Глава 1 ДЖОННИ

Увы, все начинается со скандала: 1875—1876

На какие только ухищрения не идут иные биографы, дабы оживить повествование! Какие только сюжетные ходы не придумывают — лишь бы поразить воображение читателя! Не хотелось бы, чтобы автора настоящих строк заподозрили в чем-то подобном, но у него просто нет выхода: жизнь Джека Лондона действительно начинается со скандала. Точнее, скандал предшествовал его появлению на свет. 4 июня 1875 года газета «Сан-Франциско кроникл» вышла с очередным кричащим (иных у данного издания не было!) заголовком — очень крупным шрифтом на первой странице было набрано: «Отвергнутая жена». Ниже, шрифтом чуть помельче (но только чуть) — подзаголовок: «Почему миссис Чейни дважды пыталась покончить жизнь самоубийством». А дальше излагалась душераздирающая история о несчастной женщине, брошенной мужем, едва узнавшим про ее беременность; о «профессоре» — спирите и гипнотизере, видимо, загипнотизировавшем бедную женщину и тем добившемся взаимности; о муже — «синей бороде», схоронившем уже несколько предшественниц «миссис Чейни».

Как обычно, публикация в «Кроникл», — а в те годы эта газета была самой скандальной на тихоокеанском побережье США, — представляла собой причудливую смесь из правды, слухов, домыслов и откровенной лжи. Правды было немного: наличествовали выстрел из револьвера (впрочем, его никто не слышал), беременность героини, ссадина на ее лице (якобы след от пули) и отношения с Уильямом Г. Чейни, сорока четырех лет, — астрологом, лектором и литератором. Бесспорным был и факт нежелания последнего признать будущего ребенка своим. Все остальное — домыслы и ложь. Тем более что в результате публикации полицейские предприняли тщательное расследование, «профессора» доскональным образом допросили и… отпустили на свободу «ввиду отсутствия в его действиях состава преступления». После этого будущий папаша спешно покинул Сан-Франциско и переехал в другой штат (Орегон), а Флора Уэллман (она же «миссис Чейни») перебралась на жительство к супружеской паре — Аманде и Уильяму Слокам, которые жили в просторном доме с окнами на залив.

Средств к существованию у будущей матери не было, но Слокамы приютили ее не только из сострадания. Они довольно давно и близко были с ней знакомы (как, впрочем, и с Уильямом Чейни) и, можно сказать, являлись единомышленниками.

Слокамы считались людьми «прогрессивными», были атеистами, придерживались свободных взглядов, издавали журнал «Здравый смысл»[6], в котором публиковались статьи по самым различным вопросам: от женского равноправия и «свободной любви» до размышлений о противоречиях между трудом и капиталом. Поскольку 1870-е годы были временем повального увлечения спиритизмом, издание предоставляло трибуну приверженцам оккультного знания. Имелся и раздел, посвященный астрологии. В нем начиная с 1874 года публиковался и Уильям Чейни.

Ирвинг Стоун, знакомый с писаниями «профессора», утверждал: «Статьи Чейни написаны хорошим языком, аргументация — убедительна, манера изложения — четкая, ясная. Видишь, что автор — человек всесторонне образованный, достаточно смелый, чтобы говорить откровенно. Он любит людей и хочет научить их стремлению к совершенству»[7]. Статьи он писал по разным поводам. Его волновали состояние современного общества, причины преступности и проблемы воспитания подрастающего поколения, шахматы и естественные науки, но главной страстью была астрология. Интересовалась гороскопами и Флора Уэллман, но ничто не увлекало ее так, как спиритические сеансы и общение с душами умерших.

Известно, как эти двое — мать будущего писателя и возможный его отец — нашли друг друга. Осенью 1873 года оба жили в Сиэтле и общались с мэром упомянутого города — Генри Йеслером. Тот, во-первых, верил гороскопам и доверял оккультным практикам, а во-вторых, очень хотел переизбраться на очередной срок. Так в его доме оказался Уильям Чейни, составлявший гороскопы мэра и его соперников. Что касается Флоры Уэллман, она, по некоторым сведениям, жила в доме мэра (то ли в качестве гостьи, то ли — прислуги), где они и познакомились. Похоже на то, что уже тогда они решили быть вместе и договорились осуществить задуманное в Сан-Франциско. Во всяком случае, в этом главном городе тихоокеанского побережья — экономической и культурной столице американского Запада — оказались почти одновременно и с мая 1874 года жили совместно.

Мисс Уэллман требовала, чтобы ее называли миссис Чейни, хотя в действительности таковой являлась вряд ли: документов о регистрации брака не найдено[8]. Скорее всего, их и не существовало, поскольку Уильям Чейни официально был женат (к тому времени уже в четвертый раз). Впрочем, к такому положению вещей «миссис Чейни», а тем более мистер Чейни относились спокойно. Мать будущего писателя годилась «профессору» в дочери, хотя ей и сравнялось уже тридцать и ее спутник явно не был первым мужчиной в ее жизни. Но женщины — всегда женщины! И в роли жены она, конечно, воспринималась куда респектабельнее, нежели сожительницы. К тому же «профессор» был весьма импозантен: высокий, смуглый, с густой бородой и шевелюрой, тронутой благородной сединой, с пронзительным взглядом темных глаз. Прекрасный оратор с глубоким бархатистым голосом. Правда, богат не был. Зато — очень умный. Это признавали все, кто когда-нибудь с ним общался.

Они поселись в дешевых меблированных комнатах. Она давала уроки музыки и устраивала спиритические сеансы. Он много читал и писал — статьи и брошюры, составлял гороскопы. Время от времени выступал с лекциями. В такие дни его «вторая половина» ему помогала: взимала плату со слушателей и следила за порядком.

Такая жизнь продолжалась до конца мая — начала июня 1875 года. Где-то в этот период Флора сообщила «супругу», что беременна, и тот 3 июня разорвал с ней отношения.

В большинстве жизнеописаний Джека Лондона поступок Чейни объясняют примерно одинаково: не хотел ребенка и просто-напросто сбежал от ответственности. Тем более что «послужной список» астролога, в котором были пять супружеств с последовательными бегствами от жен, множество внебрачных связей и не было ни одного ребенка, — об этом авторы жизнеописаний сообщают подробно — иного не предполагал. Если, конечно, Уильям Чейни действительно являлся отцом ребенка. А вот здесь существуют серьезные сомнения. Начать с того, что Чармиан Лондон, жена писателя и автор весьма подробной его биографии, уделив большое внимание предкам супруга по материнской линии, совершенно проигнорировала линию отцовскую и о предках Джека Лондона с этой стороны даже не упомянула. Довольно странно. Хотя бы потому, что мистер Чейни, как видим, был человеком незаурядным, к тому же обладал даром сочинителя — в молодые годы написал и опубликовал несколько романов и рассказов. Вполне логично было бы объяснить писательский дар Лондона наследственным. Тем более что со стороны матери даже мало-мальскими литературными способностями никто отмечен не был. Судя по всему, Чармиан не считала астролога отцом супруга. И эта убежденность (как и основная информация в жизнеописании мужа) исходила от самого Джека Лондона. А вопрос: «Кто мой отец?» — его явно мучил. В 1897-м, в возрасте двадцати одного года, он разыскал У. Чейни (тот жил тогда в Чикаго) и, по секрету от матери, написал ему письмо, в котором спросил, является ли тот его отцом. При этом уверил адресата, что «сохранит всё в молчании и тайне». В ответном письме предполагаемый родитель решительно отказался от отцовства.

«Я никогда не был женат на Флоре Уэллман, — писал Чейни, — но с 11 июня 1874 года по 3 июня 1875 года мы жили вместе. В то время я не мог быть ей мужем: сказались лишения, нужда, чрезмерная умственная работа. Отцом вашим, следовательно, я быть не мог и кто ваш отец, не знаю». А также сообщал: «В свое время я был весьма нежно привязан к Флоре, но наступили дни, когда я возненавидел ее со всей силой, на какую способен страстный человек. Как многие, кто побывал в подобных обстоятельствах, я даже собирался убить ее и себя самого. <…> В газетах писали, будто я выгнал ее из дому за то, что она не соглашалась сделать аборт. Статья была перепечатана и разослана по стране. В Мэне ее прочли мои сестры, и две из них стали мне врагами. Одна умерла, убежденная, что я виноват. Вся родня, за исключением одной сестры в Портленде, в штате Орегон, — мои враги, которые по сей день клянут меня за то, что я их опозорил. В то время я напечатал брошюру, где приводилось полученное от начальника полиции донесение сыщика. Из него было ясно, что меня оклеветали».

