МИЛЛИОНЫ АВСТРИЙЦЕВ действуют бессознательно. Неспешные зрители, они выслушивают друг от друга сообщения об их деяниях, и суть правды при этом постоянно изменяется, не поспевая за переодеванием и перевоспитанием. Повсюду на досках пола валяются его кровавые одежды, а он не торопясь прохаживается вдоль хода своих мыслей, на открытие которого приглашал господин президент страны, хорошего слесаря он сразу привёл с собой. Он говорит гражданам страны, что они должны все из-начала для мрачной задумчивости упаковать в мешки для собрания старой одежды, а по-следствия? Истерически вспыхивают светильники на стенах, соглашение достигнуто, и вот показывается наша суть в своём лучшем наряде: идее празднования тысячелетия. Отменный костюм!

Женщина входит в зал гостиницы на ужин. Она агностицирована как госпожа Карин Френцель, которая кратковременно исчезала в известной церкви, посещаемой паломниками, и после активных поисков снова не была найдена. Её мать с тех пор блуждает, хотя прошло лишь несколько часов, как бесхозная собака, и звонит в органы и в больницы о своих страхах, что возлюбленное дитя может выпасть из какого-нибудь жуткого места. Пассажирское сиденье соседней кровати осталось пустовать. Не могло ли тело дочери в господнем храме тонко рассеяться? В качестве отражения в серебре обрамления статуи она в те минуты ещё была видна, а в следующие уже нет. Здесь что-то неспроста. Разные места тела матери болят: что-то с неё было сорвано по время хождения по церкви, и теперь те места, где был пластырь, горят, не хватает клочка кожи величиной с монету, его надо как можно скорей заменить. Дочь просто исчезла. Похищение? Болезни? Никаких. Старая мать поникла в углу обеденного зала, как отложенный и невыкупленный товар. Её взгляд, спотыкаясь, бредёт по столам, с которых другие взгляды — да, взглядов явно больше, чем вчера и позавчера, но они и сами кажутся заблудшими — стряхивают его и смахивают из своих уголков глаз! Никто не хочет смотреть. Со вчерашнего дня произошло достаточно много событий, которые надо основательно обсудачить. О запертом автомобиле с запотевшими стёклами всё ещё боятся говорить, разве что в автомобильном клубе, который просматривает все списки членов, не просмотрели ли какого члена. Да, одного не хватает, нет, всё-таки нет! Жандармерия на своих постах охвачена странным бездействием и куда охотнее слушает в своих будках захватывающие песни, чем кого-нибудь захватывает. Она слушает то, что красиво, и отодвигает то, что здесь неуместно и что плывёт сюда ни с чем через реку Мур из Югославии или как там теперь называется эта страна. На дорогах всё регулируется само по себе посредством аварий. В своей существенной полноте это транспортное средство всё ещё воняет; кажется, будто оторванные члены прижимаются к кухонному окну, но никто не хочет рассмотреть это как следует. Наблюдения противоречат друг другу, одни видели, как кто-то выходил из машины, и могут поклясться в этом, другие не могут. А люди всегда хотят знать всё, обменивая в хорошем разговоре сердечные мнения на сердечное внимание. Они оставляют какую-то мелочь после того, как хорошо угостятся за столом соседа.

Мать открывается во всей остроте, как она привыкла это делать, но никто не интересуется острыми приправами. Такие разговоры стараются обходить стороной, исчезнувшая женщина была настолько незаметной, её едва узнавали, когда она входила в обеденный зал. Одна старая женщина не может приниматься нами в расчёт, когда речь идёт о распределении посланий против заграницы. Мать говорит, но это никого не беспокоит. Что сказанное, что услышанное — одно и то же. Только никто не слушает и никто не соглашается. Завтра утром наверняка снова представится возможность взобраться на вершину и/или поехать на экскурсию в автобусе. А сегодня можно только сотрясаться от смеха ни над чем. Самое время, поскольку вечер непременно хочет наступить. Поистине неисчерпаемый запас еды почат.

