АЛЬПИЙСКИЕ СКЛОНЫ развезло, только поклонники этих мест ещё сохраняют упорство. Гудрун Бихлер очнулась из сна без сновидений в своей всё ещё нетронутой (и ею тоже) комнате. Что это опять за шум снаружи? Она вскакивает, вспотевшая, во сне она металась по кровати (голова её была далеко запрокинута), и, содрогаясь от мышечных спазм и часто дыша, как собака, отряхивается. Её тело выпало из определённой последовательности событий. Она бросается к окну, хрипя открытым ртом, чтобы возместить потерю кислорода. Когда Гудрун потом снова оглядывается и невзначай роняет взгляд на свою кровать — там никакого отпечатка, никакого оттиска её тела на матраце, который далее ведь и не застелен. А вчера ведь был застелен, нет? Вообще комната не приготовлена. Кровати сырые, не надкушенные, дверца шкафа открыта для проветривания, на столе никаких клетчатых салфеток, которыми хозяйка гостиницы бросается направо и налево, чтобы придать обстановке домашний уют. Поток преходящего, причём этот поток тёмно-красный, мягким валом набегает на Гудрун, в последний момент отворачивается и снова откатывает прочь от неё, красное море не остаётся при ней, остаётся при своих интересах. Всё прочее в норме, нет? Состояние этой комнаты не соответствует никакому жилью, ибо взгляд Гудрун натыкается на знакомые (откуда?) предметы, отклоняется ими на более верный путь, но такого пути нигде не находит. В пятнистом зеркале нет красивого отражения Гудрун. Я вот хочу только спросить: разве нас не радует букетик цветов или конфета, положенная на подушку, поскольку сами мы не местные? Гудрун бы тоже обрадовалась чему-нибудь такому, но это односторонний разговор, который она ведёт со своей комнатой, поскольку та не даёт ответа. Небо тоже слегка омрачилось, замечает она, поскольку пытается вступить в контакт хотя бы с окружающей природой. Издали слышен набухающий и бухающий гром тяжёлых лесовозов, которые доставляют вниз валежник, стволы бурелома, обитые хрустящей хлебной коркой; если ветер попутный, то можно расслышать даже визг пилы на пилораме у Семи родников, туда ведёт красивая экскурсионная дорога, так что нас там ждёт всплеск радости. Осень украсила листья на обочине дороги сверкающим жемчугом росы и испарений. Ландшафт, кажется, заигрывает, почти невоспитанно наскакивает на Гудрун, которая каждую из его дурных манер преследует по закону взглядом, а то и оплеухой по заслугам, но осторожно, он ведь может и сдачи дать парой миллионов кубометров камня. Когда молодая женщина открывает окно — оно поддаётся с трудом, задвижка, кажется, немного приржавела — и высовывается наружу, она охватывает садик перед домом с его отяжелевшими от плодов яблонями; опушка тяжёлого бора, от зависти к такой плодовитости, немного придвинулась, будто хотела заглянуть через плечо забора в окно к гудрун, как и ко всем остальным постояльцам. Такие дикие мелкие вторжения сейчас в большом ходу и у циллертальских «Охотников за юбками», и у других попо-групп, так точно, та легендарная, бросающаяся кусками пирожного пения и обёрнутая в толстую кожу жестоко избитых барабанов банда вальяжных, подневольных их дисковой фирме мужчин, чья прочая одежда так же отмечена примечательными цветами и формами, да, это люди, которые хотели бы впаять свои сырые, питательные музыкальные слюни в упаковку диска, оболочку седьмого неба, а потом ещё скликать всех на концерт под открытым небом, лопаясь от плоти, устойчивой к антибиотикам, заражённой сибирской язвой или кирпичной оспой. Итак, они скликают, и 80 000 человек — кажется, я приписала лишний нуль, нет, всё правильно, — весь этот люд взбирается на холм, чтобы слышать резонанс земли на это пение, но, поскольку они при этом забыли небо, оно, обидевшись, напомнило о себе несколькими миллионами, чтобы обеспечить численный перевес над людьми: то были 500 миллионов кубометров воды! Ужо вам, наверно думал отец небесный, который распределяет по кабелям основные токи, и чуть не стало ужо, совсем немного не хватило, чтобы те, взятые в тиски музыкой и горой, на которой они стояли (не имея в ней своих корней), включая и подошву, на которую они набились, сползли на сотни метров вниз. Горé это всё было почти через край, она чуть не сбросила весь свой эпидермис вместе с подкожным клеточным трактом, вы только представьте себе: оползень, на котором стоят 80 000 человек! — как на летучем ковре Аладдина, люди ступают на собственную береговую дамбу, неустойчивые и на более твёрдой почве, поднимаются в воздух и переступают через нас и наших потомков, которые, известное дело, тоже приедут сюда, потому что не будут знать, когда и где остановиться, если угодили в пение, крики, взмахи рук и съезд ног вниз по склону. Так наша родина износит почву и перенесёт её куда-нибудь в другое место только потому, что люди тоже не захотели лишить себя вольных охотничьих угодий за дичью их любимой музыки.