Писателя этот ответ, видимо, не убедил. Вскоре Джек Лондон написал ему еще одно послание. Пожилой профессор ответил и, среди прочего, сообщил следующее: «Расстались мы вот почему: в один прекрасный день Флора сказала: “Ты знаешь, чего мне хочется больше всего? Стать матерью. Ты слишком стар. Предположим, я найду мужчину, — хорошего, милого человека, — неужели ты не согласишься, чтобы у меня был от него ребенок?” Я ответил, что да, соглашусь. Только этому человеку придется содержать ее. <…> Приблизительно через месяц она сказала, что беременна от меня. Я подумал, что она просто решила испытать меня, не поверил и поднял страшный шум в надежде отговорить Флору от ее затеи. Споры шли весь день и всю ночь. Когда рассвело, я встал и сказал ей, что она никогда больше не будет мне женой»[9]. Привел Чейни и еще одну — жестокую для корреспондента — подробность: во время «замужества» Флора Уэллман (вероятно, с его разрешения) имела отношения еще с одним мужчиной, а возможно, и с двумя. Он назвал имя одного из них — некий Ли Смит. И сардонически заметил: «Наши соседи по меблированным комнатам нередко путались, обращаясь к ней попеременно то, как к мисс Уэллман, то как к миссис Смит, то как к миссис Чейни…»[10]

Хотя такие авторитетные биографы писателя, как Ирвинг Стоун и Джоан Лондон, заявляли о поразительном внешнем сходстве Уильяма Чейни и Джека Лондона, эти утверждения вызывают большие сомнения: ни тот ни другая с Чейни никогда не виделись. Их умозаключения базируются по сути на единственной сохранившейся фотографии Чейни — на ней профессору уже изрядно за шестьдесят. Да и качество снимка, надо сказать, неважное.

Так что вопрос о том, кто же в действительности был отцом писателя, остается без ответа. Нет ответа на него, разумеется, и у автора этих строк.

Обратимся теперь к матери Джека Лондона. О Флоре Уэллман у читателя уже могло сложиться довольно неблагоприятное впечатление, но едва ли это справедливо.

Мать писателя была натурой сложной, противоречивой, с непростой судьбой. Жизнь ее, скажем прямо, совсем не баловала. Впрочем, судьбу свою она строила самостоятельно, и во всех ее извивах винить ей было некого. Разве что свой характер. Ну, может быть, еще и внешность.

По американским меркам XIX века Флора Уэллман происходила из вполне благополучной семьи. Ее предки перебрались в Америку из Уэльса еще в XVIII столетии. Были они людьми предприимчивыми, фермерами и бизнесменами и, несмотря на все трудности жизни в Новом Свете, преуспевали. Отец, Маршалл Уэллман, немало поскитавшись по стране, в конце концов осел в штате Огайо, в городе Мэссилон (Massillon). Городок был небольшой, но перспективный. Здесь предприниматель организовал небольшую компанию по проектированию и строительству сложных инженерных сооружений; занимался изобретательством, получал патенты и выгодно продавал их. Выстроил большой просторный дом — в то время самый красивый в городе. В нем в 1843 году (17 августа) и родилась его дочь Флора.

Семья была состоятельной, и девочка получила хорошее образование: сначала училась дома, а потом окончила женский колледж (учительскую семинарию). Неплохо рисовала, умело и с удовольствием музицировала на пианино.

Судьбу девочки из богатой провинциальной семьи предсказать нетрудно: завершение образования, возвращение домой, «выход в свет», помолвка, замужество, дети, спокойная обеспеченная жизнь. Так всё поначалу и выстраивалось. Но с Флорой Уэллман что-то пошло не так, и первопричиной этого, судя по всему, стал недуг. В 14 лет (по другим источникам — в шестнадцать) она заболела тифом. В то время лечить подобные заболевания толком не умели, да и лекарств, собственно, не было. Болезнь протекала тяжело, с осложнениями. Серьезно испортилось зрение, остановился рост, выпали почти все волосы, пострадали зубы. Можно представить, как все это повлияло на девушку. Она и так не была красавицей. А тут — такое! Пришлось надеть парик. Видела она совсем плохо, но очки с негодованием отвергла. А ростом — ну что с этим поделаешь? — так и не вытянулась даже до полутора метров, не хватило сантиметра.

Характер у нее с раннего детства был неуравновешенный, а после болезни с ней совсем не стало сладу: со всеми спорила, на всех обижалась, дерзила, ссорилась. После одной, вероятно, очень серьезной ссоры с родителями (подробности неизвестны, но в своей книге Чармиан Лондон намекает на ссору с мачехой[11]), она собрала вещи и навсегда покинула отчий дом. В то время даже для свободной Европы подобный демарш — нечто из ряда вон выходящее. Что уж говорить о куда более консервативной Америке. Тем не менее Флора Уэллман сделала это. Тогда ей было около двадцати пяти лет[12]. И более ни с кем из родных она никогда не виделась и переписки не поддерживала.

Флора отправилась на Запад — маршрут ее передвижений в подробностях неизвестен, но, по некоторым сведениям, на ее пути были Сент-Луис и, вероятно, Чикаго. Оттуда она перебралась в Сиэтл, а затем уже в Сан-Франциско.

Как она жила, с кем? Чем зарабатывала на жизнь? Ответов на эти вопросы нет. Жила, скорее всего, очень непросто. Ирвинг Стоун, интригуя читателя, заметил: «Имеющиеся сведения наводят на мысль, что это была неприглядная история». Но располагал ли он какими-то, хотя бы мало-мальски достоверными сведениями? Вряд ли. Иначе не прозвучало бы: «Биограф Джека Лондона был бы готов пожертвовать многим, чтобы проследить скрытые от нас три года жизни Флоры Уэллман». Это речение произнесено без малого 100 лет назад. Так что и мы, вероятно, ничего и никогда не узнаем. Но нетрудно предположить, что с изнанкой жизни она познакомилась сполна. Что же здесь удивляться словам ее сына: «Не могу даже вспомнить, когда моя мать не была старой… Она всегда была такой же, как и сейчас (в 1900-е годы. — А. Т.)». Объясняя слова супруга, Чармиан Лондон заметила: «Похоже на то, что болезнь навсегда лишила ее юности и веселого настроения. В глазах у нее навсегда застыли горечь и разочарование»[13]. Поправим: болезнь только спровоцировала эту самую «старость» молодой еще женщины, а «горечь и разочарование» в глазах поселил непростой жизненный опыт, в котором три «темных» для биографов года, видимо, сыграли далеко не последнюю роль.

Первые годы в Сан-Франциско: 1876—1879

Будущий автор «Рассказов о Севере», «Мартина Идена», «Морского волка» и других замечательных книг появился на свет 12 января 1876 года, в доме упоминавшейся выше четы сердобольных Слокумов, по адресу: город Сан-Франциско, Третья улица, 615. По свидетельствам, из окон дома на высоком холме открывался потрясающий вид на залив и лес корабельных мачт. Увы, теперь не проверишь: дом был деревянный, и если даже он пережил знаменитое землетрясение 1906 года, то грандиозный пожар, вызванный катаклизмом и уничтоживший почти всё вокруг, его, конечно, не пощадил.

Два дня спустя после появления на свет мальчика на событие отреагировала всё та же «Кроникл», сообщив о рождении «Джона Гриффита Чейни». Да, да, именно так — Джона! Известный всем Джек Лондон стал Джеком не сразу. Он довольно долго оставался Джоном, точнее, Джонни — в силу юного возраста. А вот под фамилией Чейни младенец прожил только первые восемь месяцев. Потом его мать вышла, наконец, замуж по-настоящему и стала миссис Флорой Лондон, а малыш — Джоном Гриффитом Лондоном.

Когда и как пересеклись судьбы Флоры Уэллман и Джона Лондона, при каких обстоятельствах они встретились впервые, достоверно неизвестно. Чармиан Лондон в книге о муже эту тему деликатно обходит. Молчат об этом и многочисленные биографы писателя. Только у Ирвинга Стоуна встречается такой пассаж: «Джону Лондону в те дни было лет за сорок. <…> Он еще оплакивал жену и сына (умерших в течение года. — А. Т.), когда один приятель по работе уговорил его пойти на спиритический сеанс. “Пойди, Джон. Может быть, они дадут о себе знать”. Но вместо вестей от старой жены Лондон получил новую».