Посмотрите, вот в обеденный зал входит женщина. Что она себе думает? Все наши чувства говорят нам, что это Карин Френцель, но эта всегда такая неловкая особа сегодня двигается элегантно, скользит как пава, гибко, будто птичьи трели слышишь. Такое чувство, будто она могла попасть отсюда куда угодно. Главное то, что мы в этот момент о ней думаем. Мать врывается как ветер, даже её ортопедические туфли не смогли исполнить свою профессиональную задачу, они были сбиты с ног. Но прежде чем мать получила возможность узнать свою дочь, она затормозилась в своём бегстве в своё дитя, это было бегство, которое заканчивалось в пустыне. Теперь дочь снова вернулась. Едва успев объять свою дочь и наложить руку на её боковую рану, в которой она, мать, сама была мечом, старая женщина вся выложилась, соскочила с роликов, лежалый товар с витрины, и тревоги о мнимой потерянной выбились ключом из её прочных корсажных изделий, при помощи которых она препятствовала полноте своих даров осесть где-нибудь в другом месте. Это дочернее существо не выказывает никакого отношения к матери и вообще ничего не выказывает. Оно ведёт себя тихо, существо, ибо мать иногда люто относилась к любому звуку, который происходил не от её лютни. Весь мир должен был приспосабливаться к этой красивой музыке; все люди, какие ещё живут, есть не что иное, как боксёрские тени для жёстких ударов ниже пояса, что всегда неожиданно наносила мать, все прочие удары если и попадали, то лишь случайно, ибо помещение, в котором люди заперты вместе, тесное, и, если как следует размахнуться, всегда в кого-нибудь попадёшь. В маленькое плюшевое животное или в бумажную розу. Но они не вскрикнут. По крику можно определить, когда плоть убивается в домике её обитания. И где будем настигнуты мы? В случае промаха.

Чужая и вместе с тем такая знакомая женщина входит в помещение гостиницы, уже усаженное могучими оленьими рогами, и немо скользит между столиками. Не видно, как двигаются ноги у неё под юбкой, это скорее как рыск зверя, вышедшего на охоту, который резко вскидывает голову на крик птицы. Тёмные пещеры глаз, прибежище жидкостей, которые позволяют увидеть сокрытое. И кожа меж пещер, которая всегда причиняет косметичке столько хлопот, потому что она вздувается и потом морщится, летний асфальт, который, хотя по нему почти не ездят, оставил своё лучшее время уже позади, время, которое жизнь подняла на рога: эта кожа спотыкается и тут же снова встаёт как новенькая. Лоб вдруг совершенно разгладился. Зеркально! Как будто чужая рука заново зашпаклевала Карин Френцель и потом свежепокрасила, с приводными ремнями вечности, чтобы снова навострить эту опасную бритву, поездить среди нас и прихватить с собой как можно больше голосующих автостопщиков. Клочья потом развеет ветер. Эта женщина для других людей, также и таких, которые её хорошо знали, больше не узнаваема; для материнского же сердца, которое своим ударом разобьёт любого вдребезги, кто к нему приблизится, — всегда! Это новое присутствие женщины с неслышным криком прорывает молекулярную плёнку на поверхности универсального напитка, сегодня это BENCOFIT, он снова возвращает исчезнувшие силы, которых, однако, и не отнимал. Эта дочь тоже сила, с которой надо считаться. И мать прыгает, как дельфин, со своего места и с громкими криками узнавания бросается на разглаженное и снова прочно к ней приставленное дитя, на это абсолютное не то в смысле не то, что надо, что нам мешает, ведь дочь могла бы и сбежать! — однако за метр до её излюбленной цели мать резко останавливается перед таким обилием расцвета сути её дочери. Столько блеска от какой-то домашней хозяйки! Так бы любой мог заявиться. В рассудке старой женщины вспыхивает красный свет светофора, и начинается роковая битва между подлинностью