В воспоминаниях о муже Чармиан Лондон приводит интересный эпизод:
«Когда он поступал в школу <Коул Скул>, рутинной процедурой был опрос учителем. Тогда он и настоял, чтобы его звали решительно и просто: “Джек Лондон”.
— Как тебя зовут? — спросила учительница.
— Джек Лондон.
— Нет, — с укоризной произнесла учительница. — Ты, наверно, хочешь сказать Джон Лондон?
— Нет, мадам, — отвечал ребенок вежливо, но твердо, — меня зовут Джек Лондон!
Последовала дискуссия, но в результате в классный журнал, по меньшей мере на год, было записано имя Джек Лондон»[52].
Конечно, это — апокриф, а проще говоря — не подтвержденная история. И не очень понятно, зачем жене писателя понадобилось придумывать эту историю. Впрочем, быть может, ее выдумал муж, а она только повторила с его слов. Во всяком случае, хорошо известно, что в школе никто Лондона не звал Джеком, всем (в том числе и учителям) он был известен как Джонни. А вот имя Джек появилось позднее — когда пятнадцатилетний подросток решил стать «устричным пиратом». Конечно, отрывистое и мужественное Джек звучало «круче», нежели неопределенно-детское имя Джонни. Разве с таким именем к тебе станут относиться как к равному в мире, где рядом с тобой будут «Француз» Фрэнк и «Сатана» Нельсон, «Виски» Боб или даже «портовая крыса» «Паук» Хили?!
Но 300 долларов — огромная сумма! Где взять такие деньги на покупку шлюпа? Кто ему даст взаймы? Он, разумеется, собирался брать именно взаймы: если один набег «приносил не меньше двухсот долларов», то расплатиться он сможет без труда и быстро.
Неизвестно, легко ли далось ему такое решение, но ни к кому, кроме своей кормилицы миссис Прентисс, обратиться он не мог.
«И вот я отправился к своей бывшей кормилице Дженни, чью черную грудь сосал младенцем, — рассказывал два десятка лет спустя писатель. — Она была немного богаче, чем мои родители: служила сиделкой и за это получала приличную плату. Не сможет ли она одолжить деньги своему “белому сыночку”? Что за вопрос? Бери сколько тебе надо!»
Трудно поверить, что именно так все и было. Но денег действительно у Прентиссов было больше, чем у Лондонов, и не только благодаря Дженни. Ее муж, в прошлом офицер армии северян, имел право на небольшую, 10–12 долларов в месяц, пенсию (в отличие от старшего Джона Лондона, «государственной» землей он не обзавелся, потому государство было ему «должно») и, скорее всего, получал ее. Разумеется, кормилица знала о положении в семье Лондонов, знала о выматывающей — и к тому же опасной! — работе Джонни на консервной фабрике и хотела «своему мальчику» добра. Интересно, раскрыл ли Джонни ей все карты, сообщил ли, что собирается заделаться «устричным пиратом»? Что бы ни говорил впоследствии по этому поводу сам писатель, всей правды мы все равно не узнаем — свидетелей того разговора не было. Да это и не особенно важно. Куда важнее, что деньги были обещаны, даны 20 долларов для задатка, чтобы Джек мог вручить его продавцу в знак серьезности намерений.
А теперь предоставим слово самому покупателю: «Затем я разыскал “Француза” Фрэнка, устричного пирата, который, по слухам, хотел продать свой шлюп “Карусель”. Шлюп стоял на якоре на аламедской стороне близь Уэб-стерского моста; когда я явился, Фрэнк принимал гостей, угощая компанию сладким вином. Побеседовать о деле он вышел на палубу. Да, он готов продать свой шлюп. Но сегодня воскресенье. К тому же у него гости. Завтра он приготовит купчую, и я смогу вступить во владение».
В автобиографическом романе «Джон Ячменное Зерно. Воспоминания алкоголика» (в некоторых изданиях подзаголовок романа переведен как «Исповедь алкоголика») Джек Лондон весьма подробно описал, как происходила покупка и какие события этому сопутствовали:
«Я был так счастлив… Вчера в это время я сидел за машиной, в духоте, в спертом воздухе, без конца повторяя одно и то же движение. Какой контраст с царящим здесь беспечным весельем! Я попал сюда чудом и вот сижу, как свой, в кругу устричных пиратов, искателей приключений, которые не желают быть рабами установленных порядков, которые презрели всяческие запреты и законы и стали хозяевами своей судьбы. <…>
Предвечерний бриз весело врывался мне в легкие, рябил воды залива, гнал шаланды, которые нетерпеливо гудели, требуя, чтобы развели мост. Вокруг сновали буксиры с красными трубами, их пенистый шлейф покачивал наш шлюп. От склада вытянули баржу с грузом сахара, и она прошла мимо нас. Солнечные блики золотили морскую рябь; жизнь казалась великолепной»[53].
Впрочем, в этом мире были свои непреложные законы, которым нужно было следовать. Чтобы стать «своим», необходимо было вместе со всеми пить. Юноша испытывал отвращение к спиртному, но вынужден был подчиниться этому закону. Алкоголь довольно скоро превратится для него в серьезную проблему, с которой до конца своих дней писатель так и не сможет справиться. Но тогда, как признавался: «Джон Ячменное Зерно помог мне отбросить смущение и страх и приобщиться к этому союзу вольных душ». Он полагал эту плату совсем небольшой за обретенную свободу. Тем более что в его восприятии «это был бунт, воплощение романтического духа, нечто запретное, но исполненное блеска и смелости. Я знал, что завтра не пойду на консервную фабрику. Завтра я стану устричником, начну разбойничать, как самый удалой пират…». И главное — начнется новая жизнь: «Наконец-то осуществится моя мечта: я буду спать на воде! На следующее утро проснусь, а вокруг — вода, и потом все время, день и ночь, на воде».
Тогда же, во время пирушки, он сговорился с бывшим матросом «Француза» — неким «Пауком Хили»: тот обещал остаться на судне и плавать вместе с ним, ну и, разумеется, ввести его в курс дела и помочь освоиться.
Уже через несколько дней «Рэззл-Дэззл» («Razzle-Dazzle») отправился «на дело», примкнув к флотилии «пиратов», и вернулся с богатой добычей. За первым рейсом последовали второй, третий…
«Чем ближе я знакомился с новой жизнью, тем больше прелести в ней находил, — вспоминал писатель годы спустя и добавлял: — Теперь, вспоминая прошлое, я понимаю, что занимался глупым и постыдным ремеслом. Но в те времена я не видел лучшего примера… Пиратская вольница была мне по душе; теперь я сам становился участником приключений, о которых до сих пор мнил только по книгам». К тому же в свой первый набег он «заработал» столько же, сколько получал за три месяца тяжелого монотонного труда на консервной фабрике.
Джек приобщился к регулярным выпивкам и, судя по всему, начал находить в них удовольствие. А они следовали почти без перерыва: после «дела», до него или даже вместо него. «Джон Ячменное Зерно, — признавался Джек Лондон в одноименном романе, — казался другом, и я начинал уже привыкать к нему».
Новая жизнь захватила и закрутила его — дома он не появлялся, проводя все время на своем судне. Впрочем, разве не об этом он мечтал?
Не совсем понятно, как обстояли дела с долгом «матушке» Дженни, а также делился ли он своими доходами с Флорой. Советские биографы писателя единодушны: долг Джек вернул сполна, часть денег от своего «промысла» регулярно отдавал матери. Ирвинг Стоун не столь категоричен: «Он возвратил няне Дженни часть долга, а остальные отдал на хозяйство Флоре», но — только с первого «набега». По ходу дальнейшего повествования данные вопросы Стоун не уточняет[54]. Обходят эту тему дочь и жена писателя, осторожны и другие биографы: «вроде отдал, — то ли всё, то ли только часть». Осторожность их понятна: невозвращен-ные долги компрометируют героя, а ведь хочется, чтобы он был безупречен. Для советских исследователей Лондон был прежде всего убежденным социалистом, почти коммунистом, а у того, как известно, не только «холодный ум и горячее сердце», но и «чистые руки». Впрочем, до «почти коммуниста» было еще далеко, а 300 долларов — большие деньги, даже для «пирата». Тем более что у него имелись изрядные «накладные расходы», которых избежать он не мог, да, честно сказать, и не хотел.
Необходимую ясность в щекотливый вопрос вносит сам писатель: «Угощая новых собутыльников, я вдруг подумал, что на этой неделе вряд ли смогу вернуть очередную часть долга моей кормилице Дженни. “Ну, ничего, — решил я… — Ты мужчина, тебе надо знакомиться с людьми. Няня Дженни обойдется без твоих денег. Она же не умирает с голоду. У нее наверняка есть еще деньги в банке. Пусть подождет, понемногу все выплатишь”. Я перестал думать о своем долге няне Дженни и, знакомясь с новыми людьми, уже не жалел медяков». То есть какую-то часть долга он отдал, и, скорее всего, меньшую. А на остальное махнул рукой до лучших времен.
Но не стоит строго судить нашего героя: в будущем он расплатится с любимой няней, и расплатится сторицей.
К тому же «пиратствовать» юноше суждено было недолго, хотя ему и присвоили прозвище «Короля устричных пиратов»[55].