Можно, конечно, предположить, что их знакомство произошло на одном из спиритических сеансов, что устраивала госпожа Уэллман до и после рождения ребенка. Но это будет предположением, и только.

Интересно, что же такое особенное разглядел во Флоре Уэллман этот уже немолодой, спокойный, рассудительный человек. Вероятно, нечто, чего не хватало ему самому, — энергию, полет фантазии, авантюризм. Чего-чего, а последнего у нее всегда хватало, и в дальнейшем это не раз омрачит существование семьи. К тому же, по сравнению с ним, она была весьма образованна. Не преминула, видимо, намекнуть и на свое происхождение — куда как более высокое, нежели у избранника. Такие вещи, разумеется, действуют. А еще она была волевым человеком. Джон Лондон силой воли не отличался.

В Калифорнию он попал волей случая и семейных обстоятельств. Родом из Пенсильвании, из простой фермерской семьи, в 17 лет он устроился обходчиком на железную дорогу, работником был добросовестным, и уже в девятнадцать его поставили старшим обходчиком. Тогда же он счастливо женился. С супругой они нажили 11 детей (двое из них умерли в младенчестве). Потом сражался добровольцем на Гражданской войне Севера и Юга. Воевал за северян, несколько раз был ранен, в результате последнего потерял легкое. В то время орденами не награждали, но таким, как он, государство дарило землю. Получил надел и Джон Лондон — на плодородном Среднем Западе, в штате Айова, возле города с милым каждому русскому человеку названием — Москва. Обрел дело, которое приносило ему радость и удовлетворение, — фермерство. «Человеком полей» назвала его Чармиан Лондон в своей книге[14] — очень точно. Таким он и был: знал и любил землю, умел за ней ухаживать, а она платила ему сторицей, и он был счастлив. Но… сначала умерла жена. Потом сын получил травму, вызвавшую легочный процесс. Джон продал землю и с младшими детьми (двумя девочками и мальчиком — старшие уже были пристроены) поехал в Калифорнию, в надежде на исцеление ребенка. Ехать ему нужно было, конечно, на юг Калифорнии, куда-нибудь в Сан-Диего или Лос-Анджелес, а еще лучше — в Техас, в район Сан-Антонио. Но он оказался в Сан-Франциско, влажный переменчивый климат которого убил мальчика. Мужчина остался наедине со своим горем и двумя девочками на руках. Тогда он и повстречался с будущей второй женой.

Есть основания считать, что впервые встретились Джон и Флора всё же не на спиритическом сеансе, а в доме Вирджинии (Дженни) Прентисс — чернокожей кормилицы маленького Джонни. Дело в том, что мать (вследствие перенесенной болезни или по причине общей ослабленности организма) не могла вскармливать сына — грудного молока у нее не было. Врач настоял на кормилице и дал адрес миссис Прентисс, потерявшей в родах ребенка. Муж ее, плотник, тоже был ветераном Гражданской войны, как свидетельствует один из биографов писателя, работал вместе с Джоном Лондоном, который в Сан-Франциско подвизался на том же поприще[15]. Скорее всего, у Прентисс и произошла первая встреча двух одиноких сердец.

Мисс Флора Уэллман превратилась в миссис Флору Лондон 7 сентября 1876 года. Правда, на брачном свидетельстве она поставила другую подпись: «Флора Чейни» (на что, разумеется, никакого права не имела, поскольку «миссис Чейни» никогда не была). Но, в отличие от восточных и южных штатов, в Калифорнии в то время сведения записывались со слов брачующихся, без подтверждающих документов. Не то чтобы своим гражданам этот штат доверял больше, чем другие, просто на Западе традиции несколько иные — более демократичные. Тогда же «молодая» перебралась в квартиру мужа — в рабочем районе Сан-Франциско, к югу от Маркет-стрит. Через несколько дней в квартире водворились и его дочери, до этого жившие в приюте. Старшую звали Элиза, ей было тогда восемь лет, и она будет играть важную роль в жизни Джека Лондона; младшую — Ида, ей исполнилось пять. В жизни маленького Джонни, однако, ничего не изменилось — он остался в семье кормилицы.

Без малого два года маленький Джонни прожил в семье «матушки Дженни». Вот как Ирвинг Стоун описал ее: «Высокого роста, большегрудая и ширококостная, няня Дженни была черна как уголь. Женщина она была работящая, верила в Бога и гордилась своим домом, семьей и положением в обществе. Она брала Джека на колени, пела ему негритянские колыбельные песни, щедро дарила ему всю бурную любовь, какая досталась бы ее собственному ребенку, если бы он был жив. Она и стала Джеку кормилицей, приемной матерью и другом на всю жизнь». Лучше, пожалуй, и не скажешь. Тем более что всё это — правда. Джонни, конечно, повезло, что на его пути оказался такой человек — даривший теплоту, заботу и искренне любивший его.

В возрасте около двух лет ребенка у кормилицы забрали. Причина самая обыденная: Лондоны переехали в другой район Сан-Франциско и теперь жили довольно далеко от Прентиссов. Да и в грудном вскармливании малыш уже не нуждался. В роли няни кормилицу заменила его сводная сестра — Элиза. Ей исполнилось уже десять лет, и со своими обязанностями она справлялась вполне успешно. Как любой ребенок, она тяготилась возложенной на нее ношей, видимо, дававшейся ей нелегко. Но в этом — очевидный источник ее особых чувств, которые, став взрослой, она всегда будет испытывать к младшему брату. Ведь она в какой-то степени заменила ему мать, а «трудные дети», как известно, — самые любимые.

Теперь Лондоны жили на окраине города, но условия жизни улучшились: в доме на Фолсом-стрит они снимали квартиру из шести комнат. Места было много, и предприимчивая, как всегда, Флора решила устроить пансион и пустила жильцов. Теперь она еще меньше внимания уделяла детям, но к этому ее подталкивали финансовые трудности. Хотя муж старался, как мог (плотничал, работал наладчиком в компании по производству и обслуживанию швейных машин[16]), денег постоянно не хватало. А тут случилась эпидемия дифтерии: Элиза и Джонни заболели.

Обычно этот широко известный эпизод с болезнью детей биографы приводят как иллюстрацию бессердечия их матери и мачехи. И в самом деле, разве можно прийти к иному выводу, прочитав такие строки: «Лежа в карантине в одной кровати, дети были при смерти. Как-то Элиза ненадолго пришла в сознание и успела услышать, как Флора спрашивает у врача: “Скажите, а можно их будет похоронить в одном гробу, чтобы подешевле?” Пока мать Джека беспокоилась о похоронах, отчим метался по городу в поисках опытной сиделки и врача, чтобы спасти детям жизнь»[17].

С позиций человека наших дней, когда недуги подобного рода успешно лечатся, такое отношение Флоры действительно выглядит бесчеловечно. Но в то время прививок еще не делали, антибиотиков не существовало, и дифтерия была настоящим бедствием, ежегодно уносившим миллионы и миллионы детских жизней по всему свету. Эта болезнь считалась фатальной. Так что едва ли стоит строго судить миссис Лондон. К тому же она, безусловно, была растеряна и в отчаянии.

Но если эти эмоции явно деморализовали Флору, на ее мужа они оказали обратное воздействие — он сумел-таки отыскать врача. Тот отсосал пленки, прижег дифтерийные язвы и… вылечил детей. Он же настоятельно рекомендовал родителям поменять место жительства и уехать из промозглого, открытого всем ветрам прибрежного Сан-Франциско.

Собственно, в этом была и житейская необходимость. Существовать в городе становилось все труднее: он оказался в эпицентре экономического кризиса, охватившего в 1876 году всю страну. Массово закрывались предприятия, безработица росла. Тем, кто еще имел работу, резко снизили заработную плату. Да и небезопасно стало в Сан-Франциско: на фоне экономических неурядиц город сотрясали расовые волнения — громили китайские кварталы, жгли столовые и прачечные, случались и убийства китайцев. Безработные объединились вокруг экстремистски настроенного и харизматичного Денниса Кирни. Бывший моряк и ломовой извозчик оказался талантливым оратором и прекрасным организатором. Он создал Рабочую партию Калифорнии, формировал боевые дружины, открыто отказывался повиноваться полиции и грозил захватить власть[18].

Судя по всему, указанные факторы и определили отъезд семьи из Сан-Франциско. Вскоре после выздоровления детей Лондоны перебрались на другую сторону залива — в город Окленд.

