В своей книге о муже главу о событиях 1913 года Чармиан назвала «Плохой год»[258]. Она сказала правду. Хотя едва ли границы «плохого года» совпадали с календарными. Начался он куда раньше, да и длился не 365 дней, а гораздо дольше.
Говорят, что «беда приходит незаметно». Однако верность данного суждения кажется неоспоримой лишь тем, к кому она «приходит». Нередко «звоночки» раздаются и загодя, просто их не слышат.
Конечно, катастрофу с «Домом Волка» предвидеть никто не мог, и она в самом деле была внезапной. Вряд ли Лондон усмотрел в случившемся «перст судьбы». И он, и Чармиан, многие близкие (и не близкие) полагали, что пожар стал результатом диверсии — умышленного поджога. Среди прочих подозревали старика Шепарда. За несколько месяцев до события, как помним, Элиза окончательно порвала с мужем и ушла жить на ранчо к Джеку — Шепарда вроде бы видели поблизости накануне. Имелись подозрения относительно одного из рабочих — за несколько дней до пожара Лондон выгнал его. Но правды тогда не установили, официальных обвинений никому предъявлено не было. Джек и Чармиан так и ушли из жизни, не узнав истинной правды. Установили ее только восемьдесят с лишним лет спустя.
Д. Дайер, один из новейших биографов Лондона, приводит интересные сведения. В 1995 году группа судебных следователей, используя специальное оборудование и изучив место и оставшиеся стены «Дома Волка» (а свой дом Джек строил на века!), установила наиболее вероятную причину пожара. Возгорание началось в гостиной (это было известно), источником его стала сваленная кучей использованная ветошь (и об этом знали): смоченная скипидаром, она применялась для пропитки несущих балок, консолей и других выступающих деревянных конструкций. Но современники Лондона не догадывались, что скипидар и образующиеся на его основе соединения имеют способность самовоспламеняться. Собрав всю ветошь и свалив ее в огромную кучу (а день был жаркий), строители, конечно, не подозревали, что тем самым создают идеальные условия для пожара. Ветошь находилась у лестницы, ведущей на второй этаж. Туда шел и ток воздуха — окна и двери «Дома Волка» были открыты, чтобы проветрить помещения. Воспламенившись, огонь рванулся вверх, по лестничному проему, как по трубе камина. В доме никого не было, и буквально через несколько секунд огонь мгновенно охватил пропитанные горючим составом балки и перекрытия[259].
Потеря дома, который обошелся писателю почти в 80 тысяч долларов (вместо запланированных изначально тридцати), была, разумеется, катастрофой. Постройка не была застрахована — просто потому, что у Лондона (впрочем, как всегда!) не было свободных средств.
Но что значат материальные потери по сравнению с моральными утратами? Гибель дома стала прежде всего именно моральной утратой. Потому что это была гибель Мечты. От этого Лондон так никогда и не оправится.
Герой наш, как знаем, давно привык жить по принципу: «я так хочу», что ему в основном удавалось. И на этот раз он не собирался отступать — достаточно вспомнить слова Джека на пепелище, приведенные супругой. Но обстоятельства оказались сильнее его.
Можно сказать: после пожара что-то в человеке надломилось. Но можно выразиться и по-другому: изменился фокус его восприятия жизни. Все вокруг приобрело какую-то новую отчетливость, проявились и стали значимы детали, на которые прежде Лондон не обращал внимания или просто не видел.
Это состояние хорошо знакомо тем, у кого в силу возраста или иных причин возникает необходимость надеть очки — мир преображается. Конечно, это — метафора. В случае с нашим героем всё, разумеется, и глубже, и серьезнее: здесь, скорее, происходила переоценка ценностей.
Для Лондона «преображение» началось в 1912 году. Через некоторое время после возвращения из плавания вокруг мыса Горн Чармиан сообщила супругу, что вновь ждет ребенка. Увы, беременность длилась недолго — случился выкидыш. Лондону стало понятно, что отцом ему более не стать и сына, о котором он так мечтал, у него не будет.
Этим обстоятельством были обусловлены попытки сближения с дочерьми — прежде всего, со старшей, Джоан (младшая, Бекки, была, по его мнению, еще слишком мала).
В связи с последним небольшое отступление. Давным-давно, когда работа над биографией писателя еще не предполагалась, автор этих строк читал. книгу Джоан Лондон «Джек Лондон и его время»[260] и поразился тому, что дочь писателя была яростной социалисткой — куда убежденнее и последовательнее отца. Подумалось тогда: должно быть, их связывали особо доверительные отношения.
На поверку оказалось совсем не так. Уйдя из семьи, Лондон мало интересовался жизнью дочерей, если и встречался с ними, то урывками. Впрочем, предоставим слово Джоан, которая в своей книге об отце писала:
«Он… не преуспел… в отцовстве. Две его дочери взрослели, живя с мамой в Окленде. Когда они были маленькими, он особенно о них не вспоминал — частых, но очень коротких посещений ему вполне хватало».
К тому же, даже при этих «коротких посещениях», вспоминала Джоан, «от папы всегда пахло спиртным».
