соблюсти, и совесть не испоганить. Да ещё таким хозяйственным и полезным солдатом быть для армии! Вообще, старшина, я не пойму одного, — чем поленом фашистов убивать, винтовкой-то сподручнее?

— Виноват, товарищ генерал, — а больше на ум ничего путного не приходит, стою и только моргаю, как филин.

— Да. Здесь надо подумать, — говорит генерал.

Вдруг снимает с руки часы и при всех, сам их мне надевает.

— Носи, старшина. И впредь так же верно служи Родине и своему убеждению, если уж так твёрд в православной вере.

Тут полковник Берестов стал хлеб ломать, все пробуют и руками разводят. Только представьте — едят хлеб из муки сорок первого года, что в воде пролежала почти три года!

Вот, собственно, и всё о войне.

***

— Нет, не всё, — говорит дотошный зять Бережковой, — ответь, Фёдор Васильевич, а почему ты понёс в штаб пять булок хлеба. Не три и не шесть? Это что, специально?

— Тут ты прав. Наш Иисус Христос действительно накормил голодных пятью хлебами, так в Святом Писании сказано. Если ты не твёрд в вере, или я тебя не убедил, то могу ещё доходчивее растолковать. Но это уже будет мирская притча. Слушай.

Один христианин постоянно покупал у торговца пять хлебов. Однажды продавец спросил его:

— Почему ты всегда берёшь пять хлебов?

На что тот ответил:

— Два хлеба — я отдаю за долг, два других — сам даю в долг, а один съедаем с женой своей.

— Как это? — не понял тот, — отдаю долг, и тут же даю в долг?

— Всё просто. Два хлеба — отдаю нашим старикам-родителям, как долг, за то, что кормили нас в малолетстве, два отдаю детям, чтобы они кормили нас в старости, а один беру себе со старухой.

Выбирай любой ответ на свой вопрос, любой правильный.

— Да нет. Тут всё ясно, как на ладони. А что было потом?

А потом мы с Витькой разыскали Ермолая Дмитриевича. Старик сдержал слово, схоронили Ваню на городском кладбище. Сходили мы туда, привели могилку в порядок, даже пришлось заменить крест, так как во время войны всё делали на скорую руку, в общем получилось как положено по нашей вере. Простились с ним. Взял я с могилки горсть белорусской землицы в память родным. Это всё, что от него осталось. Светлая память тебе, брат. Ты был лучше нас и совершил свой тихий, мирской подвиг. Заступился за самое дорогое и святое на свете, за хлеб наш, насущный.

Я так и дослужил в пекарях до конца войны, хотя ничего героического и не делал. Потом уже в конце сорок пятого, наш год демобилизовали. Но член Военного совета про меня не забыл, вспомнил, что есть ордена и без винтовки, и меня «нашла награда» — орден Красного Знамени и я им дорожу. Дорожу как памятью о том страшном времени. Вот этот орден Отечественной войны, мне вручили уже позже, к 50-летию Победы. Дорожу и часами. На работе ребята шутили: «Федор Васильевич, сколько времени на твоих, генеральских?» Я не обижался.

Как вернулся с фронта, так сразу пошёл работать на хлебозавод. До самой пенсии и доработал. Витька Тухачевский живёт в Омске, сейчас тоже на пенсии. Два раза приезжал ко мне, и я у него был, ездил с внуком. На вокзале встречаемся, как родные обнимаемся и плачем. О войне вспоминали и говорили редко, так как она в душе у каждого как заноза. Потому память старались не бередить. Так уж распорядилась сама судьба, что нам за войну пришлось горюшка хлебнуть из первого ковшика. Через край.

Грех свой, за смертоубийство, я замолил раскаянием, а так всё время пёк людям хлеб, а хлеб это — жизнь. Те же семь лет, что пёк его для людей военных, это не грех, ведь они обороняли нашу землю русскую от супостата, и Бог за это меня простил».

УТРЕННИЙ ГОСТЬ

Рано утром, где-то около восьми, раздался звонок. Вероника нехотя встала, накинула на себя халат и пошла к двери. Сама думает, кого это черти принесли в такую рань, да ещё в субботу? Посмотрела в дверной глазок: перед дверью стоял незнакомый мужчина с букетом цветов и «дипломатом». На друзей мужа не похож. Что ему надо в такую рань, может, ошибся квартирой?

— Что вам нужно? — спросила с раздражением.

— Извините великодушно, я ищу своего фронтового друга, старшину Иванова Сергея Васильевича. Мы с ним вместе воевали в «Афгане». Он здесь живёт?

— Вы что-то путаете. Иванов Сергей Васильевич действительно проживает здесь, а про «Афган» я слышу в первый раз.

— Ничего я не путаю. Скажите, вас звать Вера?

— Нет, ни Вера, а Вероника.

— Ну, это детали, муж вас всегда называл Верой-Вероникой. У вас ещё есть дочка Наташа. Так?

— Допустим, так. Вам-то что от нас надо?