«Королем» его прозвали не только потому, что молодой человек был как-то особенно удачлив в набегах на отмели с устричными плантациями (хотя и это было), и не в связи с тем, что был по-царски щедр, угощая «коллег» по криминальному бизнесу (и это справедливо), не пасовал в драках и почти не имел равных по количеству выпитого спиртного (и такое случалось), но и потому, что у «Короля» была «королева». Звали ее Мэйми, и досталась она Джеку вместе со шлюпом. Собственно, «Королевой устричных пиратов» она была уже до того, как познакомилась с Джеком. «Королем» при ней состоял «Француз» Фрэнк. Но увидев новоявленного владельца «Рэззл-Дэззл» — такого юного и симпатичного, — Мэйми мгновенно прониклась к нему симпатией и дала «отставку» Фрэнку. Писатель вспоминал, как при первой встрече, когда обмывали сделку, она сразу принялась энергично кокетничать: «…на меня в упор глядела Королева, подняв свой стакан», а потом «поднялась на палубу подышать свежим воздухом и потащила меня за собой. Я ни о чем не догадывался, но она, конечно, знала, что внизу, в каюте Фрэнк бесится от злости». Разумеется, еще сильнее он «взбесился», когда «Королева попросила перевезти ее на берег отдельно <от всех> в моем ялике». Впрочем, пятнадцатилетний паренек был совершенно неискушен в любовных играх. «Да и могло ли мне прийти в голову, — признавался он, — что седой пятидесятилетний дядя ревнует ко мне, мальчишке?.. К тому же я был совершенно равнодушен к Королеве устричных пиратов и понятия не имел, что Фрэнк… безумно влюблен в нее».
Ревновал Фрэнк не напрасно: с водворением Джека на шлюпе к нему в каюту переселилась и Мэйми. Разумеется, инициатива принадлежала «королеве», а не «королю», который никакого опыта общения с противоположным полом, помимо семейного и очень скромного школьного, не имел. Понятно, что у этого события были последствия: приятные и — наоборот: Фрэнк затаил злобу и пообещал потопить «Рэззл-Дэззл», что не раз и не два попытался исполнить. Ну а «приятные»… С этим немного сложнее.
Прежде всего, кто такая Мэйми? Известно о девушке немногое. Она была старше Джека на год, отца и матери у нее не было, воспитывала ее тетка. Были сестра, помладше, и брат, постарше. Он занимался тем же устричным «бизнесом», но собственной лодки не имел, нанимался матросом. В том числе и к «Французу» Фрэнку. Последнего, видимо, считал достойным покровителем для сестры и был весьма недоволен, что она сменила «Француза» на юношу. О том, в каких отношениях Мэйми находилась с прежним владельцем шлюпа, мы можем только гадать, как, впрочем, и о том, действительно ли он собирался жениться на девушке. Скорее всего, нет: уж слишком резко она переменила покровителя. Биографы строят только предположения, предостерегая от поспешных выводов в духе нашей «свободной» эпохи. Дескать, не стоит предполагать, что с немолодым «Французом» (а затем юношей Джеком) у Мэйми была интимная связь. А тем более не следует мелькнувшую в одном из писем писателя ремарку, что они с Мэйми make love[56], понимать в современном значении[57]. Времена, мол, были другие, более целомудренные, потому всё скорее ограничивалось поцелуями при луне. Что на это ответить? Давайте вспомним мать писателя, ее отношения с мистером Чейни и мистером Смитом, вспомним Викторианскую Англию и печальные судьбы детей в рабочих семьях… Да и вообще, какие у нас основания считать, что нравы припортовой бедноты в США были точно такими же, как у американских девочек из состоятельного среднего класса? Так что, скорее всего, физическую сторону любви Джек Лондон познал именно с Мэйми на борту «Рэззл-Дэззл». Но любви в полном смысле этого слова у нашего героя к «королеве» не было. Об этом Джек Лондон прямо говорит в автобиографическом романе «Джон Ячменное Зерно». Такая любовь придет к нему позже, в образе совсем другой девушки.
Как бы там ни было, с Мэйми или без Мэйми (которая не только дарила любовь, но и создавала уют, готовила пищу), но эти несколько месяцев на борту собственного шлюпа, конечно, были для Джека очень счастливыми. Особенно по сравнению с тем, что было в его жизни до этого. Да и с тем, что будет после. К тому же тогдашнее существование Джека состояло не только из набегов на устричные плантации и чуть ли не ежедневного пьянства (в которое он, по его собственному признанию, все глубже и глубже «втягивался»). Было и то, что ему приносило самую большую радость. Но Мэйми тут ни при чем.
Интересное признание делает писатель в том же романе «Джон Ячменное Зерно»:
«Сколько я ни пил, <алкоголь> не становился мне милее. Мне нравилось его умение создавать дружескую атмосферу и не очень нравился он сам. Находясь в обществе пьющих, я всегда старался поддерживать свое мужское достоинство, но в глубине души по-прежнему позорно мечтал о сладостях. Впрочем, я скорее бы умер, чем позволил другим узнать мою тайну. Зато спровадив “команду” на ночь в город, я предавался наедине своей страсти. Я шел в библиотеку, менял там книги, потом покупал на двадцать пять центов конфет разных сортов, какие можно долго сосать, шмыгал к себе на шлюп, запирался в каюте и, лежа на койке, часами блаженствовал за книгой, отправляя в рот одну конфету за другой. Вот тогда-то я действительно испытывал удовольствие. Четвертак, потраченный в кондитерской лавчонке, приносил мне куда больше радости, чем доллары, выброшенные в кабаках».
Ценная информация. Она красноречиво указывает на то, что было важнее всего для юного Джека Лондона. И так ли необходимы были ему «приключения»? Очевидно, что куда больше он ценил свободу — свободу заниматься тем, что нравилось: читать, развивать ум и воображение. Вполне здоровые наклонности. А «приключения»? Пил он только за компанию — чтобы поддержать дружбу и сделать приятное товарищам; таков был ритуал, и он ему следовал. «Пиратство» являлось только способом обеспечить свободу. Если бы Джек знал другие, более достойные средства добиться материальной независимости, вполне возможно, что он выбрал бы их.
На этом, пожалуй, можно закончить с «пиратским» периодом в жизни будущего писателя — недолгим, но очень ярким. А кому недостает живописных подробностей, адресуем всё к той же его автобиографической книге — «Джон Ячменное Зерно». Там их немало: и про пьянство, и про набеги, и про месть «Француза» Фрэнка… Насколько этим историям можно доверять, вопрос иной. Но, во всяком случае, они вызывают куда больше доверия, нежели те «приключения», что живописал в своем романе «Моряк в седле» Ирвинг Стоун, увы.
Итак, «пиратская карьера» Джека Лондона завершилась довольно скоро: через несколько месяцев после приобретения шлюп подожгли. Была ли то месть отвергнутого Мэйми Фрэнка, или причиной стала особенная удачливость «короля» в набегах, и «коллеги» просто устраняли конкурента, но ущерб оказался значительным. Необходимых средств, чтобы восстановить судно, у юноши, разумеется, не было. Какое-то время (едва ли продолжительное) он ходил «на дело» с одним из своих товарищей, «Тигром» Нельсоном, на его шхуне «Северный олень». О тех временах у Джека остались, видимо, очень яркие впечатления, если он так живописно впоследствии рассказывал о плаваниях на «Северном олене».
«Признаться, я никогда не жалел, — вспоминал он, — что провел эти сумасшедшие месяцы с Нельсоном. Уж кто-кто, а он умел водить судно, хотя каждый, кто плавал с ним, трепетал от страха. Ему доставляло наслаждение быть всегда на волосок от гибели, выкидывать номера, о которых другие даже не мечтали. У него была мания, что брать рифы позор. За время нашего совместного плавания я не помню, чтобы на “Олене” были когда-нибудь зарифлены паруса, даже при самом сильном ветре. Оттого у нас никогда не просыхала палуба».
Увы, «не просыхала» не только палуба. Вот вам пример из того же источника:
«Помню, раз мы с Нельсоном сошли на берег. У меня было в кармане сто восемьдесят долларов. Я собирался первым делом купить кое-что из одежды, а потом уже выпить. Мне необходимо было приодеться. Все мое имущество было на мне: рваные резиновые сапоги, которые протекали так, что вода в них, к счастью, не задерживалась, рабочий комбинезон за полдоллара, сорокацентовая ситцевая рубаха да парусиновая матросская шляпа. Другой шляпы у меня не было, так что эту приходилось носить и на берегу. Заметьте, что я не упоминаю ни белья, ни носков по той причине, что я их не имел. Чтобы попасть в магазин одежды, надо было пройти мимо десятка кабачков. Поэтому я, прежде всего, зашел выпить. До магазина одежды я так и не добрался. На следующее утро я вернулся на шлюп без гроша в кармане, одурманенный, но довольный собой, и мы отчалили. На мне было то же тряпье, что и раньше, а от ста восьмидесяти долларов не осталось ни цента».
Похоже, «Джон Ячменное Зерно» затягивал его все глубже, а ведь парню в описываемое время не сравнялось еще и шестнадцати…
Но вот судьба «легла на другой галс», и из «пирата» он (вместе с Нельсоном) превратился в «сотрудника правоохранительных органов» — поступил на службу в так называемый рыбачий патруль. В автобиографических «Рассказах рыбачьего патруля», опубликованных в 1905 году, Джек Лондон писал: «Мне было шестнадцать лет, я отлично умел управлять парусным судном и знал залив как свои пять пальцев, когда мой шлюп “Северный олень” зафрахтовала рыболовная компания и я должен был временно стать одним из помощников патрульных».
Оставим без внимания утверждение «мой шлюп “Северный олень”» (шлюп, разумеется, ему не принадлежал), заметим другое: из «преступника» (если называть вещи своими именами) Джек превратился в того, кто с преступниками борется. Странная, казалось бы метаморфоза. Но, согласитесь, кто, как не бывший «пират», хорошо знает акваторию и повадки бывших товарищей? Да это и вполне обычная практика. Особенно в те времена.
