ВЫСОКИЙ ТИХИЙ ШУМ прошелестел в вершинах, согнав всех туристов в укрытие. Лес отряхнулся и дал о себе знать из сосен, елей и лиственниц; травы слегка дрожат, как в ознобе. Ненастье хорошо смотрится на природе — где ещё оно может добиться такого внимания к себе? Люди спешат туда и сюда. В гостинице происходит всеобщая жеребьёвка, пока ястребы и канюки вычерчивают на большой высоте сложные трассы. Тяжёлые горы разворачиваются лицом к людям, которые позднее, за кофе, захотят их увидеть. Горные ботинки мощными пинками выламывают камни, за стенами грохочет, там выдвигают новые кулисы, быстрота и натиск, буря и шторм с порывами больше сотни километров в час на широких экранах. Постояльцы хотят совершить переход к другим удовольствиям и становятся все менее сдержанными, чем днём. Окна распахнуты в сторону ровной земли, низкое солнце бросает свой проекционный луч на стрекозиные крылышки стёкол, герани в горшках загорают. Экскурсанты, со своей стороны, сложили крылышки и шутя устремились, голодные и жаждущие, с лесной дороги в тенистый сад пансионата.

А мы, наоборот, углубляемся в горы, мы одни устремляемся против потока, которому все эти существа проигрывают в спуске и спешат нам навстречу, оскалив хищные зубы, туда, к альпийским дорогам, освещенные, словно святые, ореолом вечернего света, который раскрывает нашу суть; и так мы добрались и до Эдгара Гштранца. Скрюченный, как раненый муравей, Эдгар проснулся. Он ещё помнил, что спускался со своей альпийской доской на роликах и встретил группу походников, которые шли ему навстречу. С тех пор он больше ничего о себе не знает. Его будто стёрли с его пути: как будто он был призван повернуться к лесной почве лицом, чтобы опереться на неё. Когда Эдгар теперь встал, протирая глаза, у него было такое чувство, будто он покинул и своё тело. Только спортивный снаряд он всё ещё крепко сжимал, эту альпийскую стиральную доску, которая поражает землю; куда она ни покатится, там земля потом ободрана, и всё это сделано лишь тенью имён, нанесённых на эту подставку. Наши мёртвые оголены, потому что их покровы были разъедены слишком острым новым моющим средством! Эдгар прижимает к себе доску, свой неэталонный прибор, который, кажется, готов его принять лишь когда он покинет своё бренное тело. Тут же последовал скоростной спуск, в котором этот неистовый, быть может, снова вернётся к жизни, догонит сам себя, если поторопится, — ведь даже свет замирает, словно вмороженный в вечную мерзлоту, и не может вырваться из своего источника, а уж время Эдгара подождёт. И не успеет он оглянуться, как его суть уже далеко и удаляется вниз (тогда как Эдгару приходится остаться) — мужская сборная, выступающая против клуба «Логос», — с опущенной головой и покрасневшим затылком.

Растерянный мужчина не сразу отваживается поднять взгляд: вдали оскверняли синеву звёздного неба более могущественные, чем он: их выбрасывали из самолёта на чём-то вроде сёрфинговых досок, к которым были пригвождены их распятые руки — как это ещё можно выразить? Но они оставались стоять в воздухе! Для Эдгара время проходило, а для тех воздушных прыгунов нет. Или всё наоборот? Или Эдгар исчез, а воздушные спортсмены только-только начали оттаивать? Деревья в ужасе машут своим оперением, которого мы их почти совсем лишили, когда вытряхнули этих кунфузцев из самолёта в дом богов (как пищу богов, так у нас дрожали колени!). Но птицы небесные склюют это пожертвование семени Вечного (нашли что нам давать!). Летающие твердыни допускают это, они разбрасываются спортсменами или просто их выбрасывают. Шлемы блестят, пластик трепещет на ветру, как крылья огромных хищных птиц. Люди поданы на своих сервировочных досках, как тартинки! Все эти пластиковые комбинезоны — как и на Эдгаре: они кажутся неразрывными в звуках гармони, как многоголосый выкрик искусственной гигантской молекулы, и над ними, в могучей купели света, — купол парашюта, под которым спортсмен падает вдоль сонма ангелов, приставленных к крещению, спускается на канате вместе со своей закусочной доской, на которой он приготовлен. Через три минуты его светоч померкнет, и буря задует его, он остынет, звезда среди звёзд. А потом явится Голубь и склюёт его. Или будет как с Анке Хубер! Да, эти спортсмены с их искажёнными, будто в плаче, молодыми лицами, особенно старшие, у которых давно кончилась любовь для других! Они решительно вырываются из объятий этих других, ведь у них уже есть дети и даже внуки, а всё равно они по-детски топают ногами по склону воскресенья, впряжённые в эту тягу, поскольку даже ЧУЖИЕ учатся ходить в походы.

Вот так небитые обрушиваются в нетронутое, тут и самому Иисусу потребовался бы спаситель. Опыт ведёт их, молния, которая расстёгивает вытяжную верёвку раскрытия, Айртон Спаситель, так точно, он прыгает первым, он разрывает небо и идёт по воздушному коридору к своему водопроводному крану, открывает и его, вырывается поток людей, одеяния прыгунов трепещут на ветру, все эти австр. метательные «звёзды», которые хотят стать Stars, чтобы их держали на международном уровне. Совсем как земля и небо в бурю могут перемешаться, спортсмен, пригвождённый к своей доске, рывком попадает в поле нашего зрения, через несколько секунд он постарел на много лет, он кувыркается в последний раз, и вот он приземлился, и очень жёстко, сгрохнулся с землёй, его милое лицо, отвечающее всем критериям, каждый день мелькает в рекламе, и вот, после того как мы часто слышали его имя в новостях, мы наконец слушаем его самого. Любая женщина вышла бы за него замуж или мечтала бы, чтобы он разок осветлил её в блондинки. Почему на неё не обращают внимания? Ведь она каждый понедельник в двадцать часов пятнадцать минут перед экраном телевизора! Она не стоит того, чтобы ради неё этот бог снизошёл со своего размера и надел её плоть как сандалию. Но она бы с ним оторвалась, заявляет она.

Эдгар Гштранц совершенно забыл, как он здесь очутился. Мужчины, которые один раз с ним уже поздоровались, эти горные туристы, они опять там, наверху, на том же расстоянии от него, как и в прошлый раз. Они ни на метр не приблизились. У Эдгара такое чувство, будто он второй раз переживает то, что уже было. Может, пока он спал, туристы вернулись назад, чтобы ещё раз пройти этот участок? Трое мужчин тихо стоят, глядя на него сверху вниз, нет, вот они резко задвигались, даже, кажется, на десятую долю секунды растворились в пустоте и снова вернулись из Ничто, — да те ли это люди, вообще? Одежда та же, Эдгар помнит, вплоть до веточки эдельвейса за лентой шляпы. Вот двое из них снимают свои рюкзаки, открывают их, и тут Эдгара без предупреждения охватывает ужас. Неужто они вернулись для того, чтобы забрать его? В этом безлюдье никто и не узнает. Может, мужчины вообще пришли сюда только ради него? Краеугольный камень становится в горле комом, Эдгар давится, выплёвывает, его член вдруг выпирает из эластика, как указующий перст бога Беккера или бога Шумахера, как столб со стрелкой дорожного указателя. Какой смешной вдруг сделалась сёрфинговая доска, ведь всё, что она может, — это разогнать его под горку! Член Эдгара, который всё это время не дремал в мягкой постели, потому что был опутан на животе Эдгара прочной паутиной бабьего лета из эластика, вырывается из пут, где ему негде было головку преклонить, и высовывает свою любопытную дубину стоеросовую из окна. Ведь этот молодой человек так долго жил без любви, лишь для альпийской команды Австрии, пока его не заставили лезть на стенку, где он долез до самых окон первого этажа на своём гремучем экипаже, чтобы, перемещаясь от окна к окну, заглядывать внутрь, махать руками и дерзко сморкаться, так, что летели брызги и слизь сделала окончательно скользким дыхательный путь, так приглашающе ведущий в ландшафт. Вплоть до того, что и плоть Эдгара (для которой жизнь показалась маловатой, тесноватой) увяла и могла совершать уже только усталые движения, ни жива, ни мертва. Мутная лужа грозит вылиться из Эдгара, распространяя сильный запах, и Эдгар, довольно смешное зрелище, отбрасывает свою плитку альпийского шоколада, сиреневого цвета, мы тут, на альпийских лугах, не настолько старомодны, как вы, наверное, думаете, мои дамы и господа, мы производим самые современные чипсы и закуски Европы! Наша Франци, например, знает это, вы только послушайте её во время её паузы! — и он, молодой пастух Эдгар Г., теребит как безумный своё трико, лезет в него сверху и пытается взять себя в руки и облегчиться через штанины, которые облепили его ляжки без промежутка, как построенные вплотную друг к другу серийные дома. Его кисточка, обмакнувшись по самую рукоять, пачкает изнутри футляр, она встаёт на дыбы и плюётся, но тут Эдгар срывает с себя трико на помочах, окрашенное ярко-красной антикоррозийной краской, помочи вниз, за ними — прикреплённая к ним часть брюк, мужчина не может так быстро управиться с этим, он сбрасывает свою оболочку как придётся. Он сжал ладони, молящийся, который имеет в виду себя, поскольку снова чувствует себя как бог, — одну вокруг его величества пениса, другую вокруг мошонки; мёртвое и уже приготовленное для транспортировки силами звериной лесной полиции насекомое отстреливается, дёргаясь и дрожа, медленно отъезжающий поезд, в колючую норовистую траву альпийских лугов, опаивая её собой.