«Более двух лет он отсутствовал, путешествуя на “Снарке”. Если бы после возвращения он стал приезжать, тогда в их отношениях мог бы случиться прорыв. Но после южных морей он был сильно занят делами на ранчо и появлялся в Окленде куда реже, чем прежде. Между тем девочки росли, взрослели, и для них Джек Лондон представлялся скорее некой эфемерной фигурой, появлявшейся вдруг из ниоткуда на мгновение; им казалось совершенно невероятным, что он их отец — они его совсем не знали»[261].
Начиная с конца 1912-го, попытки сближения с дочерьми со стороны Джека стали настойчивыми. Он увеличил содержание бывшей жене, приезжал, гулял с девочками, приглашал их и Бесси пожить на ранчо (даже предлагал закрепить за ними в доме постоянные комнаты). Впрочем, единственный их визит закончился скверно. Чармиан, которая, безусловно, ревновала Джека к прежней семье, устроила скачки на лошади — рядом с тем местом, где ее супруг расположился на пикник с детьми и их матерью. Да и сама атмосфера разгула, царившая на ранчо, по мнению матери, могла оказать на девочек дурное влияние, а потому Бесси отказалась от дальнейших посещений.
Повзрослевшая на четверть века Джоан (свою книгу она писала в 1930-е) понимала, что руководило Лондоном: «Он хотел ребенка, мечтал о сыне от второй жены, но дочь, которую родила ему Чармиан через год после возвращения Калифорнию, прожила всего несколько дней… Через несколько лет он попросил Джоан и маленькую Бекки приехать на ранчо и погостить — пожить, познакомиться, лучше узнать друг друга; девочки попали в непонятную для них ситуацию — с мамой расставаться они совсем не хотели».
Лондон пытался завязать с Джоан переписку, но дальше нескольких ответов, вероятно, написанных не без участия матери, дело не пошло. Это не были происки Бесси. Отнюдь. Это было решение дочери: она не могла простить отцу измены. К тому же ей было 12 лет — начало переходного возраста, тяжелый период.
Вскоре после пожара отец написал Джоан письмо. Она не ответила. Через два дня он написал еще: «Мой дом, в котором так никто и не жил, сгорел дотла, а от тебя я не получил ни слова. Когда ты болела, я навещал тебя. Я принес тебе канарейку и цветы. Теперь я болен (это — правда, вскоре после пожара Лондон заболел. — А. Т.), а ты молчишь. Мой дом — моя мечта — уничтожен. А тебе и сказать нечего… Джоан, дочь моя, пожалуйста, запомни, что мир принадлежит честным, правдивым и справедливым, тем, кто громко говорит правду, тем же, кто молчит, лжет и обманывает самим своим молчанием, превращая любовь в посмешище, а отца — в право на бесплатный обед, тем мир никогда не будет принадлежать. Не думаешь ли ты, что мне пора, наконец, получить от тебя весточку? Или ты хочешь, чтобы я навсегда потерял к тебе интерес?»[262]
Были там и слова о матери — что она не может быть объективной, ревнует, но это только потому, что «ревность — свойство женской натуры».
Как мы видим, письмо — жесткое, если не сказать жестокое. Джоан ответила (под нажимом матери или нет?): «Папа, ну, я прочитала Ваше письмо, прочитала его два раза и внимательно… я довольна той обстановкой, в которой живу… меня возмущает Ваше мнение о маме — она хорошая мама, и что, вообще, в этом мире может быть важнее, чем замечательная мать?.. А теперь, папа, поскольку этот вопрос мы обсудили, можно мы не будем уже к нему возвращаться? Мне нечего больше сказать по этому поводу…»
Лондон написал еще. Джоан ответила: «Пожалуйста, папа, пожалуйста, — пусть это письмо станет последним из тех ужасных писем, которыми Вы заставляете меня отвечать Вам. Мне так больно писать их, но Вы требуете от меня ответов, а по-другому я не могу — на Ваши письма могут быть только такие ответы»[263].
В 1915-м их переписка возобновится, но на тот момент (в 1913-м) это были последние письма от дочери[264].
Похоже на то, что после пожара Джек в новом свете увидел и Чармиан. Прежде он явно не замечал того, что с самого начала видели другие — близкие писателю люди (почти всех Чармиан после замужества быстро от Джека «отвадила»): «Ее смех звучал слишком громко, навыки верховой езды выглядели нарочитыми, страсть и пыл, с которыми она играла на фортепьяно и пела, граничили с безвкусием…» Впрочем, старшая дочь писателя объясняла «присущий ей эксгибиционизм… совершенно нормальным для женщины желанием постоянно привлекать внимание мужа — пока не станет слишком поздно»[265].