Маленький сельский житель: 1879—1886

В биографиях писателя Окленд нередко именуют пригородом Сан-Франциско. Это, конечно, не соответствует действительности. И тогда, и теперь Окленд — вполне самостоятельный город, со своим экономическим укладом, особенностями жизни. Хотя поселение возникло здесь еще в 1851 году, подлинная история города началась в 1868-м, когда туда пришла трансконтинентальная железная дорога и Окленд стал финальной точкой на долгом пути от Атлантики к Тихому океану. Данное обстоятельство и обусловило энергичное его развитие в 1870-е годы. Поначалу это был всего лишь перевалочный центр для грузов, прибывающих по железной дороге. Помимо подъездных путей, депо и прочей инфраструктуры там появились пакгаузы, огромные склады, причалы, порт, начали ремонтировать и строить суда. Поскольку в окрестностях были плодородные земли, развивалось сельское хозяйство; в заливе ловили рыбу, а в городе открывали консервные фабрики. Кроме того, Окленд быстро превратился в региональный центр текстильной промышленности. Логика экономического развития требовала и иных промышленных отраслей — создавались механические мастерские, а затем и металлообрабатывающие заводы. В общем, в. 1879 году, когда семейство Лондонов оказалось в Окленде, он уже был большим, активно развивающимся городом.

Неизвестно, чья это была идея — Джона Лондона или его супруги — открыть собственное дело. Скорее всего, последней. В наши дни Флору назвали бы женщиной «креативной», поскольку у нее всегда имелось множество задумок и планов. Цель была всегда одна — обогащение. И обогащение быстрое. Насколько овощной магазин, который они открыли, укладывался в схему «быстрого обогащения», сказать трудно. Но о том, что торговля — дело в принципе выгодное, спорить не приходится. Свое «предприятие» они устроили на первом этаже двухэтажного деревянного дома на углу Кэмбелл-стрит и Седьмой улицы. И просуществовало оно почти два года, которые можно считать самыми благополучными в жизни семьи.

Никаких следов строения в наши дни не сохранилось. Но тогда, по воспоминаниям, место было бойкое и дело быстро развивалось. Флора стояла за прилавком, муж занимался закупкой и доставкой овощей и фруктов. У Джона Лондона в этом смысле оказался настоящий талант — он чувствовал, что будет пользоваться спросом; пригодился и крестьянский опыт юности при выборе помидоров, перца, картошки, зелени, персиков, абрикосов и апельсинов. А Флора, когда хотела, умела быть занимательным собеседником и доброжелательным советчиком для покупателей, окрестных хозяек. Но проблема была в том, что одним и тем же делом она долго заниматься не могла — ей надоедало, от однообразия она уставала. Да к тому же и дело развивалось не такими темпами, как ей хотелось бы. И она нашла супругу компаньона — некоего господина по фамилии Соуэлл. Теперь за торговлю в магазине отвечал он, а Джон Лондон занимался поставками. Но получилось совсем не «так хорошо», как обещала фамилия компаньона[19]. В один не самый прекрасный день Лондон, вернувшись из поездки с очередной партией заключенных договоров о поставках продукции, обнаружил, что магазин пуст: все запасы распроданы, продано и все оборудование, а партнер с деньгами исчез в неизвестном направлении.

Инцидент этот не только положил конец относительному благополучию семьи Лондонов, но вынудил их покинуть Окленд.

Поскольку глава семейства объездил все окрестности и хорошо знал, «что, где, как и почем», он здраво рассудил, что «на земле» им будет выжить легче. К тому же, помним, опыт фермерства у него имелся. После краха торгового дела у семьи тем не менее оставалась некоторая сумма денег, и Джон Лондон арендовал относительно небольшой — в 20 акров (то есть примерно восемь гектаров) — участок земли, скорее всего, ферму, к югу от Окленда, возле местечка под названием Аламеда. Здесь он собирался заняться выращиванием фруктов и овощей.

Позднее, уже взрослым, Джек Лондон вспоминал: «Жизнь на ранчо казалась мне ужасно скучной…»[20] И еще говорил об одиночестве и неприкаянности среди узлов, пакетов и коробок. Похоже, что ребенку было не только одиноко, но и страшно оставаться одному в пустом доме, заваленном нераспакованными вещами.

Нельзя не сказать еще об одном эпизоде, относящемся к данному периоду времени. Эпизоде неприятном, к тому же, вероятно, изрядно напугавшем мальчишку. Речь о самом первом знакомстве будущего писателя с алкоголем и его воздействием. Об этом рассказывается в автобиографическом романе «Джон Ячменное Зерно»[21] (1913):

«Мне было пять лет. День был жаркий, мой отец пахал в поле за полмили от дома. Меня послали отнести ему пива. “Да смотри, не расплескай по дороге!” — наказали мне на прощание. Пиво было, помнится, в деревянном ведерке с широким верхом и без крышки. Я нес его и плескал себе на ноги. Я шел и размышлял: почему это пиво считается такой драгоценностью? Небось, вкусно! А то почему мне не велят его пить? Ведь всё, что родители запрещают, всегда очень вкусно. Значит, и пиво тоже. Уж эти взрослые понимают, что к чему! А тут, как назло, полное ведро. Пиво выливается мне на ноги и на землю. Чего же зря добру пропадать? Никто не узнает, пролил я или выпил? Я был так мал, что пришлось сесть и поставить ведерко себе на колени, чтобы отхлебнуть. Сперва я лизнул пену. Бог ты мой! Где же этот дивный вкус? Значит, не в пене, уж слишком она противная. Тут я вспомнил, что взрослые ее сдувают и только потом пьют. Я сунул нос в ведро и принялся лакать густую жидкость. Ну и дрянь же! Все-таки я пил. Не может быть, чтобы взрослые так ошибались! Трудно сказать, сколько я выпил тогда: я был карапуз, а ведро казалось огромным, а я все хлебал, не отрываясь, погрузив лицо по самые уши в пену. Но глотал я, признаться, как лекарство: меня тошнило и хотелось скорее покончить с этим мучением. Наконец я встал, передергиваясь от отвращения, и пошел дальше. Наверное, после все же будет приятно, думал я. По пути я прикладывался к ведерку еще несколько раз и вдруг заметил, что там изрядно недостает. Но я вспомнил, что пиво размешивают, и, схватив палочку, принялся мешать, пока пена не вздулась до краев. Отец ничего не заметил. Ему очень хотелось пить, и, быстро осушив ведерко, он снова взялся за плуг. Я попробовал пойти рядом, но, сделав несколько шагов, упал под лошадь, едва не напоровшись на стальной лемех. Отец так резко осадил назад, что лошади едва не растоптали меня. Потом отец рассказывал, что я был на волосок от гибели. Смутно помню, как он нес меня на край поля, где росли деревья, и все передо мной качалось и ходило ходуном. Меня страшно тошнило и мучил страх, что я совершил дурной поступок. Я проспал под деревьями до вечера. На закате отец разбудил меня, и, с трудом поднявшись, я побрел за ним. Я был еле жив: ноги казались свинцовыми, резало в животе, к горлу подступала тошнота. Я чувствовал себя отравленным. Собственно говоря, это и было самое настоящее отравление»[22].

Оба эпизода относятся к самым первым месяцам пребывания мальчика на ранчо. Похоже на то, что это было не самое лучшее время в его жизни.

В 1882 году Джонни исполнилось шесть лет, и он пошел в школу.

Элиза вспоминала: учиться ее брат отправился с удовольствием и в школу ходил с интересом. Прежде всего потому, что в школу он пошел подготовленным — читать и писать уже умел. Благодарить за это нужно мать. У Флоры при всех странностях характера, «прохладном» отношении к материнству, непоследовательности и прочем «социальные инстинкты» работали. Ценность образования она признавала и полагала само собой разумеющимся, что сын ее должен и будет учиться. Пусть без системы — под настроение, урывками — с ребенком она занималась и первым знакомством с печатным словом и навыками письма он обязан, конечно, ей[23]. Не испытал мальчик и естественного для его возраста «социального шока». Школа была ему хорошо знакома: еще в Окленде, четырехлетним, он на протяжении по крайней мере нескольких месяцев сопровождал в школу (разумеется, вынужденно) свою старшую сестру. Вот что по этому поводу пишет Ирвинг Стоун: «<Элиза> стала ходить в школу с ним вместе, иначе ей пришлось бы сидеть дома. Она объяснила учительнице, почему ей приходится приводить братишку с собой. Та поставила для него около кафедры деревянный ящик и давала малышу книжки с картинками, которые он сосредоточенно рассматривал, сидя за ящиком, как за партой. На школьном дворе мальчуган наслаждался, играя с детьми; Элизе часто перепадало от девочек то яблоко, то какое-нибудь украшение, только бы она разрешила Джеку посидеть с ними»[24].