Ковёр из сурово пахнущей, будто убоиной, липкости расплылся под его руками, он роется в её соке, пачкает ладони, нагребает горсти своего продукта, как на контроле качества, и потом вытирает их о ещё нетронутые узелки травы, которые, однако, не могут повысить его чувствительность. Как здесь тихо, как в счастливой душе, которая сбросила свои раскалённые плавки! Как прекрасно уединённо всё же было в этой мальчишеской шкурке из спортивной ткани, и где, собственно, остались те большие потные штаны? — и какой уязвимый чемпион теперь, этот мечтательный, уже несколько лет спящий в своей могиле, молчаливый участник, чья доля не проиграна, пока есть молочные шоколадные вафли и бог Марс, который серийно производит и их, и себя. Посмотрите, как этот раздетый до гимнастических тапок молодой человек выложился здесь для природы! Но никто не захотел взять на язык эти облатки, которые между тем медленно затвердели в прозрачные чешуйки яичного теста. Можно сунуть в карман. Эдгар Гштранц: я позвонила ему по мобильному телефону. Была бы у него хотя бы детская лопатка, он бы вырыл здесь ямку, молодой герой, который лежит здесь, словно сброшенный с большой высоты, чтобы беззащитно разбрызгивать там и сям кротовые кучки своего пола. Так, руки и ноги теперь всколыхнулись, но это никого не колышет. Эдгар деловито вытирает ладонью последнюю каплю и смазывает её на зелёное разложение метёлок травы, которую он смял своим весом. Тяжело дыша, как после пронзительного свиста, который он издал, он некоторое время лежит — зависший над Ничто человеческий крест из плоти, который ещё некоторое время будет очень чувствителен к прикосновениям. Он написан здесь, на земле, ни для каких воспоминаний. Разве что он разметка для остальных мёртвых, которые в любой момент могут явиться на свой праздник подведения под крышку. Уже слышен издалека треск их моторов и видны весёлые майские веточки, которые они, эти живые строители домовин бесконечно являющегося времени, тащат сюда, чтобы посадить их на разгорячённых коньков из плоти, — единственные посёлки, которые мёртвые могут построить и снова сломать. Эдгар брошен туда, выложен беззащитной приманкой. И его мясистый червяк с обрубком хвоста тоже выложен перед ним, немного свернувшийся, теперь успокоенный, на своей гагачьей подушке, чтобы преподнести себя как ювелирное украшение ощупывающей руке, которая тянется к нему сверху.

Потом чудесное внезапно исчезает, будто его сдуло воздушным потоком; но всё же, тявкая и тяня за свои вытяжные верёвки, они ждут, эти души или что там они есть, они наслаждаются роскошью сотен лет. У них, конечно, есть время прийти и завтра. Деятельного участия в их делах в настоящий момент никто не принимает. После нескольких минут, что он тяжело дышал, бегун, у которого был отнят и разостлан по земле его образ, Эдгар замечает лишь, что воздух снова чистый и в настоящий момент не видно никаких незнакомых фигур. Ветер немного освежился и нанёс на голую кожу Эдгара тонкий слой прохлады, высушив пот и погладив волосы. Каким бы совершенным он ни чувствовал себя в своей шкуре, пластикового костюма ему недостаёт для полной экипировки. Что это ему мерещатся те молодые ребята, с которыми он всегда дружил, которые на своих горных велосипедах совершали фигурные прыжки с импровизированных трамплинов, поворачиваясь в воздухе, их широкие брюки трепетали, а потом они ломали себе ноги, и в заколдованном замке семьи воцарялась тишина. Внимание, здесь кипит жизнь, а прыжки в гроб — это всего лишь игра такая! Скок туда, прыг оттуда, оп-па! Эти молодые парни, что прыгают здесь в воздух и раскатываются на своих досках, пробуя прыжки с поворотом, переворотом и со смешными падениями, при которых доска выстреливает из-под ног, как бы они могли в искромётной бессознательности лососёвых (однако метать икру и рожать должны всегда другие, верно?) попасть в осознание своего или чьего-нибудь чужого состояния?

Шкурки Эдгара не скрипят, они сброшены ещё слишком свежими; он снова втискивается в них, вихляя бёдрами и прыгая в мешке, эластик прилипает к потному телу, не хочет скользить по коже. Попробуйте натянуть на себя мокрый купальник! Свой член Эдгар небрежно отодвигает в сторону, потом засовывает его, как в пакет с покупками, затем он натягивает на плечи надорванные помочи, повиливая бёдрами, как в слаломе, подтягивает трико повыше и запускает в него руки. Он покраснел в лице, но не смеет поднять взгляд и посмотреть, не видел ли его кто и где его верхние штаны. Потом он болтает ногами в суставах, и его мальчишеское лицо снова вщёлкивается в свою оправу. В заключение Эдгар поднимает спортивную доску. Для проформы ещё несколько гимнастических движений, для возможных прохожих, чтобы это выглядело как небольшая разминка. Да, Эдгар снова здесь, он вернулся, на элегантном фоне из скал, камня и мороженого льда на палочках наших взглядов, которые мы сами пригвоздили к воде, а потом заморозили, чтобы нам не замечать истёкшего за это время времени. Вот кто-то снова рвёт (рука?) эти палочки из скалы, чтобы те, кто придёт после нас, тоже могли печатать шаг, не пачкая о нас руки. Их умерщвлению пока не открыта зелёная улица, поскольку наш накопитель пока переполнен. Но мы идём на апелляцию.

Лёгкая боль тянет из правой щиколотки Эдгара вверх по позвоночнику, мужчина понятия не имеет, когда он мог пораниться. Он всё ещё толком не знает, где находится, смутно припоминает, что не так давно был совсем в другом месте, но не помнит, чтобы видел это место, хотя эти горы знает с детства. Однажды они были здесь даже со всей альпийской лыжной командой, снег наверху всегда хороший. Эдгар и тогда пропускал свой член сквозь кулак, как канат, за который никто из туристов не держался, потому что на другом конце никого нет, кто ждал бы, пока он как следует закрепится. Так, теперь Эдгар Гштранц спускается вниз, в мир. Мы, напротив, хотим подняться, сейчас мы быстро доберёмся до края полного ведра, которым было потушено наше сияние ещё до того, как оно успело указать нам путь сквозь ночь. Наша беда как раз в том, чего у нас нет.

Ниже сходить Эдгару тоже незачем, и так сойдёт. Свою станцию он пропустил, и сегодня ему придётся пропустить одну. Он становится на доску, которая должна вернуть ему всё, что он знает, пока он ещё знает себя. Но перед тем он основательно высморкался в платок из набедренной сумки (которую давеча тоже оторвал от себя) и принял глоток из набедренной фляжки — изометрический, из-за-тропический напиток «Изостар Нироста», который промывает человека насквозь, не растворяя его изнутри, хотя, я думаю, именно это было желаемым эффектом. Но Эдгар делает всего один глоток. Прочь из этого благотворительного учреждения забвения, долой с поля! Судьба разыгрывается в цветные карты, иногда надевая на себя красную шляпку с полями, чтобы скрывала обгоревшие уши: этого юнца в последний момент выдернули из печи, как мы видим, и теперь он пробивается в верховный суд, к всевышнему судье, чей воздушный коридор проходит через нас, печатным шагом, мы самые быстрые, ибо мы прежде всего мысль, а мысль прежде всего! В спуске к телу прижимается сказочный пластик, язык проглатывается, что-то — возможно, сама скорость — искажает нам лицо, мы в отпаде, о, серебристое бикини с накидкой — как круто! — и это свободное платье с топом в полоску, одно движение — и мы свободны! Только руки приложить да ухо, а потом тщательно сложить за собой! Прыжок! Нырок в глубину, который устроен специально для нас, всё гарантирует вода, глубиной в несколько метров, но что будет с теми, и без того обречёнными на погибель, кого мы там найдём, неизменных, вечных? Мы можем ждать до посинения, что вызовем их сочувствие, по вызову оно приезжает только после предварительной экспертизы. О, мы же забыли дома наш значок спасителя на водах! Придётся вытаскивать эту толпу без нас; их терпеливые спины ещё долго маячат по ту сторону рампы. Ночью на километры видно небо, со всех сторон обложенное красным, под которым обитатели наших мест наблюдают обитателей других.