и фальшью, которые входят между собой в клинч, поскольку никто в наших краях не знает, чем одна отличается от другой. Стоять или идти? Разве это блестящее существо, которое предстает здесь в качестве дочери перед матерью, эта внезапная красавица, разве она означает, что дочь вдруг стала не только правильной, но и подлинной, чего мать ей никогда бы не позволила, не испытав это на себе? Подлинность?! Глаза существа распахиваются — да ведь они как кукольные, обтыканные щетинками ресниц, — и неподвижный зрачок, обрамлённый пластиковой плоскостью, по которой можно было бы гравировать заточенными фигурными коньками, и то бы не осталось следа, фиксирует свою визави из-под дребезжащих шарниров век. И это — существо подлинности? Не удивительно, что глаза бы его не видели! Это кукольное создание, кажется, окуклилось в том селении, где время, спотыкаясь, через два шага идёт вспять и снова начинает путь сначала. Этот бесполый эманант дополнительно ужесточён за счёт его словно карандашом обведённых очертаний, но внутри этих очертаний — ничего, кроме тени, и непроницаемая чаща, которая выцарапывает на ногах нечитаемое. Никаким словом ему не выбраться из своего домика, этому существу, — может быть, речь идёт всё же о путанице. Если мы не досчитываемся стольких людей, как мы можем об одном единственном образовать последнее суждение? С этим созданием так: баварская юбка играет с её коленями в догонялки, но колени её то и дело отталкивают, и она отлетает в помещение, а из её рта выкатывается вой сирены. Но, кажется, только мать что-то слышит Робкая, но высокая, дочь стоит (она, кстати, кажется подросшей) — она могла бы отвратить католиков от их веры, если бы они, это постоянно борющееся за спасение на водах абсолютное большинство в этой стране, её вообще воспринимали. Ведь, кажется, её никто не видит. Белую Женщину, госпожу Хитт или как её зовут. Снаружи между тем ненадолго приостановилась „Дикая охота“ и подкрепляет своих лошадей силой, тогда как люди внутри гостиницы предпочитают есть жиры и углеводы. Всем надо жить дальше. Охотники, у них в машинах скоропортящиеся органы (human issues), но мать они здесь не оставят одну, она уже давно просрочена. Кто в течение всей жизни уценял своего ребёнка, тот должен, в конце концов, сесть в транспорт и катиться, чтобы хоть раз увидеть, каково это. А эта Белая Женщина должна остаться, пока на ней не зафиксируется фальшивое и не будет опознано как подлинное. Лишь тогда оно станет действительным. Для матери, которая так долго ждала и не получила ни одного звонка из жандармерии. Чтобы она снова могла отправить дочь в её кроватку Мать, однако, не замечает, что сейчас она будет держать в объятиях пенящуюся, бушующую реку, слишком обильную, чтобы снова направить её в русло. Что-то утекает у матери сквозь пальцы, падает вниз с её выдающейся скалы. Образ вытекает из взглядов матери, но вместе с тем остаётся при ней, она сядет в свой основной состав в двадцать один час тридцать минут, а потом пересядет в микроавтобус, завтра утром в восемь, — или всё это уже было вчера? Идёмте, тянет мама ту даму со спаниелем, моя дочь снова нашлась, посмотрите! Этой даме и смотреть не надо, чтобы ничего не увидеть, и она спешит, отвернув лицо, сквозь Карин Ф. Сразу после этого являются трое мужчин в цепях их альпийских костюмов с альпинистскими застёжками; каждый, кто живёт здесь долго, знает их в лицо, но это не они, а только лицом похожи, я думаю. Оригиналы этих мужчин лежат тем временем в сложенном виде в ледниковой трещине, и их высасывает жаждущая гора — что уж там в них есть, только не жизнь. Почему следующим поколениям ничего о них не рассказывают? И предыдущие тоже так и не узнали: без них не происходит ничего, а они всегда были в отпуске и ничего не делали.