Современник Лондона Ирвинг Стоун представлял ситуацию яснее:
«Он <Джек Лондон> с беспощадной ясностью увидел, что Чармиан в возрасте сорока трех лет — все еще ребенок, целиком поглощенный ничтожными ребяческими забавами. Соседи вспоминают, как она “рассказывала нескончаемые истории, по-детски болтала вздор о своих драгоценностях, старинных нарядах, шапочках, других мелочах. Ей хотелось быть вечно женственной, вечно очаровывать и покорять”. Он страдал, замечая, что гости пытаются скрыть замешательство, что они смущены ее делаными манерами, кокетством, стараниями изобразить юную, прелестную девушку, которой она постоянно мнила себя; что они озадачены ее причудливыми, украшенными драгоценностями, ярко-красными, точно маскарадными, костюмами, чепчиками в кружевных оборках, которые носили еще в девятнадцатом веке. Ее сводная сестра вспоминает, что в детстве у Чармиан была привычка выглянуть из-за угла, скорчить рожу или сострить и пуститься бежать, чтобы ее догоняли. Она и сейчас выглядывала из-за угла, острила, ждала, что будут догонять. Однажды вечером Джек и Элиза сидели за конторкой в столовой и ломали голову, как справиться с уплатой долгов. В этот момент в комнату влетела Чармиан, прихотливо задрапированная куском бархатной ткани, и манерно прошлась по комнате: “Посмотри-ка, Друг, ну не дивная ли получится вещичка? Я только что купила два отреза”. Она ушла, и наступило долгое грустное молчание. Потом Джек повернулся к Элизе и сказал: — Это наше дитя. Мы всегда должны заботиться о ней»[266].
Разумеется, их любовь не закончилась; она была жива и продолжала оставаться взаимной. По-прежнему Чармиан называла Джека «Друг», «Мужчина», а он ее — в глаза и в письмах — «Друг», «Женщина» (именно так: всегда с большой буквы), демонстрируя страсть и не скрывая откровенной чувственности отношений. Но вот полагаться на нее как на свою половину, доверяя во всем полностью, — теперь он понимал это отчетливо — не мог. А сейчас ему нужна была именно опора: после пожара он должен был объявить себя банкротом, но не способен был отказаться от «Ранчо Красоты».
Опора Лондону была нужна и вот еще почему — из-за реакции американских социалистов, тех, кого он считал единомышленниками, «товарищами». Они не раз порицали его, когда он строил свой «Дом Волка», утверждая, что Лондон «окончательно обуржуазился». Напрасно писатель отвечал, что свою собственность он заработал сам, а не нажился, эксплуатируя труд рабочих. Теперь кое-кто из «товарищей» утверждал: пожар, погубивший мечту, стал актом справедливости. Такая душевная рана, конечно, кровоточила.
В добавление, не оправдались расчеты на урожай (вскоре после пожара это стало очевидно) — свое дело сделала жара, поразившая в тот год Калифорнию, а также нашествие насекомых, уничтоживших то, что пощадила засуха. Ближе к осени добавился падеж скота. К тому же кто-то застрелил (преступника не нашли) жеребца-производителя, купленного за большие деньги.
Были и другие потери.
Джек Лондон, как и многие писатели, испытывал особый интерес ко всевозможным печатным устройствам — будь-то пишущая машинка или типографское оборудование. Конечно, ему далеко было до Бальзака-типографа или Марка Твена, который постоянно покупал все новые модели «ундервудов» и «ремингтонов» и вложил целое состояние в «Печатную машину Пэйджа». Но он явно верил в «силу печатного слова» и в возможность извлечения дохода из этого. В частности, большие надежды Лондон возлагал на некий «Миллеграф» — «новейшее устройство для фотомеханической печати». Он рассчитывал, что это изобретение произведет переворот в издательской деятельности и принесет ему много денег. В «дело» его вовлек давний приятель Джозеф Ноэл, журналист и писатель (позднее создавший содержательную книгу о Лондоне, Стерлинге и Бирсе, которых много лет знал[267]). Писатель поверил и два года подряд (1912–1913) вкладывал в проект изрядные суммы, но все закончилось «пшиком». Он, конечно, мог бы успокоить себя тем, что его потери несопоставимы с потерями Твена. Но едва ли от этого было бы легче.
Что интересно: сам Ноэл денег в проект не вкладывал (у него их просто не было) и отделался «легким испугом», но дружба с Лондоном на этом закончилась (в книге, правда, Ноэл об этом не упоминает).
Тогда же Лондон оказался вовлечен в еще одно «большое дело», с большими же вложениями. Правда, в него он вошел по собственному почину. Оно было связано с кинематографом. В то время Голливуд еще только обретал свои очертания, но Лондон видел его перспективы, понимал, что «фабрика грез» может приносить изрядный доход. Вместе с актером Хобартом Босуортом[268] он взялся за экранизацию собственных произведений, первой должен был стать «Морской волк». Деньги требовались большие, а перспективы были туманными, поскольку существовала проблема авторских прав. Лондон с удивлением узнал, что авторские права не распространяются на экранизации. Более того, они принадлежат не только ему как автору, но и журналам, публиковавшим его произведения. И, вообще, в этой области царит неразбериха, ущемляющая писателей. Потому в 1914 году вместе с ведущими американскими писателями (среди них знаменитости тех лет: Эллен Глазгоу, Бут Таркингтон, Рекс Бич) вступил в «Авторскую лигу» (Authors League of America), с тем чтобы бороться за интересы авторов (и свои собственные)[269].