Эдгар ковыляет по своей лыжне, но на доске он потом замрёт по стойке «смирно». Никакой репортёр не бросается к микрофону, а жаль, правда? Дела Эдгара сразу пойдут легче, поскольку он взошёл на подиум. Поначалу он подталкивает себя, будто бежит рядом с собой для ободрения, даже бросает себе вдогонку несколько сгустков энергии из упаковки глюкозы, — стоп, вот ещё одна-две тормозящие кочки, которые быстро преодолеваются, вот он уже покатился, парень, — все внимание! — горы ещё немного цепляются к нему. Ну, погодите, да, и ты, плохой танцор, тоже, пожалуйста, подожди! Я хотела бы тебе представить следующих персон, которые, после пятидесяти лет, наконец снова в форме: они плавают только там, где могут и стоять. Они убивают только то, что тяжело больно или и без того уже почти мертво. И только после этого они убивают всё остальное. Я не могу свидетельствовать о них, пророках Третьего рейха, я могу лишь дать показания о том, ЧТО ВОКРУГ НИХ: об их одежде, их джинсах и пиджаках. Если спросить об этом их самих, они ошибочно верят, что их спрашивают о них самих, и отвечают: «Да». (Как там говорит вечный судия? Помощь должна быть выходом свободного сочувствия с больным! Ибо непременно безболезненным должно быть прохождение через иглу, скажите это господу богу, который подавится от смеха, он взял воронку, чтобы ускорить дело вдыхания жизни, но до ТОЙ воронки мы ещё не добрались). Итак, Эдгар мчится навстречу своему истоку, это дыра, там, внизу, в скалистой пещере над рекой, где живут летучие мыши, — вот куда его несёт. Поскольку он непременно хочет докопаться до своих корней, а потом подкопаться и под другие.

О, житьё-бытьё! Тело не обращает на него внимания, поскольку жизнь всегда при нём. Но всё же и оно не раз преодолевало отрезок жизненного пути — вниз, на воздушные ванны, где разбухший костюм из нервов, который уже начал царапаться и колоться, можно снова просушить феном. Но зато потом самоделка снова как новенькая. На воздухе формируется всё больше людей, Эдгар чуть не задевает их, мчась вперёд. Из окон полуподвалов испуганно выглядывают существа, которые уже много лет как ушли со сцены, но это мало кто заметил. Эдгар пружинит на неровностях почвы, даже не разглядев их как следует; по возможности он ровняет их с землёй, чтобы они не сбили его с пути, и вот он так разогнался, что уже не может повлиять на свой каток. Солнце теперь стоит совсем косо, и оно стоит на костюме Эдгара. Как приятно студит ветер спуска! Эдгар больше не в команде Б, он теперь гнёт свою линию, и это линия А. Он был выставлен на воздух, совсем один, — значит, теперь он снова принадлежит к числу активных; лицо его устремлено в голубую даль, однако почву под ногами он не теряет. Но лиц, что просыпаются под стопами Эдгара, всё больше, они вырастают из травы, как поганки, и вот уже Эдгар едет по их ангелову семени. Только что он порвал щёку одному женскому лицу, и оно под давлением превратилось в мужское. Ветвь прошлого, которая могла бы отрасти и по-другому, хлещется, лицо испуганно скрывается в земле. А может, Эдгар не разглядел как следует — может, то был лишь листок. Но тут возникает ещё одно лицо, с болезненно наморщенным лбом, как будто его за волосы вытянули из земли, чтобы снова объединить с членами. Соединяйтесь же и сливайтесь, если вы считаете, что вы едина плоть, или верите, что вы единое тело, но дайте мне поспать! Веки лица земли в кои-то веки поднялись под силой притягательности, и на пороге показался взгляд; он поражает как громом, ведь у всех нас есть родные, которых мы потеряли. Эдгар знает: если он посмотрит в глаза этому лицу, наполовину состоящему, кажется, из травы и прелой листвы, его опять отправят туда, откуда он пришёл. Вообще-то, некоторые существа под землёй пробуждаются из этого состояния, в которое их привели, но к которому они, судя по всему, не могут привыкнуть. Члены тянутся к членам, для единения. Ни одно лицо не хочет скрываться в земле, однако своё вознесение вверх они представляли не таким болезненным, ведь лица исказились до неузнаваемости! Нашего брата не узнать, а он ведь тоже тут! Он тоже частица многомильного, налитого красным неба. Бесконечна масса людей, которые хотят покинуть землю. И у всех крайне измученный вид.

Это вид нагрузки, который разбегается под ногами Эдгара, как лесной пожар, время несётся по своему руслу навстречу будущему, но не гасит человеческий огонь; и теперь, подожжённые смутным ужасом, ноги Эдгара ускоряются всё сильнее. Они скользят, как будто водный лыжник хочет ускользнуть от лодки, а та его тащит и держит на воде; если бы он отпустил фал, он неизбежно опустился бы, отверженный, отвергнувший и собственный спортивный снаряд. Так что Эдгар держится на ногах и даже пытается, извиваясь, развить ещё большую скорость. Внизу уже река, её шум можно было бы расслышать, не будь уши переполнены музыкой ветра, которая не может наступить на горло собственной песне и выйти проветриться в тишину. Белая рука как бы ненароком выскальзывает из земли и грабастает доску; она пошла бы в дело, на изготовление муз. мебели, думают, чай, нижние, из неё бы проповедовалось воскрешение — какое утешение! — причём в режиме нон-стоп, в начале каждого часа, пока мёртвые не упадут на колени и не взмолятся о покое. Но ангелы уже разосланы по магазинам КИКА и ИКЕЯ, чтобы подыскать новый громкоговоритель, которого они и сами будут бояться пуще того света. Они ведь всегда должны делать то, что скажет Он, а Он что ни скажет, то Слово, то Сын: он уходит, как ему было заповедано, вместе с мёртвыми, через эту дверь. Эта дверь — Эдгар, он вне времени, только не знает этого. Непокорные в отчаянии цепляются за него, но бог бьёт их по рукам. Если бы им удалось хоть немного отклонить доску с курса, Эдгар сошел бы с орбиты, и космос бы встал. Но на сегодня ему удалось увернуться, путь был не такой длинный. Хорошо, что не забрался выше. Нижестоящие не сориентировались вовремя и не засекли время; когда он стартовал, потому что от секундомера не отведено провода заземления. Самое последнее лицо, перед последним поворотом лесной дороги, которую Эдгару полагалось пересечь пешком, не успело даже показаться из свежезапечатанной земли. Эдгару показался лишь рот, но это мог быть и подорожник, усталый лист. Да, засыпанная щебёнкой дорога — опасность, и Эдгар должен спрыгнуть с доски, взвалить её на плечо и пешком перейти на ту сторону, чтобы оставшийся участок до ручья проехать уже не спеша. Через порог запруды двухметровой высоты, возникший, когда дорогу вырывали взрывом из чрева матери-скалы, никто бы не смог перепрыгнуть на доске, не сломав себе шею. Но отчего поникли эти непокаянные травы, как лошадиные чёлки, — неужто в них запуталась пара-тройка мыслей? Может, это даже чело — можем мы применить этот образ? Существа, которые пострадали, хотят, чтобы их снова привели в порядок, и сверху упала благодать, спустился Эдгар Гштранц, взметнув вверх волосы, как хороший навильник сена.

Вот катится Эдгар, пусть слабый, но ясный голос в хоре темноты, через которую блуждает путь. Но что-то там впереди сидит и внушает Эдгару и всем нам страх. Не те ли это странные странники устроили привал, да ещё так близко от спрятанной в горах гостиницы? Что они там доедают, чтобы не принести с собой домой? Трое мужчин средних лет, чьи голоса уже, кажется, больше не поднимутся, поскольку между ними воцарилась полная тишина. Мужчины, Эдгар видит это, подъезжая ближе, расположились наподобие предгорья перед пансионатом и что-то делят между собой. И молча едят его. Сало и хлеб? Колбасу или сыр? Неужто молодой спортсмен, так туго затянутый в своё несколько затянутое по времени трико, должен сам стать их пищей? Неужто ему предначертано это? Чтобы он принёс им в зубах, как собака, себя самого? Как палку, на которой жарится его человеческое мясо? Человеческий пластик, который в качестве начинки втекает в пустоту творения, но не в состоянии её заполнить, поскольку огонь мечется по всем ходам высокомощных печей (с тремя и восемью муфелями!), рыщет по всем углам, ищет, не упустил ли он кого; огонь течёт, чуть ли снова не превращаясь в воду, в своего заклятого врага. Если бы успеть её заморозить, так и время остановилось бы; что бы тогда стали делать бедные привидения, которые так тянутся к нам? Трясущиеся пальцы уже тянутся к Эдгару, его уже высматривают размытые черты лица, всё так пылает, что дороги не видно, потому что мёртвые напоследок ещё и сами раздули огонь.

Лес здесь уже поредел. Лиственные деревья, с их более светлой зеленью, перемешиваются с елями. Эдгар приближается в своём почти полёте, бросает, превозмогая страх, а может, для того, чтобы его парализовать, свой беглый привет серьёзным мужчинам, словно горсть семечек, которые тут же начнут выклянчивать себе побольше света, чтобы из них что-то вышло. Привет неловко спрыгивает с трамплина, молодого человека, но потом выправляется, элегантно наклоняется к лыжам и, сгруппировавшись, воспаряет вверх, на мгновение замирает в воздухе, пронизанный солнцем, и с громким хрустом приземляется почти что на стол, где он немедленно предлагается гостям. Свою сервировочную доску он зажал под мышкой, сейчас он снова встанет на неё для преодоления последнего участка, это уже почти не стоит делать, но раз уж у него так хорошо получается… В особом развороте, на котором его пенис под трико опять твердеет и на нём, как на острие скалы, на мгновение вспыхивает солнце, Эдгар, сияя, вскидывает руки вверх, как полтора крыла (одна рука обвила доску). Итак, спортсмен упругим шагом хочет пересечь дорогу, и тут трое мужчин встают, с почти извиняющимся жестом, как будто хотят пригласить Эдгара в неприбранную комнату и предпочли бы его, скорее ради него, чем ради себя, приковать к ручке двери, спиной к комнате. Мускулы ног Эдгара работают как поршни, они врубаются в щебёнку и тут же снова отталкиваются от неё. Молодой человек мускулирует через дорогу, ширина которой не больше двух с половиной метров, ну трёх, откалиброванная ровно под один тяжёлый лесовоз, — он идёт и идёт, пересекая её, но никак не может пересечь. Он снова и снова заносит ногу, пот заливает лицо, он задыхается, семя его замерло в восхождении и смотрит, почему так раскидало органы в этом кипящем котле, пора убавить газ.