Впрочем, «охотился» он не на своих недавних коллег (тех, как красноречиво проиллюстрировал писатель, «крышевала» оклендская полиция), а главным образом на рыбаков — этнических греков, китайцев, итальянцев, густо населявших берега залива Сан-Франциско.
«Какой только рыбы нет в этом заливе, — восклицал он, — и какие только рыбачьи суденышки с командой из лихих удальцов на борту не бороздят его воды! Существует много разумных законов, призванных оберегать рыбу от этого пестрого сброда, и специальный рыбачий патруль следит, чтобы законы эти неукоснительно соблюдались. Бурная и переменчивая судьба выпала на долю патрульных: часто терпят они поражение и отступают, не досчитавшись кого-нибудь из своих, но еще чаще возвращаются с победой, уложив браконьера на месте преступления, — там, где он незаконно закинул свои сети. Самыми отчаянными среди рыбаков были, пожалуй, китайские ловцы креветок. Креветки обычно ползают по дну моря несметными полчищами, но, добравшись до пресной воды, сразу поворачивают назад. Китайцы, пользуясь промежутками между приливом и отливом, забрасывают на дно ставной кошельковый невод, креветки заползают в него, а оттуда попадают прямехонько в котел с кипящей водой. Собственно говоря, ничего плохого в этом нет, да вот беда: ячейки у сетей до того мелкие, что даже крошечные, едва вылупившиеся мальки, длиной меньше четверти дюйма, и те не могут сквозь них пролезть. К чудесным берегам мыса Педро и мыса Пабло, где стоят поселки китайских рыбаков, просто невозможно было подступиться: там грудами валялась гниющая рыба, и воздух отравлен ее зловонием. Против такого бессмысленного истребления рыбы и призван был бороться рыбачий патруль»[58].
Вот что не очень понятно, так это обстоятельства, при которых Лондон «сменил флаг». Как это вообще случилось и почему? Сам писатель ни в одном из автобиографических текстов внятного объяснения не дает. Биографы, в большинстве своем, тоже хранят молчание.
Ирвинг Стоун озвучил такую версию: однажды, «когда с грузом устриц Джек и Сатана Нельсон шли к Бени-цийской пристани, их окликнул таможенный чиновник и предложил оставить сомнительное ремесло устричных пиратов и стать агентами службы рыбачьего патруля. Залив Сан-Франциско был битком набит греческими браконьерами — ловцами семги, китайцами — охотниками за креветками, нарушавшими государственные законы рыбной ловли. Поймав с поличным, их не сажали в тюрьму, а штрафовали. Условия работы были таковы: Джек получает половину суммы, изъятой у пойманных нарушителей», и «он с радостью согласился и был назначен агентом патрульной службы».
Насколько можно доверять повествованию Стоуна? Думается, что совсем чуть-чуть. Хотя бы потому, что с «Сатаной» Нельсоном (то есть Нельсоном-старшим) Джек не ходил. Устриц продавали не в Бениции — маленьком, заштатном городишке с тремя тысячами жителей (хотя и временной столице штата Калифорния[59]), а в Окленде. Кстати, и устричные плантации располагались поблизости от последнего, а Бениция находится в нескольких десятках километров к северу. Вода там почти пресная, и в такой воде устрицы не живут. Да и «таможенный чиновник», который их якобы «окликнул», предложить им ничего не мог — рыбачий патруль к его ведомству никакого отношения не имел. И, конечно, на «половину суммы, изъятой у пойманных нарушителей», рассчитывать Джек не мог, а только на часть (от одной трети до половины) взимаемого штрафа.
Р. Балтроп, который, похоже, весьма основательно проработал тему рыбачьего патруля, сообщает: «Обязанности, которые Джек выполнял в патруле, никоим образом не были официальными. Настоящие патрульные назначались советом штата и получали жалованье, но были еще и добровольцы, которым выплачивали определенную часть — иногда половину — штрафов, взимаемых с нарушителей закона. Рыбачий патруль был основан в 1883 году. Он должен был устанавливать нормы отлова лосося и другой рыбы на калифорнийском побережье, но главной его задачей было решение “китайской” проблемы. В докладе Рыбной комиссии за 1886 год сообщалось, что почти две тысячи китайцев в районе залива Сан-Франциско занимаются незаконной ловлей креветок и осетра. Наибольшая часть всей пойманной рыбы приходилась на китайских рыбаков, поэтому в рассказах Джека часто встречаются злоумышленники-китайцы»[60].
Судя по всему, сообщество устричных пиратов Лондон покинул не по собственной воле. Дело обстояло, скорее всего, так. Джек и Нельсон перестали быть «пиратами» не без помощи «коллег». Коррумпированная оклендская полиция имела с «пиратов» свой гешефт: деньгами, выпивкой, продукцией (устрицами). Но любая служба должна демонстрировать свою эффективность. Поэтому время от времени преступники кого-нибудь из своих «сдавали». Нельсон-младший в силу необузданного нрава перессорился с доброй половиной пиратского сообщества, а Джек вообще был новичком и к тому же «Француз» Фрэнк имел на него зуб. Поэтому их, возможно, и решили «сдать». Но кто-то (вероятнее всего, Джонни Хейнголд, владелец припортового кабачка «Последний шанс», который, как можно понять, искренне симпатизировал Джеку[61] и всегда находился в курсе происходящего) их предупредил. Джеку и Нельсону-младшему не оставалось иного, как покинуть Окленд. Хотя бы временно. Да и обида была и у того и у другого на «товарищей». Так наш герой оказался в Бениции.
Однако в бывшей столице штата Калифорния он оказался один (не считая, разумеется, Нельсона-младшего). К тому времени Мэйми с ним уже не было. «Королева», судя по всему, исчезла так же внезапно, как и появилась с ним рядом. Что случилось и что развело их дороги — можно только гадать. Возможно, она вернулась к «Французу» Фрэнку или увлеклась кем-то еще. Но то, что Джек не воспринял расставание как трагедию — очевидно. Впрочем, если любви, как он уверял, с его стороны и не было, то какая, в самом деле, трагедия?
Неясна также дальнейшая судьба «Рэззл-Дэззл» — парусника Джека. Продал ли он его или — просто бросил. Во всяком случае, никакой информации об этом автору настоящих строк разыскать не удалось[62].
В Бениции, которая находится в устье реки Сакраменто при ее впадении в залив Сан-Пабло (к северу от Окленда и Сан-Франциско, в северной части одноименной акватории), нравы были иными — здесь царили закон и порядок. Не в последнюю очередь потому, что в Бениции был расположен арсенал и расквартирована воинская часть. Здесь же находилась и штаб-квартира «рыбачьего патруля». Как следует из рассказов писателя, боролись они с браконьерами — теми, кто ловил креветок и лососевых, используя запрещенные орудия лова. В принципе, зоной их ответственности была вся акватория залива Сан-Франциско (то есть теоретически они могли бороться и с бывшими «коллегами» — устричными пиратами), но в реальности они действовали в северной его части, в заливе Сан-Пабло, богатом рыбой, и с «пиратами» не пересекались.
Из тех же рассказов писателя можно понять, что дело, которым занимался молодой «рыбинспектор», было трудное и часто опасное. Джек Лондон был там на хорошем счету, имел массу друзей и за чужими спинами никогда не прятался. Насколько доходной была служба, судить трудно. Понятно, что получал он несравнимо больше, чем на консервной фабрике, но, конечно, куда меньше, нежели в бытность свою «пиратом».
Такой поворот судьбы был, разумеется, благом для юноши, ведь «сколько веревочке ни виться, а конец будет». Так или иначе, печальной судьбы не избежал ни один из его «коллег» по пиратству. Кто-то погиб в перестрелке с полицией или охранниками устричных плантаций, кого-то подстерегла пуля «товарища», кто-то налетел на нож в пьяной драке, других сгубил алкоголь, некоторые утонули. Те же, кого «судьба хранила», в конце концов все равно очутились «на нарах». Показателен и дальнейший путь товарища Джека Лондона по «рыбачьему патрулю» Нельсона-младшего. В отличие от Джека он там не задержался — слишком пресной показалась ему новая жизнь, да и, как вспоминал писатель, «скучал он по Окленду», а потому вернулся обратно, к прежнему промыслу. Через год его застрелили в очередной «разборке».
Так что «рыбачий патруль» (будем справедливы!), по сути, спас жизнь нашему герою, но, увы, не избавил юношу от пагубного пристрастия, обретенного за месяцы «пиратства». Как бы сам Джек Лондон ни убеждал читателей романа «Джон Ячменное Зерно» (да и самого себя), что он не алкоголик, что пить-де никогда не любил и вообще в любой момент с легкостью мог отказаться от спиртного, изложенная им история отношений с «зеленым змием» убеждает в обратном. Те пьяные эскапады, о которых он так живописно рассказывал, не закончились в Бениции. Скорее усугубились. Теперь он уже не ограничивался единичными пьяными загулами — начались запои, которые могли длиться несколько дней и даже недель. И вот однажды (в «патруле» к тому времени он пробыл около года), как он пишет, после «беспробудного трехнедельного пьянства… я решил: хватит!».