Думается, выразительные детали («деревянный ящик около кафедры», «яблоки» и «украшения», желание девочек «посидеть» с ребенком — во время урока?) известный мастер биографического жанра, скорее всего, дофантази-ровал, но сам факт вынужденной (но, наверное, занимательной для ребенка) адаптации к школе бесспорен.

Несмотря на то что учиться он ходил с удовольствием и в школе, видимо, преуспевал, сведений о том, кто, как и чему его там учил, с кем он учился, — не сохранилось. Более связные воспоминания — о другой школе, где Джонни учился в следующем году. Эта школа находилась на другой стороне залива, в поселке под названием Сан-Матео, в десятке миль к юго-востоку от Сан-Франциско.

Почему Лондоны вдруг покинули прежнюю ферму, где прожили почти два года и где дела шли очень и очень неплохо? На жизнь хватало, земля родила, они не бедствовали и даже могли откладывать кое-что на «черный день». Судя по всему, инициатором переезда была Флора — то ли ей не нравилась жизнь в захолустье, то ли не устраивали масштабы предприятия: дело спорилось, овощи продавались успешно, но, возможно, благосостояние увеличивалось не так быстро, как хотелось бы.

В Сан-Матео земли у Лондонов было в два раза больше, выращивали они в основном картофель, который подрядились поставлять в пригородные бары, салуны и иные точки питания.

В памяти Джека Лондона год, что они провели здесь, — печальный. Местность, где они жили, была пустынной, неживописной, а жизнь — монотонной и скудной. Ирвинг Стоун сообщает, что в Сан-Матео Лондоны чуть ли не голодали (приводит случай, когда изголодавшийся ребенок украл у девочки-одноклассницы ломтик мяса). Эту информацию не подтверждают ни жена, ни дочь писателя, но жили, видимо, всё же невесело. Самые яркие события, оставшиеся в памяти будущего писателя, — редкие выезды в Сан-Франциско с отцом на рынок с грузом картошки. Правда, два или три раза он бывал и по нескольку дней жил у своей молочной мамы — Дженни Прентисс. Вот это был для мальчика настоящий праздник!

А настоящим разочарованием стала местная школа. Мало того что товарищами по учебе были в основном дети иммигрантов в первом поколении (главным образом итальянцы), учили из рук вон плохо. Занятия в нескольких классах проводил (обычно одновременно) один учитель — и тот забулдыга и алкоголик. Соответственной была и дисциплина — старшие учащиеся педагога демонстративно игнорировали (а то и били), он собственную злобу и отчаяние вымещал на младших. Поэтому дети Лондонов занятия часто пропускали, предпочитая им прогулки по побережью.

А с картошкой не заладилось: и урожай не тот, на который надеялись, и оплату задерживали. Стоит ли тут удивляться тому, что в Сан-Матео Лондоны прожили всего лишь год, перебравшись опять на другую сторону залива, в окрестности Окленда. Теперь они обосновались в Ливер-морской долине — примерно в 20 милях к северо-востоку от города.

По разным сведениям, Джон Лондон то ли купил, то ли арендовал настоящее ранчо в 75 (по другим источникам — 85) акров обрабатываемой земли, лугов и пастбищ. Здесь он вернулся к привычному занятию — выращиванию овощей, а также решил заняться коневодством.

«Я не знал людей достойнее моего отца, — говорил уже взрослый Джек Лондон, — он был самым лучшим — и в то же время слишком хорошим, чтобы победить эту бездушную жизнь и выжить в хаосе капиталистической системы, где не существует ни законов, ни правил»[25]. Слова эти прозвучали, когда Джона Лондона давно не было в живых, но память о нем, искреннюю любовь и признательность писатель продолжал хранить многие годы спустя. В Ливерморе он уже знал, что этот седой, очень добрый и немногословный человек не родной ему отец[26]. Но это никак не влияло на особые отношения между ними — такие, которые существуют между отцом и сыном. Связь эта, конечно, устанавливалась постепенно, но именно в Ливерморе укрепилась окончательно. Джонни сравнялось восемь лет, он подрос, окреп, и теперь отец стал брать его в поле — сажать и убирать урожай, помогать по хозяйству. Появились у него и собственные постоянные обязанности: носить воду из колодца, кормить кур и собирать яйца, снабжать дровами кухню. Доставка овощей и фруктов заказчикам, поездки на рынок — это теперь тоже была его привилегия. Разумеется, занимался он этим вместе с отцом. А что еще может сплотить сильнее, чем общее дело и общие заботы? Есть все основания предполагать, что позднейший интерес писателя к сельскому хозяйству, к жизни на ранчо шел как раз отсюда — из ливерморского детства, из здешнего опыта, тех трудов, что он выполнял совместно с отчимом.

В Ливерморе повезло и со школой. Трудно сказать, насколько хорошие здесь были учителя. Но это и не так важно. Куда важнее, что им удалось привить мальчику интерес к чтению. Именно здесь Джонни и начал читать. Собственных книг в семье не было. В те годы домашняя библиотека — роскошь, доступная только богатым людям. Книгами делились с учениками педагоги. Одной из первых художественных книг, прочитанных Джонни, стал сборник «восточных» историй и сказок «Альгамбра» Вашингтона Ирвинга[27]. Большинству, читателей, несомненно, знакома эта книга — полная экзотики, тайн и волшебства. Можно только представить, какое впечатление она произвела на мальчика!

«“Альгамбру” мне дала почитать школьная учительница, — вспоминал много лет спустя писатель. — Я был застенчивый мальчуган, — в отличие от Оливера Твиста, у меня язык не повернулся попросить еще, хотя, возвращая Ирвинга, я надеялся, что учительница предложит мне что-нибудь сама. Но она ничего не предложила, видимо, сочла меня неблагодарным, и я проплакал от обиды все три мили от школы до дома. Долго еще потом я ждал с замирающим сердцем, что она даст мне какую-нибудь книжку. Не раз, бывало, совсем уже решусь попросить, но в последнюю секунду у меня отнимался язык»[28].

От одного из учителей попала к нему и другая книга, увлекшая его. Это был прекрасно изданный, со множеством иллюстраций том Пола де Шейю — ученого, который умел писать образно и увлекательно[29]. Книга называлась «Исследования и приключения в Экваториальной Африке; с описаниями привычек и уклада местных народов, рассказами о горилле, крокодиле, леопарде, слоне, гиппопотаме и прочих удивительных животных». Впоследствии Джек Лондон вспоминал, что именно эта книга пробудила в нем интерес к дальним странам и путешествиям, разбудила любознательность.

Опять же по признанию самого писателя, самое большое впечатление на него — восьмилетнего ребенка — произвела история, поведанная заурядным, в общем-то, автором. Речь идет о романе «Си́нья» Мэри Луизы Рэми́, писавшей под псевдонимом Уида[30]. Это история жизни мальчика (внебрачного сына итальянской девушки-крестьянки и талантливого, но бедного художника), который, испытав нужду и лишения, становится признанным композитором. Некоторые биографы писателя увидели в этом детском восхищении героем сентиментальной истории символический смысл — мол, и Джек Лондон повторил его судьбу! Комментировать здесь особенно нечего — едва ли весьма заурядная история поздневикторианской беллетристки могла стать путеводной звездой для автора «Рассказов о Севере». Вместе с тем сам Лондон утверждал, что роман «Си́нья» повлиял на него больше, чем любая другая книга[31]. Что ж, это вполне объяснимо — яркость детских впечатлений не всегда соотносится с художественными достоинствами прочитанных историй.

Но что интересно: оказывается, тот экземпляр романа, которым владел мальчишка и который неоднократно в эти годы перечитывал, был не полным — финал истории отсутствовал, страницы были вырваны (по словам Лондона: «не хватало последних сорока страниц»[32]), и как сложилась судьба героя, ему было неясно. Вот это обстоятельство, конечно, куда важнее художественных достоинств, — тут было о чем помечтать, погрезить, это будило воображение. По воспоминаниям самого писателя, «открытый финал» мучил его долго — до тех пор, пока, уже став взрослым, он-таки не разыскал полный текст и не прочитал его окончание[33].