Кстати, кино Лондону нравилось. Он не только с удовольствием смотрел фильмы, но интересовался технологией съемок и с увлечением наблюдал за процессом кинопроизводства. Даже сыграл эпизодическую роль (роль моряка) в экранизации Босуортом «Морского волка» (1914)[270]. Правда, доходов из прибыльного в грядущем бизнеса тогда извлечь Лондону не удалось. Произошло это позднее — в 1916 году, когда он начал сотрудничать с Ч. Годдардом[271], переработав сценарий последнего в «кинороман», измыслив некую новую жанровую модификацию, чем очень гордился[272].
Но в другом деле Джек Лондон прогорел — в 1912 году дал вовлечь себя в земельные спекуляции и вложил десять тысяч долларов в какие-то пастбища в Мексике[273]. Банк, привлекавший средства, лопнул вскоре после пожара, погубившего «Дом Волка». Деньги пропали. Теперь надо было судиться, но у Лондона на это просто не хватало сил.
Вообще-то Лондон считал, что у него есть чутье и деловая хватка. Интересно, на чем зиждилась эта уверенность? Вероятно на том, что ему — будем справедливы! — в основном удавалось дистанцироваться от разнообразных «предприятий», к участию в которых его постоянно пытались привлечь. В одном из интервью писатель заметил по этому поводу: «Каждый год я получаю примерно сотню предложений, сулящих настоящие золотые горы… и это не считая не меньше сотни проектов щечных двигателей и других изобретений, в том числе лекарств от всех болезней сразу».
Но, как мы видим, от всех предложений уберечься не смог. А если вспомнить, что за «Снарк» он заплатил почти в пять раз больше, чем тот стоил, а за «Дом Волка» — почти втрое, становится ясно, что бизнесмен из писателя был неважный.
Что ему оставалось в создавшейся ситуации? Только одно: сочинять, сочинять, сочинять. Другого способа зарабатывать деньги и расплачиваться с долгами он не имел, да и не знал.
1913 год Ирвинг Стоун назвал «самым плодотворным» и утверждал: тогда «его <Лондона> творчество достигло зенита». Если судить по гонорарам и количеству вышедших в свет произведений, биограф прав. Но вот что касается качества литературной работы, оно было неровным. В 1913-м году вышли четыре крупные вещи Лондона[274]: повести «Алая чума» и «Лютый зверь», романы «Лунная долина» и «Джон-Ячменное зерно», а также сборник рассказов «Рожденная в ночи», куда были включены знаменитые «Мексиканец», «Убить человека», «Когда мир был юным». Действительно, за исключением, пожалуй, «Лунной долины», всё упомянутое принадлежит к числу лучших произведений Лондона. Но почти все это написано раньше — в 1912-м и в первой половине 1913 года (а «Мексиканец» и «Лютый зверь» вообще в 1911-м!).
После пожара работоспособность и продуктивность писателя резко снижаются, но он, сжав зубы, преодолевая депрессию, — день за днем — сочиняет и сочиняет. Тогда Лондон писал роман «Мятеж на “Эльсиноре”», и роман шел очень трудно. Читая его, буквально ощущаешь, как тяжело давался автору текст (особенно вторая половина), как он «вымучивал», «выжимал» из себя слова, предложения, абзацы… Затем, без перерыва, Лондон принимается за новый, теперь фантастический сюжет — «Смирительная рубашка», в основу которого легла история Эда Мбрелла, заключенного, проведшего в каторжной тюрьме более пяти лет (Лондон был одним из тех, кто добивался его освобождения, а потом привечал у себя на ранчо), в полной мере испытавшего на себе все ужасы описанной в романе пытки. И в зарубежной, и в отечественной критике произведение это оценивается высоко — как с точки зрения замысла, так и исполнения. Довольно странно: на наш взгляд, роман (особенно в начале) излишне многословен, изобилует ненужными подробностями и деталями, да и перемещения героя во времени и в пространстве, скажем так, весьма слабо мотивированы. Не говоря уже о научно-фантастической составляющей сюжета — от «науки» он предельно далек. Но удивляться тут особенно нечему — Лондон спешил, и следы этой спешки видны «невооруженным глазом». Впрочем, он давно (еще в 1911 году) объяснил принципы своей работы: «У меня нет незаконченных произведений. Бывает только так: если я начинаю сочинять историю, я обязательно ее заканчиваю. Если она удалась, я подписываю рукопись и отсылаю издателю. Если не получилась и я не доволен… подписываю рукопись и отсылаю издателю»[275].
Три года спустя ничего в его «подходе» не изменилось. Или — если и произошли изменения, то явно не в лучшую сторону.
Осознавал ли Лондон что происходит? Безусловно. Но сбавить темп, не брать займы под то, что еще только предстоит сочинить, не мог — ведь на него давили не только огромные долги по сгоревшему дому и ранчо, но и необходимость содержать Бесси и девочек, Флору с «матушкой» Дженни, вести собственное хозяйство, да и стиль жизни менять он не собирался. Это была работа на износ.