— Я собственно, только хотел встретиться со своим старшиной. Если вам не трудно, может, впустите меня, а то как-то неудобно общаться через дверь. Не бойтесь, я не из разбойников.

Щёлкнул замок, гость вошёл в квартиру.

— Это вам, — протянул букет хозяйке, — и ещё, здравствуйте.

Вероника плотнее запахнула полы халата, взяла цветы, буркнула дежурное «спасибо» и пошла ставить в вазу. Говорит:

— Странный у нас какой-то разговор получается. Хозяин после вчерашнего какого-то праздника дрыхнет и его без толку беспокоить, а мы тут с вами упражняемся в любезностях.

В это время открылась дверь и в зал вошла заспанная девчушка лет двенадцати, не больше.

— А это, насколько я догадываюсь, сама Наташа нарисовалась. Здравствуй, девочка. Я фронтовой товарищ твоего папы, а зовут меня дядя Фёдор.

— Ага. Дядя Фёдор из Простоквашино, а фамилия ваша, конечно же — Печкин? — сострила девчушка. — Если это вы вчера гуляли с папой и пришли опохмеляться, то зря. Папка после вчерашней какой-то юбилейной встречи с товарищами отдыхает.

— Девочка, а почему ты такая сердитая. Может, плохо спала?

— С чего ей радоваться? — поддержала дочь Вероника. — Из английской школы её турнули, а ещё выставили из гимнастики. И всё благодаря вашему боевому товарищу, который оказался финансово недееспособным. Если вы рассчитывали на радушный приём, — навряд ли получится. И на цветы зря потратились.

Гость оторопел.

— Я не совсем понимаю, что у вас тут происходит. Могу я поговорить с самим Сергеем Васильевичем?

— Поговорить-то оно можно, но только не сейчас. К тому же ваш боевой товарищ третий месяц как безработный и сидит на шее своей жены, учителя младших классов. А за цветы спасибо, честное слово. Мне уже лет пять таких никто не дарил. Так что вам лучше прийти в другой раз, уважаемый однополчанин.

— Это вы зря так, Вероника. Если есть проблемы, то их надо решать. Не под силу одному, то должны помогать друзья. Иди сюда, сердитая девочка Наталья Сергеевна, давай пошепчемся.

Наташа нехотя подошла.

— Ну, и чё?

— Ох, и манеры у нашей молодёжи, а ведь твоя мама педагог. Не сердись, это я так, к слову. Ты лучше скажи, сколько у тебя на счётчике значится за гимнастику и этот противный áглицкий?

— Я точно не знаю, этой арифметикой занимаются родители, но в общей сложности уже перевалило за тысячу рэ.

— Мама родная! — Изумился гость. — И у вас из-за этого пустяка сразу изжога?

Тут же щёлкнул замками «дипломата», немного поколдовал, пошуршал бумажками, потом говорит:

— Вот тебе, сердитая Наталья Сергеевна, денежки, и скорее погаси свой долг. А вот это ещё заодно отдай своим жадным наставникам. Тут хватит сразу оплатить за два года вперёд. Тебе всё понятно, что сказал дядя Фёдор из Простоквашино?

Но тут вмешалась Вероника.

— Извините, уважаемый. Возможно вы и богатенький Буратино, но мы такие подарки от незнакомого человека принять не можем. Вы на меня только не обижайтесь.

— Это ещё почему? Разве девочке не следует учиться?

— Учиться надо, но мы эти проблемы должны решить сами. Возможно, вы ограбили банк, а теперь нас одариваете. Только вот вопрос, — не придут ли потом к нам дяденьки в милицейских фуражках, и не начнут ли задавать вопросы?

— Уважаемая Вероника. Насчёт банка вы попали в самую точку. Можете мне и не верить, но я действительно из банка, — и подаёт ей визитку, а там затейливыми вензелями золотом прописано: «Шаманов Фёдор Павлович. Заместитель исполняющего директора Сибирского регионального отделения зернобанка».

— Не знаю, что и думать, — говорит Вероника, — если вы и в самом деле друг мужа, то проходите и садитесь. Разносолов у нас нет, но чаем напоим, вы наверно с дороги. но как вы уже наверно догадались, спиртного в доме давно уже нет. Уж извините.

— Вот это пошёл другой разговор. Кстати, если у моего старшины сейчас форс-мажор в финансовых вопросах, то вам бы следовало знать, его беда — моя беда. И на то веские причины.

Сам между делом достал из «дипломата» какой-то фирменный бланк и заполнил его. Подал Веронике.

— На первое время возьмите этот вексель и в любом банке можете его обналичить. Хоть сейчас. И только без всяких сантиментов. Дело в том, что ваш муж, а мой старшина под Кандагаром спас мне жизнь, а потому я перед ним в неоплатном долгу. Согласитесь, жизнь стоит дороже этих паршивых бумажек, тем более, что тут какие-то копейки. А если вам неловко брать деньги от меня, возьмите в долг — разбогатеете и отдадите. Даже можете дать расписку, это уже для вас документ, а не милостыня.