Группа походников застыла. Картонные фигурки, которые лишь опираются на природу, но разительным образом не принадлежат ей. Они, хотя Эдгар уже совсем близко к ним, различимы неотчётливо. Но ведь ещё совсем не темно! Как будто кто-то прошёлся по их чертам ластиком, но стёр не всё. От многого остались лишь очертания, но это те самые недавние мужчины, вне сомнений, Эдгар идентифицирует их по одежде. Лица у них на выброс, только мимо пройти. Но почему тогда Эдгар не катится дальше, мимо водички, которую беззастенчиво брызнул навстречу ему один из мужчин? Как будто поливал из шланга тротуар перед кафе, с улыбкой на лице. Что-то холодное, от чего, вообще-то говоря, должен был бы подниматься пар, пометило дорогу из щебёнки тёмным меандрическим узором, — холодная жидкость, брызнувшая из одного походника, который даже шаловливо помотал своей брызгалкой из стороны в сторону, чтобы узор проявился лучше. Остальные походники оставались по левую руку, в кажущейся темноте. Ручеёк вытекал лишь из одного, и как в нём могло поместиться так много? Эдгару казалось, что мужчина уже давно бы должен опростаться, но его водица всё продолжала укрощать пыль, прибивая её. Парень выкладывался полностью! И черты его всё больше смывались, по мере того как он исходил на воду; казалось, он хотел расстаться со своей жизнью, расставаясь со своей мочой и зёрнами своего семени, — мы успеем состариться на несколько лет, а для этого мужчины пройдут лишь секунды. Остальные два туриста, казалось, с интересом следили за этой игрой природы. Вместе с тем они отделились от своего товарища, с которым они были смешаны. Не встречалось ли мне это лицо на портрете в газете, в разделе сплетен, не один ли это из сынов божьих? И его коллеги, которые потоптались в этом источнике ногами, перемешав сок с пылью в кашу, из которой снова могли возникнуть новые люди, если бы только наши фотоаппараты были со вспышками молний, которые искрой подожгли бы прах земной. Ручеёк наконец иссяк, створожился, как свернувшееся молоко, а его породитель лишился всех своих черт. Я далека от того, чтобы порочить роды только потому, что эту работу выполняют женщины, но всё же мужчина здесь производил нечто необычное! Всю эту запеканку, целый род людской, способный вытеснить нас всех, он выпустил в трубу гор! Что произошло? Несчастный случай в горах, хотя горы, собственно, были отсюда удалены и заново восстановлены там, напротив? Многочисленный, многоплатёжный гость прав! Что это за люди? Таинственно стоят они рядком. Их глаза бегают, перебегая с места на место, а теперь схватили Эдгара за шиворот.

Мускулы его в изнеможении обмякли, как будто и он внезапно опорожнился. Как будто один, ещё в прыжке, на острие воздуха, вскрыл его, чтобы докопаться, нельзя ли и в нём что-нибудь посеять. Но, к сожалению, под спортивным комбинезоном стало уже слишком тесно. Молодой человек сошёл к нам вниз, а перед тем, на лугу, он даже преподнёс нам себя! Мерцающий родовой жезл Эдгара был подчинён другим, невидимым силам, когда он излился на почву земли. Этим мужчинам, кстати, кажется, понравилось, хотя они не обязательно хотели бы повторения. Они хотели самого Эдгара! Был ведь у них один, умерший, но воскресший, один, чья кончина была основательно подпорчена его возвращением, и теперь уж они его не скоро отдадут. И Эдгар разом понял: он есть некое промежуточное хранилище для чего-то, что ещё грядёт, чтобы основательно ввести в мир смерть. Опасный товар, для которого не хватит никаких спецсвалок. В бюджете общины не предусмотрено собственной спортплощадки. Даже собственного воздуха для дыхания Эдгар больше не может ухватить, его становится всё меньше, он уже отчаянно разрывает окружающий его воздушный чехол и раскрывает рот в мучительных судорогах. Группа людей перед ним распадается на составные части — там рука, едва заметная, растёт из туловища гораздо ниже обычного, у того писуна одна нога непарная другой, а у третьего, кажется, обе ноги левые? И ещё в разных ботинках! На какой свалке он их подобрал? Уж не на той ли, куда складывают ношеные вещи вместе с их хозяевами? Эта группа из трёх мужчин, эта тройка, троекратность (триединства в них, сдаётся мне, нет), кажется, всё-таки каждое мгновение хочет оставаться нераздельным целым, подобно большой колонии подгнившего домового гриба, который только пшикнет, если на него наступишь, я уже говорила: как «дедушкин табак» — в колонну трухлявых грибов, которые рассыплются в труху! Заветренный биопродукт, давайте присмотримся к нему, воспользуемся срочной глазной службой! А куда подевался Эдгар? Словно струя из гораздо большего шланга, он загремел в серёдку этих полуготовых-полуконченных людей и управился с ними. Они только брызнули во все стороны. Убийственная доска Эдгара пригвождена к его стопам, и он, может, был настойчиво призван к своему акту освобождения, как знать. Мы, его большие фаны, ликующе приветствуем его с обочины дороги: классный парень, как он давеча стеканул вниз! Мужчины, которые хоть раз были отцами, дивятся на него: они сами когда-то были такими, жаль, что он не их сын. Что касается нас, то никакой вопрос больше не остаётся открытым. В закрытом бассейне соседнего посёлка мы сможем позже, вечером, пропустить за него пару-тройку кругов!

Немолодые походники, впрочем, тоже принесли с собой каждый по доске, дело чести. Но использовали эти дощечки не по назначению, уроды. Природе иной раз требуется грубое кайло, чтобы она покорилась, а под рукой не всегда оказываются ледоруб и верёвка — зато дощечка для закуски, такую каждый может прихватить с собой. Что едят эти поблекшие лица, у одного даже рта больше нет? Да и вообще: они так разболтались в своих каркасах, что больше ни один член не попадает в другой. Старые пердуны! Они едят своими собственными пальцами, и — нет, не может быть! — едят свои собственные пальцы. Да, и впрямь, когда они наконец раскрылись нам навстречу, это видно: они врезаются своими складными ножичками в самих себя, отрезают свои собственные пальцы и поглощают их. Они снова забирают себе собственное мясо и, для лучшей сохранности, прячут его поглубже, съедая его. Мы здесь ни в чём не отклонились от правды. Это никакая не спекуляция: эти походники едят самих себя! Они грызут так, будто самих себя хотят отогнать от себя и укрыть в безопасное место. Ещё и пьют при этом, кружка стоит чуть поодаль, на ней нацарапана монограмма, имя её прежнего владельца, который её, хоть и не лично и не конкретно, но всё же завещал университету города Граца, чтобы студенты могли изучать по ней горькие лекарства. Имя вымершего рода выгравировано старонемецким шрифтом, который за это время был захватан и поистёрся от бесчисленных рук, чтобы этот именитый род в именительном падеже, начинающийся на букву J, альфа и омега в одном флаконе, мог найти своего главу, если эта глава вдруг кому-нибудь снова понадобится. Иисус ведь тоже был рода человеческого, мы об этом не забываем, он звался и выглядел как урождённый, хоть и был происхождения неродовитого. Его отцу можно только посочувствовать, но я лично в это не верю.

Этот мёртвый череп предназначен в качестве учебного пособия для одной высокой (хоть и не самой высшей) школы, где учатся раскладывать людей и вкладывать в их душу семя разумного, доброго, вечного и ещё тому, как извлечь высшую пользу из больничного листа. Польза этих гравированных черепных костей на мед. факультете университета города Граца, безусловно, была бы велика в качестве поучительного примера. Если бы этому университету сдавали менее значительные предметы, он бы их и не принял. Молодёжь должна иметь возможность исследования. Кое-кого забивают или заколачивают, если не удалось провести вентральную дислокацию, сзади, где мужчину не отличишь от женщины. После спокойного общего наркоза их опускают на кушетку. Так студенты-медики гордо выступают по арене, по анатомическому театру, каждый грациозно извращает шею и закидывает голову. Зимой они вострят лыжи, а летом их взгляды обращены в сторону массовых заплывов, поскольку живое можно опознать только по тому, что оно (ещё) движется. Взгляды пристают к ним, но стоп: теперь я вижу, что убеждения им не пристали. Единственное, что пристало, так это грязь, но грязь не сало, высохло — отстало. Что вы на меня так смотрите, я-то здесь причём? Любознательные глаза молодых людей, которые должны по этому черепу хоть чему-то научиться, чего по нему в буквальной форме не прочитаешь, сейчас поглядывают на мёртвого, которому когда-то принадлежал череп, исподтишка, по меньшей мере свысока, но ему от этого ни холодно, ни жарко. Они же ещё учатся. Где скрываются нежные задние ножки, где прячутся вены истории? Ничего они не прячутся. Всё идёт вперёд, поскольку никто не отваживается не делать того, что происходит. Несмотря на это, хорошие, лучшие и отъявленные всё ещё готовы зуб дать, сегодня этот, завтра тот. Чтобы вцепиться ими и направить ход истории в нашу сторону, подогнать его прямо под наш прицел. А уж мы пальнём.