Террасы берега разбередило визгливым воем усилителей, музыка поднимается, наводняет массы, это приводит к массовым осадкам (массы осаждают кого попало и только потом спрашивают, кто это был), нет, эта музыка — даже пик осадков, она пикирует на массы, и те выпадают в осадок. И вода масс соединяется с массами воды в одну живую кишащую кашу, которая, пенясь, несётся по долине, прихватывая с собой всё, что стоит на её пути. Музыка обрушивается как щебень, весь разбитый, и слушатели обалдевают, поверженные, фаны, которые больше часа были тише воды, ниже травы (как говорит полиция, которая чужих, кого мы не знаем лично, обычно так охотно пропускает через тепло своих рук, что они истаивают и превращаются в ничто), а может, они были контужены всем этим грохотом и давкой? Эти особенности земли, которая и бровью не повела оттого, что мы набили её таким количеством людей — наверное, чтобы они, перебродив, вернулись к нам в глотки, которые на этих людей когда-то так покрикивали, — нет, не мы, виновата лишь невинная погода! И поскольку мы так упрямы, что всегда хотим возвращаться туда, откуда пришли, а именно в тело другого человека, отсюда проистекает и бесцеремонность Эдгара, который сейчас ведёт со своим членом несколько одностороннюю беседу, там, внизу, да, теперь и я его вижу, Гудрун-то видала его уже давно, так как она наконец одолела окно и высунулась наружу, всё ещё не столько вдыхая, сколько выдыхая, и её кисти всё гротескней выворачиваются в суставах. Взгляните ж на меня! — кажется, говорит парень, поскольку перед ним встаёт на дыбы удивительное, его бунчук, который говорит сам за себя, если его хозяин не в состоянии замолвить за него словечко, — теперь он разряжается с брызгами и треском на клумбу с розами на солнечной стороне. В саду штирийского друга-дома. Почему в смерти больше жизни, чем в жизни? — спрашиваем мы себя на этом месте и радуемся уже и ему. Эдгару останется на добрую память то, что оба молодых человека слева и справа смотрели в это время на него, хотя они не потрудились надеть для этого свои лица.

Несмотря на это, они пялятся. Их светлые лицевые массивы, эти обрывы, подбираются на ощупь к стойкому оловянному солдатику Эдгара, который снова начинает держать вахту, становясь навытяжку, вначале робко, а потом всё нахальнее выступая перед своим хозяином, паренёк, готовый доверчиво повернуться к ребяткам, которые хотят его погладить. Они должны тщательно прощупать член Эдгара, поскольку ведь они не могут его видеть. Их головы, которые были их любимыми жилыми объектами, теперь, к сожалению, только на подхвате, то есть одна половина здесь, другая там. Несмотря на это, они глядят друг на друга серьёзно, они похожи друг на друга, как времена года, то есть вообще не похожи. Что-то залило их лицевые части черепа по самую макушку кровью, мозгом, осколками костей, сила, которая проникла в них с грохотом и гигантским потоком воды. Их черепки, эти старые основы культуры, угодили в бассейн катастрофы. Эдгар, глубокая радость рвёт его на части то туда, то сюда, поворачивает к ним по очереди своего заминированного вредителями водяного воробышка, которого сейчас как раз немножко снова развезло. Этой унылой капельнице, которая в работе бывает порой хороша, вечерами поклоняемся и мы, опустошённые старые женщины, смотри-ка, вот она где стоит, а мы всегда искали её где-нибудь в другом месте. Итак, член Эдгара стоит на месте и озирается по сторонам, по горло сытый всей этой толкотнёй в своих мешках с припасами; что, неужто это и есть вечный покой? Но тут и земля потекла от смеха, вот они, на земле, потёки. Людям же сразу подавай целый океан, я даю возможность их почтенным чувствам на безрыбье считаться как «супер», хотя большинство добралось бы куда им надо и с «нормальным» бензином.

Гудрун видит всё это с птичьей перспективы её окна, она слышит преувеличенно громкий шум речушки, которая пробивает себе дорогу через луга, на её берегах навалено больше песка и гальки, чем обычно. Даже сие малейшее из водных событий этой местности в непогоду выходит из своих младенческих берегов. Вообще, кажется, всё, хотя вот уже несколько дней стоит хорошая погода, кровь с молоком, упругая, переспелая, того и гляди брызнет соком, яблоки лежат частью на части развалившись в траве (многие ещё в подвешенном состоянии), как будто творец, который натворил всё это с водой, хотел отплатить ими отдыхающим за то, что они приехали именно сюда. Посмотрите на меня, ещё раз громко всхохатывает Эдгар Гштранц и позиционирует себя, слегка расставив мощные ноги, как факелоносец впереди двух курточных братьев, у которых мышление было законсервировано в сыворотке крови, но потом опять вылито, прежде чем его успели съесть; мышление — это передвижная часть головы, не забывайте это! И с этим досадным обломком мысли из развороченной головы, который он нацеливает против всего, что податливо (твёрдые покрытия ему предпочтительнее, поскольку он может выжать сотые доли секунды!), Эдгар выпрастывает свою пахнущую рыбой дубинку поверх слегка надорванной после его несчастного случая мошны в сторону Гудрун, взгляд которой он обнаружил только что, и Гудрун рассматривает его, как будто хочет медленно перелистать его страницу за страницей, но так и не находит искомое место, может его и вовсе нет. Вот стоит пенис Эдгара, вечный не-вопросительный и оттого бес-покойный, и бледно озаряет свои окрестности, как голая гнилушка.