«Ускорил мое решение переменить жизнь, — вспоминал писатель, — новый чудовищный трюк Ячменного Зерна, показавший, в какую непостижимую бездну может свести опьянение. После одной грандиозной попойки я отправился в час ночи спать к себе на шлюп. В проливе Каркинез очень сильное течение, вода бурлит, как у мельничного колеса. В тот момент, когда я лез к себе на шлюп, был полный отлив. Я не удержался на ногах и бухнул в воду. Ни на причале, ни на шлюпе никого не было. Меня стало относить течением!.. Но я не испугался. Мне даже понравилось это неожиданное происшествие. Я хорошо плавал, вода ласкала мое разгоряченное тело, как прохладная простыня. <…> Я никогда не задумывался о смерти, тем более о самоубийстве. А тут мне взбрело на ум, что это будет прекрасный конец короткой, но яркой жизни. <…> Чаша переполнилась, я презирал себя за тот скотский образ жизни, который вел последнее время, и понимал, что меня ждет за мой грех. Живой пример — несчастные босяки и бездельники, пьянствовавшие за мой счет. У них в жизни ничего уже не осталось. Так что ж, хочешь тоже превратиться в такого? Нет, тысячу раз нет! <…> Вода была чудесная. Так и должен умереть мужчина. Нечего печалиться и плакать! Это смерть героя, который добровольно решил покончить счеты с жизнью. И я стал громко распевать предсмертную песню, пока бульканье и плеск воды не напомнили мне, где я нахожусь. Ниже Бениции, там, где пристань Солано выдается в море, пролив расширяется и образует так называемую Тернерскую бухту. Я плыл в полосе берегового течения, которое идет к пристани Солано и далее в бухту. Мне было давно известно, что в том месте, где течение огибает остров Мертвеца и несется к пристани, образуется сильный водоворот. Меньше всего мне хотелось попасть на сваи. Тогда мне понадобится лишний час, чтобы выбраться из бухты. Я разделся в воде и, с силой выбрасывая руки, поплыл поперек течения. И лишь увидев, что огни пристани остались позади, позволил себе лечь на спину и передохнуть. Огромное усилие не прошло даром: я долго не мог отдышаться. <…> Я лежал на спине, под небом, усеянным звездами, смотрел, как проплывают мимо знакомые огоньки пристани — красные, зеленые, белые, — и сентиментально прощался со всеми вместе и с каждым в отдельности. <…> Так прошло несколько часов; перед рассветом холод протрезвил меня настолько, что я стал интересоваться, где я нахожусь, и гадать, успею ли выплыть в залив Сан-Пабло до того, как прилив начнет тащить меня назад. Затем я почувствовал, что ужасно устал и окоченел. Хмель прошел, и я уже не хотел умирать. <…> Я решил плыть к берегу, но, обессиленный и замерзший, сложил руки и вверил себя течению, лишь время от времени делая несколько взмахов, чтобы держаться на поверхности воды, которая становилась все беспокойнее, так как начинался прилив. И тут мне стало страшно. Я был уже совсем трезв и ни за что не хотел умирать. По многим и многим причинам стоило жить. Но чем больше я находил причин, тем меньше было шансов на спасение.
Рассвет застал меня у маяка Лошадиного острова. После четырех часов в воде я попал в опасную полосу водоворотов, образуемых быстрыми течениями из проливов Валлехо и Каркинез; вдобавок начавшийся прилив стал нагонять волны из Сан-Пабло, и все эти три силы вступили в борьбу. Поднялся ветер, короткие крутые волны то и дело захлестывали меня, и я уже началглотать соленую воду. Как опытный пловец, я понимал, что скоро мне крышка. И вдруг, откуда ни возьмись, появился рыбачий баркас — какой-то грек шел в Валлехо…»[63]
Он-то и спас уже отчаявшегося юношу.
Может быть, следовало бы извиниться за обширную цитату, но какой смысл пересказывать то, что так ярко изложено самим героем нашего повествования.
В рассказе «Желтый платок» из сборника историй о «рыбачьем патруле» промелькнула фраза, где автор объясняет, почему собрался уйти из «рыбоохраны». Он пишет, что прослужил там «два года», а теперь «уходит… чтобы вернуться в город и закончить образование. Я скопил довольно денег, чтобы не знать нужды три года, пока не окончу среднюю школу, и, хотя до начала учебного года было еще много времени, я решил хорошенько подготовиться к приемным экзаменам»[64].
Хотя «Рассказы рыбачьего патруля» — ценный источник сведений и их автобиографический характер очевиден, но все же слова, приведенные выше, — художественный текст. Поэтому не следует полностью отождествлять героя с реальным Джеком Лондоном. Вполне может быть, что у самого Лондона уже тогда была мечта завершить образование (хотя верится в это с трудом), но вот чего у него точно не было, так это «довольно денег, чтобы не знать нужды три года». У него вообще не имелось никаких накоплений.
Свой уход он объяснял двумя причинами. Первую мы уже указали: та жизнь, которую он вел, тянула его «в никуда»; он просто испугался, что она может закончиться так же, как у многих его товарищей и врагов, — преждевременно и бессмысленно. Вторая причина — продолжение первой. Он хотел наполнить свое существование смыслом — тем, о котором мечтал. «Я рвался туда, — вспоминал писатель, — где дуют ветры приключений!» В открытое море, в океан! Залив Сан-Франциско был для него слишком мал.
Весьма соблазнительно согласиться с приведенной версией. Во всяком случае, именно «желанием увидеть большой мир» объясняют дочь и жена писателя прощание с «рыбачьим патрулем». Единодушны в этом и советские биографы. Такое объяснение пришлось бы по вкусу и самому Джеку Лондону. Наверняка эту версию слышали из его уст и современники. Как настоящий художник, он был мастак творчески корректировать и собственную биографию. Увы, реальность отличалась от озвученного — она прозаичнее, не так красива и совсем не романтична. Как ни мал был для нашего героя залив Сан-Франциско, всё же, думается, он с удовольствием побороздил бы еще его воды. Но из «рыбачьего патруля» его… «попросили». И причина была неприглядной. Пьянство, которое превратилось в настоящую проблему. Много лет спустя, повествуя о «героических буднях» патрульных, писатель уверял, что спиртное на борт они никогда не брали, в море царил сухой закон. Что ж, вероятно, так и было. Но вот о пьяных загулах юного Лондона на суше в те дни любой может прочитать в автобиографическом романе «Джон Ячменное Зерно» — картина впечатляет. Разумеется, при таком образе жизни он просто не мог полноценно исполнять свои служебные обязанности. И его в конце концов выгнали.
Сознавал ли он произошедшее как серьезную личную катастрофу. Или — в силу возраста, небольшого жизненного опыта — не видел в случившемся ничего фатального? На эти вопросы мог бы ответить сам писатель, но он, похоже, старался не вспоминать о том, что происходило сразу после «патруля». А происходило вот что.
Потерпев фиаско в Бениции, Джек, судя по всему, решил вернуться домой в Окленд. Если читатель помнит, в рассказе «Желтый платок», завершающем цикл историй «рыбачьего патруля», последнее приключение героя происходит, когда он плывет по заливу на патрульном судне, которое везет его в Окленд. Наверняка Джек и хотел таким образом вернуться домой, но в реальности добираться ему пришлось по суше. Беницию и Окленд тогда уже связывала ветка железной дороги, и он мог бы добраться домой на поезде. Но денег на билет у него не было. Тем не менее он оказался на станции — надеясь, видимо, как-то решить проблему. Уехать он не смог. А может быть, не захотел. Неподалеку от станции он познакомился с группой ребят примерно своего возраста. Они бродяжничали, жили мелким воровством, развлекались и пьянствовали. Джек прибился к ним и провел с ними около месяца. Себя они называли «дети дороги». Нетрудно догадаться почему: железная дорога давала им средства к существованию (по мелочи они «потрошили» почтово-багажные отправления), по ней они передвигались, вскакивая на ходу в вагоны. Но это бессмысленное времяпрепровождение Джеку быстро наскучило, к тому же однажды «атака» на проходящий поезд закончилась трагедией — один из подростков сорвался и попал под колеса[65].
Вскоре после этого прискорбного события юноша вернулся домой. Здесь было безрадостно. Семья едва сводила концы с концами — работал только отчим, получая сущие гроши. В отсутствие Джека Лондоны опять переехали и жили теперь почти в трущобах — район назывался Баджер-парк, а дом походил на развалюху. Похоже, Джон Лондон сколотил его сам — из остатков разрушенных домов, что стояли здесь прежде. Джек знал этот район: школьником он по субботам и воскресеньям подрабатывал в местном кегельбане. Да и в произведениях писателя можно найти его описание: в романе «Мартин Иден» район фигурирует под названием «Везел-парк».
«Из этого дома, — сообщает в своей книге жена писателя, — он отправился в большой мир»[66]. Слова Чармиан Лондон справедливы, но не совсем точны. Вернувшись домой, Джек не переменился и возобновил ту же расхлябанную жизнь, к которой уже привык. «После Бениции, — признавался он, — мой путь снова лежал через кабаки… и моральных преград я не ощущал». Делая вид, что ищет работу, на самом деле проводил время в компании таких же выпивох и бездельников. Он возобновил дружбу с Нельсоном-младшим, со многими из тех, с кем устраивал «экскурсии» по барам в бытность «устричным пиратом».
О времяпрепровождении в этот период писатель довольно подробно рассказал (с весьма живописными примерами) все в той же «исповеди алкоголика». Один из эпизодов настолько ярок — и, главное, характерен! — что пройти мимо него просто жаль. Лондон вспоминает, как однажды вдвоем с приятелем они без гроша в кармане сидели в пивной и размышляли, как бы выпить. Дело было накануне муниципальных выборов — на них они и надеялись.