Конечно, читал Джонни и другие книги. Жена писателя, основываясь на его воспоминаниях, упоминала прочитанные тогда же дешевые издания романов Горацио Элджера, биографию погибшего от рук убийцы президента Гарфилда[34] и т. д. Но ничто из прочитанного не оставило такого глубокого следа, как «Си́нья» мадам Рэми́. Парадоксы детского сознания…

Лондоны прожили в Ливерморской долине чуть больше года. На новом месте всё повторилось с точностью дежавю. Сначала дела шли успешно. Глава семьи знал, как вести хозяйство и как выращивать овощи и фрукты. И все у него получалось: он был добросовестным поставщиком и предлагал продукты высокого качества. К тому же думал на перспективу: посадил виноградник, оливы. В планах у него было заняться и животноводством.

Но медленное обогащение, как уже говорилось, совершенно не устраивало Флору — она жаждала богатства быстро. Как всегда, развернула кипучую деятельность, была полна прожектов, «изучала рынок», вела переговоры. И нашла то, что сулило быстрый и солидный доход: выращивание кур. Она заключила договор на поставку курятины и яиц в ресторан одной из гостиниц Сан-Франциско. Настояла, чтобы муж взял кредит, заложив ранчо, построил курятники, приобрел инкубатор и специальный (паровой) отопитель, закупил молодняк.

Поначалу дело, что называется, «пошло». За курами ухаживала Элиза и, как всё, за что принималась, делала добросовестно. Тушки и яйца регулярно переплывали залив, чтобы очутиться на ресторанной кухне. Овощи и фрукты закупали снабженцы магазинов из Окленда и неизменно нахваливали товар. Но продлилась идиллия недолго. Сначала из процесса выпало чуть ли не самое важное звено — Элиза. Она… вышла замуж. И в этом тоже отчасти «виновна» Флора. Когда семья обосновалась в Ливерморе, миссис Лондон посчитала, что дом для них слишком велик. Да и лишние руки не помешают. А потому сдала несколько комнат некоему мистеру Шепарду — вдовцу с тремя дочерьми (старшей из которых было столько же, сколько и Джонни[35]), человеку уже немолодому (за сорок) и к тому же, как ее супруг, ветерану Гражданской войны. Разумеется, Флора руководствовалась самыми благими намерениями: и деньги в дом, и поговорить мужу будет с кем. Но получилось по-другому… Можно только гадать, чем увлек немолодой мужчина шестнадцатилетнюю девушку, но факт остается фактом: Джеймс Шепард попросил ее руки (сердце, он, видимо, завоевал раньше) и получил согласие Джона Лондона — тот привык доверять своим детям. А вскоре молодожены с детьми уехали. С отъездом Элизы очень скоро закончилась и «куриная эпопея»: часть птицы погубила эпидемия, оставшиеся перестали нестись. Тут подошел срок вносить платеж по закладной. Денег не оказалось. «Реструктурировать» долг банк отказался и отобрал ферму. На этом последняя фермерская страница жизни семейства захлопнулась. Лондоны перебрались в Окленд.

Трудные времена: 1886—1890

Тяжелее всех возвращение в городскую жизнь пережил глава семейства. Можно утверждать, что этот — увы, не первый! — крах надломил его. И прежде не отличавшийся крепким здоровьем, он стал часто болеть, обычно веселый и компанейский, теперь улыбался мало, часто бывал задумчив и печален, явно искал уединения. Видимо, в связи с этим поменялись и его интересы — он внезапно полюбил рыбалку и часами пропадал на пирсе с удочкой. Кстати, подарил он снасти и Джонни — тот время от времени составлял отцу компанию, когда был свободен от школьных занятий или иных дел, а их хватало.

Лондоны поселились в западной части Окленда — это был рабочий район с дешевым жильем и массой мелких (и не очень) предприятий. Как и многие небогатые американцы, они часто переезжали (по меньшей мере четыре раза за два с небольшим года) — в поисках жилья подешевле и попросторнее, но всегда оставались в пределах Вест-Окленда: более респектабельный район им был не по карману.

Сразу по возвращении в Окленд они поселились рядом (буквально через два дома) с четой Шепардов — видимо, молодожены и нашли для них жилище. Но Элиза теперь не могла участвовать в жизни Лондонов — у нее была своя семья и свои заботы. Впрочем, к радости Джонни, совсем неподалеку обитали Прентиссы (они переехали в Окленд из Сан-Франциско уже несколько лет назад), и мальчик бывал у своей чернокожей кормилицы не реже раза в неделю, а то и куда чаще. По воспоминаниям самого писателя, там его всегда встречали с радостью и, как правило, сытным обедом. Но, конечно, куда важнее яств была дружеская теплая атмосфера этого дома — чего у себя в семье он был, увы, лишен. Впрочем, и обед не был лишним — Флора не слишком утруждала себя стряпней, да и поварихой была не ахти какой. К. тому же Джонни с младшей дочкой Прен-тиссов оказался в одной школе.

Школа называлась «Коул Грэмар Скул» (Cole Grammar School). Это было куда более респектабельное заведение, чем те, в которых ему довелось учиться прежде. Размешалась школа в двухэтажном деревянном здании, дети, в соответствии с возрастом, делились на классы, занимались в разных помещениях. Предметов было больше и учителей тоже.

Сохранилась фотография десяти-двенадцатилетнего Джонни, где он снят вместе со своими одноклассниками и учителями на террасе школы, все внимательно и напряженно смотрят в объектив. Класс большой — почти 40 учеников и учениц, но последних совсем немного. В те годы девочкам из простых семей учиться в «грамматической» (то есть средней, не начальной) школе считалось лишним. Дети на фотографии хорошо и чисто одеты, ухожены. Но, как вспоминал один из однокашников писателя, атмосфера была далеко не идиллической, все-таки западный Окленд — рабочая окраина, и часто свое «место под солнцем» приходилось отстаивать кулаками. От природы скромный, даже застенчивый, миролюбивый Джонни тоже дрался — просто вынужден был это делать.

Мальчик рос замкнутым, и в школе друзей у него не было, кроме единственного. На упомянутой фотографии Джонни Лондон — первый справа во втором ряду, а третий слева в третьем ряду — его школьный друг Фрэнк Атгертон. Много лет спустя, когда писателя давно уже не было в живых, Фрэнк написал книгу воспоминаний «Джек Лондон в мальчишеских приключениях». Воспоминания эти фрагментарны, непоследовательны, субъективны, но вместе с тем содержат и небезынтересные страницы. К сожалению, книга осталась неопубликованной, однако американским биографам писателя вполне доступна, и ее используют, хотя и не склонны особенно доверять ее автору.

А пишет Аттертон действительно о детских «приключениях». Например, о том, как они решили заработать много денег, занимаясь отстрелом кошек. Джонни где-то услышал, что китайцы, члены некоего тайного общества, отличаются поразительной силой и удивительной ловкостью, а всё потому, что питаются мясом диких кошек, но они в дефиците. «Вот мы настреляем их на окрестных холмах и продадим»[36]. К счастью, до стрельбы дело не дошло. Немало страниц посвящено директору школы — персонажу с не самой благозвучной фамилией Гарлик[37]. Атгертон вспоминает, как его друг подрался с главным хулиганом школы, директор решил их помирить, но Джонни отказался протянуть руку. А это уже характер. Другой фрагмент — о том, как друзья отправились кататься на лодке; у Лондона был револьвер (видимо, позаимствованный у отца), и они случайно уронили его в воду. «Фрэнк умел плавать, и Джек потребовал, чтобы друг нырнул за револьвером на глубину тридцать футов. Когда Фрэнк отказался, Джек в припадке ярости швырнул весла за борт, и мальчишкам пришлось несколько часов беспомощно болтаться на воде»[38]. Гневливость — черта характера, не раз проявлявшаяся впоследствии у писателя. Есть воспоминания о том, что особой дружбы среди учеников не было, да и вообще в восприятии Фрэнка «школа была похожа на огромный ящик со змеями»[39]. Есть там эпизод, связанный с матерью нашего героя — Флорой. Историю эту на разные лады пересказывают большинство биографов. Вот как ее воспроизводит Дэниэл Дайер (он ближе всех к оригиналу):

«Однажды, это была суббота, Фрэнк пришел к дому Лондонов, когда Флора проводила спиритический сеанс и действо было в самом разгаре. Джонни объяснил другу, что в это время в его мать вселяется дух древнего вождя американских индейцев по имени Плюм. Люди платят Флоре деньги за то, что Плюм, через ее посредство, контактирует с другими духами — умершими родственниками и друзьями клиентов. Фрэнк испугался, услышав доносившиеся из дома зловещие и жуткие завывания Флоры/Плюма, принимающих вести из загробного мира»[40].