И земля под этим молодым Зигфридом тоже, кажется, хочет подумать, не было ли у неё внизу ещё каких гостей, кроме, ого-го, этого слишком хрупкого бетона, который не хочет держать, этого пола молодого мужчины, который она, земля, могла бы ещё подержать у себя, но он от неё ускользнул, этот человеческий род, этот плюшевый мишка в веках, поскольку даже часы идут на закат пешком. Так легко теряешь общее представление. Как хорош всё-таки поиск, как крик дрозда! Член Эдгара маячит туда-сюда, оживляясь при каждом ударе маятника давно истекших часов жизни, странно, и оба молодых мужчин, меньший и больший, тоже экспонируют себя в своей ещё родителями неусыпно контролируемой в своё время одежде, полной неожиданностей, — я должна приоткрыть крышку и заглянуть: больший, который, кажется, к тому же и старший, тоже уже нашарил свою, я надеюсь, смирённую хищную птицу в сукне воскресного костюма, нет, стоп, на нём всё-таки кожаные короткие штаны в баварском стиле, вещь неслабая, в ней легко заблудиться, ведь нога уже давно приобрела землистый окрас. И посеревшая птица раскрывает клюв, испетый ею в клочья, и отвечает ещё более пронзительным криком, член у парня раззявился чуть не по корень, ау, вот вам, шум моря, возможно, был бы лучше, но и деревья неплохо умеют. Несколько ужасов получили свою аккредитацию в Австрии и отчаянно хотят дать о себе знать. Член гиганта свистит во всю последнюю дырку. И меньший из двоих спустя рукава сляпанных молодых мужчин преданно повторяет всё за большим, естественно с некоторым сдвигом по фазе. Оба, значит, лезут к себе в карман, находят там небольшой отвал, из которого своеобразно пахнет, как будто чем-то сладким, карамелькой, да вот и он, длинный сук, на котором больше никто не сидит! Который из двух длиннее, померяемся? Левый или правый? Гибель для нездешних — это слабость и конец. Но оба этих безликих вытаскивают своих бледных барашков, свои каракули из штанов и трутся ими друг о друга, так, ну, хотя бы печенья нарежут своей формочкой. Это вполне безобидно, поверьте мне, мальчишки так поигрывают своими карманными ножичками, и они при этом становятся всё больше. Это кайф, хоть иногда и удручает, как долго это тянется или как быстро кончается. Двое суконнокостюмных удовлетворяют друг друга в своих худших проявлениях, раньше это было в золотых солнечных лучах, а теперь происходит в храме природы, из которого женщины, которые раньше одни представляли природу, теперь вытеснены. Слышится жалобное ве-ве меньшего, потому что его грубо дёрнули за ручку кисточки, рот его члена изблёвывает темноту, это видно лишь вблизи, нехорошо со стороны большого то, что он сейчас делает, он и я, мы хотим точно видеть, как это входит в его маленького спутника и как далеко можно забежать при этом вперёд другому, чтобы он тебя не потерял. Он слушает эту трубку (ну чем они не подлодки, мёртвые? И их перископы потом вылезают из земли, как бледные грибы), слегка приподнимает её за слизистую ножку, этот корень блаженства, кладёт себе на ладонь внезапно почерневший, сморщенный стебель пениса, разложение — это как фигура, о которой мечтаешь, но она ушла ещё до того, как ты её имел. Мясо на щелочном базисе растворяется, а вот эрекция меньшего на базисе ладони наоборот выстреливает вверх, как шток складного зонтика, но вот ручка у него внизу скоро отломится. Воспрянувший пол меньшего, кажется, на мгновение воспарил над ладонью большего, воспылал, как лампадный фитиль, а потом протёк сквозь пальцы большего и закапал на землю. Больше двадцати лет времени было у этого парня, чтобы осуществить такое, и в кульминации, поскольку он хочет этого баловника меньшего, которого ему с самого начала, вообще-то, нельзя было даже пальцем тронуть, поднести ко рту, чтобы подивиться на дырку, самое тёмное место юности, её самую тёмную точку, где царит оживлённое глубинное давление, а потом присосаться к нему, плотно зажмурив веки и наморщив лоб; состав лица, почему ты сходишь с рельсов, когда ты нам как раз нужен? — мы получили новый локомотив и тут же сбагрили его. При этих земляных работах, значит, у большего на голых руках распадается весь ствол рода меньшего, всю жизнь презираемого! Эдгар с улыбкой взирает, как рослый крестьянский детина (или кто он там есть) стискивает младшего, который его, кажется, так распаляет, что больший просто не может остановиться, хотя ручное животное, что сидит у него на ладони, превратилось за это время в кучку неприятности; этот детина, кажется, застенчиво, но и настойчиво собрался инсталлировать свою электростанцию — она должна стоять в красивой местности, чтобы мы могли устроить там сидячую забастовку против неё. Эдгар всё чаще поглядывает наверх, на эту Гудрун Бихлер, совершенно не соответствующее ему препятствие в зимнем туризме, поскольку эта женщина при первом же снегопаде норовит закрыть свою трассу. А перед этим лыжник пасует! Как ему спастись от этой осыпи, которая может и загреметь на него с верхнего этажа? Ведь эта женщина изображает из себя вулкан, подъём на который она не хочет никому позволить, поскольку перед этим хочет заварить на нём кое-что по мелочи, а то и по-крупному.