Вероника прочитала в векселе вписанное чернилами в графу «сумма прописью» — двести тысяч рублей, грустно усмехнулась.

— Спасибо, добрый человек, только вы действительно ошиблись. Конечно, заполучить такую сумму для нас соблазн не малый, тем более, что мы сейчас бедствуем. Но это большой грех перед вами, а ещё больше перед вашим старшиной. Мой муж никогда не был в Афганистане. Вы ошиблись.

— Он что, вообще не служил в армии?

— Служил, как и положено, но только не рядовым и не старшиной, а после института два года в звании лейтенанта. И служил в Средней Азии, при штабе дивизии. Он в Москве окончил факультет востоковедения МГИМО, а потому был переводчиком.

— Как же так? — Растерялся гость. — Я же специально приехал в ваш город. Я звонил и в ваше справочном бюро, мне дали этот адрес, ведь всё сходится… тут что-то не так… не может быть…

— Вы не переживайте. Если ваш сослуживец действительно из нашего города, то его можно легко найти, стоит только позвонить в Совет ветеранов-«афганцев».

Через «09» узнали номер, но сколько не звонили в этот Совет, ни один телефон не отвечал — суббота, нерабочий день. Тогда решили искать по телефонному справочнику, тем более, что телефоны сейчас почти в каждой квартире.

Но это оказалось не просто, — в городе было очень много Ивановых, которые имели телефоны. Вероника начала всех обзванивать и уточнять только одно: знают ли они что-то про Сергея Васильевича, воевавшего в 1988 году в Афгане. Обзванивала долго и только с десятого раза раза по телефону об «Иванове-афганце» ответили утвердительно. Говорила женщина.

— Да, знаю. Серёжа мой племянник. Он действительно служил в Афганистане, был старшиной. Но только он там погиб.

— Погиб? Вы ничего не путаете?

— Рада бы спутать, только вернулся он в цинковом гробу, военкомат даже запретил гроб вскрывать. Видать большая беда с ним приключилась, если даже родной матери увидеть сыночка напоследок не позволили.

— Вы знаете, когда он погиб?

— Как же мне не знать — в августе, за год перед выводом оттуда наших войск.

— А что потом?

— Похоронить-то мы Серёжу похоронили, даже с почестями, с салютом. Только беда одна не ходит. Мать его, моя старшая сестра Глаша, не смогла пережить такое горе. У неё и до этого пошаливало сердце, а тут такая беда. Её на пятый день похоронили рядышком с сыном, который погиб неизвестно где, и непонятно за что. Он же у неё был единственный ребёнок.

— Как же так, — растерялся банкир Шаманов, — выходит он меня тогда вытащил из горящего танка и «вертушкой» отправил из этого проклятого ущелья, а самого там с ребятами душманы положили… Ну, как же так? Это я должен был погибнуть, горел в танке, все думали, что уже не жилец. И вот я целый и здоровый, а старшины с пацанами нет… Несправедливо это… Ведь я толком его и не знал, познакомились мы перед заданием, наш экипаж был в составе конвоя…

— Успокойтесь. Вы же взрослый человек и должны понимать, что в этой жизни всякое бывает. Тем более на войне.

— Да всё я понимаю, только одного себе простить не могу — почему после госпиталя и демобилизации не удосужился узнать о судьбе ребят? Почему так долго тянул? Вы не поверите, я же специально подгадал к 28 августа, день в день, чтобы отпраздновать юбилейную встречу, а выходит, угодил на поминки…

Потом Шаманов долго сидел неподвижно на ступеньках третьего этажа и всё никак не мог прийти в себя. Через время Вероника отправила Наташку посмотреть, что там с их гостем. Та приходит, говорит: «Мам, он сидит и плачет».

— Как плачет? Такой здоровый дядя, был на войне и плачет?

— Нет. Он не специально плачет. Сидит и сам с собой разговаривает, а слёзы это так, они сами текут.

Вздохнула Вероника и пошла будить мужа. Еле-еле его растормошила и стала рассказывать: пришёл какой-то мужик, ищет сослуживца, своего старшину. Ещё сказала, что помогла ему по справочнику найти его родню. Погиб его старшина в Афганистане. Сейчас сидит на лестнице, сам с собой разговаривает. Плачет.

— Это вполне понятно, — говорит муж, — человек искал однополчанина, вместе воевали, ходили под смертью — святое дело. Кстати, он хотя бы фамилию свою назвал?

— Нет, не говорил. Дал мне визитку. Вот какой-то Шаманов Фёдор, отчество сейчас посмотрю.

И тут случилось неожиданное. Мужа с кровати как пружиной подбросило. Поспешно надел брюки и как был без майки, босиком кинулся к двери, Вероника за ним. Тот распахнул дверь и закричал во весь голос: «Шаман! Федька!..»