Вот госпожа Ф. резко вскрикнула. Она кричит в свою записную книжку, где всё отмечено, и заводит сама себя, как детская игрушка, летающая тарелка, маховик, с которого быстро разматывается нейлоновая нить, выводя пластиковое колесо на орбиту небольшого садово-огородного участка, к сожалению недостаточно высоко, чтобы в качестве мусора вечно вертеться вокруг нас, как Хайнци Гитлер, Буби Кальтенбруннер, „Халлодри“ Айгрубер (такие они стали за это время маленькие!); она бьётся о потолок, женщина, под которым её удерживают, дрожащую, в состоянии парения. Это состояние — болезнь. Привидение Карин Френцель крутится-вертится под потолком комнаты, как вентилятор, из которого свисают клочья одежды. Она сама себя приводит в исполнение, неизвестная величина, и сейчас она проделывает такие выкрутасы, нет, человечек на деревенском потолке, прямо над каракулями серны и её чучелом. Но почему, собственно, нет? Вот сидят люди, бородатые, как серны. А вот сидят и гладкие, те, что родились в яслях, и те, у кого жизнь сложилась лучше, чем у Иисуса, и среди их сидений нарастает и штабелируется тонко просеянное сквозь них бытие, человеческий песок, который они сформировали, пока бились о крышку, как селёдки, да, вот они, отпечатки этих биений, следа почти нет, но он всё же различим, выстреленный из рогатки ребёнка, это легко, надо только написать письмо господину гауляйтеру, что на парковку можно попасть только на свой страх и риск» а всё из-за людей, которые не оплатили свою парковочную квитанцию и справедливо были заключены и которым за это положена смерть как маленькое пожертвование. Но тем не менее! Я не хочу это оформлять! Тут была у одного фирма, но он устранялся (поэтому и другие устранялись, когда он, поневоле вспомнишь Иисуса, был взят, но не был возвращён?), и вот уж фирмы у него и нет. Я не могу это толком объяснить, но ничего. Что произошло с владельцем этой фабрики? Тут устраняешься, чтобы не знать, кого устранили. Но я попытаюсь, несмотря на это. Высокочтимый! Позвольте мне по такому случаю выступить! Чтобы просить поддержки, ибо я прошу принять меня на службу в органы аризирования, вытесняющие неарийцев из сферы финансов, велосипед уже на мази, чтобы дело пошло быстрее. Ходатайство запущено уже недели три как, но оно как-то запущено, и пока никто больше не вызвался. Значит, теперь моя очередь! Вы, почтенный, знаете мою чистоту, мою беззаветность все двадцать пять лет на благо дела австрийского одевания и разукрупнения, и несколько слов от вас были бы полезны. Моя подчёркнуто национальная позиция выставила перед входом в торговую палату такие препоны, как свирепый ангел-привратник, и канцлер Шушнигг воткнул меня обратно в торт, чтобы я горел свечой за присоединение к Германии. Я член партии с мая 1938 года. Поскольку решение должно быть принято днями, замолвите за меня словечко, чтобы спустя шестьдесят лет я мог быть мёртвым и чтобы до этого ничто не упало мне на голову. Хайль! Нам ещё есть что сказать! А мне сказать нечего.

Пожалуйста, подождите! У вас верный взгляд, взгляните на эту женщину, которая крутится под потолком, подпертым балками из искусственной, пластиковой древесины, и нагоняет ветер! Это на руку тем, кто усердно перелицовывает правду, чтобы её можно было сбыть через магазины секонд-хэнд. Стоп, теперь и взгляд, который мы направили на этих присутствующих, больше не соответствует, ибо он сбился с пути и теперь блуждает среди звёзд, где штукатурка немного осыпалась. Правда, которую я здесь вещаю, есть заблуждение, но моё; может, под потолком и нет никакой женщины, поставленной студиться, в то время как работа становления активно продолжается и в это мгновение горячо оседает на тарелки. Неужто только эта перегретая мать верит, что видит дочь, а сама направляет свой взор просто куда глаза глядят? Почему эта дочь должна привидеться именно там, где ящерицей застыл материнский холодный взгляд, на грязном пятне человека, только потому, что его там однажды раздавили? Это и есть настоящее привидение, я имею в виду видимость? Только потому, что непреходящая власть матери этого пожелала? И то, что было реальностью ещё несколько лет назад, теперь больше не реальность, ибо мы себя от неё избавили и наконец-то, после многих лет на скамье запасных людей, выставлены центральным нападающим и теперь дадим жару! Команда, настоящая, слишком часто, к сожалению, фальсифицируется, поэтому она так редко выигрывает. Люди выбегают на поле. До них ещё не доходит их присутствие, но они уже приступили, как только мяч был вымечен, или лучше: после открытия матча очаровательной киноактрисой, которая явилась из одного немецкого фильма, ведь и такое бывает. Кроме того, я давно уже хотела сказать: в нашем плотном, мясистом молчании скрыты тайны, и скрыты они в винных бокалах. Осталось только претворить нашу воду в вино.