На сей раз, однако, Эдгар разгромит бихлеровский пункт платы за проезд по автобану, поскольку у него нет мелочи, он вынужден проехать напропалую. Из-за этого поглядывания сверху немного пострадал и его шланг-заливщик. Эдгар ещё раз обратил сопло наблюдения к пиписке меньшего парня, с которым больший теперь ставил опыты над человеком. Оба между тем вообще не принимали во внимание Эдгара, как будто его здесь и не было. Он, Эдгар Гштранц, не туда попал, хотя мог передвигаться быстро, как текущая вода на некоторых местах, переливаясь через край. Больший детина уже не знает удержу, он пялится из своих неглаз на этот поднятый палец автостопщика меньшего, который так и не научился приличному поведению, а ведь оно могло бы защитить его от старшего брата, который его теперь по-кобелиному переворачивает, нюхает его, да, пытается далее открутить член меньшего, нет, на самом деле это не получится, а тем временем детина и сам подвергается исследованию, контролю, а именно со стороны меньшего, предназначенного ему в жертву, которому мать, чьим он был любимчиком, пристегнула на ворот рубашки последний национальный бант; однако почти все остальные дорожные знаки отпали, и меньший не имел даже мандата от органов на сыск и задержание, и не было ничего, что позволяло бы применить лицо большего, даже карнавальной маски, потому что у этого господствующего лица вырвало красоту глаз. Да, и точно такая же доля выпала подчинённому лицу младшего. Но всё это, похоже, не создавало им особенных помех. Если большему что и мешало, так это то, что у него был меньший член, надо же так, тогда как у меньшего был более пышный, длинный, наполненный возбуждающим газом, и откуда что бралось, ведь под ним была сплошная грушевая каша, яблочный мусс, преданный земле. Где его источник, нет, не надо из-за этого сейчас же переворачивать всего этого тяжёлого парня (несмотря на относительную малость)! Сзади он тоже выглядит не лучше, а то и хуже! Там, сзади, где вход в прямую кишку, источник не может быть спрятан, потому что оттуда непрерывно вытекает пузырчатая тёмная жидкость, которую острой палочкой можно разбередить ещё больше, если немного продуть слив; белая задница юноши имеет решительно больше вида, для большего уж точно, чем лицо, которое изначально предназначалось для сигналов, свечения и угасания. Так как больший, это давно всем стало ясно, был в жизни постоянным прихвостнем меньшего, его великим фаном и вместе с тем его злейшим врагом, это заметно по всем жестокостям, которые тем не менее тут же переходят в доверительность между обоими, и может, думаю я, их не следовало хоронить вместе. Под землёй не так легко с кем-нибудь познакомиться, особенно если не подсуетился насчёт смены одежды. Но у них был всего один костюм для их равнения смирно, ну, по одному на каждого. Их тела для этого как будто срослись вместе, старая привычка ещё из детства, и дурное так и выступает из них в своём костюме дурня. Хорошему они друг от друга научиться не могут, у них нет ни одного таланта, который я могла бы обнаружить. Какая удобная, нетесная у них одежда, и кому какое дело, как там всё выглядит под ней. Оба сыты, как листья на ветке, но им хочется откусывать друг от друга всё больше, пока их белое великолепие окончательно не изойдёт на пересохшей, мешками укрытой от холода клумбе.

Они смотаны в один клубок, в разложенный костёр из мяса, сучья их конечностей торчат во все четыре стороны, их отверстия (и их лица тоже одно сплошное отверстие, заходи не хочу, рот больше не торвард, можно забивать, он теперь лишь жалкий привратник!) озарены светом, ибо это день, они блестят, как помытые окна, приветливые, круглые, так они зовут, вытянув губы, своего немого зрителя, Эдгара, в их бодрое двойное образование. Оно единственное в своём роде: почти жаль, что скоро нахлынут массы, и всё половинчатое, что больше не является целым (жалко красивых голов!), будет снесено. Безутешно.

Уже этот Эдгар сделал шаг вперёд, чтобы примкнуть к вольной игре сильных, это, как всегда, мальчишеская игра, земля к земле, зола к золе, сигналы молодых мужчин будут поданы и снова погашены на бумажке, где стоят квоты попадания в прогнозе погоды, этому парни научились при жизни на поверхности, из видимого над ними пространства, где и студентка Гудрун Бихлер всё ещё висит и отчаянно тянет на удочке глаз ту крупную рыбу, вернее среднюю, зажатую между двумя рыбами-пилотами, которые должны были препроводить её в вечность, да их самих зажало в тиски собственного пола, — ту, значит, крупную рыбу, которая, наконец, не против стать добычей. Его божий дар, хорошо пронизанный кровью, имеющий такой тёмный и вместе с тем такой огненный окрас, правда, отчётливо дрожит, уставившись на Гудрун, и подаёт ей знаки, что готов вскарабкаться по Эдгару и дальше по стене, как дикая лоза, тогда как его владелец, вообще-то, лучше последовал бы (в доказательство, что он не пьян?) за отвязанной прямой линией, которая ни на чём не держится, за отвесом мрачной линии тени, которая заведёт прямиком в землю, где нет ничего и где его никто не ждёт, и чего ему там надо? Женщин освобождают, причём при помощи прибора, который может взбивать пюре, месить и тискать, мужчины, которые, вообще-то, предпочли бы сидеть в котле этого прибора, так, чтобы никто не хотел так уж сильно идологизировать их стремительно редеющее в войнах поголовье, но оба альпийских парня там, внизу, именно это и делают: крепко взбивают друг друга, как яичный снег, тискают и месят друг друга. Смачные поцелуи звучат то снизу, то сверху, смотря по тому, куда они, играя в догонялки, засалят один другого, то из чердака, то из погребка с молодым вином, поцелуи попадают в лавину из перебродившего мяса, да, перебродило, ибо сношения этих двух при жизни были чересчур сладкими; ни одному человеку нельзя до такой степени жить в другом, он должен всегда знать и дверь наружу, и, по возможности, запасной выход. Смерть создала ещё одну проблему, я говорю об этом без особой охоты: недержание в области ануса, и оба истекающие соком парня, чья плоть только что казалась белой, медленно покрываются коричневатой жидкостью, которая вытекла из области rectum/anus, так что возникло унизительное положение, которого, однако, ни один из них не воспринимает; напротив, они исследуют друг друга с постоянно возобновляющейся силой, опрыскивают друг друга, ну-ну, это поистине повод для изумления, и вот ещё тоже: немного неконтролируемого белёсого поноса, которым день-деньской, год-годской окропляют один другого, не может воспрепятствовать тому, что эти дикие работники счастливо начинены друг другом, как трубочки с кремом, в которые всегда хочется погрузить язык, чтобы потом с этим хоботком наслаждения забиться в тёплое место и снова вынырнуть с тёмным опроставшимся ртом. Но где нет врат, через которые блаженный Иисус мог ходить с прямой спиной, там и нам не понадобится судья, выпрямляющий наши пути. Или: Иисус — сам врата, через которые верующие могут войти в мистерию, и что они там найдут? Одну из наиболее часто встречающихся опухолей, которой и мы заболеем, любовь, я беру это слово назад, а вам за него дам другое, только я не знаю, куда я его задевала.