«Во время предвыборных кампаний местные политические дельцы обычно обходят пивные, охотясь за голосами избирателей. Ну, вот сидит за столиком человек, размышляет, чем бы промочить горло, не угостит ли кто-нибудь стаканчиком… как вдруг распахивается дверь и входит целая компания хорошо одетых джентльменов, которые держатся со всеми запросто и…» И всем наливают… «Не заставляя себя просить, ты устремляешься к стойке, осушаешь стаканчик-другой, и тебя просвещают насчет фамилий джентльменов и того, на какие посты они ждут народного избрания».
Но на этот раз «джентльмены» задерживались. Приятели было совсем отчаялись, когда в пивную влетел их общий знакомец. «Пошли, ребята, есть даровая выпивка, — говорит он нам, — пей хоть бочку. Я сразу о вас подумал. Только бы не прозевать». Местное отделение партии («Какой партии — республиканцев или демократов — хоть убейте — не помню», — замечает писатель) устраивало предвыборное факельное шествие, людей не хватало, и «потому призвали добровольцев с обещанием выпивки». Они поспешили дополнить шествие, и после него началось гулянье…
«Открылись все кабаки. Всюду был нанят дополнительный персонал, у каждой стойки в шесть рядов толпились охотники выпить, — сообщает автор. — Некогда было обтирать мокрые стойки, мыть посуду: буфетчики только успевали наливать. Портовые забулдыги из Окленда ждать не желали! Толпиться в очереди и драться за каждый стакан показалось нам слишком нудным занятием. Всё ведь и так наше, верно? Для нас же куплено! Приняв это в расчет, мы совершили фланговую атаку: обошли стойку сзади, отпихнули запротестовавших было буфетчиков и захватили полные охапки бутылок. На улице мы отбили горлышки о край цементного тротуара и принялись пить. Я придерживался представления, что нужно пить сколько влезет, — особенно, когда это на дармовщину. Мы угощали еще кого-то, не забывая, разумеется, и себя; я же хлестал больше всех…»
Потом, пишет Лондон, «мы направились в другой кабак, оттуда в третий, — всюду бесплатное виски лилось рекой… Не знаю, сколько я выпил, — две кварты или пять»[67].
Обратно в Окленд участников шествия должны были доставить на поезде.
«Меня и Нельсона, — вспоминает автор, — выволокли из кабака, и мы оказались в хвосте довольно беспорядочной колонны. Я делал героические попытки идти вместе со всеми, но почти не владел своим телом. Ноги мои подгибались, в голове был туман, сердце громко стучало, легким не хватало воздуха. Мои силы быстро таяли, и помутневший рассудок подсказывал, что я упаду и не доберусь до поезда, если буду плестись вот так в хвосте колонны. Я вышел из рядов и побежал по боковой тропинке, протоптанной вдоль дороги, под развесистыми кронами деревьев. Нельсон, смеясь, пустился за мной. Есть вещи, которые навсегда врезаются в память, как кошмарный сон. Я ясно помню пышные кроны и то отчаяние, которое охватило меня, когда я бежал под ними, то и дело спотыкаясь и падая, к великому удовольствию всей пьяной братии. Им-то казалось, что я валяю дурака, чтобы их позабавить. Они и не догадывались, что Джон Ячменное Зерно вцепился мне в горло мертвой хваткой. Я был с ним один на один, и горькая обида сжала мне сердце: никто понятия не имеет, что я борюсь со смертью! Я, словно утопающий, иду ко дну на глазах у толпы зевак, а они думают, что все это шуточки — им на потеху! Пробежав немного, я упал и потерял сознание. Очевидцы рассказывали мне, что было после. Силач Нельсон поднял меня на руки и понес на станцию. Он втащил меня в вагон и бросил на скамью, но я бился и хрипел. Не отличаясь чуткостью, Нельсон все-таки сообразил, что со мной дело плохо. Теперь я понимаю, что был тогда на волосок от смерти. Пожалуй, так близок к ней я не был никогда. Но я не знал, что со мной тогда творилось, — это мне рассказал уже Нельсон. Нутро мое горело адским пламенем, у меня было такое чувство, что я сейчас задохнусь. Воздуха! Воздуха!»
<…> «Нельсон решил, что у меня белая горячка и я хочу выброситься из окна. Все его попытки усмирить меня ни к чему не привели. Я… трахнул по стеклу. <…> Не помню, что я делал, но я до того отчаянно кричал: “Воздуха! Воздуха!” — что Нельсон сообразил: положение серьезное, и тут не пахнет самоубийством. Он вытащил из оконной рамы битое стекло и дал мне высунуться наружу по плечи и придерживал меня за пояс, чтобы я не выпал. Так я проехал до самого Окленда, отвечая буйным сопротивлением на все попытки Нельсона втащить меня обратно в вагон. Только наглотавшись вволю воздуха, я почувствовал, что ко мне возвращается сознание. Единственное ощущение, запомнившееся мне с той минуты, когда я упал на тропинку под деревом, до той, когда проснулся на следующий вечер, было ощущение смертельного удушья: я стою, высунув голову из окна, поезд мчится, в ушах свистит ветер, искры от паровоза обжигают мне лицо, а я жадно открываю рот и никак не могу надышаться».
«Больше ничего не помню, — повествует далее герой. — Я пришел в себя на следующий вечер в портовой ночлежке. Рядом со мной никого не было. Никто не вызвал доктора; я мог очень просто отдать богу душу. <…> Тем, что я выжил, я обязан… счастливой судьбе и крепкому здоровью»[68].
Выразительный эпизод — что и говорить!
Кто-то может возразить: стоит ли смешивать героя, пусть и автобиографического, но все-таки романа с реальным человеком по имени Джек Лондон? Дескать, в художественном произведении важную роль играет драматургия, — в нем все заострено, к тому же подчинено определенной авторской идее, стратегии. Всё верно, и с аргументами этими особо не поспоришь. Но следует помнить, что текст, к которому мы обращаемся, автобиографический. Он декларирован автором в подзаголовке романа как «исповедь». Ко всему прочему, очевидно, что только тот, кто сам испытал подобное, способен так поведать об этом. Повторим слова писателя: «Тем, что я выжил, я обязан счастливой судьбе и крепкому здоровью». Несомненно, что осознание этого простого факта пришло к нему тогда же, а не годы спустя, и, судя по всему, заставило его повернуть колесо собственной судьбы.
Как часто для того, чтобы изменить привычное течение своей жизни, достаточно сделать всего лишь один шаг. Но алкоголики — слабые люди, и они его не делают. Джек Лондон был молод — в конце 1892 года он стоял на пороге семнадцатилетия. Алкоголь еще не подчинил его целиком, не сломил его волю. И он сделал этот шаг: в последних числах декабря 1892-го завербовался матросом на шхуну[69], уходившую в долгое (семимесячное) и далекое плавание — к берегам Курильских и Командорских островов.
«Джек выбрал самый романтический корабль из всех, — пишет в своей книге Ирвинг Стоун, — один из последних парусников, державших курс на Корею, Японию, Сибирь…» Действительно, трехмачтовая шхуна «Софи Сазерленд», на которую нанялся Джек, была красивым и быстроходным судном — со стремительно-изящным корпусом и длинным бушпритом, слегка наклоненными к корме мачтами. Размерами шхуна не впечатляла — имела всего 80 тонн водоизмещения и едва ли больше 30 метров в длину[70]. Насколько можно судить по сохранившимся фотографиям, вид у нее действительно был импозантный. Однако этим ее «романтичность» и ограничивалась. Может быть, таковой она казалась Стоуну в середине 1930-х, когда парусных судов уже почти не осталось? В Америке же 1890-х парусные суда составляли почти 90 процентов всего гражданского (торгового и иного) флота. Так что ничего особенно «романтичного» в «Софи Сазерленд» на самом деле не было. В те времена существовало много парусников (в том числе в США) куда красивее и романтичнее.
Шхуна была, что называется, «рабочей лошадкой» — промысловой и делом занималась не респектабельным. Даже по тем, отнюдь не вегетарианским временам — жестоким и кровавым: на ней били морских котиков (дамские котиковые шубки — легкие, теплые и красивые — стремительно вошли в моду в 1880-е годы). Их добывали у северо-восточных берегов японского Хоккайдо, в Беринговом море у берегов и на островах Алеутской гряды, на Курилах и на Командорах. Уничтожали их жестоко — на море и на суше. Били гарпунами, стреляли из винтовок, револьверов и даже использовали взрывчатку. Ценился не весь мех: самцы-секачи и взрослые самки не годились. Ценен был мех молодых животных и детенышей. Но чтобы до них добраться, необходимо было сначала уничтожить взрослых, — те защищали младших отчаянно. Потом забитых животных поднимали на палубу, сдирали шкуры и, как вспоминал потом Лондон: «кровь животных хлестала из шпигатов» даже. За десяток лет жестокого промысла выбили три четверти поголовья котиков; к 1892 году их осталось совсем мало. Промысел начинался обычно к северо-востоку от Хоккайдо, затем, преследуя котиков, двигались вдоль Курильской гряды к Командорским островам. В тот район и направлялась «Софи Сазерленд».
Стоун был прав, говоря, что «Софи Сазерленд» была «одним из последних парусников, державших курс на Корею, Японию, Сибирь…». Но имел он в виду именно промысловые шхуны охотников за шкурами, а не вообще парусники. Возмущенная жестокостью американских промысловиков мировая общественность (в лице Франции, Англии и России) собрала в феврале 1892 года специальную комиссию, решающую вопрос «о судьбе котиков», и запретила их добычу. Американцы яростно сопротивлялись, но в конце концов вынуждены были смириться. Запрет вступал в силу в 1893 году. Так что рейс «Софи Сазерленд» был не только «последним», но, по сути, браконьерским.