Один походник уже подошёл к Эдгару на целый шаг ближе, он был когда-то скорняком и теперь хочет протянуть молодому человеку его окровавленную шкуру, которая была когда-то согревающей и мягкой, в качестве упаковки пакетов (упаковка семейная, поскольку у походника тоже была когда-то семья), — так, один есть! Один на поле брани, которую всё ещё продолжают жертвы применения инсектицидов, вот только кого они бранят? Непременно хочет наступить вечер, и тут же выбегут на поле игроки второго круга. Эдгар поднимает (за ним стоят клацающие спортивные журналы, а они ныне включены в разряд нашего человеческого оружия) свободную руку, загораживая лицо, другой он продолжает судорожно удерживать свою гоночную дощечку-выручалочку. Порыв ветра тоже поднимается и прижимает трём незнакомцам остатки их лиц к черепам, которые выступают в качестве лесов и позволяют ещё чётче проступить нездешним чертам этих незнакомцев. Кормило тянется, нащупывая Эдгара, чтобы вытолкнуть его на реку, вдали утробно лает собака, паром аккуратно причаливает, чтобы вовремя отчалить, — душа и плоть ведь создаются порознь и воедино сводятся лишь в ходе сборки, и этот ход ведёт в никуда, как в ледяные бездонные воды. Чёлн правит к молодому человеку, уже слышен скрежет носа, который ножом врезается в поток, и тут Эдгар в последний момент, гребя и толкаясь, вырывается из этих, надеюсь, последних незримых тисков. Алчные белые руки нескольких молодых парней — это, видимо, какие-то остатки — удили Эдгара из лодки своими баграми; их некогда буйные головы теперь наголо обриты, а резко выпирающие из мышечных бугров плечи наголову разбиты. И хотя эти парни родом с Нижнедунайской штрасе, 174, второго венского округа, мы встретим их чёрным тушем! Потому что они не лежат ни на каких носилках никакой больницы, и они ни (отгадайте с трёх раз!) в какой церкви не вывешены на стене. Они нам совершенно неизвестны, но они, тем не менее, тянутся к Эдгару чем-то вроде охотничьего ножа, тряся пустыми глазницами, будто там что-то есть, с чуть не плачущей миной — они ведь ещё полудети. Ну и пусть, этот молодой роликовый каток — победитель, он будет пользоваться успехом у публики! И победит, размашисто вымеривая местность метр за метром, метеорологи дивятся, как резво у нас продвигается дело. Он нарезает колесиком узор на необоснованном человеческом плане (какими же плоскими и мелкими мы созданы!..) из кожи, костей и волос, и он врезает на своей катящейся доске вплотную мимо нас и вдаль. Эти люди добрые напугали Эдгара, но теперь их сердобольные глаза его уже упустили, он выигрывает скорую поездку, хотя сейчас будет дома, в своей комнате пансионата. Его смётанный на живульку шов, однако, был распорот намётанной рукой портного, и скоро, я боюсь, его сметёт кто-нибудь другой, и никакой любящий взгляд уже не проводит издали его катящееся колесо. Ах, Эдгар, далеко ты теперь не уйдёшь! Вот ведь верный путь, ведущий постояльцев пансионата к ужину, шёл мендациям, уж завсегдатаи пансионата это знают. Эти две женщины выдают себя остальным с головой сразу же, хотя хорошая бутылка сладкого, весёлого вина полагается только один раз, в субботу. Какие ещё пожелания? Зелёный или смешанный салат, какой вам будет угодно, достаточно ли вам угодил? Всё свежее, многое с хозяйского огорода или почти. Мать, что бы она ни делала, излучает неистовое инкубаторное тепло, и вот она подожгла по недогляду дочь, она, она, кто же ещё?

Чего только не наложили на тарелку бедной курочке! Она ещё и яйца не начала нести, а её уже понесли на стол, ей на горе, нам на радость. И для Карин слово матери — закон, сколько бы она ни извлекала умиротворяющих звуков для смягчения матери. Мать тверда, как дерево, но и дочь крепкий орешек; скорее мир бы раскололся, если бы кто-то поднял руку на стиль одежды. В основу Карин Френцель заложен, вернее — выжжен в ней, узор, факелы зажжены у посадочной полосы, и на неё нацелился совершить посадку целый пчелиный рой. Он гудит. Что-то сегодня не так, как всегда. Что-то хочет прийти; натянутые разговоры, вылетающие из людей как заведённые, кажется, вдруг становятся настоящими, живыми. И почему так жарко? Карин Френцель срывает с себя парчовый передник и бросает рядом с собой на скамью. Приливы жара? Мать предлагает отворить окно и затворить тело или растворить тело и запереть окно, что-нибудь одно. Эта дочь — желанное дитя, и я постараюсь задевать её впредь лишь слегка или вовсе не трогать. Карин смущённо и лишь для виду изучает меню, которое лежит тут в качестве посевного материала для всхода разговоров. Чтобы людям спастись от лютости природы, поскольку они без перерыва гребут себе природные продукты. Природа ведь не станет присваивать чужое! Маленькие, вёрткие ворота рта бесперебойно пропускают (мать у нас сегодня за вратаря, то есть за привратника) эти ловкие мясные мячики, тот или другой мать достаёт, вытаскивает и кладёт на край тарелки, курочка сдохла от старости, ругает старая женщина бедную животину и всё, что воспитано с трудом. Есть религия, которая представляет людям их собственную жизнь как направленную против них и сверху ещё кидает отвратительно приготовленный труп их казнённого бога, как веточку петрушки или засахаренный фрукт на трясущийся пудинг наших суставов, если мы, наконец, сподобимся собственного явления, которое, клубясь и кипя, противоестественная субстанция, крутит свои пируэты на спектакле еды. Всё это было бы хорошо, не будь оно совершенно лишним.

Ничто не ограничивает время стареющих так, как еда. За окнами смеркается, стекло звенит. Смелым шагом, а затем одним прыжком в комнату вторгается нечто, что замечает только Карин Френцель, самая обособленная из всех. Она одна знает: вид возникает только на виду, и вот она уставилась в стенку, волосы встали дыбом: сквозь стену проломилась толпа, да к тому же сломя головы. Куда ни глянь — туристы, которые к этому раннему вечернему часу демонстрировали уже все стадии пропитки и напитанности; если их отжать, они без боя предъявят все свои впечатления, эти негативные оттиски их подошв, которые уже миллионократно были отлиты или спрыснуты, нечто, что при ходьбе всегда прибывает заново, вода, которая, вылитая в ванну, превращается в кислоту, в которой тела ещё немного пофантазируют, а потом растворяются в чистых словах, не оставляя никаких загадок. Ибо телевидение нам уже тысячу раз их объяснило. Хохот подпрыгивает до оленьих рогов. Загорается что-то новое, пламя разбегается всё быстрее — и оно хочет всё того же: пожирать, — к этим венчающим былую жизнь коронам, которые мы в состоянии воспринимать уже только как предметы. Но разве в них всё ещё не заключена жизнь? Что-то скребётся, наподобие муравьев, под роговыми чашами голов. И почему только госпожа Френцель, Карин, замечает это? Лёгкий сквозняк дует сегодня через обеденный зал целый вечер, загоняет отбросы в угол, добро в удобрение; даже для желчных и желудочных больных диетический продукт, произведённый в собственном хозяйстве, конёк этого заведения, звякает в мисках, как будто он был заморожен в строго запрещённой плёночке генетически изменённого растительного жира. Как ни могущественна природа, а что-то в ней не так, её легко подделать, при этом я имею в виду не пресловутый «шоколад из крови», эту плаценту Объединённой Европы, или йогурт на щитовках, нет, природа и без этого прикрывает собой всё. Но теперь мы видим всё, что она погребла под собой: абажур из холодных пластинок, который подпирает её снизу, ибо и она носит клёвую юбку, такую же, как на Карин сейчас. Неужто кто-то оставил открытым окно, что так дует? Это даже не сквозняк — то, что здесь веет и подстрекает пламя всё к новым упражнениям в рамках его фитнес-тренировки. Уже распятый беспокойно дёргается на своём силовом тренажёре, но не потому, что он хочет сойти с него, нет, он требует, чтобы им любовались и молились на него. Этот домашний тренажёр есть у нас у всех, поскольку мы все явились сюда из голых, подбритых утроб женщин и брошены в лоно австр. великой церкви, где Он её возжёг, однако после этого задёрнул занавески, чтобы наш дух сожрали не весь, а только малую его часть. После этого Бог подсел к нашей беседе и забрал у нас всё остальное. Он повернул дело так, будто мы вручили ему себя добровольно. Но ведь Он нас похитил! Но мы этого не замечаем, потому что Он каждый день творит перед нами чудеса природы, время начала представления вы узнаете из программок, которые прилагаются!