Эти два селянина, из чьей поступи вырастают тяжёлые шаги, которые они предпринимают друг против друга, больше во веки веков не нуждаются ни в каких соратниках; их мягкие, нет, скорее перемазанные, слипшиеся локоны играют с тяжёлым обрывом черепа, и владельцы этих лакомств, состоящие из земли и мира, производят впечатление, будто они хотели шаловливо скатиться по склону, обнявшись, вцепившись друг в друга, как в последний спасительный куст, красота! — и они так радуются и так вертят хрупкий громоздкий объект (это то, что должно защитить челов. поселения от могущества природы и при этом легко само может стать угрозой) — Эдгара Гштранца, который ничего такого не натворил, кроме того, что отказал себе в крошечном повороте руля, когда должен был в летучем танце вписаться в поворот, рекордист скорости, оп-ля, вот те раз! — слегка затуманенный взор, быстро вобрав в себя около двадцати сантиметров воздушного потока, упирается в стену дома. Там, наверху, ему вроде бы машет рука, или нет? — белая женская рука, которая, однако, на запястье перечёркнута красной полосой, как будто въезд запрещён; нет, полоса скорее указывает по руке вверх, недостаёт только стрелки на конце, то ли вверх, то ли вниз, да, эта культурная поверхность руки вычеркнута из тетрадки судьбы, больше нельзя разобрать ни одной отметки, и уже никогда не узнаешь, провалился или нет; эта скромная ветка руки, значит, машет, манит молодого спортсмена, который воспринимает это как вызов и теперь берёт разбег, чтобы взбежать по лестнице через три ступеньки, ибо здесь, внизу, уже нашлись двое и уже дополнили друг друга до единого существа, и жизнь покрасила их быстро сохнущей краской, теперь нужно лишь выждать время, чтобы не прилипнуть к ним. Эдгара здесь, внизу, собственно, лишний, третий, пятое колесо в телеге. Если хочешь искать, надо для начала быть на месте. Но там, наверху, память Эдгара запечатлела то, что готово молча сидеть с ним рядом и ни с каким намерением не переходить ему намеренно дорогу — на старт, внимание, марш! Да, за этой дверью идёт какая-то пальба, крики, восклицания, облака, такие грациозные и полные достоинства, но что это? Эдгар всё-таки хотел войти в дом, да, у него было такое чувство, будто он уже преодолел лестницу в несколько прыжков. Что, конечно, не означает, что весь дом, готовый прийти на помощь и в то же время что-то умалчивающий, должен прямо сейчас выйти ему навстречу. Немного расположения хочет для себя каждый из нас, но когда к тебе располагается передом целый дом, это многовато. Дом досадует, что знаменитость Эдгар Г. так долго не идёт раздавать автографы. Бледная ручка с красной полоской ещё торчит в обрамлении окна, как будто собирается выбросить свою позицию, но тут на Эдгара набрасывается уже весь дом, спешит сломя голову, делает секундный рывок, вот он я, со всеми потрохами, окнами и дверьми, и накрывает его, как злобная крышка сандвича, которой нагло подсунули эрзац-накладку, поскольку то ли литр пива, то ли вино, то ли что смыло изначально предназначенный для этого питательный продукт; возникает картинка земли, она мчится навстречу со свистом, и тут весь дом вместе со студенткой ГУдрун Бихлер, которая всё ещё торчит в нём, как полупереваренные погадки в желудке у птицы, обрушивается на Эдгара Шггранца. Тот ещё успевает с разгона взлететь на два метра вверх по стене, словно насекомое, — стоп, разве не наоборот? ведь это он набросился на дом, а не дом на него. В любом случае улица теперь снаружи, а Эдгар внутри. Он, считай, на втором этаже ввалился в дом вместе с окном, так он спешил, поскольку однажды он уже сбился с пути. Молодой спортсмен сам забросил себя в дом, но ему показалось, как будто, наоборот, дом набросился на него. Давайте посмотрим всё ещё раз в замедленной съёмке! Эдгар Гштранц однозначно в ауте! Ударяет молния, повелительница стрел, лука и чеснока. Кто, собственно, защитит наши дома от нас самих? Вечность сделает это. А мы должны оставить наши дома, когда-нибудь.