Понимал ли это Лондон? Поначалу, возможно, и нет. Но по ходу экспедиции, в ее разгар — безусловно. Об этом — один из ранних рассказов писателя «Исчезнувший браконьер» (опубликован весной 1901 года). В нем описана история промысловой шхуны «Мэри Томас» (похоже на «Софи Сазерленд», не правда ли?) и ее команды, угодившей в «лапы русского крейсера» и чуть было не отправившейся в страшную Сибирь, на «соляные копи»[71].
На судно Лондон поступил матросом. Хотя он был рослым и крепким, ему едва исполнилось семнадцать. В таком возрасте обычно только начинают морскую карьеру, и начинают ее в качестве юнги, а не полноправного матроса. Судя по всему, у юноши имелась протекция. Р. Балтроп сообщает о неком Пите Холте, «одном из промысловиков… который пообещал Джеку взять его гребцом»[72]. Другие биографы писателя по этому поводу молчат. Тем не менее этот человек или некто другой явно существовал и поспособствовал нашему герою. Дело, разумеется, не только в соображениях экономического порядка (стандартное жалованье матроса в те времена составляло 16 долларов в месяц, юнги — только восемь), хотя и это немаловажно, но и в самоощущении: юнгой помыкают, над ним смеются, издеваются — нравы на флоте царили жестокие. Но почти каждый матрос прошел эту школу. Джек Лондон счастливо ее избежал.
«Я был способным матросом, — вспоминал он годы спустя, — у меня была хорошая школа. Совсем чуть-чуть времени мне понадобилось, чтобы разучить названия и назначение снастей, которые дотоле были мне неизвестны. Это было совсем нетрудно. К тому же я действовал не наобум. Поскольку я обладал опытом плаваний на яхте, то сразу же понимал, что это за снасть, как она работает и для чего предназначена. Разумеется, я не умел ходить по компасу, но за полминуты понял, как это делается. А уж что касается таких команд, как “круче к ветру” или “идти в лавировку”, в этом я разбирался, пожалуй, даже лучше своих товарищей по команде — ведь прежде я обычно только этим и занимался»[73].
Но если с профессиональными навыками дело обстояло более или менее благополучно (что он, кстати, проиллюстрировал в своей первой публикации — очерке «Тайфун у берегов Японии», навеянном путешествием на шхуне), «человеческий фактор» исключить было невозможно. Много лет спустя Лондон написал рассказ «Мертвые возвращаются», в котором помимо собственно истории содержатся и некоторые подробности взаимоотношений на судне.
«Едва мы отплыли из Сан-Франциско, — вспоминает Лондон, — как я столкнулся с весьма нелегкой задачей. Из двенадцати матросов десять были просоленными морскими волками. Я, мальчишка, пустился в первое свое плавание с моряками, у которых была за плечами долгая и нелегкая школа европейского торгового флота. Юнгами они не только тянули лямку своих корабельных обязанностей, но, по неписаным морским законам, пребывали в полной кабале у матросов. После того как они сами стали матросами, они поступали в услужение к старшим матросам. Так уж повелось: лежа на койке, старший матрос взглянет свысока на рядового и велит ему подать башмаки или принести попить. И хотя рядовой матрос тоже лежит на койке, и он не менее устал, чем старший матрос, он все же обязан вскакивать и подавать, и приносить, если, конечно, не хочет быть избитым. <…> Эти скандинавские моряки, битые смертным боем, прошли суровую школу. Подростками прислуживали своим старшим товарищам, и сделавшись старшими матросами, они, естественно, ждали, чтобы им прислуживали подростки. А я был подростком, но обладал силой мужчины. В плавании я был впервые, но был хорошим моряком и дело свое знал. Мне нужно было доказать свою самостоятельность или подчиниться их власти. В команду я был зачислен как равный и теперь должен был утвердить это право на равенство — в противном случае мне пришлось бы пройти через семимесячный ад их ига. И это мое желание — быть с ними наравне — вызывало у них законное негодование. Какие для этого основания есть у меня? Ведь я еще ничем не заслужил такой высокой привилегии. Я не испытал всех тех невзгод и дурного обращения, какие довелось перенести им в юности — забитым и запуганным нижним чинам. План мой был несложен, но хорошо продуман и смел. Во-первых, я решил выполнять свою работу, как бы она ни была трудна и опасна, и делать ее настолько хорошо, чтобы исключить необходимость какого бы то ни было вмешательства или помощи со стороны. Поэтому я был в состоянии постоянной готовности. Я не допускал даже мысли об отлынивании, так как знал, что зоркие глаза моих товарищей по полубаку только и ждут этого. Я твердо решил заступать на вахту в числе первых и последним уходить в кубрик… в любую минуту я был готов ринуться наверх, к марселю, к шкотам и галсам, приступить к установке или уборке парусов. И делал я всегда больше, чем от меня требовалось. К тому же я каждую минуту был начеку и готов к отпору. Совсем не так просто было нанести мне оскорбление или высокомерно обойтись со мной. При первом же намеке на что-то подобное я взрывался и выходил из себя. Возможно, меня и побили бы в завязавшейся драке, но уже было создано впечатление, что они имеют дело с необузданным и упрямым парнем, готовым сцепиться снова. Я хотел показать, что не потерплю никакой кабалы. Я дал понять, что того, кто посягнет на мою независимость, неизбежно ждет борьба. А поскольку я исправно выполнял свое дело, то присущее всем людям чувство справедливости, подкрепленное благородным отвращением к царапаньям и укусам дикой кошки, вскоре заставило их отказаться от своих оскорбительных поползновений. Несколько стычек — и моя позиция была утверждена. Я мог гордиться, что был принят как равный не только на словах, но и на деле»[74].
Рассказ «Мертвые возвращаются» был написан в 1909 году и относится к числу не самых известных произведений писателя. Симптоматично, что и полтора десятка лет спустя память о пребывании на шхуне еще жила в нем; всё, что он тогда испытал, тревожило память, будило эмоции.
Котиков добывали в Беринговом море, и плавание было долгим. На пути к промыслу команда судна только один раз (примерно в середине маршрута) ступала на твердую землю — когда они оказались у островов Бонин. Судя по всему, останавливались на главном острове архипелага — Титидзима (тогда он назывался Сент-Джонс). Через год с небольшим после публикации «Тайфуна у берегов Японии» Лондон сочинил очерк, посвященный этому событию, незамысловато озаглавив его «Острова Бонин» (1895).
Очерк небольшой и в художественной своей составляющей уступает истории о тайфуне, но красноречив — показывает, какое яркое впечатление на юношу произвел этот удаленный уголок мира. Особенно поэтично описание природы и ландшафта.
«Самая главная и привлекательная особенность островов, — пишет Лондон, — пейзажи, их многообразие, броские и резкие контрасты на каждом шагу. Тут вертикально из океана поднимаются высочайшие горы, покрытые до самых вершин пышной тропической растительностью, а там к отвесной скале прильнул крошечный коралловый пляж, чистейший, отличающийся белизной, насквозь промытый неустанным прибоем. А здесь рельефный контур ландшафта сглаживается плодородной равниной с зеленью капусты, тутовых, банановых деревьев и плавным склоном сахарного тростника; на щедрой земле зреют батат, ананасы, сладкий картофель. А вон там гигантские утесы и наводящие страх бездонные пропасти вносят новые мотивы в ландшафт. И в каждом укромном уголке и расщелине что-то буйно произрастает. Растительность, кажется, вырывается даже из несокрушимых вулканических пород, где не видно ни грана почвы. Наверху из скал, из оснований их глубоких расщелин, бьют источники чистейшей воды, посылают далеко вниз сверкающие ледяные струи навстречу беспокойным волнам прибоя. Разбиваясь о вулканические породы теснин, они превращаются в бурлящие потоки и, устремившись в умопомрачительную пропасть, рассыпаются в воздухе и парят, словно серебристые вуали, не разрываясь, летят полупрозрачной дымкой сотни футов вниз»[75].
Впрочем, это — пусть и живописный, но эпизод. Очерк главным образом о другом — о том, какой переполох устроили моряки на острове: об анархии, пьянстве и неподчинении властям экипажей нескольких американских промысловых шхун, видимо, зашедших в гавань, чтобы пополнить запасы воды и продовольствия.
Острова расположены почти в тысяче километров к югу от Японии. Оттуда промысловики уже взяли курс к исходному пункту промысла — к мысу Зримо, где берет начало Курильская гряда.
Начав охоту на котиков у южной оконечности Курильских островов, «Софи Сазерленд» (и другие браконьеры), преследуя животных, постепенно перемещалась к северу и закончила свое дело, судя по всему, в районе российских Командорских островов.
В общей сложности промысел длился три месяца. Потом, загруженные под завязку (за сезон промысловая шхуна добывала примерно три-четыре тысячи шкур), они отправились назад. И на этот раз не миновали Японию. Но теперь капитан выбрал Иокогаму — крупный порт на западном побережье страны, в 30 километрах от Токио.
Джек Лондон, разумеется, очень хотел посмотреть город (японская, да и любая иная экзотика, была для него в новинку!) и даже по возможности наведаться в столицу империи. Во всяком случае, именно о таком намерении он заявляет в «Исповеди алкоголика», но исстрадавшиеся без алкоголя товарищи (на шхуне царил «сухой закон») увлекли его на «экскурсию» по питейным заведениям. И — «мы простояли в Иокогаме две недели, — сообщает Лондон, — но все наши впечатления о Японии ограничились только портовыми кабаками». Там же, в Японии, капитан, похоже, реализовал и шкуры котиков.