Когда Вероника с Наташкой выбежали на лестничную площадку, то увидели, что они стоят обнявшись, а плечи у них судорожно вздрагивают. Плакали ребята… От непонятного предчувствия и догадки заревела и Вероника, а за ней и Наташка.

***

Гость уехал на третий день. Человек он был искренний и добрый, потому с ним все проблемы как-то сами собой разрешились. Уладилось и с работой Сергея Васильевича.

Понятное дело, в размеренной жизни супругов Ивановых открылись новые обстоятельства, а потому было непростое объяснение. Для Вероники не ясно было многое. Но поняла, что два ордена у него не за отличную службу в тылу при штабе дивизии. Это точно. Да и эти рубцы со шрамами на теле он получил не при аварии на учениях, как говорил. И потом — как мог офицер вместо Средней Азии оказаться в Афганистане, да ещё старшиной? Почему письма ей шли не из Афганистана, а из Средней Азии?

И уж совсем непонятно, почему всё так засекречено, если уже давно нет Советского Союза, которому он давал присягу и подписку о неразглашении военной тайны по «ограниченному контингенту» советских войск в Афганистане. Сергею Васильевичу всё же пришлось кое-что пояснить, о чём та уже догадалась.

Объяснял он сбивчиво, нервничал и как оправдывался. Рассказал, что в «Афгане» часто был в командировках, и всегда по спецзаданиям особой важности. Иногда попадал в такие ситуации, что приходилось быть не только переводчиком. Эти его ранения, конечно же, оттуда. Первый раз отлежался в военном госпитале Душанбе, а второй раз было посерьёзнее — раненых самолётом сразу доставили в Москву в институт военной хирургии. Писать об этом не мог. Подлечат, а тут опять командировка.

За год-два перед выводом наших войск из Афганистана, там шли кровопролитные бои с оппозицией «Талибан». Переводчики гибли часто, за ними специально охотились. А со «старшиной» оказалось вообще всё просто — чтобы не стать мишенью снайперов. За убитого советского офицера душманам платили больше, поэтому снайперы специально выслеживали их среди солдат. Это для них был заработок на крови. Как для кого-то и сама война.

— А как ты спас Шаманова?

— Это не я его спас, это он под Кандагаром спас всю нашу группу. Когда напоролись на засаду, то из конвоя уцелел только танк Фёдора. Он был командиром экипажа и с перебитой гусеницей всё же сумел укрыться за выступом скалы. На одних траках вместо левой гусеницы сумел заползти в укрытие. Как они в кромешном аду огнём из пулемёта и орудия смогли отбить атаку и продержаться до подхода подкрепления, я понять не могу.

Когда подоспели вызванные по рации два вертолёта с реактивными снарядами, поняли — отбились, всё обошлось. Но какой ценой! Раненых и убитых почти половина личного состава. Пока шла погрузка раненых, мне чудом удалось вытащить из горящего танка полуживого Фёдора, и то через нижний люк. Его ребят спасти не удалось — сгорели заживо. Вначале вывезли раненых, потом уже дошла очередь и до убитых. На базе медики провели индитефикацию, оформили документы, затем отправили на родину.

Всё шло по накатанной дорожке. А началось с 1979 года, когда Политбюро партии и правительство страны решили ввести в Афганистан «ограниченный контингент» советских войск. Всем объясняли, что это решение необходимость — если не мы поможем, помогут американцы. Учитывая, что Афганистан наш сосед, а иметь под боком ещё одну военную базу США допустить было нельзя. Вроде бы всё логично, только никто не знал, с чем там придётся столкнутся, и во что это нам обойдётся.

Вместо того, чтобы афганцам самим решать свои проблемы, мы, а затем и американцы навязали им военную помощь. В итоге, вот уже более тридцати лет там продолжается гражданская война. Именно Афганистан, как горячая точка, впервые дал миру название многих жутких и непонятных терминов, таких как: «Чёрный тюльпан», «Груз 200» и «Груз 300». Впоследствии и в других горячих точках стали употреблять эти печальные термины.

Когда вводили «ограниченный контингент», то понимали, что будут огромные потери в живой силе, а проще — убитые, которых необходимо доставлять на родину. Поэтому в Узбекистане одному предприятию вместо табуреток и солдатских кушеток поручили делать гробы, и это предприятие назвали — «Чёрный тюльпан». Так как самолёты АН-12 эти пустые гробы доставляли в Афганистан, а оттуда в них везли в Союз убитых солдат, то и к этим самолётам «приклеилось» название — «Чёрный тюльпан».

«Груз 200» — означал убитые (условный вес тела и вес деревянного ящика и цинкового гроба). Каждого погибшего солдата обязательно сопровождал офицер. «Груз 300» — вес раненого на носилках (каждого на родину в пути сопровождали два санитара).

Чтобы не будоражить общественность, гроб никто не видел, только большой продолговатый ящик, а что там, цинковый гроб или что другое — неизвестно. А между тем «Чёрным тюльпаном» из Афганистана на кладбища всего Союза было доставил около пятнадцати тысяч убитых солдат. Конечно, были почести: оркестр, салют и прощальные речи. Но родным было непонятно — как в мирное время солдат из армии везут в цинковых гробах?..