Гудрун Бихлер только что смотрела из окна, её взгляд парит на солнечном дуновении, хотя сегодняшний день видится ей немного в мрачном свете. Ландшафт движется к ней широкими взмахами, как бабочка, опьянённая солнцем, Гудрун хватается за лоб, наверное это один из тех приступов головокружения, которые иногда случаются с ней, возможно снова её низкое давление. Оно часто приводит у неё к тому, что человеческие поселения, которые она видит, кажутся странно отдалёнными, с кукольными сооружениями, как будто они больше не имеют ничего общего с ней, Гудрун, как будто её детская рука нарочно, из шалости, наделала дырок в этом ландшафте из шёлковой бумаги, как будто всё это происходит в другом универсуме, безотносительно к ней. Там, внизу, выпендриваются трое молодых мужчин, таких же больших, как и маленьких, то есть один очень высокий, один средний, а один скорее низкий, в равной мере ребячливые, как и древние в своих жестах симпатии, которыми они втискиваются изнутри в свои штаны, — собственно, скорее вытесняются из них, потом беззвучно смеются, запрокинув головы, безголосо ржут и снова вальяжно разваливаются, предоставляя себя взглядам, ни на мгновение ока, однако, не затихая. Всё-таки Гудрун не чувствует ничего, кроме лёгкого сожаления, что ей, в который раз, нельзя оказаться там, внизу, с ними и делать то же, что они. Наверное, ей хотелось бы сбежать вниз, но она уже давно предоставила себя другому измерению, пустоте, это ужасно, скажу я вам, тут вам нечего даже вдохнуть, кроме вашего собственного выдоха; и, несмотря на это, Гудрун боится, что явится кто-то, способный читать в ней; но его известие потом надолго запоздает; и всё же, поскольку она вечно кружит вокруг себя, когда-нибудь она снова заглянет к себе. Но того, кто её искал, там уже не будет. Последнее известие о себе Гудрун, впрочем, дала в возрасте шести лет, когда получила ко дню рождения красивую жестяную коробочку с цветными карандашами. Значит, она не знает себя и, чтобы никогда не встречаться с собой, она убила себя; тем самым она хоть и не будет иметь себя во веки веков, но зато ей не придётся и терять себя, и вынужденно обходиться без себя. Так что она, некрасивая, неумная, ненужная, может больше ничего не делать. Она могла бы биться головой о стену, но и у той не нашла бы отклика, тем более восторженного, по ней мог бы скользнуть разве что взгляд врача, чтобы тут же, пожав плечами, отвернуться. Она и сама не оглянулась бы себе вслед, если бы собственное зеркальное отражение проскакало ей навстречу верхом на сивой кобыле. Я думаю, Гудрун на самом деле есть её собственный тормозной башмак, и этот башмак пусть теперь натягивает на себя кто-нибудь другой. Он всегда впору, кому угодно.

Теперь я скажу правду: если добираешься до сознания самого себя, если, значит, можешь объять себя разумом, то в ту же секунду и теряешь себя; иное дело, если тебя обнимает кто-нибудь другой. Тогда ты пронзительно единственный, звонко великий, герой целой серии, которая вся строится на тебе: говорят по-немецки. Конец истины. Гудрун хватается за выходное платье своего пола, которое тоже, может, кое-что может. При этом ведь её никто не видит! Элегантно взлетают её срамные губы, когда она в них роется, что-то ища, в то время как её взгляд всё ещё при-стально, чугунно прикован к молодым мужчинам внизу, — что такое, у неё кровотечение? Как будто речь идёт о чём-то весомом, Гудрун подбирает нескольких крошек, которые она выковырнула из своего родового отверстия, чтобы разглядеть их: нет. Осталось только понюхать: нет сомнений. Это земля! Старая, комковатая тёмная земля, даже отчётливо различимы в комочке два белых корневых волокна. Или это черви? Они не двигаются или не очень. Неужто это эрозия почвы, но тогда какой? Как земля и черви попали ей в лузу? Кто попытался искоренить её, Гудрун, а заодно и всю её семью, которую она за недостатком времени, к сожалению, даже не смогла породить? Истребить её, набив землёй? Неужто земля была единственным, что оказалось под рукой, чтобы заткнуть рот хотя бы её жен. полу? Но ведь и без того не было человека тише воды, ниже травы, чем Гудрун! Где главный источник этого наполнения гумусом? Глубоко, как сквозь слои семян и растений, студентка зарывается в свой собственный вычет, который покрывался лишь несколько раз в жизни и лишь обманчивой голубой дымкой, потому что ведь долго с ней оставаться никто не хотел. Так, теперь всё снова вычтено, пора заново наполнять кингстоны. Гудрун скрючивается и вдруг запускает в себя всю руку целиком! Какой это изношенный шланг, эти конечные морены, которые вползли оползнями в её тело или были кем-то задвинуты туда, вот расширяется каверна, и всё так странно слякотно, так мягко, нет сомнений, здесь находится один из самых угрожающих районов её маленькой населённой области, земля добралась досюда, этого Гудрун в своей пространственной планировке не учла, когда шла к тому, чтобы красиво обустроить