Случались, конечно, и паузы. Но, в основном, небольшие — когда ездил повидать дочек (на день-два, не дольше), навещал Флору с Дженни (и того короче), встречался со Стерлингом (несколько раз за два года они с Чармиан выбирались в городок Кармел на берегу океана, где обосновался Джордж). Чуть дольше (неделя — полторы) длились выходы в залив на «Бродяге»; за два года их случилось несколько.
Единственное продолжительное путешествие за два года — командировка в Мексику в апреле — июне 1914 года. Но и туда Лондон отправился только потому, что журнал «Кольере» предложил освещать американскую интервенцию, которая должна была начаться с захвата города и порта Вера-Крус, главной гавани страны. Владельцы журнала посулили Лондону немалые деньги — 1100 долларов в неделю. Причем изрядную сумму заплатили ему авансом.
К сожалению, из экспедиции ничего путного не вышло. Сначала американские военные, опасаясь репутации Лондона-социалиста и антимилитариста, отказывались аккредитовать писателя. Потом все-таки аккредитовали и допустили в Мексику. Но к тому времени, когда он добрался до Вера-Крус, боевые действия уже закончились. Тем не менее Лондон написал и отправил в «Кольере» несколько корреспонденций — таких, как ему и заказывали: мужественных, полных милитаристического задора. А потом заболел. Его свалила дизентерия. Будто почувствовав, что с ее «Мужчиной — Другом» что-то неладно, в Вера-Крус примчалась Чармиан. Оттуда они вернулись в Калифорнию вместе.
Восстанавливался Лондон тяжело и долго. К физическому недомоганию добавилась депрессия.
Вообще-то, депрессии различной глубины и интенсивности были привычными спутницами писателя. Они начали преследовать его еще в юношеском возрасте. Нередко случались и после двадцати, и после тридцати. Читавшие «Мартина Идена» наверняка обратили внимание, что тем же недугом страдал и герой романа (собственно, депрессия и заставила его свести счеты с жизнью). Но ведь иначе и быть не могло — Мартина он писал с самого себя.
Обычно, как мы помним, приступы провоцировались чрезмерными физическими и нервными нагрузками, но были не частыми. К тому же, Джек научился их преодолевать, — меняя род деятельности, отсыпаясь, уходя в море или при помощи спиртного. Теперь — после гибели «Дома Волка» — они стали глубже, интенсивнее и, главное, случались чаще. Прежние средства почти не работали. Если раньше Джеку помогали заботы по хозяйству, теперь они скорее вызывали только раздражение. Полноценно спать он не мог — мучила бессонница, несколько раз за ночь вставал, курил. Отдушиной оставались выходы в залив на «Бродяге», но это были лишь краткие эпизоды.
Что оставалось? Только одно, но самое верное, давно проверенное средство — спиртное. К осени 1914 года Лондон не мог обходиться без него и дня. Да что там — дня, и пятисот слов с утра не мог сочинить без стакана вина или порции (а то и двух-трех) виски. Словом, та же проблема, о которой уже не раз говорилось.
В 1913 году, завершая свою «Исповедь алкоголика», Джек писал: «Привычка пить укоренилась в моем сознании и осталась на всю жизнь. <…> Я решил… буду все-таки пить время от времени! Несмотря на все мои книги, несмотря на все философские мысли, нашедшие во мне особый отклик, я решил спокойно продолжать то, к чему привык. Буду пить…» Конечно, надеялся, что справится с проблемой и станет пить более умеренно.
Но он не знал, что буквально за полгода его жизнь так изменится…
На исходе 1914 года Лондон писал Джорджу Бретту в Нью-Йорк:
«Чертовски тяжело объяснить моим друзьям, что значит для меня ранчо. Дело вовсе не в доходе. Моя самая безрассудная, тщетная, несбыточная надежда состоит в том, что через шесть или семь лет ранчо себя оправдает и не будет приносить убытки. Оно значит для меня примерно то же, что для других актрисы, скаковые лошади или коллекционирование марок»[276].
Слова о ранчо здесь не случайны. В письме — очередная просьба об авансе в счет будущего романа, и речь не о каких-то мифических «друзьях», — так Лондон пытался объяснить своему издателю, что значит для него его «владение». Он действительно очень надеялся (даже был уверен), что через несколько лет «ранчо себя оправдает» и он сможет остановить изматывающий конвейер по производству текстов. Это была его Мечта о Земле Обетованной, где он сможет укрыться, как на острове, и жить спокойно и счастливо. Он очень устал и мечтал о покое.
Иллюзия о возможности счастья в созидательном труде на собственной земле уже отразилась в недавней «Лунной дороге». Эта тема пронизывает и тот роман, о котором Лондон пишет издателю, — «Маленькая хозяйка большого дома». По мнению писателя, это будет «грандиозный роман». Более того, он утверждал: «…история мировой литературы еще не знает ничего подобного. Три сильные фигуры в необычайной ситуации. Просматривая план романа, я готов поверить, что это и есть то самое, к чему я стремился с тех пор, как начал писать. Это будет вещь совершенно свежая, абсолютно не похожая на все, что я делал до сих пор».