***

Вот и всё о войне.

А с трудоустройством вообще всё решилось просто. Сергей Васильевич в силу привычки оббивал пороги институтов, чтобы обязательно попасть на факультет «иняза». Вместо этого однополчанин напомнил ему изречение древних: «Либо найди дорогу, либо проложи её сам». Предложил плюнуть на преподавание и устроиться переводчиком в фирму «Караван», которая вела свой бизнес со странами Востока. Эта «своя дорога» для Сергея Васильевича было непривычной, уже хотел отказаться. Но после того, как узнал, сколько там платят, — сразу же согласился.

Ещё жена спросила:

— Как могло случиться такое странное совпадение, что фамилия, имя и даже отчество погибшего старшины, которого нашли по телефону, совпали? Причём воевал с ним в Афганистане в одно и тоже время. — И ей доходчиво объяснили:

— Чему тут удивляться, да мало ли Ивановых на Руси? На них, да ещё Петровых и Сидоровых вся Россия-матушка держалась, держится, и будет держаться.

— Вот именно — Россия, которую должны защищать. — Говорит Вероника, — А что мы тогда забыли в этом Афганистане? За что положили эти пятнадцать тысяч пацанов? За что у тебя шрамы, а ты Фёдор, горел в танке?

Права, ты Виктория. Если бы это был только один Афганистан, а то ещё были Корея, Ангола, Вьетнам и дальше по списку.

Что ответить? Молчали, как будто в этом были виноваты.

Перед отъездом они с Фёдором созвонились и встретились с роднёй погибшего однополчанина и однофамильца старшины Иванова Сергея Васильевича. Даже побывали на его могиле. По русскому обычаю помянули, и потом долго стояли молча.

ЧЕСТЬ ИМЕЮ! (О ВЕЛИКОМ И МОГУЧЕМ РУССКОМ ЯЗЫКЕ)

1

Среди вредных привычек, таких, как курение, пьянство, карты и прелюбодеяние, самая нелепая — это сквернословие. И что интересно, в русском языке всего 33 буквы, из которых можно скомбинировать бесконечное количество слов, но только у одного хватает ума изгадить стенку сортира или забор, другой из них же складывает такое, что бередит душу. Помните у Пушкина?

Я помню чудное мгновенье —

Передо мной явилась ты…

Бороться со сквернословием начали ещё со времён Ивана Грозного. Был даже указ, где говорилось: «… и тех людишек, кои зело поганят язык своей скверною и богохульствуют аки псы смердящие, повелеваю всем воеводам, оных нещадно пороть кнутами и бить батогами прилюдно на площадях…»

И пороли, и били, и всё без успеха. Учёные по этому поводу говорят, что это наша национальная особенность. Если верить им, то тут дело в том, что при любом режиме ьольшое количество граждан государства российского, так или иначе, были в кабале крепостными, а ещё в острогах, тюрьмах ссылках и поселениях. Крепостные и жители городских окраин были безграмотные и бесправны. Вот там-то в течение столетий и сформировался свой народный разговорный язык, далёкий от изящного (штиля) стиля.

Рафинированный же язык русской интеллигенции и чиновников был и сейчас существует как бы условно-обособленно. Мы говорим на двух русских языках, один — для протокола, другой — для бытового употребления: в гараже, на стройке, у пивного ларька, в бане, не говоря уже о местах не столь отдалённых. К тому же, из этих мест ежегодно возвращается до 300 тысяч человек, которые и подпитывают наш разговорный народный язык.

Конечно, сквернословие — это плохо, но нет худа без добра. Говорят, что когда человечество научилось материться, то войны и мордобой сократились. Соберутся мужики или бабы, погрозят друг другу, поматерятся, отведут душеньку и разойдутся миром.

Мы первыми в мире были по балету, космосу и… мату. Такого словарного запаса выражений как у нас, нет ни у кого. Взять тех же американцев, у которых самое страшное ругательство: «Надеру тебе задницу!» Согласитесь, это убого, то ли дело — наш могучий язык с уникальным запасом выражений на все случаи жизни, для любой категории общества.

Как матерятся сейчас, вы знаете, а о том, как это было в старину, можно судить по тому, как писали запорожцы турецкому султану, и это не выдумка. Их письмо можно прочитать и сейчас в подлиннике, оно находится в Историческом музее столицы. Только вот у стенда с письмом долго задерживаться не дают, уж слишком крепко и солёно выражались казачки.

Прискорбно, что сквернословие особо прижилось у служивых людей. Даже когда стрельцы пороли людишек «… аки псы смердящих», сами от усердия страшно матерились. Царские офицеры были из благородных людей и между собой соблюдали определённые условности. Неосторожно сказанное грубое слово, тем более матерное, вело к суду офицерской чести или дуэли. Отказ от сатисфакции, «удовлетворения» суда чести или дуэли, считалось позором и ставило крест на военной карьере.