Солёные палочки с шорохом выезжают из упаковки, а картинка из телевизора, и Карин вздрагивает: неужто у неё слуховые галлюцинации? Шорох целлофана, вылезающие палочки, чудовищный диктор, который привёл свою коллегу, потому что одному страшно при таких новостях; звук такой, будто перегоняют лес по реке, стволы с грохотом бьются друг о друга, толкаются, давятся, лишь бы поскорее попасть в мейнстрим и получить зелёный свет. Потом они снесут всё на своём водном пути. Всё это слишком громко и слишком внезапно врывается в слух Карин, который она немедленно укутала, как алтарь, великопостным покрывалом рук. Мать бросает в соседний столик вопросы, на которые немедленно ответит диктор новостей. Со светлостью её дочери сегодня не поговоришь. Она пугается даже собственной тарелки, поскольку на ней действительно чёрные пятна, да-да, это поджаренные грибы и подгорелые овощи. Люди едят и едят, они так же рассеянно хапают такие утешительные объяснения, как обнимают своего партнёра. Они не чувствуют, что внутри он ледяной и никакие ласки не в состоянии его воспламенить. Ткк, эту тарелку, должно быть, надо просто обтереть, мать усердно над этим работает, только что не надела для этого спецодежду. Она энергично придавливает хлеб вилами к пастбищу. Телевизор открывает свой заговорщицки подмигивающий циклопический глаз на реалити-шоу. Мёртвые африканцы отбрасывают свои копыта, мёртвые австрийцы бьются о направляющие бортики на дороге. Взрывается поток света, дыхание учащается. Все головы поворачиваются к этой глыбе информации, которая брошена в огород каждого зрителя, хрясь! — они опоздали попасть в него. Где тут зубочистки? Тихие огороды, высокие заборы, спи-спи в снегу, свора собак уже в пути, так много было попыток отучить их от человечины, но уж больно она им по вкусу. Они ведь из-за частого потребления добрались до воронки, через которую постоянно протекает добавка, всё новая и новая пища. Любителям поесть подешевле приходится долго идти, чтобы иметь возможность предъявить свои потребительские свидетельства, на которых со вздохом подтверждается кончина целого животного или растительного мира, так, зато нам теперь есть что впитать, откройте рот, закройте глаза.

Карин Френцель поднимается, будто хочет сказать остроумную речь, но она хочет предъявить только свою тишину, потому что иначе её не замечают; женщина даже приставляет к губам палец. Зато снаружи кто-то крикнул. Он или она или что-то крикнуло с таким треском, будто разорвали пополам огромный платок, но как можно дать знать этим едокам, что лучше бы им было прислушаться к беззвучному. Ибо этот зов посреди шума был, на самом деле, противоположностью звука, это была тишь. Но что-то хочет войти! И у Карин такое чувство, что она должна проторить ему путь (так думала и Рези фон Консервенройт, которая питалась одними облатками. Однако всё остальное она получала от вечного свинского жаркого), — может, это можно получить за столом для завсегдатаев, где хранится племенная книга (или пламенная?). Кстати, я тоже принадлежу к числу тех, кого не любят слушать. Кто же последует за тем, кто сам вне себя? Идти в стороне от других рядом с самим собой? Чего хочет эта женщина, которую её мать тянет сейчас назад в уютное гнездо? Кажется, Карин Ф. попала под хвост шлея, потому что она снова вскочила, показывая на что-то, видимое только ей; постояльцы снова смущённо обратились к дегустации блюд и напитков, — неужто эта старая коза уже напилась? Уже сейчас? Но она же почти не пьёт. Старуха рядом от волнения смеётся всё громче, перебивая смехом чудесную глубокую тишину, которая на минуту забрела в помещение и осмотрелась. Никаких проблем. Сейчас будет исповедь погоды. Госпожа Карин ведь стоит себе тихо, как шахта, и не даёт упасть в себя никакому громкому камню, это она может. Снова заплескались разговоры, и каждая их волна накатывала на говорящих, вначале медленно, едва обозначив выпуклость на чёрном пруду тишины, но потом что-то выныривало из глади волны, выплёвывало немного пены, так, лишь бы зубы были чищеные, и вот поднимается зверь, его спряжения и склонения отложим на берег. Потом стали держать пари на пару ближайших дней, какая будет погода; сегодняшняя была необычно тепла и солнечна для этого времени года и, видимо, скоро по техническим причинам должна превратиться в груду водяных развалин. Вот толчок в небе, распахивается окно, природа хочет нам что-то сказать. Разговор не телефонный. На мгновение на подоконнике видна рука, но не видно друга, который её кому-то протянул, нет ни одной мишени, по которой природа бы не выстрелила. Зверь входит в дверь странным образом, задом наперёд. Это огромный лохматый чёрный пёс, которого завели здесь на радость постояльцам, приветливая скотина, от одних её размеров становится спокойнее. Для удовлетворения разнообразных вкусов постояльцев на столах стояли подставки для пряностей из морёного пластика. Одна дама как раз затеяла возвышенное представление со своим спаниелем, которому она протягивала кусочек мяса с тарелки. Восторженное восклицание: «Один-ноль!» — донеслось от тесного кружка старушек, когда животное понюхало жаркое и вылезло из-под стола. Теперь собаки посмотрели друг другу в глаза, дворняга тяжело хромала, подволакивая одну половину, и глаза её были затянуты мутной пеленой. Она заковыляла вперёд — казалось, у неё. был переломлен хребет, — к своему сезонному приятелю, который взвыл и снова забрался под стол. Посреди обеденного зала у дворняги подломились задние ноги, и она упала на бок. Поднялась суматоха, началась беготня, послышались взволнованные крики хозяйки, старушки падали в полуобморок, утешали своих дву- и четвероногих любимцев, лопотали о своём упадке духа, пускали слюни, жалея пациента, но тот оскалил зубы и издал рык. Его ужас, казалось, хотел перейти в плач, поскольку рык свинтился вверх, перейдя в тонкий крик. Толпа любителей животных уже собралась к этому времени вокруг чёрной собаки, всё ещё слышались крики, призывающие хозяйку дома, которая куда-то запропастилась. Собака, тяжело дыша, лежала на боку, устремив помутневший взор в никуда. Кажется, у неё на боку ободранное место? Может, её кто-то ударил? Карин Френцель взялась за спинку стула, приготовившись бежать и желая убедиться, что её сумочка не осталась там висеть. Но то, что она нащупала, оказалось странно мягким, пальцы Карин должны были сперва привыкнуть к тому, что они вляпались на спинке стула во что-то совсем не деревянное. Она повернулась: на её стуле росли волосы! На грубо сколоченном предмете массового производства росло пятно, куст короткой, мягкой чёрной шерсти. Рука Карин в страхе бежала в укрытие рукава, чтобы тут же снова показаться оттуда и всё перепроверить. Шерсть как декоративный элемент, может тут всё когда-то было из шерсти, но потом повытерлось, оставшись лишь на этой спинке стула. Было не разобрать (Карин нагнулась к этому чёрному пятну), оставил ли эту мягкую часть человек или животное — всего лишь небольшое бесформенное пятно, — но однозначно это была часть волосяного покрова. По сути это мягкое пятно, росшее когда-то на живом, многозначно, оно могло бы принадлежать любой жизни. Как и никакой. Карин сейчас была обращена к этому мини-парику. Она была уверена, что здесь лишь кусочек волосатого дерева и от него не может исходить никакой опасности. И верно, оказалось, что эта неожиданная плюшевость происходит оттого, что на какую-то липкую грязь, оставшуюся на спинке, прилипли то ли человеческие волосы, то ли шерсть животного, и этот предмет мебели оказался обит мехом. Или всё же не так? А вдруг это что-то другое? Не кусок ли то мягкого брюха животного, которое посреди еды встало на задние лапы и показало свой член, который показывает, живое ли это животное и хорошо ли оно себя чувствует? Или показывает дорогу на распутье: сюда — к природе, а туда — к человеку, который от природы отошёл и полностью денатурализовался, то есть умер; решайте сами, куда вам! Но подумайте как следует: вначале вам надо привыкнуть к его тишине.

Хозяйская собака окружена плотной людской гроздью. И гроздь брызнула во все стороны, прыснув от смеха, как будто собака показывала фокус, который теперь завершился, ибо огромное животное снова вскочило на ноги, энергично отряхиваясь, того и гляди забрызгает всех, но ведь на дворе сухо. Её глаза тоже вернулись, они распустились, как клевер, ожили, за двумя окнами зажгли свет, и собака довольно потрусила к выходу. Смех облегчения, снова займите ваши места! А то ещё остынут. Карин тоже рассеянно садится на своё опасное место и снова погружается в тёплые околоплодные воды своей матери, которые омыли её жужжанием термостата, — ведь эту плодовую воду держат в термосе тёплой. Но что-то осталось, переход, тонкий мосток, который застрял у Карин Ф. в горле, как кусок десерта, тогда как другие давно всё съели. Частокол слов вокруг отражает силу воображения своих владельцев; занавес перед состоявшимся событием, прикрывающий храм, где люди теперь поедают бога, который получил три звезды в путеводителе по святым местам окормления, немного разорван, чтобы дать проход в следующий ресторан. Там сидят едоки, которые перепробовали уже всё, что им подали, и теперь они должны приступить к поеданию друг друга. Должно быть, их прохватил «Gaul Мillau»! Что они себе позволяют… Вначале они делают заказ, чтобы свершилось чудо и им подали в качестве главного блюда бога, аккуратно запечатанного в облатки карлсбадских вафель, а потом они воротят от него нос и принимаются есть поедом своих сочеловеков! Я уж должна сказать, коли я обратилась к Христу по его настоящему имени, я не имела в виду, что из страха перед ним надо спасти всю природу, достаточно будет привести в безопасное место того, кто, разогретый почти до кипения, даётся тебе в голые руки. Но мы его, естественно, тотчас упускаем из рук. Так же, как не спасёшь ведь сам себя автоматически, разве только если ты ещё младенец или, как в нашем случае, собака. Тут нам навстречу протягиваются большие мягкие руки бога, и будет правильно посмотреть в зеркало и сказать: это иду я, Карин. Но это платье мне совсем не идёт.