Мне покоя не даёт: что-то есть тут на потолке и простирает руки к своей матери, сейчас я пока вижу неотчётливо, но в любом случае это не Иисус, который хочет отдать своей матери распоряжение, кому отдать его одежду, а кому послать упаковку бессмертия, потому что у него немного осталось. Большинство не получит ничего. Старая женщина стоит в ортопедических туфлях, запрокинув голову, и громко говорит в своём обычном повелительном тоне: сейчас же спускайся вниз! У дочери, между тем, свисают с головы жидкие волосы, покрывая разглаженное лицо её мёртвой головы: благословляющий жест руки в ней уже содержится, жест щита, который во всех остальных случаях производится защитным панцирем танка. В это время новая группа людей тихо входит в дверь, они одеты непривычно по форме. Спорт не гонится за этими людьми, он остаётся сидеть за дверью и пытается зарыть в землю свои естественные отправления, но поздно. Да! Nike, богиня победы, выпустила лимитированный тираж! Толпы юнцов, юношей и остающихся вечно юными уже взяли след и бегут, высунув язык, уткнувшись носом в землю, навострив уши, отточив и остро отшлифовав мускулы, к гигантскому складу одежды, которая уже кому-то однажды принадлежала, ого! Уже названная незваная группа людей — откуда, собственно, её кроссовки? — усаживается у входа и молчит. До той поры, пока что-то не произойдёт и им не придётся снова покинуть эту игровую площадку. Кельнерша поднимает голову над своим подносом, на котором громоздится еда: что за новые гости, вроде вечером нет рейсового автобуса, они вовсе не наглые, вовсе не вольные. Лица новичков кажутся выветренными, так что невозможно оценить их возраст, поэтому мы оцениваем, как принято в наших местах, только их платёжеспособность.

Под потолком слышится лёгкий шорох баварского наряда, госпожа Карин немного изменила своё положение, но не очень, она ведь, к сожалению, связана со своей матерью, которая теперь поднимает свой голос на октаву выше нормальных герц и упирается вверх трясущимися руками, долго ей не выдержать, но правильно ли вообще направлен её взор? Всё больше людей, только странным образом не новые, настораживают внимание и запрашивают немного мозга, который соседи вежливо протягивают им в склянке. К кому это старуха обращается со своей речью? На потолке не видно ничего, что могли бы опубликовать газеты, а также и их, гостей, групповой снимок газеты не приведут. Несколько ртов уже раскрылись для большой обвинительной жалобы и маленькой жалобы на недуг. Присутствующие не желают разложившихся в своей среде, разве что в разложенном по тарелкам виде. Из матери исторгается крик, из глубоких слоев, её суть теперь показывается, и ни в чём ином, как в слегка поседевшем отражении самой себя. Ибо, собственно, дочь ещё понадобится — хотя бы для того, чтобы отшоферить мать домой. Карин! — кричит мать. — Иди сюда! Умеренные — а это дамы и господа, которые сели у двери, как свободные радикалы, которые свободно парят в пространстве и постоянно меняют места, — теперь они вскакивают и вытягивают шеи, поскольку одна старая женщина с разыгравшейся фантазией вертится вокруг своей оси, разбрызгивая, как газонополивалка, ругательства, приказы, проклятая и угрозы. Но адресат всего этого — где он? Там, куда старуха смотрит, его не может быть. Имеющий уши не может её слушать, и имеющий глаза видеть её не может. Что, таким образом, нам понимать под хайдеггеровским бытием присутствия? Одна жалкая сокурортница, часто болтавшая с матерью, когда та привязывала поводок своей дочери к спинке скамьи или ещё куда-нибудь и настраивала свои антенны на приём чужих страстей, пусть хотя бы на десять секунд, направляется к своей дорогой сопрогульщице, берёт её за пролетающую мимо руку и пытается её зафиксировать. Нож после этого дрожа торчит в полу, мать направляет сияющий взгляд, кинжал диктатора, на нарушительницу спокойствия её бешенства. Её крепость распадается на крепкие часта, и, не моргнув глазом и не произведя никакого другого гальванического содрогания, она продолжает свой рассказ дальше, и вы передайте его дальше: моя дочь торчит там, на потолке, посмотрите, женщина в баварском платье, такого платья у неё вообще не было. Я сейчас же куда-нибудь позвоню, тому, кто тоже родился из плоти, а не из воздуха, из которого происходят духи, и он меня поймёт.