Живописная картина, что и говорить! Можно представить, какое впечатление произвело это действо на подростка. Что касается Джонни, для него всё это было привычно. Хотя в конце 1880-х уже мало кто верил в спиритизм, клиенты у Флоры не переводились.

Куда важнее другие свидетельства Аттертона — о том, что уже в возрасте одиннадцати-двенадцати лет его друг работал: по субботам и воскресеньям продавал вразнос газеты, а еще по выходным помогал торговцу льдом, потом подавал шары и устанавливал кегли в кегельбане.

Хотя сам Фрэнк не работал (его отец зарабатывал достаточно для содержания семьи), подработка друга удивления у него не вызывала. Не только потому, что среди одноклассников таких «предпринимателей» хватало (вообще в Америке и тогда, и сейчас работа подростков почти норма), но и потому, что ему были известны стесненные материальные обстоятельства семьи Лондонов.

Кстати, по поводу «стесненных обстоятельств». Никогда прежде Лондоны не жили так плохо, как в годы, когда Джонни завершал обучение в школе. Поначалу (как всегда!) все складывалось неплохо. Жилье, как помним, им подыскали Шепарды неподалеку от собственного. Дом был большой, с лишними комнатами. А рядом — буквально в квартале — находилась текстильная фабрика, хозяева которой «выписывали» работниц (молоденьких незамужних девушек) с Востока США и из-за границы, из Шотландии. Естественно, они нуждались в жилье. И в голову Флоры пришла очередная блестящая идея: организовать в своем доме пансион для работниц. Идея действительно замечательная и сулила твердый и постоянный доход. Флора договорилась с владельцами фабрики, и те, разумеется, ухватились за эту возможность. Сначала девушек было немного — пять или шесть. Довольно быстро их число возросло до двадцати. Как всегда, в начале каждого своего предприятия Флора работала энергично, даже самоотверженно. Затем встал вопрос о расширении дела. Был взят в аренду участок земли по соседству, и плотники во главе с ее мужем возвели дополнительное дощатое строение для пансионерок. А по истечении нескольких месяцев всё дело рухнуло.

Виновата в крахе была, разумеется, Флора — именно она управляла предприятием и его финансами. Джоан Лондон и Ирвинг Стоун в своих книгах недоумевали, куда же Флора подевала деньги, на что растранжирила. А то, что она их растранжирила, — установленный факт: сначала платила по закладным исправно, но вдруг просрочила один платеж, следующий… и так несколько месяцев подряд. Плату с пансионерок, однако, получала вовремя. Закончилось всё как обычно: с делом пришлось расстаться, а семья переехала в район, где жила последняя беднота.

Один из позднейших биографов писателя раскопал-таки, на что Флора тратила деньги. Она играла в китайскую «быструю» лотерею (китайцев, завезенных в 1860-х годах на строительство трансконтинентальной железной дороги, жило на Западе много, имелся свой «Чайна-таун» и в Окленде)[41]. Видимо, Флора просто не в силах была расстаться со своей идеей — разбогатеть быстро. Финансовый крах стал закономерным финалом ее очередной авантюры.

В результате семья осталась совершенно без средств к существованию. Тем более что Джон Лондон нигде не работал, занимаясь пансионом. Теперь он находился в поисках работы, а Флора вернулась к спиритическим сеансам. Пришлось работать и Джонни.

Как мальчик относился к необходимости трудиться? На этот вопрос ответил он сам десять лет спустя — в письме своей возлюбленной Мэйбл Эпплгарт:

«В восемь лет я впервые надел нижнюю рубашку, купленную в магазине. Долг! В десять лет я уже торговал на улице газетами. Каждый цент отдавался в дом. В школу я ходил, мучительно стыдясь своих ботинок, одежды, шапки. Долг! Из-за него у меня не было детства. На ногах с трех утра, чтобы успеть разнести газеты. Потом, не заходя домой, сразу в школу. Кончались уроки, а меня ждали вечерние газеты. По субботам я помогал развозить лед. По воскресеньям я ставил кегли в кегельбане для пьяных голландцев. Долг! Я отдавал каждый цент и был одет как пугало»[42].

Хотя в «исповеди» Лондона и есть преувеличения (в десять лет он еще газетами не торговал), но в целом приведенные строки позволяют судить и о его отношении к необходимости работать, и о материальном положении семьи (по крайней мере тогда, когда провалилась затея с пансионатом).

Получал младший Лондон мало: три-пять долларов в месяц за газеты, двадцать-тридцать центов в день за кегли. Почти все деньги (за исключением какой-то мелочи, вырученной за лишние газеты и чаевые от посетителей кегельбана) он действительно отдавал матери. Игрушек ему не покупали, да в рабочей среде и не водилось такого обычая. Но какой мальчишка может обойтись без перочинного ножа, сластей и стакана лимонада?[43] Ирвинг Стоун пишет: «Лишние газеты он выменивал на вложенные в пачки сигарет серии картинок с изображениями знаменитых скаковых лошадей, парижских красоток, чемпионов бокса. Собрав полный комплект, Джек мог получить взамен вожделенные сокровища, на покупку которых его сверстникам родители давали деньги».

Что касается «картинок», о них вспоминает также и Аттертон — многие одноклассники увлекались подобным коллекционированием. А вот следующая фраза: «Он стал заправским торгашом, что весьма пригодилось ему впоследствии, когда нужно было вытягивать из издателей деньги за рассказы» — уже на совести биографа. Впрочем, может быть, в какой-то степени он был и прав. Во всяком случае, источник информации биографа очевиден — это автобиографическая книга Лондона «Джон Ячменное Зерно», в которой можно встретить такие признания:

«Еще в раннем детстве я убедился, что должен всего добиваться сам. Воспитанный в бедности, я вырос скуповатым. Первыми моими самостоятельными приобретениями явились серии картинок от папирос, альбомы-премии табачных фабрикантов и их рекламные плакаты. Родители не давали мне денег из моего заработка, и я выменивал остававшиеся газеты на эти сокровища. Если попадались два одинаковых экземпляра, я выменивал их у ребят на что-нибудь другое; бегая по городу с газетами, я мог с легкостью совершать операции подобного рода и пополнять свои богатства. В скором времени я был уже обладателем всех серий табачных реклам: “Знаменитые скаковые лошади”, “Парижские красавицы“, «Женщины всех национальностей”, “Флаги всех наций”, “Знаменитые актеры”, “Чемпионы бокса” и тому подобных. Каждая серия была в трех видах: на карточках, на плакатах и в альбомах. Затем я начал собирать вторые экземпляры альбомов и выменивать их на другие сокровища, которые ребята покупали на деньги родителей и, конечно, не могли понять их подлинной ценности — не то, что я, у которого никогда не было ни цента на расходы. Я менял почтовые марки, камни, птичьи яйца, игральные шарики. У меня была великолепная коллекция агатов, какой не было ни у кого из мальчишек. Моей гордостью было несколько штук, ценою не менее трех долларов; мне их оставил в залог за двадцать центов один паренек-рассыльный. Выкупить их он не успел, так как его забрали в исправительную колонию. Я готов был менять и менять, пока не получал тот или иной вожделенный предмет. В этом деле я достиг совершенства и заработал себе репутацию сквалыги. У меня и старьевщик мог заплакать под конец нашего торга. Ребята звали меня на помощь, если им надо было продать тряпье, бутылки, старые мешки или бидоны из-под керосина, и платили мне комиссионные за услуги».

Удивительно другое. Аттертон не упоминает об иной, настоящей страсти своего друга — чтении. А ведь именно тогда — в 12–13 лет — Лондон читал запоем! В романе «Джон Ячменное Зерно» есть признание (оно относится к школьным годам в Окленде): «Я зачитывался до одури… Я проглатывал всё, что мне давали, но особенно любил исторические романы и книги о приключениях, а также воспоминания разных путешественников. Я читал утром, днем и ночью. Читал в постели, за едой, по дороге в школу и домой, читал на переменах, когда другие ребята занимались играми». Странно, что об этом не пишет его ближайший друг.