своё тело в могиле и подыскать себе мебель, которую она хотела бы там установить; она не подумала о том, что всё это может пасть ниц перед лицом времени, и вот вам главная воротная вена для всей этой давки: Гудрун Бихлер по локоть углубилась в своё собственное тело, она даже смогла раскрыть там ладонь. Каверна. Дыра. Ноющая боль в запястье, как будто Гудрун изнутри своего тела была укушена неблаговидным животным, которому не было видно в темноте. Отвесные стены её гробовой дыры тоже требовали неотложной поддержки и подпорки, в противном случае тело Гудрун рухнет от её же руки и погребёт её под зыбучими песками и валунами! Такое произошло позавчера с автобусом мюнхенского транспортного предприятия, он провалился сквозь землю, на которой он всегда так мягко покачивался в своих сношениях и в которую окунал свои стопы, ибо все колёса слишком часто неподвижно стояли в пробках. Я говорю: супер! — если потом происходит то, что ты себе выдумал. Ау, но этот укус был, собственно, не такой острый, и следующие укусочки тоже, ибо зуб хищного зверя вечности такой острый, что почти не больно, когда он делает фас, но всё же потом эта саднящая боль, жизнь — огрызающийся грызун, который бежит вниз по руке, а оттуда с плюхом спрыгивает на землю, как будто в теле у него больше нет ни малейших обязательств. Он холостой, собирает последние наблюдения, мысли, хочет, может быть, ещё написать письмо владелице зоомагазина, что стало из Твари, эта морская свинка тоже сдала выпускные экзамены, ах, что там: живейший интерес к красивому телу и его половым частям, для того мы и здесь, наконец, мои дамы, самое время! Поэтому Гудрун ещё раз подступает к открытому окну, рука у неё от боли, а может, и потому, что она была перемазана в таком количестве жидкости, сама выскользнула из ножен влагалища, перед нею уже собралась небольшая кучка земли, и на этот холмик полёвки капает, струится, теперь кровь течёт уже на доски пола, и Гудрун, ещё раз с любопытством выглядывая наружу, изменяет сама себе с суетностью, которая висит у неё на груди, словно глиняная походная фляжка, и она её все эти годы безрассудно вливала в себя; она одним движением смахивает с ночного столика свои книги, мысль отсвечивает на Гудрун; не будь она скалой, возвышением, тогда мысль не могла бы этого, пока! — и тогда она пристёгивает верёвку к ошейнику, чтобы до Ничто дошёл смысл этой прогулки в смерть, в наши дни можно получить за полцены дыхательную, ароматическую смерть! И в то время как Гудрун вытягивает шею, чтобы посмотреть, что это там, внизу, сизоватое, спокойное, невозмутимое и немножко надутое, как маленький язык колокола, выглядывает из буль-булькающих кожаных штанин двух молодых мужчин на холодный газон, по одной птичке у каждого, по ящерке ли, неважно, рассматриваешь буквально сложное, раз уж так сложилось, что можешь прогуляться дотуда своим неопытным взглядом, ей давят на безводные шары глаз несколько тысяч тонн земли. В этой разведке Гудрун припомнят, где последняя капля от застолья, времени у тебя не так много, сейчас же отправляйся! И Эдгар, который знает Гудрун, предъявляет свою последнюю каплю, и даже если очень постараться, без пяти двенадцать уже ничего не успеть. Что Гудрун бросается в глаза, так это синева глаз Эдгара, и потом её взгляд опускается и забивает, в последний раз, но хоть кость члена Эдгара заводится от окостеневшего взгляда Гудрун, отпадает от мяса и карабкается вверх, потягивается и взывает к её любованию, и в то время как Гудрун силится что-то сказать, образовать слово, да, хотя бы одно, последнее, поднимает ко рту окровавленную руку, как будто боится подавиться этой толстой белой костью, которая вонзается ей в лицо, чуть ли не сквозь все этажи, она должна иметь член этого человека, она должна, она должна, именно потому, что он ускользает от всякого понимания и есть нечто красивое, что она хотела бы получить в подарок, но она больше не получит достаточно времени, чтобы ещё раз получить свой уже однажды полученный отказ в присутствии, Эдгар Гштранц поднимает своего гуляку, высоко поднявшего головку, смеясь, непринуждённо высоко, а с чего бы ему быть принуждённым, ведь он открыт для любого отклика: толпа на обочине трассы неистовствует, одних только посещений сауны было тысячи, смотрите на меня, дружится, братается он с обоими своими товарищами и потом в повторный раз отдаёт стене дома честь своей жёлтой струёй, помимо этого у него сейчас нет никаких важных дел, потому что важен только он один. К этой воде идёт природа и ищет, в чём её суть, и любая природа находит в этой воде что-то своё. Но эта вода — не вода, а кровь, пожаротушитель-опрыскиватель был включён на полную кровь. И вверху, в самой маленькой комнате этого пансионата, в то же самое время кровь вырывается из запястий Гудрун Бихлер, она барабанит по полу в тоне естественности, она низвергается, человеческое влияние прекратилось, но человеческий прилив всё ещё действует.