Ирвинг Стоун задается вопросом: «Было ли это убеждение искренним? Не старался ли он, подстегивая себя, преодолевая усталость и отчаяние, заинтересовать работой не столько редактора, сколько самого себя?»
Едва ли. Думается, что Лондон был вполне искренен и верил в то, о чем писал Джорджу Бретту. Во всяком случае, Чармиан в своей книге ни о каких сомнениях супруга по поводу романа не упоминает. Лишь сообщает, что «Хозяйку» Лондон завершил 8 декабря 1914 года и тут же отправил рукопись издателю[277].
Оценка «Маленькой хозяйки большого дома» Стоуном жестока: «Это фальшивая, надуманная, напыщенная книга… Задуманный как книга о сельском хозяйстве, в основу которой положены идеи создания образцовой фермы и возрождения фермерства Калифорнии, роман мало-помалу сходит в разряд литературы о “любовном треугольнике”, с полным набором цветистых, сентиментальных преувеличений…»[278]
Однако роман был незамедлительно опубликован в журнале Cosmopolitan, а затем вышел отдельной книгой в издательстве «Макмиллан» и… пользовался у читателей успехом. Правда, Cosmopolitan издавал У. Р. Херст, и журнал был рассчитан на самую широкую (читай — невзыскательную) аудиторию. Да и Бретта из «Макмиллана» в первую очередь все-таки интересовали продажи книги. Разумеется, в «красные» 1930-е годы (когда писалась биография) роман выглядел явной уступкой «буржуазным» вкусам. Высокие литературные критерии той эпохи не могли, конечно, не влиять на оценку Стоуна. Впрочем, последнее не означает, что он не был прав.
Литературная работа — необходимость регулярно поставлять на рынок все новые и новые произведения — явно тяготит Лондона. Чармиан отмечает в своей книге: «Он постоянно повторял, что он ненавидит сочинительство, но — вынужден этим заниматься». Муж и раньше говорил нечто подобное, но в постоянно звучащий рефрен эти слова превращаются в 1915-м. Раздражение нарастало.
«Каждый день, — писал Джек в одном из писем того времени, — я как раб отправляюсь исполнять свою ежедневную норму. Я разлюбил писать. Но это единственный верный способ обеспечить необходимый уровень жизни. А потому — буду продолжать писать…»[279] Понятно, невольник не может получать удовлетворения от своей работы. Да и какое качество может быть у «рабского» труда? Даже в том случае, если «раб» обладает богатым воображением и развитыми профессиональными навыками.
Очевидно, Лондон — не только как художник, но и как человек — менялся. Менялось его отношение к жизни, к самому себе, к окружающей действительности. Тезис этот почти не нуждается в доказательстве. Судите сами: мировая война, разразившаяся летом 1914 года, оставила писателя совершенно равнодушным. Он мог поехать корреспондентом в Европу, но отказался от этого[280]. Разве можно было представить такое три, два, даже год назад? Куда больше разворачивавшихся там событий Лондона беспокоило то, что война ударит по его интересам: перестанут публиковать, сократятся финансовые поступления за книги, изданные в Европе.
Происходит еще и другое: после пожара Джек начинает меньше уделять внимания ранчо, перепоручив дело верной Элизе, которая, кстати, справлялась с ним явно лучше, чем брат. Во всяком случае, никаких грандиозных проектов она не затевала, да и расходы смогла сократить. Хозяин теперь мало — наездами — бывал у себя в Лунной долине. Дотошные биографы подсчитали: за период в полтора года (вторая половина 1914-го — 1915-й) из восемнадцати месяцев в Глен Эллен он отсутствовал двенадцать[281]. Джек провел их в разъездах. Вместе с Чармиан несколько раз плавал на «Бродяге» по заливу и рекам, посещал сельскохозяйственные, промышленные и иные выставки. Об этом Чармиан пишет в своей книге[282]. Совершили они поездку в горы Сьерра-Невады, где катались на санках и лыжах, было еще путешествие к озеру Тахо и т. д.
В январе 1915 года в составе «президентского пула» Лондон по поручению Cosmopolitan (еще одно платное мероприятие!) должен был отправиться в Панаму — к строительству Панамского канала издания Херста проявляли повышенный интерес, — но поездка сорвалась. Писатель решил воспользоваться случаем и отправиться с Чармиан на Гавайи (жену, разумеется, в Панаму он взять с собой не мог, и она планировала погостить у кузины).
Из Сан-Франциско в Гонолулу они отплыли 24 февраля и через несколько дней уже нежились на гавайском пляже.
Пять месяцев, проведенные в райском уголке, должны были стать счастливым «возвращением в прошлое». Но не стали.