Успокоенные, умиротворённые люди снова вернулись к еде, и госпожа Френцель тоже преклоняет главу в свято-пресную воду из источника Вёслау, которую любой, кто захочет, может провести к своему предварительно вытертому столу. Классное святое причастие, в котором может принять участие кто угодно. Но от сходней этой гостиницы исходит волна жара, из этой женщины, этого чудовища, поток крови которого грозит отвориться. Из этого сосуда субстанции, по которой даже девяностолетние мужчины ещё могут безошибочно отличить настоящую женщину от фальшивой, бьёт высокий огонь, и он бьёт Карин в лицо. Как неметко, как неуместно, как не ко двору приходится женственность, если она попала в монстра, чья кровь отвердела в лёд или вовсе сбилась в ком плеромы, лишь бы только женщины снова могли стать невестами. Семя тоже ещё попадается в них. И жар едящих добавляет жару, в котором они спаиваются в коллектив. Над Карин пылает дрожащая купина страусовых перьев неугасимой тяги к еде, языки огня свиваются и спутываются, как кустики лобковой поросли людей; и пахнет так же отвратительно, как будто палят шерсть — там, на декоративной спинке стула, где эта шерсть в виде исключения пробилась прямо из дерева; это вам не пластиковая отливка, которую впору выбрасывать ещё до того, как она сделана. Постояльцы встречаются друг с другом под этим тёмным пологом, под этим балдахином, куда со звоном вносится еда. Они вбивают друг другу в головы остатки дня. Они промывают кишки, это как купель спасения, когда они беседуют между собой о пережитом. Кроме сидола, моющего средства, не допускающего разводов и бесстыдно прильнувшего к оконным стёклам, снаружи к ним прижались ещё более срамные губы и ласкаются, язычки жмутся к окну, просятся внутрь, тычутся в тёпленькое, но не пускает мембрана. Это приводит в волнение кровь, символом которой мы сделаем ГЕРМАНИЮ. Эта страна дала столько образов и снова прибрала к рукам, супротив неё другие страны со своими славами просто бесславные и безобразные миры! В ней было столько непрерывного движения туда-сюда, такая круговерть, такой обмен учениками школы жизни, что господь не приведи! И не абы от каких родителей, потому-то немцы так и неугомонны, что в жидкости их горючей стихии царит вечное движение, и всё под горку И они ещё недовольны! Вот оно как обстоит с кровью, которая не знает удержу, а с водой и того пуще, потому что она ещё жиже и тоньше, чем нам бы хотелось быть. Болота стоят, ты же, радость моя, всё течёшь, и от тебя, Гёрм-Австрия, тарам-там-там, исходит это опьянение, оттого что твои едоглотатели поглощают с колбасами столько крови или намазывают на себя, становясь день ото дня всё краше. Нельзя же всерьёз требовать от госпожи Карин Френцель, чтобы она голыми руками устраняла неисправности в камере сгорания! Она хоть и служит здесь, сама не знает кому, но не должна же копаться в кровавой жиже, как ассенизатор. Что-то нанизывается на вертел в телевизионных устройствах обжига. Сейчас его засунут в пекло. Карин вскакивает. Мать тянет её на место. Ну что опять? Мать когда-то заложила первый час жизни Карин, и то же, видно, сделает и с её последним; дочери, чей голос — её единственный документ, все остальные у неё забрали, ни о чём не надо беспокоиться. Мама всё уладит. По-прежнему никто, кроме Карин, пока не улавливает каких-либо чуждых элементов в этом сказочном ландшафте. Но кровоточащее сердце на изображении Иисуса уже всё разбухло и ждёт не дождётся, когда же сможет выплеснуть всё своё изобилие на едящих, которые, к сожалению, наполовину уже разошлись. Зато одинокие только теперь по-настоящему оживают. Мать продолжает есть — улитка, разъедающая основу, к которой присосалась. Надо приложить усилие, чтоб оторвать её. Как бы это выразить: духи мёртвых содержат в себе всё, а сами не содержатся нигде? Карин судорожно, потупясь, смотрит, как бы ей не пришлось выглядывать из окон, забитых человеческими ногтями. Также ей не обязательно видеть и то, как вилки и ножи вонзаются в мясо в повторяющемся акте насилия над мёртвыми. А вон там грубошёрстный коврик — не из человеческой ли шкуры? — свернувшийся калачиком, как кошка на коленях. Контуры её прежнего владельца ещё отчётливо видны по тени, и этот владелец напряг мускулы, чтобы прыгнуть на дорожку, которую купец сердито раскатал перед нерешительными покупателями, и включить пожарную сигнализацию. Тоненькая рюмочка разбилась, и из часов посыпался песок. Осторожно! Свёрнутые мешки трупов того и гляди обрушатся на едоков и будут хлестать их, как удары кнута. Они хотят, наверное, взять своё последнее историческое значение, которое им причитаете. Нас случайно застукали здесь, на месте событий, с поличной травкой, где уже всё должно было порасти быльём. Мы поляжем здесь в интимной близости с собственной пищей. До пастбищ доносятся голоса нашей церкви, гулкие и полые, как всегда. Полная жизнь, ни больше ни меньше, — вот то, что хотят снова обрести предметы (или что там они есть), сколоченные абы как, которые рвутся добрести до суши. Они довольно долго странствовали в одной лодке со всеми этими гордыми «кто был никем», нищими духом, которых церковь тем охотнее принимает в своё лоно. И для всех этих милых бутузов мёртвые должны играть роль старших братьев и сестёр, присматривать за ними! Неудобно долго путешествовать со всеми этими противоположностями, которые могли бы стать всем, если бы унаследовали дело своих родителей. История должна, как и мы, по одёжке протягивать ножки, пока не заметит, что и эта одёжка состоит из трупов. Их сейчас сорвут, как карнавальные хлопушки. Поднимутся лавины пыли, затмят деревенские светила, а также скроют множество мелких светильничков разума, которые служат скорее для украшения. Да, уж если у нас есть культура, так её у нас много, и это либо овощная культура, либо культура еды.

В Карин Ф. занимают место женщины, этому она не может даже воспрепятствовать, поскольку все они тоже Карин. Не такое уж миловидное лицо у этой уже пожившей женщины, чтобы все хотели смотреться, как она. Как партия недожаренных драников, госпожа Френцель кажется отбитой об стешу и прижимается к ней, будто хочет забиться в щель. Она совершенно вне себя, и даже мать не может вернуть её обратно. Дочь съехала совсем!

О ней можно сказать также, что она угодила не туда. За соседним столом сидит пожилая супружеская пара, целая и невредимая, он далеко не вдовец, и она не вдова, к тому же они неделя как сменили автомобиль и теперь испытывают новенькое четырёхтактное чувство и охотнее заглядывают на парковочную площадку, чем в других людей. Мать Карин неудобно перед ними. Она делает вид, что ищет под столом лучшей доли, тогда как долька апельсина лежит на столе. Мать многозначительно дёргает дочь за подол юбки, чтобы та его опустила. Потому что Карин действительно задрала подол, будто собралась брести через реку. Видны довольно длинные трусы, под которыми бытие тщетно пытается добрести до суши, которая отступает всё дальше, а наше дело лишь слушать и наслаждаться. Звенят приборы. Твёрдый предмет падает в миску вместе с моим металлическим вскриком. Да, яркий свет, в который госпожа Карин Френцель ввинчена так, будто светится сама: цветные концентрические круги, которые она накручивает, как объектив камеры, в темпе вальса, — пожалуйста, будьте любезны, пока вы не пропали пропадом! Дома, прежде чем уйти, сохраняют в компьютерной памяти деревянный запас башмаков; врачи тоже носят такие бахилы. Сестра Ютта, стерильно домыться и закрыться! Что-то таз покачивается.