Сейчас офицеры кроют по матушке не только солдат, но и друг друга. Но тут существует субординация по принципу: «Я начальник — ты дурак, ты начальник — я дурак». Иногда случалось, что оскорблённый офицер требовал извинения (сатисфакции), но практика показывала, это обходилось себе дороже. Но порой случаются такие казусы, в которые трудно поверить. Об одном таком забавном случае мы и расскажем, тем более, что он поучительный и может пойти кому ни будь на пользу.

2

Служил у нас в третьей роте капитан Шевченко, а у него на должности старшины был прапорщик, и тоже Шевченко. Но и это ещё не всё. Начальником войск связи Киевского округа был генерал-лейтенант Шевченко. Вот такой был расклад. И это неудивительно, дело было на Украине, фамилия эта там очень распространена. Теперь о них стоит сказать чуть поподробней.

Капитан был жуткий матершинник, но просто так сказать об этом мало. У него был какой-то дар, талант. Он так кудряво и цветасто ругал подчинённых, с такой фантазией и даже с каким-то философским уклоном, что про него ходили легенды. Но, ради справедливости, надо сказать, что как командир он был умный и заботливый. Думал о перспективе и даже подал рапорт о направлении его в академию бронетанковых войск. Всем он был хорош, но вот только портила его эта дурная привычка, которая как зараза прижилась в нашей Рабоче-крестьянской армии.

Прапорщик Шевченко был служака, про которых говорят: «Приказы отдают генералы, а командуют армией прапорщики».

Генерал Шевченко был заслуженный боевой генерал, прошёл всю войну и закончил её в Берлине. Интересно, что его в армии считали белой вороной и вот почему — он не матерился! Вот такой оригинал. Был он уже в возрасте и не прочь бы уйти в отставку, но бывший полковник с Малой земли политрук Брежнев, став Верховным главнокомандующим, сам забывал уйти на отдых и других старичков придерживал. Он считал, что на фоне молодых генералов будет глядеться хуже.

Однажды полк полковника Хлопцева находился в летних лагерях на учениях. Все занимаются своим делом, и в третьей роте у капитана Шевченко, как у командира, голова тоже болела. Он отвечал за всё, в том числе за быт и питание.

Где-то на второй день от командиров взводов и отделений стали поступать сигналы, что солдат плохо кормят, особенно жаловались на хлеб. Он срочно вызывает прапорщика Шевченко, проводит с ним «политбеседу» с такой ненормированной лексикой, что тот, бедолага, аж вспотел. А закончил ротный так:

— Вот тебе… (трамтарарам) машина, где хочешь, как хочешь, и когда хочешь, но чтоб завтра у солдат было нормальное питание. Тебе… (трамтарарам) всё понятно? Исполняй (трамтарарам).

Прапорщик козырнул и помчался исполнять приказание. Прибывает на продсклады, грузит дополнительно тушёнку, сгущёнку, улаживает дела на дивизионной пекарне, а когда возвращался домой, грузовик подломался и долго возились с мотором. В расположение части появились уже за полночь. Прапорщик не доложил командиру, что задание выполнено, не стал беспокоить.

А зря. Капитану забота не давала покоя, вызвал дежурного, но тот сообщил только, что прапорщик прибыл, а гружёный или нет — не знает. И тут случилось непоправимое. Ротный за телефон и звонит на коммутатор:

— Алло! Дежурный! Срочно соедини меня с Шевченко!

Дежурный телефонист Козлов спросонья, не уточняя какого именно Шевченко, соединяет его с… генералом Шевченко!

Когда зазвонил телефон, генерал подхватился, понимает, что идут учения и может случиться всякое. Только за трубку, а оттуда!.. Мама родная! А оттуда капитан Шевченко выдаёт свой репертуар с присущим ему вдохновением:

— Ну что… (трамтарарам), спишь сука? Протри свои гляделки, уже четыре часа, даже я не сплю, а ты… (трамтарарам) дрыхнешь! Ах ты, клизма семиведёрная… (трамтарарам) молчать! Идут учения, у всех есть задание, а ты… (трамтарарам) спишь… (трамтарарам) мух ловишь и это тогда, когда у солдат проблемы с питанием! Молчать! Да я тебя за… (трамтарарам) повешу за…! Молчать! Зря тебе такое дело доверили, зарплату гребёшь лопатой, а сам же тупой, как сибирский валенок, как автобус, как две жопы слона, обтянутые брезентом! Что? Молчать. Ты свой курятник захлопни. Если не можешь, то увольняйся в запас к… (трамтарарам) матери! Молчать! Ах, ты… (трамтарарам) Да я тебя… (трамтарарам) Да ты у меня… (трамтарарам).

И пошло, и поехало. Много чего наговорил ротный такого, что и бумага не вытерпит. Понятно, что эмоции захлёстывали капитана, говорил он сочно и образно, но воспроизвести это мы не можем. Самое безобидное там было: «Ты сено, пропущенное через корову!», а уж такие выражения, как «козёл вонючий» и ЧМО (человек, морально опущенный), казались детским лепетом.