Чармиан в книге пишет об этом периоде довольно лаконично, явно избегая подробностей. В принципе, можно понять (хотя не говорится об этом прямо), что она возлагала надежды на гавайский «отпуск». Прежде всего, в том, что касалось здоровья супруга. К. поездке оно совсем расстроилось: Джек совершенно не слышал правым ухом; у него обострились многие давние проблемы, к тому же, и уже несколько лет донимавший ревматизм. Мучили головные боли, одолевала бессонница. Но, главное, не отпускало нервное напряжение: он был постоянно взвинчен — с этим справиться не удавалось ни врачам (впрочем, к их советам Джек не особо прислушивался), ни Чармиан, ни самому Лондону. У него, правда, имелось средство, и он им, разумеется, пользовался: выдав очередную норму в тысячу слов, «угощался», а потом отправлялся в местный яхт-клуб, где играл в карты и продолжал «угощаться».
Горячий песок и солнце справились с ревматизмом, удалось подлечить и другое. Глухота осталась. Расслабляющая атмосфера, вероятно, повлияла и на расшатанные нервы. Впрочем, об этом Чармиан не сообщает — видимо, особенного улучшения в этом направлении она не увидела. Но едва ли могло быть иначе — «рабский» труд никуда не делся: ежедневную норму он «выдавал на гор» неукоснительно.
В то время Джек Лондон создавал одну из своих самых успешных в коммерческом плане книг, «Джерри-островитянина».
«Хочу уверить Вас заранее, — писал он тогда же Джорджу Бретту в Нью-Йорк, — что Джерри — нечто единственное в своем роде, нечто новое, не похожее на все, что пока существует в беллетристике — и не только под рубрикой “литературы о собаках”, но в художественной литературе вообще. Я напишу свежую, живую, яркую вещь, портрет собачьей души, который придется по вкусу психологам и по сердцу тем, кто любит собак».
Несмотря на похвальбу (последние два-три года иначе он о своих новых книгах не говорил, полагая, видимо, что подобная реклама поможет выжать из издателей по максимуму; впрочем, может быть, он действительно верил в то, что писал), книга в самом деле получалась «живой и свежей». И пришлась «по вкусу и по сердцу тем, кто любит собак». Но «новизна» ее, конечно, относительна. Особенно, если вспомнить его же замечательный «Зов предков». Писался «Джерри-островитянин» легко. Ежедневную тысячу слов Лондон выдавал, по воспоминаниям Чармиан, за полтора-два утренних часа и постоянно звал ее, чтобы прочитать тот или иной фрагмент, который, как ему казалось, удался особенно.
Обратно в Калифорнию они вернулись летом. Кроме «Джерри», Джек написал также несколько статей о Гавайях для Херста (их тогда же опубликовал Cosmopolitan), но рассказов на этот раз не сочинял.
Чармиан в своей книге почти ничего не говорит о том, что происходило после возвращения. Отмечает только, что здоровье супруга немного улучшилось, да упоминает, что на ранчо приезжали Эдгар Сиссон (редактор журнала Collier’s) и Ч. Годдард — вели переговоры по поводу новеллизации сценариев последнего и превращения их в роман («Сердца трех»)[283]. Впрочем, об этом мы рассказывали в предыдущей главке. Напомним только, что за работу Лондону было обещано 25 тысяч долларов, и часть уплачена сразу по подписании договора. Видимо, большой популярностью пользовался у американцев сериал (The Perils of Pauline), к которому Годдард писал сценарии (на тот момент — ноябрь 1915 года — съемки и показ сериала продолжались).
Вообще, материальное положение Лондона улучшилось. Хорошо платили херстовские издания, платил Бретт, да еще «Авторской лиге», к которой Лондон присоединился в 1914 году, удалось урегулировать проблему писательских прав на экранизации. Отчисления за последние принесли Лондону в 1915–1916 годах не меньше 20 тысяч долларов[284].
Вполне можно было браться за восстановление «Дома Волка» — средства позволяли. Но недавний пыл угас — о доме своей Мечты Лондон даже не упоминал. Хотя вскоре по возвращении и затеял строительство силосной башни и «дворца свиней» (так и называл его — Pig Palace) — образцового, механизированного и отапливаемого свинарника[285], его интерес к ведению сельского хозяйства стремительно падал. Заботы по ранчо целиком отданы были Элизе. Впрочем, ей заниматься ранчо нравилось. Она, как уже говорилось, оказалась куда более толковой в этом деле, нежели брат. Думается, он понимал это.
Финн Фролих, тесно общавшийся с писателем в эти годы[286], вспоминал: «Я никогда не видел, чтобы в ком-нибудь было столько неотразимого очарования. Если бы какой-нибудь проповедник сумел внушить к себе подобную любовь, он приобщил бы к религии весь мир. Разговаривая, Джек был бесподобен: густые, непослушные волосы; большие, выразительные глаза; не менее выразительный, нервный рот, а слова просто журчат. Что-то особенное находилось у него там, внутри; мысль работала со скоростью 60 миль в минуту, угнаться за ним было невозможно. Говорил он еще лучше, чем писал»[287].
Приведенные слова относятся к 1914 году, а следующие — к осени 1915 года: «Он уж не затевал, как бывало, веселые игры и забавы, не боролся, не хотел ездить верхом по холмам. Глаза его потухли, прежний блеск исчез».