Обратный путь был длительным (путешествовали все же под парусами!), но по сравнению с долгими неделями промысла («Мы охотились свыше трех месяцев, — пишет Лондон, — невзирая на трескучий мороз и сплошной туман, нередко прятавший солнце на целую неделю. Это была грубая, тяжелая работа…») не был таким уж трудным.
Месяцы, проведенные на судне, стали важным этапом в формировании личности будущего писателя. Они красноречиво подтверждают, что у него есть и сила воли, и твердость характера.
Джек Лондон вспоминал, в каком приподнятом настроении возвращался он сам, что чувствовали его товарищи, как они строили планы отдохнуть от моря, поехать к родным, увидеть отца, мать, родину…
Увы, «благими намерениями выстлана дорога в ад»… Он ждал товарищей на берегу: когда те вышли из конторы, где получили причитающееся жалованье за семь месяцев плавания, то, естественно, решили это дело отметить… Лондон смог остановиться. Остальные пили до тех пор, пока не пропили все деньги. Писатель вспоминал: «Меня спасло то обстоятельство, что у меня были родные и дом, куда я мог вернуться».
Так ли это? Конечно, «родные и дом» — «обстоятельство» серьезное. Но разве оно останавливало его в прошлом? Отнюдь. Значит, он изменился. Поменялось отношение к жизни. Пресловутая «житейская философия» стала иной — Джек уже не двигался по течению, как прежде, соглашаясь с тем, что предлагают ему ситуация и «друзья», а торил собственный курс. Пусть еще не осознанно, инстинктивно, но он уже не плыл на авось, а выбирал путь.
Расставшись с друзьями, тонувшими в хмельном угаре, Джек направился в Окленд, в родительский дом. За те семь месяцев, что он провел в море, жизнь здесь изменилась мало. Родители, как и прежде, бедствовали, едва сводя концы с концами. Мать не работала, существовали на скудное жалованье Джона Лондона, подвизавшегося охранником в доках. Появление сына оказалось как нельзя кстати: его деньги помогли погасить самые насущные долги. На себя осталось совсем немного, а ведь он подрос, раздался в плечах, и надо было приодеться. Ирвинг Стоун сообщает: «Из денег, заработанных на “Софи Сазерленд”, Джек… купил себе подержанную шляпу, пальто, фуфайку, две рубашки по сорок центов, две смены белья по пятьдесят». Трудно представить, чтобы биограф имел доступ к чекам на покупки, но сменить «гардероб» действительно было необходимо.
Разумеется, Джек возобновил прежние знакомства: накопленные впечатления требовали выплеска. Заведение Джонни Хейнгольда стояло на прежнем месте и не испытывало недостатка в посетителях. Но почти никого из прежних товарищей и собутыльников там уже не было. Большинство из тех, кого он знал, с кем дружил, соперничал и враждовал, ушли, по словам писателя, «по дороге смерти». Его друга Нельсона, как помним, застрелила полиция, «Француз» Фрэнк где-то скрывался, кто-то утонул, кто-то очутился в тюрьме, но большинство сгубил алкоголь.
«Мое увлечение Оклендским портом, — признавался Лондон, вспоминая о тех днях, — совсем прошло. Быт и нравы, царившие там, перестали меня привлекать. Пить и околачиваться без цели мне больше не хотелось».
Насколько можно судить по автобиографическим текстам писателя, в ту пору он собирался связать свою судьбу с морем и ни о каком ином деле для себя не помышлял. Однако «Софи Сазерленд» встала на ремонт, капитан, человек уже немолодой и нездоровый, решил выйти в отставку и окончательно «сойти на берег». В планах Лондона имелось намерение завербоваться на другую промысловую шхуну — «Мэри Томас», что и сделали некоторые из членов его прежней команды. Но опять же, по словам писателя[76], он на шхуну опоздал, и она ушла в плавание без него. В этом был явный «перст судьбы» — обратно шхуна не вернулась, и никто никогда в дальнейшем ничего не слышал ни о судне, ни о его команде.
Впрочем, вполне может быть, что «опоздание» писатель и придумал: жене он изложил иную версию. Согласно ей он в самом деле собирался завербоваться на «Мэри Томас», но та должна была отправиться в очередное плавание только на следующий год — в январе 1894-го. Упоминавшийся выше некий Пит Холт обещал поговорить с капитаном, однако Лондон якобы решил податься в южные моря и отклонил предложение[77].
Как бы там ни было, и «северный», и «южный» варианты требовали ожидания, а лишних средств в семье Лондонов никогда не водилось. Нужно было устраиваться на работу — хотя бы на несколько месяцев.
С работой было плохо. В 1893 году случилась биржевая паника, которая привела к началу серьезного затяжного экономического кризиса, охватившего все Соединенные Штаты. Прежде всего и самым пагубным образом кризис отразился на рынке труда: усилилась безработица, расценки на наемный труд резко упали. Единственное, что удалось найти, — работу на джутовой фабрике. Платили там десять центов в час — ровно столько, сколько он получал еще подростком на консервной фабрике. Недавний матрос зарабатывал один доллар в день и на предприятии проводил по десять часов. Выходной был один — в воскресенье. Этот день принадлежал только ему и начинался обычно в Публичной библиотеке Окленда: Джек Лондон возобновил знакомство со своим «ангелом-хранителем» — Айной Кулбрит и погрузился в излюбленный мир — мир книг. Кулбрит с энтузиазмом и вниманием снабжала его новинками, тактично направляя и расширяя литературный кругозор своего подопечного. Читал он ежедневно, после работы. Бывало, глаза слипались от усталости, но он упрямо (и с интересом!) глотал том за томом.
По возвращении из плавания, по признанию Лондона, его «начали волновать неведомые склонности и молодые силы». В переводе на обычный язык причудливый эвфемизм означал лишь то, что молодого человека стали волновать особы противоположного пола. Что ж, в 17 лет это вполне естественно. Биографы писателя — от Чарми-ан Лондон до наших современников — с видимым удовольствием описывают его целомудренные отношения с таинственной рыжеволосой Хайди, «первой любовью» писателя. Ей было 16 лет, она носила «шотландский берет и длинную юбку, доходящую до края высоких шнурованных ботинок». А еще «у нее было тонкое овальное лицо, красивые карие глаза и нежный рот». Хотя любовь эта длилась год или около того, похоже, что влюбленные даже не целовались. Эти отношения могли бы показаться странными, ведь физическую сторону любви Лондон познал давно, в 15 лет. Но «физиологию» он, судя по всему, и не считал любовью. Тем более что благоговение перед Хайди не препятствовало ему время от времени (под настроение!) встречаться с разными Нелли, Долли и Кэтти. Причем известно, что предпочитал он девушек с ирландской кровью. У Лондона был приятель, которого звали Льюис Шатток, тот был опытным ловеласом и в свои экспедиции «по съему» брал и Джека. Биографы писателя и его роман «Мартин Иден» сохранили имя и облик одной из «подружек»: Лиззи Конолли. Судя по всему, девушка с таким именем реально существовала в жизни будущего писателя. Но если для Джека она была просто «подружкой», то Лиззи Конолли, похоже, питала к нему глубокие чувства — любила его. А вот он — нет.
В том же «Мартине Идене», если помнит читатель, находится и объяснение. Помните эту сцену: герой идет под ручку с Руфь Морз и встречает Лиззи? Его спутница сразу обращает внимание на ее удивительную красоту. «Если б эту девушку одеть как следует, — замечает Руфь, — и научить ее держаться, уверяю вас, она покорила бы всех мужчин и вас в том числе, мистер Иден». А тот возражает: и осанка у нее не та, и взгляд излишне жесткий, и смелая слишком, и говорит неправильно. Да и вообще, почти неграмотна. И руки — израненные, неухоженные. А Идену нравятся другие: беззащитные, непрактичные и образованные. С красивыми руками. И чтобы говорили правильно — правильнее, чем говорит он. Чтобы красиво и умно размышляли об умных вещах. Вот в чем дело! Тогда, в 1893–1894 годах, он об этом еще наверняка не задумывался, а вот когда писал роман «Мартин Иден», эти мысли его посещали. Помните, после прогулки с Руфью: «Кто ты такой, Мартин Иден? — спрашивал он себя в тот вечер, вернувшись домой и глядя на себя в зеркало. Он глядел долго и с любопытством. — Кто ты и что ты? Где твое место? Твое место подле такой девушки, как Лиззи Конолли. Твое место среди миллионов людей труда, — там, где все вульгарно, грубо и некрасиво. Твое место в хлеву, на конюшне, среди грязи и навоза. <…> А ты смеешь совать нос в книги, слушать красивую музыку, любоваться прекрасными картинами, заботиться о своем языке, думать о том, о чем не думает никто из твоих товарищей, отмахиваться от Лиззи Конолли и любить девушку, которая неизмеримо далека от тебя и живет среди звезд!»[78] Именно так: «среди звезд»! Эфемерные эти создания не едят, не пьют, не переваривают… всё у них возвышенно! Пленило недавнего моряка «скромное обаяние буржуазии». Точнее, юной и прекрасной ее части, не озабоченной необходимостью зарабатывать на жизнь, обладающей досугом, возможностью учиться, читать книги, вести возвышенные разговоры, заниматься благотворительностью. Таких он прежде не встречал и даже не догадывался, что они существуют. Впрочем, если вспомнить о миссис Кулбрит (которую величал «богиней»), всё же — встречал. Но явно не догадывался, что существуют и другие.