Вначале генерал растерялся, думал, что с ним «беседует» кто-то из генштаба, какой-нибудь ретивый служака, всё-таки, идут учения. Потом усомнился. В генштабе скрипит всё старичьё, а тут голос молодой, звонкий. Пробовал вставить хоть слово, но на все его попытки вклиниться, ротный рявкал: «Молчать!» И только когда сам устал, бросил трубку. Выпустил пар, сразу полегчало, успокоился и тут же заснул.

Зато генералу было не до сна. Поднял на ноги кого надо, и те мигом вычислили, что звонил капитан Шевченко, командир третьей роты из полка чудака Хлопцева. Стал размышлять.

Конечно, капитан нёс весь этот бред по ошибке, и вот тут надо разобраться — почему? Хотя по сути, если опять же честно разобраться, то, сам того не ведая, капитан попал в самую точку. Господи! Сколько же нашего брата-генерала развелось. Как собак нерезаных! Это только подумать!

Хотя бы делали что-нибудь полезное, а то перекладывают или подписывают бумажки, иной раз, даже не читая. Во время войны и то генералов было в два раза меньше. Зачем же сейчас, в мирное время, столько нахлебников, да ещё каких! Нет, в прошлом он что-то делал, предлагал, было интересно и главное — полезно. А что, если не ждать, и самому подать рапорт об отставке? Уже возраст, и надо бы немного пожить гражданским человеком.

Это поразительно, но на какие размышления натолкнула его взбучка от капитана. С отставкой решено, но что же делать с этим дурацким разговором. Спустить на тормозах? А если кто слышал «беседу», как капитан дрючил генерала? Тогда быть ему, боевому генералу посмешищем армии. И это перед самым концом военной карьеры? Ну, уж нет!

Утром он даёт команду кадровой службе представить личное дело капитана Шевченко, а его самого вызвать в штаб округа.

А капитан ни сном ни духом не знал, что нарушил субординацию. Утром проверил, как и чем кормят солдат, и остался доволен. Прапорщик занимался своим делом и даже вида не показывал, что ночью схлопотал неудовольствие. И тут бежит дежурный — ротного срочно требуют в штаб округа.

3

Поехал с чистой совестью, только когда его направили к генералу Шевченко, то появилось какое-то беспокойство. Зачем? Тем более, к связисту. И когда? В разгар полевых учений всей дивизии и его полка! Конечно, не за наградой. Стал перебирать и вспоминать грехи, вроде серьёзных, генеральского уровня, нет.

Входит. Представляется. В кабинете, кроме хозяина, ещё был подполковник из управления кадров. Перед генералом лежало личное дело капитана с рапортом о направлении в академию.

— Что, капитан, в академию собрались? — начал, как отец родной, генерал-лейтенант Шевченко.

— Так точно, товарищ генерал.

— Садитесь. Разговор у нас будет непростой. Академия — это дело похвальное, только хотел уточнить, — как у вас обстоит дело с морально-этической стороной?

— Товарищ генерал, к рапорту приложена характеристика командира полка Хлопцева.

— Это я знаю. Наверно, гордитесь, что про вас ходят легенды, как о виртуозе мата. Э-х, капитан. Вы ещё молоды. Вы читали у Леонида Соболева про капитана второго ранга Кирдягу?

— Никак нет, товарищ генерал, не приходилось.

— Очень жаль. Я благодаря его боцману Помпею Ефимовичу и бросил эту привычку. Тоже, как и вы гордился, что был виртуоз крепкого слова. Тем более, у меня был фронтовой опыт. Кстати, вы были в горячих точках? Принимали участие в боевых действиях в Афгане или Чечне?

— Никак нет, товарищ генерал. Не приходилось.

— Так. Стало быть, вы только по кино и книжкам о войне знаете? И что такое рукопашная, наверное тоже знаете из кино? А я вот на собственной шкуре испытал, что это такое.

Тут генерал встал, расстегнул китель, задрал тельник и показал на животе и правом боку белёсые шрамы.

— Рукопашная, капитан, это жуткое зрелище. Это крайняя мера, когда боезапас закончится или когда немцы, или мы выбивали друг друга из окопов и траншей. Там всё перемешано и не до стрельбы, своих можно задеть. Команда: «Примкнуть штыки!» Потом сотни глоток орут: «Ура!» и вперёд. Кто был на фронте, тот знает — смелого пуля обходит, а боязливому хоть в кусты схоронись — пуля найдёт. Это вам понятно, капитан?

— Так точно, товарищ генерал.

— Кстати, надеюсь вы хотя бы знаете, откуда к нам пришло это слово — «ура»? Думаю, не знаете. Это из тюрского наречия, а пришло на Русь с монголо-татарами. Слово «ур» переводится, как — ударь или бей! Русские дружины переняли это слово, как призыв к началу битвы, только чуть изменили на русский лад, и получилось протяжное — ура, бей супостата!