Я ничего не вижу, не волнуйтесь так, отвечает чужая, которая вся поглощена этим заблуждением. Дочь, наверное, в больнице, разве нет? Она снова вернётся домой, она снова выздоровеет. Достижения наших врачей неописуемы! Они могут взять мозги из черепа и перенести их совсем в другое место! На мать тихо опускается подол, поглаживающая часть платья, он на мгновение укрощает её, попадание, в лоб, сползает по её лицу, две ноги скользят по материнской груди вниз, как отпущенное весло, остальное следует невесомо, тонущая лодка, становление, которое никогда не было бытием и не было ничем бывшим, просто затянутая в платье ошибка, поскольку изнутри платье ни на чём не держится, под ним нет даже портновского манекена, подкрадывается скрытое, а поверх него, чтобы его видели, надето скрывающее, пышное одеяние чайной согревающей бабы, нахлобученное на всю страну. То ли это ложное в истинном одеянии, то ли истинное в ложном платье? На этом парящем в воздухе платье со всеми его украшениями: это вялые листья салата и два-три древних пучка петрушки, которые не в состоянии скрасить суп, что здесь подаётся, — да, именно такое же и даже меньшее воздействие оказывают сегодня исчезнувшие на нашу повседневную жизнь! Это одеяние без человека — не пришей кобыле хвост Мать морщится, она почувствовала запах, это привидение должно просить прощения. Оно опозорило здесь мать перед другими гостями, для которых обеденный зал — место представления, их тела в мягкой жировой обивке легко сдвигаются с места; но если тела не промаслены, их тайнам не на чем держаться. Они вечно зевают, тела блаженных, предъявляя своё содержимое, единственно доставляющее блаженство, и надеются на любопытство} что кто-то в них захочет заглянуть, но зря надеются. Натягивая упряжь, грудь животного под пышной баварской блузкой, какие носят и местные уроженки, которые таким образом пытаются раздобыть себе новую форму, — в этой спортивной форме Карин должна, если это вообще она, слушаться мать, и мы тоже услышали её мощный голос. Но Карин мы не видели. Она, видимо, поднялась против матери скрыто. Она вернулась, но, как водится, никто не смотрит в её сторону. Как суть обращается к истине, а та оказывается ложью, но этого никто не хочет видеть, так люди каждый день видят, как австр. новостная река забвения стремится мимо него, но не видят дичи, которая валится с потолка прямо ему на голову.

Видение вечной дочери опускается, неопороченное жизнью, с потолка, мать злобно называет дорогое имя, которое сама же дала дочери и которое теперь вырывается сквозь отшлифованные челюсти из искусственного камня вместе с шипением и крошками, отчаянно ища соответствующее ему тело: Карин, сюда, скорее! Мерцает пламя неопалимой купины пожилой дочери, наполняя пространство неравномерными вспышками, поскольку никто не знает, что хорошего о ней сказать, кроме: «Ну и вид у неё, отпад!» У матери волосы дыбом встают по всему телу, ореол, как будто она причислена к лику святых и сразу же, даже не верится, стала блаженной, прилипнув к горячей решётке, рядом с куриными грудками на подносе. Налетайте! А вот дитя, которое принадлежит этой божьей матери: розовые губы раскрылись на странно знакомом лице, и язык пробивается наружу, тычась в уголок рта, чтобы вытянуться в покое и воле. Глаза вспыхивают и просвечивают передний план таким сильным светом, что никто бы не удивился, если бы люди оказались сидящими тут в виде скелетов. Это совершенно новый вид излучения, которое ещё надо открыть. Брови на Карин Френцель тянутся вверх против течения её причёски, которая как дым валит с её головы. Эманация, которая, дрожа, сворачивается калачиком, а потом снова распрямляется вверх и, кажется, испаряется. Граница между тем уплотнилась. Как свет, так и жизнь хотела бы теперь покинуть Карин, уже давно идёт грызня за её платье. Некоторые сами стремятся вернуться в привычную для этих мест оболочку, — тогда, может, им будет разрешено на сей раз остаться? Платье раздувается, парус, наполненный ветром, хлопает со стоном с одной стороны мачты на другую. Что-то светлое пытается выскользнуть из выреза наряда, нутро образа, и образ пытается достичь прочности, верности, чтобы эта верность была узнаваема в качестве тела Карин Френцель, что мне легко сказать, да трудно описать (как ТЕЛО ХРИСТОВО). Будто дунули над щелью органной трубки, такой лёгкий звук: мать, мать, ты не узнаёшь меня? Я хоть и не сын, но зато уже умер.