Стоящие у берегов стола фигуры поплыли в осеннем свете, падающем сквозь листву, неотличимые от Карин Френцель. Поэтому многие впали в ересь и в заблуждение, поверив, что это она. Мы ещё не раз увидим госпоясу Френцель, но она будет уже не в полном смысле, чтобы можно было рассуждать, просто поверьте мне, в один прекрасный день она, лишившись своего цикла, обрела другой, новый. Так. Почему песенка спета? Отечество не против материнства, скажем прямо: это такое сытное ощущение — чувство родины. Но плохая мать та страна, тело которой остыло, а кровь остановилась и упорно не желает признавать своих ошибок! То ли дело эта милая, кудрявая, уютная страна с пампушками церквей, она каталось на спине, как игривое животное, лишь бы почувствовать, как в неё входит железо, сырьё и страх. Оставаться лежать под такой угрозой — нельзя этого требовать от женщины, такой, как Карин Френцель. Дитя страны, отец которой как раз сейчас машет ручкой из телевизора, подавая тайный сигнал, понятный лишь Карин. Он относится к ней одной, какая честь! Трупный сок, застоявшийся в самой серёдке местечек, которые мы видели, вдруг вырывается из этой женщины, пульсирует под пинками, вздымается, как покров, которым Карин пытается прикрыться, а потом она восстаёт, госпожа Френцель, и нам тоже пора вставать. Как бы мягко нам ни стелили, придётся ложиться под нож. Итак, Карин вскакивает, да ещё на стул, поднимает свою юбку и издаёт трескучий дереровую кружку и примется раздавать облатки смерти по сложившейся австр. традиции (страна по-прежнему раздаёт пока гарантированный вечный покой, как это делалось с незапамятных времён, когда больше, когда меньше, для этого нам и Стена не требуется, отделяющая милосердных от усердных!). Сестра милосердия прикладывается к бутылке; полной жизни, и выменивает её на пустую, а разницу берёт себе, но тут же её теряет: ох уж эта полоскательница рта (ласкательница!), вот вода уже плещется и в лёгких пристройки и вытесняет дух, который там слишком вольготно расквартировался, тем более семидесяти лет. Брутально вышвыривать из себя такого старого, укоренённого! Ведь в себе так приживаешься! К сожалению, в лёгкие не встроен канализационный слив. Жизнь старика уже разболталась на своих шарнирах, но так и рвётся в пляс, ведь господин главврач объявил на сегодня корпоративную вечеринку. И врачи с медсестрами послушно машут кострецами, танцуют все! — причём одни за плату, cheek to cheek. Так что старые сердечники луговые могут до крови жать пальцем на кнопку вызова, сестры лучше будут прижиматься к господам докторам, лишь бы пояс для чулок не выглянул у них из-под халата. Наша Карин уже пустилась в лучшие дали, раскинув свои пышные травы и лакомясь ими, и лазит по собственным холмам, чтобы улучшить усвояемость. Женщины безжалостны, они и смерть не пощадят, с которой они на ты, самые безнадёжные им в самый раз. Их сочувствие уже ушло на покой или так притупилось, что каждого, кого этим сочувствием стукнет по башке, тут же отвозят в больницу. А там ещё больше сестёр! Никакой пощады! Врачи-инсталляторы уже вооружились своими щипцами-кусачками. Сестра уже опорожнила сифон ротовой полости — в мокрое дно лёгких бездонно орошённого таким образом больного. Или более понятный образ, и для мальчиков тоже: в выхлопе больше не мелькнёт ни искорки жизни. Они разволновались в своих белых униформах, волны смерти, но после нескольких минут оцепенения снова оттаяли: сверкающий инструмент черпает их из сортир, ведёрка (пожалуйста, мне порцию клубничного!), вся власть в наших руках, ведь мы все братья и, прежде всего: сестры, марш! — и, коллеги, мы все разом мечем сырой гипнол из наших крестьянских рук, которые когда-то бинтовали дедушке его потрескавшиеся ступни (противная работа, за которую никто больше не брался), только эти руки вдруг незаметно превратились — не правда ли, сестра Габи? сестра Хельга? — в орлиные когти, которые теперь бросаются яйцами в смерть и, в качестве маленькой благодарности, получают за это готовый захер-торт. Они рвут свою добычу из кроватей, где она только что кривилась в детском плаче, долгий вой издаёт наша Карин Ф., звук, который пронизывает нашу нервную оболочку сотнями щетинок. Ох уж эти крестьянские дочери! Они взгромождаются на слишком высокие твердыни, эти Дианы, захваченные врасплох во время купания лишь, к сожалению, одним-единственным дерзким взглядом, и то случайно пролетавшим мимо. Но как, однако, много оленьих голов украшает стены! А всё дело рук пышнотелой купальщицы. Никакой жалости нет в этой ядрёной, этой мудрёной, которая толкает мужчин в необъятные дали, а сама же потом цепляется за них своей набедренной упряжью; врачей, этих крутых парней, властителей жизни и смерти, она то и дело оттягивает вожжами к себе, как пращ с резинкой от трусов, чтобы чмокнуть в щёчку. Кто бы не хотел себе такого знатного работодателя, который так много знает. Да, и его ездовые собаки с ручной каталкой — эти наши дипломированные, практичные дианетички (вот во что превратилась богиня, продолжение читайте завтра!).

окружённые их подручными, нижестоящими у них под руками, очень низко, по самые щиколотки в гнойном, кровавом дерьме. Но и эти подручные сестры пользуются нашим полным признанием. Если присмотреться к ним, то видно: такой-то и такой-то господин доктор удрал от них, как животное, не обязательно как олень. Вот он идёт солидным, накачанным шагом, да он стул жизни своротит, лишь бы получше заглянуть будущему мёртвому в пасть, нет ли там чего стоящего; то же будет с одним из наших подопечных беспомощных, его спустят по тёмным надувным горкам из самого себя, так, этот готов. Помыть руки. Молодец. Какая возникает пустота, я думаю, когда богиня идёт размываться. В изумление беззубого рта въезжает сверло. Сегодня вечером ещё одна вечеринка, в которой могут принять участие все, даже самые меньшие из сестёр наших аспиранток, они ведь тоже ещё не отучились и пока не разучились. Царственные тела в белом, и принаряженные сестры примыкают к нам, скрипя своим крахмалом. Эти скорнячки, перепачканные кровью, которые только что, в лице их представительницы Карин Ф., прилюдно драли глотку и разодрали себе шкуру. Вся эта благовоспитанная шваль разволновалась до самого дна. Карин Френцель растёт не по дням, а по минутам, потому что она пешком даже на стол влезла, да ещё и на свои цыпочки наступила, и сейчас она падает, один-ноль в её пользу дан свисток к началу матча, её нематеринское начало в жерле пока ещё спокойного вулкана уже готово искрошить всё в порошок. Но сейчас Карин снова разглядит вокруг приветливые лица и придёт в себя, не бойтесь! Столько старых женщин внизу, целое поле для тренировки. Мёртвые ещё до того, как начали жить. Существа, вселяющие в меня ужас. Страх перед порядком, поскольку мне придётся снова выступать, а я не выставлена никакой командой. Я стебель одуванчика в руке ребёнка. Не уходите, милая толпа, я хочу, чтобы меня ещё куда-нибудь воткнули, верней наоборот.

Сестра Карин так набралась, до того накачалась своей голой помпой на столе, что вдобавок к жуткой пляске она ещё и давит на органные мехи. По телу из-под мышек струится пот. Мясо как товар неповторимо в своём роде, его ничем не заменишь. Это причина, почему Карин Френцель так самоедствует. Её ступни шаркают по столу, отбивают чечётку так, будто у них есть глаза, чтобы обойти тарелки, но когда-то всё же и стаканы, и приборы начинают летать по округе. Что делают, например, эти приборы вот здесь? Ступенчато просверливаются на 14 мм и после замены наконечника на ударное копьё, после промера длины, вводят иглу Howmedica длиной 40 и диаметром 12 мм. Это они делают именно сейчас. Это тело, в каких-то робких малодушных рюшечках, чтобы хоть как-то приукраситься, топчет ногами целую вечность, это звёздное покрывало, которое я сотворила (или мне лучше было сотворить следующий тридцатник эонов и натворить светил в большом количестве, чтобы населить их моими героинами?), долой, вниз, так, теперь пошёл на слом стеклянный кувшин с вином для дамских возлияний. И из Карин вырывается струя, чтоб подпитать поток. И в него вплывают медленные лодки, но по сравнению с разбухшей щелью госпожи Френцель они выглядят маленькими и бедными. Люди уползают за пределы кадра, хотя они повскакивали с мест и подступили поближе, чтобы оценить половые органы немолодой женщины в покое и с близкого расстояния. Теперь они все исчезли, зрители, и притрусили мёртвые. Все они носят тела Карин и лица Карин, но эта ноша им не тяжела. Эти набрякшие срамные тряпки, которые явились перед всеми апокалиптическим откровением, могли разбудить и мёртвого, и тут эти мёртвые сваливаются на нас как снег на голову. Как будто большой палец надавил на это лоно, и из его жен. полноты сотворилось что-то вроде надувного резинового дельфина, который покачивается на кровяном пруду. Да, эта женская полнота, она дошла до краёв отцу, который и без того давно дошёл до края. И по мере того как надувные фигуры вываливались из Карин, она всё больше спадалась. Может, это неосознанное в ней, может, она всегда пребудет юной и мужеженственной, коли может приносить дары таких размеров, однако вечные путы матери (все прочие для нас что паутинки) она порвать не в силах; и вместе с размером, который растягивается и выпускает на свободу мёртвые фигуры, растёт и желание покоя. И матери удаётся сравнительно быстро, посреди чудовищного шума, наделанного в обеденном зале, спустить парус из подола юбки дочери и саму дочь со стола. Всё. Конец. Сделать для наших пациентов больше мы в настоящий момент бессильны. Фрактура, кажется, осевая, длина, насколько можно судить по фрагментам фрактуры, идентична со всех сторон. Но пациентка, видимо, не выживет. Госпожа Карин Френцель пострадала от поражения, она была фламбирована на глазах у всех, подожжена, как спирт, которым полито блюдо, и теперь это пламя надо потушить. Но если этот женский огонь подавить, если он затвердеет, то покоя можно и не дождаться. Или уж ничего, кроме покоя. Тогда, может, хотение этой вечной дочери дорастёт до крышки, как шпалеры снаружи перед окнами возносятся вверх, но природа окорачивает их широким жестом оратора, и что прошло, то станет мило. Карин Френцель смогла увековечить одно мгновение, а оно, может, было у неё последнее, потому-то я и надеюсь, что оно того стоило.

Загрузка...