— Понятно, товарищ генерал.

— Хорошо. Идём дальше. Самое трудное тогда было — добежать до окопов противника, а там уж пошла работа — штык, приклад, нож и кровь, от которой сатанеешь, и тут уж не до хороших манер. Какой-то дикий, животный азарт, здесь или ты — или тебя. Мат рвётся из глотки, он как бы придаёт тебе силу и нагоняет страх на немцев — тут он к месту. И это вам понятно, капитан?

— Так точно, товарищ генерал.

— А если понятно, то скажите, — что вас заставляет в мирное время крыть похабщиной вашего подчинённого, зависимого от вас, который не может ответить тем же? Это же подлость, капитан. И после этого офицер государства Российского смеет говорить: «Честь имею!»? О какой чести вы говорите? Подумайте. Вам бы вспомнить офицеров царской армии, которые берегли свою честь и предпочитали смерть бесчестию. Это же так просто — уважать человека, даже солдата. Вы всё поняли?

— Так точно, товарищ генерал, — отвечает капитан Шевченко, причём, говорит это бодро, даже с каким-то задором.

Смотрит генерал на ротного и думает — ничего ты не понял. Сидит, подлец, и ухмыляется. Ещё потом будет хвастаться перед товарищами, как крыл матом генерала. Как же ему вдолбить, что право на уважение имеет только тот, кто уважает других. Думал, думал и решил — клин клином вышибают.

У Леонида Соболева есть рассказ, когда комиссар корабля на спор с боцманом Кирдягой крыли друг друга отборным матом по хронометру. Каким педагогом-психологом был генерал, сказать трудно, но то что потом произошло, ошеломило не только капитана, но и подполковника-кадровика.

Генерал выдержал паузу, и вдруг без всякого предисловия, со всего маха, ка-ак бухнет кулачищем по столу, да как загремит во весь голос напористо и грозно. Но как!

— Ах ты, хорёк недоношенный! Ты же… (трам-тарарам!..)

А потом! Только представьте, ровно пять минут крыл капитана такими матюжищами, что письмо запорожцев турецкому султану, это детская сказка про курочку Рябу. Ох, как же он его материл! Помянул всех святых, все рода войск, командиров и их распутных жён. Причём, мат был не какой-то убогий, лагерный, а истинно армейский, сочный и выразительный. А закончил так:

— Хорошо, что не тридцать седьмой год! Быть бы тебе… (трамтарарам!) на Колыме, или на фронте в штрафбате… (трам-тарарам!) племянник ты… (трам-тарарам!) и трёх крестителей!

Что интересно, капитан открыл рот как варежку, и с восхищением глядел на генерала, как на Елену Прекрасную. Понимал, что ему до генеральского уровня — расти и расти. Это только представить, и что интересно, за пять минут ни одного повтора!

Какой же ты могучий, наш русский язык! Но поразило капитана другое: он знал генерала давно и ни разу не слышал, чтобы он заматерился, тем более, оскорбил кого-нибудь из офицеров. При таком-то матерном багаже! Ну и дела.

— Что, капитан, — опять нормальным языком спрашивает генерал, — поняли, что в этом жанре мне не годитесь в подмётки?

— Так точно, товарищ генерал. Прошу вас извинить меня за недоразумение с телефонным разговором. Путаница произошла из-за фамилий. Готов понести любое наказание.

— Извинение принимается, — говорит генерал, — но без последствий наш разговор не останется. Дежурный телефонист уже получил взыскание за нарушение инструкции, но и вы не обольщайтесь. Во-первых, — вам надлежит разыскать книгу Леонида Соболева, и не просто прочитать про матершинника боцмана Помпея Ефимовича, но и законспектировать рассказ «Индивидуальный подход». Во-вторых, — ваша академия пока отодвигается.

— Со всем согласен, но разрешите уточнить два момента, товарищ генерал, это для меня очень важно.

— Уточняйте.

— Первое. Товарищ генерал, при таком-то багаже, как вы эти все слова можете удержать при себе, не хочется иной раз их выпустить наружу?

— Хороший вопрос, капитан. Ой, как иногда хочется, но у меня принцип, как и у Соболевского комиссара. Я когда-то матом крыл похлеще вас, но однажды на спор проиграл пари и дал слово мужчины — ни одного матерка, и слово держу. Ещё что у вас?

— Разрешите уточнить, надолго отодвигается академия?

— Это зависит от вас, капитан, а условие одно — отучитесь от этой дурацкой привычки унижать людей, будем решать и с академией. Подумайте хорошенько, капитан, вы же волевой и неглупый офицер. Вы — мужчина. Заставьте себя уважать. Армии нужны не только деловые, грамотные, но ещё и культурные люди, которые по-настоящему чтут кодекс офицерской чести.

***

Хочется верить — когда офицер российской армии говорит: «Честь имею!» — это бы соответствовало действительности.

Загрузка...