Часто кровь бежит в нас целые дни напролёт, а мы этого даже не замечаем. Но если вдруг такое её количество вырывается с достойной удивления силой, как буря и гроза, то уж можно, хоть и сам в этом виноват, поневоле вспомнить в своей нужде про место, единственное, где кровь можно успокоить. На помощь, я истекаю кровью, кричит почти беззвучно Гудрун Бихлер — включите приёмники погромче, — из её горлового аппарата идёт лишь слабенький глухой тон, а поскольку Лесси сейчас нет дома, приходится ей, Гудрун Б., самой позаботиться о помощи. Она слышит деревянный стук подошв девушки, всегда одни и те же туфли в одно и то же время (к сожалению, это не бесшумные сандалии ловца человеков!) в коридоре, тем не менее что за спасительный слабый звук! Человек, который спешит к ней на помощь, спасение, больница, станция плачущих женщин иерусалимских — это ещё не конечная станция! Эдгар в своём весёлом оснащении «поверни и пей» давеча ведь протянул ей свою соломинку, но она не дотянулась, — я имею в виду, она была протянута вовсе не ей, может она и смогла бы возместить ей её потерю жидкости, если бы Гудрун полакомилась из неё, как знать, но кто не хочет, тот уже имеет. Кровь Гудрун барабанит по полу — ради бога, помогите же мне! — давление в сосудах Гудрун падает рапидом, одновременно ускоряется пульс. Сердце хуже снабжается кровью через коронарные артерии. В этой ситуации ЭКГ показала бы ишемию сердечной мышцы. А недостаточное снабжение сердечной мышцы опять же ведёт к ослабеванию пульса. Если давление крови и частота сердцебиения ниже критического значения, это ведёт к недостаточному снабжению мозга кислородом и сахаром. Потеря сознания. Смерть мозга. Самая пора, по крайней мере брачная пора, сочетаться с господом Иисусом, я тут вспомнила, вчера опять два человека сгорели заживо! Подумайте об этом, ибо медленнее бьющееся сердце может, даже без прогрессирующей аритмии, просто остановиться. Циркуляция крови и дыхание останавливаются, это может, если повреждён крупный сосуд, произойти за несколько минут. Шаги горничной приближаются, стук подошв уже совсем близко, у самой двери, бедняга, должно быть, целый день на ногах и бегом, вверх по лестнице, вниз по лестнице, из-за ничего и ни за что, но на сей раз беготня будет иметь смысл, и Гудрун может быть в последний момент воспроизведена, да? Наверняка девушка слышит её, Гудрун, сейчас ещё нет, она могла бы крикнуть и в окно, чтобы Эдгар или двое других парней сразу что-нибудь предприняли, но девушка ведь к ней ближе, сейчас она уже перед самой дверью, её деревенская чечётка уже добежала по коридору до неё, до Гудрун! На помощь! Спасите! Там, сразу за дверью, приветливая беседка, которая, конечно же, сразу примет Гудрун, и она из последних сил бросается к двери, распахивает её, чтобы кто-нибудь ей, Гудрун, перевязал руку, вообще-то ведь она уже в обмороке, почти мёртвая; так, вот дверь, сейчас мы её, но тут — что это бросается ей навстречу, страшнее, чем всё, что было до сих пор?

Стена из земли опрокидывается ей в лицо! Молодая женщина, которая вскрыла себе вены, сейчас будет галантно объята и принята её могилой в земле. Да, теперь вниз, к почве! Сейчас прибудет лифт!

За долю секунды до того, как ей распахнуть дверь, собственно прямо в ту же секунду, Гудрун вместо приветливо семенящих шагов деревенской девушки-горничной не столько услышала, сколько почувствовала неописуемый гул, всё заглушающий гром, канонаду, которую никак не могли вызвать деревянные подошвы горничной. Взревела буря, невеста ветра, кто-то сорвал у неё с лица чёрную вуаль, масса воды, которую невозможно себе представить, с жутким воем понеслась через сады, через все растения, деревья и плоды, которые должны были перед ней склониться, и хватило бы мгновения ока. чтобы увидеть, как восходит молоко в корове, вино в лозе и сахар в буряке, говорит бог. И поэтому земля не может по своему усмотрению просто забирать людей: до чего мы дойдём, если мы, люди, будем всё равно что капли на ведре с помоями! Так однажды придёт нам всем хана, дыра или её начинка. В оленьем обличье мается душа Гудрун, всецело во власти смерти как её добыча. Блуждает по земле, разыскиваемая злом; что от твоих родовых схваток. Отец, то ищет, как бы ему спастись от жестокого хаоса, и кто знает, как тут быть. Это приходит как пожар и поджигается каким-нибудь мальчишкой, как ничейный дом. Потом всё идёт сначала, но я не знаю что. Я посвящаю эти строчки моим мёртвым: деревянный топоток девушки исчезает за стеной из ЗЕМЛИ, его почти не слышно больше, он уже наполовину переварен. И ЗЕМЛЯ встаёт с трудом, тяжело дыша, во весь свой сверхчеловеческий рост, шахта из ЗЕМЛИ надвигается на Гудрун, которая в своём гробу спускается в могилу, с чудовищным грохотом, рёвом и стоном. В восстании дрожит почва. Две звуковые волны наползают друг на друга, выпрямляются во весь рост, шипят друг на друга, как змеи, но интерференции не возникает, а также ничего похожего; размах улёгся, как бич, отдыхать. Стеновидно и высокодомно ЗЕМЛЯ выламывается из своей клетки, обрушивается на Гудрун и снова складывается поверх её тела. Она прижимает уже угасающие запястья, которые она, в конце концов, сама и разрезала, к этой холодной хрящеватой плаценте, лицо, всё тело, тайну своего тела она, Гудрун Бихлер, открыла сама, причём лезвием бритвы. Что-то или кто-то, Гудрун больше не знает, что или кто, поспешно топочет прочь за земляной стеной могилы Гудрун, семенящим шагом оно бежит от этой — невзначай? — пролитой, присыпанной земной калитки, за которой плачет женщина, плачет, плачет и готовится на маленькую закуску для Ничто, раз уж она стала добычей. Где баночка с нарезкой паприки? Я хочу сказать, это всё прах земной, а если нет, то мы превратим его в прах. И также что не есть прах, всё равно когда-то к нему вернётся, что-то раньше, другое позже. Наши зовы выглядывают наружу, не пора ли, нет, у нас ещё есть немного времени. Другие, до нас, прикрутят к смерти снежные крепления и тогда совершат на неё восхождение. Сейчас мы им поможем. Иначе как им пересечь склон и нашу склонность к ужасу?

Загрузка...