Мать доплелась до стены, прислонилась спиной, кельнерша обходит её, как малолетняя клича хозяйку. Тут женщина стопорит ход еды в час пик. Калории хотят гореть, жир хочет шкворчать, а тут огонь-пли! из дамской фигуры, огненная колонна посреди помещения устремляется вверх, надо бы, чтобы все смотрели туда, но, кажется, никто ничего не замечает. Лишь несколько мужчин и женщин за тем столом у двери обратили свои нейтральные взоры к человеческому бренди, который подожгли совершенно невинные брандмейстеры и который я всегда буду гнать, как гной, вдоль невинно обречённых глоток, пока живу, ура. Ведь это не влезет ни в какие ворота, то, что мы сделали? Зато оно полезет в бутылку, домашний бренди! Ойе! Тогда это уксус, напитавший губку на копье, да ещё и с водительским правом, этим равноправием любви и жизни! Кто же идёт пешком на рандеву! Что сказать? Большие костры по Ту Сторону распространяют такое зловоние, что местность в окрестностях заражена на многие километры. Сгорает эта женщина или, по меньшей мере, привидение этой женщины. Её губы уже обуглились, обнажив зубы, и фигура скалится, тогда как веки сплавились с глазных яблок, и выпученные очи поблёскивают, упорный взор, правильность точки зрения: мать, пожалуйста, подтвердите, Roger and over! — ну, значит, так тому и быть. И эта мать падает с криком на полтона ниже по иерархии, поскольку она, может, больше и не мать вовсе. Что же случилось, спрашивают все вокруг, неужели эта женщина, которую мы никогда не замечали, а если и замечали, то как воплощённую незаметность, поменяла свою суть и припоминает только то, как она ужасна и как ужасно было это существо, родив которое, она так долго гордилась этим? Это здесь не считается. По крайней мере, это, другое, существо сейчас нигде не видно, слава богу. Дверь распахивается, время идёт вперёд, время снова возвращается назад, и Карин Френцель совершенно спокойно входит, будто из похода, который она провела на Хохшвабе. Люди, пришедшие оттуда, часто имеют этот застывший взгляд, поскольку в горах Штирии очень мало хижин, где можно заправиться и согреться. Впоследствии следует присутствие дочери живьём, я надеюсь, эта, наконец, настоящая. Некоторым можно бросать кости дважды, поскольку с первого раза им выпала шестёрка, НУ, ВООБЩЕ! Дочь улыбается, здоровается, машет всем рукой, по ней не видно никакой разницы. Может, она ещё стоит на пыльном мосту перехода, машины проносятся мимо, внизу грохочет метро в своём туннеле, тёмная толпа людей должна покинуть место происшествия, их уносит прочь, скоро они станут уж не те, а заполнят могилы, поскольку печи все перегружены. Ибо присутствие присутствию рознь, ведь есть разница, когда тебя набивают в душевую кабину вместе со многими другими, или ты один, уютно запершись в гостиной вдвоём с телевизором, видишь насквозь его идеи и можешь читать с экрана, почему, боже мой, ты покинут, снова не поставив точку. Был ты при этом или нет, всё равно проиграешь. Только на олимпиаде или в нашей собственной смерти участие — это ВСЁ, что от нас требуется.

Загрузка...