Ирвинг Стоун, который в 1930-е годы водил знакомство с Фролихом и записал его воспоминания, приводит и такие сведения (скорее из того же источника): «Теперь он вступал в беседу не для того, чтобы узнать что-то новое, насладиться умственной дуэлью. Он хотел переспорить, раздражался, ссорился. Когда на ранчо собрался погостить Элтон Синклер, Джордж Стерлинг отсоветовал ему: Джек стал другим»[288].
Изменения можно объяснить нервным истощением: выматывающий труд куда сильнее обычного, неизбежно связанный с напряжением духовных сил (а какое без этого творчество?), алкоголь — в те дни, после возвращения с Гавайев, Лондон пил особенно много…
В своей книге Чармиан, разумеется, не пишет об этом, и в этом нет ничего удивительного. Компрометировать собственного мужа, великого писателя? Это уже за гранью здравого смысла.
Почему-то не сообщает она о другом: о состоянии здоровья супруга. Вот это точно не могло пройти мимо нее и должно было вызывать у жены беспокойство. Лондон не имел привычки советоваться с нею по поводу лечения своих недугов, но и скрывать их от Чармиан обычая у него не было. А, между тем, известно, что как раз тогда Лондон начал усиленно принимать успокоительные и снотворные препараты. Эндрю Синклер, один из биографов писателя, даже предпринял специальное расследование и установил, чтó это были за средства, их количество и источники.
Выяснилось следующее: к концу 1915 года Лондон принимал дозу препаратов, в шесть раз (!) превышающую терапевтическую норму. Средство, которое он использовал, представляло собой смесь опиума, гиосциамина и камфоры. Производили его местные фармацевты (Bowman Drug Company) из Окленда. В добавление к пилюлям, он регулярно делал сам себе инъекции[289]. Так он боролся с нечеловеческим нервным напряжением и постоянной бессонницей.
В экспозиции музея Джека Лондона в Глен Эллен есть небольшой специальный «аптечный» стенд. Там представлены препараты, которые Джек Лондон принимал, в том числе анальгетики разнообразного свойства, а среди них опий, героин, морфин, аконит, белладонна, сульфат стронция; есть даже стрихнин. Большинство из этих средств писатель потреблял в последний год жизни, когда у него возникли серьезные проблемы с почками, но кое-что из выставленного использовал уже в 1915-м.
Как все самоучки, постигавшие науки и жизнь самостоятельно, Лондон во всем и всегда полагался на собственный опыт и доверял исключительно собственным знаниям и представлениям. Относилось это не только к философии, политэкономии, социологии и т. д., но и к иным аспектам знания, в частности, — к медицине. Вспомним, как в юности, пытаясь разобраться в истоках социальной несправедливости, Джек не столько слушал ораторов-социалистов, сколько читал Маркса, Спенсера, Фейербаха и других мыслителей, в том числе и весьма сомнительного свойства. Теперь, когда возникли проблемы с нервами и сном, он, пытаясь разобраться в себе, обратился к работам К. Юнга, 3. Фрейда, других психоаналитиков[290]. А для разработки собственного курса излечения — к медицинским справочникам, учебникам и пособиям. Если ему и нужен был врач, то только для выписки рецепта. А дозировку он назначал себе сам.
Зима 1915/16 года разрушила веру писателя в «счастливую жизнь на земле», а эта вера — что очевидно — явно вдохновляла его в последние годы. О катастрофе, которую пережил Лондон в это время, выразительно сказал Ирвинг Стоун:
«Планы стали рушиться немедленно, один за другим. Несмотря на то, что он ездил советоваться насчет свинарника на сельскохозяйственное отделение Калифорнийского университета, в Поросячьем дворце были каменные полы; все его отборные чистокровные обитатели схватили воспаление легких и околели. Премированный короткорогий бык, надежда Джека, родоначальник будущей высокой породы, оступился в стойле и сломал себе шею. Стадо ангорских овец унесла эпидемия. Многократно удостоенный высшей награды на выставках ширский жеребец, которого Джек любил, как человека, был найден мертвым где-то в поле. Да и вся затея с покупкой широких лошадей оказалась ошибкой; на ногах у этих лошадей растет густой волос, и поэтому оказалось невозможным зимой содержать их в чистоте, в рабочей форме. Это были пропащие деньги. Еще одним промахом оказались тяжеловозы; их отовсюду вытесняли: появились более легкие сельскохозяйственные орудия, с которыми, соответственно, могли справиться лошади более легкого веса; а кроме того, появились и тракторы. Внезапно оказалось, что никому не нужны и сто сорок тысяч эвкалиптовых деревьев, которым полагалось бы расти да расти, чтобы через двадцать лет принести хозяину состояние»[291].
Здесь же биограф пишет: «Он <Лондон> проиграл. Он знал, что дело проиграно, но не хотел признаться в этом».
Лондон никогда не признавал поражения. Но, надо сказать, никогда до этого так и не проигрывал. А тут… он предложил Чармиан уехать на Гавайи и даже спросил ее: а не перебраться ли туда насовсем?