Судя по всему, этих «других» он впервые встретил в Союзе христианской молодежи. Хотя позднее об этом опыте он отзывался негативно и в одном из автобиографических текстов писал: «Однажды я забрел в Союз христианской молодежи. Там царил здоровый спортивный дух, но все это как-то отдавало детской. Мне было поздно включаться в такую жизнь. Я был не мальчик и не юноша, привык держать себя на равной ноге со взрослыми и, несмотря на юные годы, успел уже познакомиться со многими темными и страшными сторонами жизни. Молодые люди в Союзе христианской молодежи отнеслись ко мне как к человеку с другой планеты. Мы говорили на разных языках: благодаря жизненному опыту я чувствовал себя стариком по сравнению с ними. <…> Но это было бы еще полбеды, если бы я чувствовал духовную под держку со стороны моих новых знакомых. К сожалению, и этого не было: в книгах я тоже разбирался лучше, чем они. Их скудный практический багаж и столь же скудный интеллектуальный давали в сумме столь крупную отрицательную величину, что она перевешивала их моральные качества и успехи в области спорта. Одним словом, мне было неинтересно играть с приготовишками»[79].
Но слова эти были написаны почти 20 лет спустя. А тогда он смотрел на «приготовишек» явно по-другому. Они действительно казались существами «с другой планеты». И «планета» эта была куда чище и симпатичнее той, с которой прибыл он. И еще оказалось, что они совершенно нормальные, приятные люди. А девушки — красивые и чистые. И — что поразительно! — с ними можно было разговаривать. И даже… встречаться. Впрочем, «свою» Хайди он встретил в Армии спасения, — скорее всего, с подачи тех же «приготовишек».
В книге о муже миссис Чармиан Лондон утверждала, что в Союз молодежи он попал благодаря упоминавшемуся выше Льюису Шатгоку[80]. Верится с трудом. Интерес последнего к девушкам был уж совсем не платоническим. Едва ли среди «молодых христианок» ему «обломилось» бы. Если, разумеется, того не интересовали и другие темы.
А вот для Джека Лондона общение с «инопланетянами» имело последствия. И не только в лице Хайди. Как бы скептически он впоследствии ни относился к «молодым христианам», люди они действительно были наивные, но образованные, вели озабоченные разговоры о положении вещей в общественном устройстве и прилагали усилия к тому, чтобы помочь обездоленным. Расслоение на богатых и бедных, явная несправедливость в распределении доходов — обо всем этом Лондон наверняка задумывался и прежде. Но вот масштаб проблемы осознал (или, точнее, начал осознавать), скорее всего, наблюдая за действиями добровольцев из Армии спасения и «молодых христиан», общаясь с ними. В конце концов, чтобы прорасти, зерна сначала должны быть брошены в почву.
В «Мартине Идене» Джек Лондон упоминает о неком кружке «словоохотливых социалистов и философов», который собирался в городском парке Окленда. Герой романа, собственно, и начал приобщаться к социалистическим идеям, прислушиваясь к разглагольствованиям доморощенных философов. Путь Лондона к размышлениям о мироустройстве был поизвилистее, но начался, похоже, именно с общения с «инопланетянами». Во всяком случае, понимание недостаточности собственного образования и острое желание переместиться в иной социальный слой, повыше, — возникло впервые, судя по всему, именно там и тогда. Вряд ли, конечно, намерения эти сразу приобрели четкие очертания цели. Появился и еще один фактор, который подтолкнул молодого человека в этом направлении. А вот он связан был уже с литературой и, по сути, знаменовал появление писателя по имени «Джек Лондон». Хотя свой первый опубликованный текст он подписал немного по-другому.
В биографиях Лондона, как уже говорилось, много разночтений. Но по поводу первой публикации их нет: факты и обстоятельства хорошо известны. Мать писателя, несмотря на все невзгоды и перемены, продолжала оставаться общественно активным человеком, интересовалась тем, что происходит в мире, стране, штате, читала газеты. И вот однажды вечером, когда Джек вернулся с работы, она зашла к нему в комнату с газетой в руках. Это был очередной выпуск «Утреннего призыва», выходившего в Сан-Франциско[81]. Там было опубликовано известие о конкурсе на лучший художественный очерк[82], объявленном газетой. Мать предложила сыну в нем поучаствовать. Поначалу он воспринял идею без энтузиазма. Ссылался на то, что очень устает на работе, у него нет ни сил, ни времени. А еще говорил, что ему не о чем, собственно, и рассказать. Мать возражала: «Но ты столько видел… Почему не описать что-нибудь, что ты делал или видел в Японии, на море… Ты так об этом рассказывал…» И Джек согласился попробовать.
Даже много лет спустя, будучи всемирно известным писателем, он хорошо помнил то событие, которое описал в очерке «О себе»: «Сан-францисская газета “Колл” назначила премию за очерк. Мать уговаривала меня рискнуть, я так и сделал и написал очерк под названием “Тайфун у берегов Японии”. Очень усталый и сонный, зная, что завтра в половине пятого надо быть уже на ногах, я в полночь принялся за очерк и писал, не отрываясь, пока не написал две тысячи слов — предельный размер очерка, — но тему свою я развил лишь наполовину. На следующую ночь я, такой же усталый и сонный, опять сел за работу и написал еще две тысячи слов, в третью ночь я лишь сокращал и вычеркивал, добиваясь того, чтобы мое сочинение соответствовало условиям конкурса»[83].
Можно представить эмоции Лондона, когда очерк напечатали и объявили результаты конкурса: он получил первую премию; вторую и третью дали студентам Стэнфордского и Калифорнийского университетов в Беркли!
Позднее выяснилось, что первое место ему присудили все пять членов жюри единогласно. В решении, опубликованном в газете, среди прочего были и такие слова: «Самое поразительное — масштабность, глубина проникновения и выразительность, которые отличают молодого автора».
Очерк, правда, подвергся редакторской правке: настоящее время заменили на прошедшее, вычеркнули часть эпитетов, сократили некоторое количество прилагательных. Но что за беда! Это был, конечно, настоящий личный триумф!
Газета с очерком вышла 12 ноября 1893 года. Этот день, пожалуй, и следуют считать днем рождения писателя Джека Лондона. Хотя вот что интересно: свою рукопись юноша подписал «Джон Лондон». Под этим именем «Тайфун у берегов Японии» и появился на страницах «Утреннего призыва».
Чармиан Лондон (разумеется, со слов мужа) свидетельствовала: особенное впечатление этот успех произвел на отчима. Он «купил все номера газеты, которые только смог раздобыть, и потом с гордостью дарил их своим друзьям»[84]. Ликовала и Флора: в конце концов, это была ее затея. И если бы не ее настойчивость, ничего этого не случилось бы.
В упоминавшемся автобиографическом очерке Лондон писал: «Успех на конкурсе газеты “Колл” заставил меня подумать о том, чтобы всерьез взяться за перо, но я был еще слишком неугомонен, меня все куда-то тянуло, и литературные занятия я откладывал на будущее».
Это лукавство. В «Мартине Идене» Лондон описывает «творческую лихорадку», охватившую главного героя, бессонные ночи, посвященные сочинительству, его «литературное исступление». Разумеется, описанное в романе — преображенный опыт. Но это личный опыт самого Джека Лондона, вкусившего первый успех на писательском поприще. Что-то подобное наверняка с ним происходило. Сам он упоминает только об «одной статейке, сочиненной тогда для “Колл” и отвергнутой газетой». Скорее всего, это был очерк «В бухте Йеддо» или, возможно, другой очерк — «Острова Бонин». Но, очевидно, «одной статейкой» он не ограничился. В конце концов, не сошелся свет клином на «Утреннем призыве». Да и беллетристика всё же не для газеты. Он должен был понять это быстро. Обложился литератур-ними журналами, какие смог раздобыть, и принялся за дело…
Можно гадать, как долго продлился приступ «творческой лихорадки», но то, что он был — сомнений не вызывает. И вот почему. Матросом на «Софи Сазерленд» Джек получал 16 долларов в месяц. Выстаивая изнурительные вахты под дождем и снегом, валясь с ног от усталости и постоянно рискуя жизнью. На джутовой фабрике ему платили 30 долларов в месяц. Рабочий день обычно длился 12–13 часов. И выжимал все силы без остатка. А за очерк Лондон получил 25 долларов. И писал его три дня, точнее, три ночи.
В «Мартине Идене» герой увлеченно рассказывает, сколько в журнале стоит рассказ, столбец текста, слово, сколько долларов может принести повесть; какие огромные деньги платят Киплингу за его истории… Считал слова в собственных сочинениях и прикидывал, как много заработает — 100 долларов, 200 или только 50… Материальные соображения зачастую играют не последнюю роль в начале творческих судеб. А уж в случае Джека Лондона в этом и сомневаться не приходится.
Важнее и, прямо скажем, — удивительнее, другое: несомненный талант, проявившийся уже в самом первом произведении молодого Лондона. Откуда он?
Биографы по этому поводу рассуждают много. Говорят, что еще ребенком он очень любил читать и слушать всякие истории и сам умел неплохо описывать то, что видел. Указывают, что очень рано — в 12 лет — ощутил настоятельное желание писать и раньше — еще десятилетним выражал желание стать писателем. Вспоминают даже, что плохо вел себя на уроках пения, а потому школьный директор приказал ему писать сочинения, когда другие поют, и именно это «дало ему бесценный опыт». Более того, в заслугу ставят и бессистемное чтение, и отсутствие приличного формального образования. Последнее обстоятельство якобы дало возможность «сохранить самобытность» и привило «художественную смелость». Что ж, наверняка в каждом из этих суждений есть рациональное зерно. Но ответа на вопрос они не содержат. Нет ответа, разумеется, и у нас.
Впрочем, первая, даже талантливая и неординарная публикация, как правило, не влечет за собой широкого признания. Так и у Джека Лондона — впереди был еще очень долгий и непростой путь.