Читал Джонни бессистемно. Читал всё, что попадалось под руку: субботний выпуск газеты с литературным приложением, дешевую книжку в бумажной обложке (вроде «романов за десять центов», что выпускало издательство «Бидл энд Эванс»; впрочем, хватало тогда и двадцати-, и пятнадцати-, и даже пятицентовых «романов» других издателей), случайный журнал, забытый кем-то из посетителей кегельбана. Но этого ему, понятно, не хватало. Так он оказался в Публичной библиотеке Окленда.

Думается, подросток вряд ли догадывался о существовании подобного заведения. Попал он туда, скорее всего, случайно. Да и библиотека в Окленде появилась совсем недавно. Город, несмотря на экономический кризис, активно развивался, население его увеличивалось. В библиотеке руководители городского совета видели средство приобщить низшие классы к культуре, отвратив их тем самым от пьянства и правонарушений. К тому же городские власти хотели сделать Окленд своеобразным противовесом «греховному» Сан-Франциско и стремились превратить его в «Афины Дальнего Запада». Желая быть прогрессивными, они выступили пионерами — учредили в городе общедоступную бесплатную библиотеку. Во главе ее поставили Айну Кулбрит — поэтессу, человека высокой культуры, дружившую с такими замечательными калифорнийскими литераторами, как Фрэнсис Брет Гарт, Марк Твен, Амброз Бирс, Хоакин Миллер.

В книге о муже Чармиан Лондон говорит об Айне Кулбрит одной короткой фразой, но это высказывание стоит того, чтобы его привести: «Именно она стала первым его лоцманом в мире книг, и он никогда не переставал помнить и благодарить ее за это»[44]. И это действительно так. В 1906 году, будучи уже всемирно известным писателем, Джек Лондон писал Айне Кулбрит: «Знаете ли Вы, что Вы были единственным человеком, кто поощрял мою страсть к чтению? Дома всем было наплевать, чем я занимаюсь и что я читаю. <…> В те годы всему, с чем я сталкивался, я давал название. Так вот, Ваше имя было “великодушная”. В этом слове вмещается все, чем Вы были для меня… И когда я где-нибудь слышу это слово, в моей памяти всегда всплывает Ваш образ».

Почему же именно «великодушная»? Ответить на этот вопрос нетрудно. Во-первых, Айна Кулбрит обратила внимание на мальчишку (в библиотеку, предназначенную для взрослых, детей не записывали) и направляла его чтение. Уже одно это — немало. А во-вторых, она ему поверила и стала давать книги на дом, что запрещалось правилами библиотеки — читать можно было только в ее стенах: газеты и журналы — в зале на первом этаже, книги — в зале на втором (здание было деревянным, двухэтажным, весьма оригинальной архитектуры).

В свое время автор этих строк опубликовал статью, посвященную Айне Кулбрит и ее деятельности в качестве библиотекаря[45], и ему есть что рассказать об удивительной судьбе этой женщины, но здесь вынужден ограничиться лишь некоторыми сведениями о первой литературной наставнице будущего писателя.

Библиотекарем А. Кулбрит стала в силу обстоятельств. Настоящее ее призвание — поэзия, и в истории литературы она известна прежде всего как поэт. Всё, что касалось прошлой жизни, она тщательно скрывала. Даже фамилия Кулбрит, под которой она стала известна, — не ее фамилия, а ее матери в девичестве. Настоящая фамилия поэтессы — Смит. Весьма распространенная в Америке фамилия, принадлежавшая самым разным по общественному статусу людям. Так, основателя религиозного движения мормонов, столь ненавистного в пуританской Америке, звали Джозеф Смит. А Джозефина Смит — полное настоящее имя поэтессы Айны Кулбрит, и приходилась она родной племянницей «президенту» мормонов. И родилась она (10 марта 1841 года) в колонии мормонов Науву в штате Иллинойс. После «резни в Науву», в которой погибли многие мормоны, матери Айны пришлось с малолетними детьми спасаться бегством, и в 1852 году вместе с остатками недавно большой семьи будущая поэтесса очутилась в Калифорнии. Когда она начала писать — точно неизвестно, но первые стихотворения были опубликованы в местной «Лос-Анджелес таймс» в 1854 году, когда Айне не исполнилось еще и четырнадцати. В семнадцать она вышла замуж и вскоре родила дочь, которая умерла в младенчестве. Пережитая трагедия сделала дальнейшее замужество невозможным, и в 1862-м Айна уехала в Сан-Франциско. Там молодая, красивая и талантливая поэтесса сразу вошла в литературный круг, который к тому времени образовался близ начинающего, но уже известного в Калифорнии поэта и прозаика Фрэнсиса Брет Гарта. Кулбрит стала настоящим центром этого круга: спокойная, неизменно доброжелательная, она сумела объединить такие разные творческие личности, как Брет Гарт, М. Твен, X. Миллер, Ч. У. Стоддард, А. Бирс, П. Малфорд. Скоро большинству из них предстояло прославить региональную, а затем и национальную литературу. «Звездный час» Айны Кулбрит наступил тогда, когда в Сан-Франциско начал издаваться знаменитый «Оверленд манфли». Во главе журнала встал Брет Гарт. Триумвират, состоявший из тех, кто редактировал журнал, — Гарт, Кулбрит и Стоддард — определял не только политику периодического издания, но и вообще стал той силой, которая покровительствовала всем разрозненным литераторам огромного региона Дальнего Запада США, объединяла их. Расцвет региональной литературы был недолог. В начале 1870-х те, кто достиг в Сан-Франциско национальной (а то и всемирной) литературной славы, начали покидать Запад, перемещаясь ближе к традиционным «центрам цивилизации». Кто-то уезжал в Нью-Йорк или Бостон, кто-то еще дальше — в Лондон. Возможно, судьба Айны Кулбрит — и человеческая, и творческая — сложилась бы иначе, последуй она за ними. Но она не могла этого сделать. На ее руках были престарелая мать, племянник и племянницы — дети умершей сестры. Так, в силу обстоятельств, продолжая оставаться поэтессой, она превратилась в библиотекаря.

Вернемся, однако, к тому, кому Кулбрит покровительствовала и помогала ориентироваться в мире книг, — к Джонни Лондону.

В биографиях и многочисленных статьях, посвященных писателю, справедливо указывается на то, что чтение, которому он хотя и отдавался истово, все же не было единственным его увлечением. С юных лет Лондон «болел» морем. Действительно, в возрасте двенадцати-тринадцати лет в его жизнь навсегда вошло море. Возникшей страсти способствовали два обстоятельства. Первое, конечно, книги. Второе — обстоятельства семейные и личные.

Направляемый Кулбрит, Джонни много читал о приключениях и на суше, и на море. А книги наставница подбирала ему самые лучшие. Естественно, прочитанное будило воображение, заставляло грезить о путешествиях и дальних странах. А тут старший Лондон, долгое время безработный, нашел, наконец, работу. Устроился в порт — сторожем в доки. Рядом с доками располагалась марина — небольшая гавань с пирсами, причалами, эллингами и стоянками для небольших (частных) парусных судов. Там же находился и яхт-клуб. Скорее всего, поначалу Джонни туда привело естественное мальчишеское любопытство. Потом он открыл, что там можно и заработать: помыть палубу, надраить рынду и другие «медяшки». Платили, конечно, сущие гроши, но для мальчишки любые деньги не были лишними, тем более что почти всё, заработанное на газетах и «шарах», как помним, он отдавал матери.

Вполне закономерным был и следующий шаг. «Быть у воды, да не напиться?» Он купил себе лодку. Впрочем, с лодкой и морем связана следующая страница в жизни будущего писателя. Страница очень важная! Но мы обратимся к ней чуть позже, а пока завершим рассказ о его школьной жизни. И здесь необходимо проститься с единственным другом Джонни тех лет — Фрэнком Атгертоном.

Итак, дружили они все школьные годы, но по окончании школы закончилась и дружба — подростки пошли разными дорогами. Это естественно: как бы мальчишки ни дружили, принадлежали они к разным социальным слоям. Джонни — бедняк, а семья Фрэнка — крепкий средний класс. Поэтому последний продолжил учебу, а для Джонни с окончанием «грамматической» школы формальное образование завершилось.

Хотя жизнь писателя хорошо изучена и «белых пятен» в его curriculum vitae не так уж и много, среди биографов отсутствует единогласие по поводу времени окончания школы. Родственники — Д. Лондон и Ч. Лондон — обходят этот вопрос стороной. Видимо, их эта тема мало интересовала. Исследователи называют разные даты: Д. Даейр считает, что школу будущий писатель окончил в 1887 году, Д. Хейли указывает 1891-й, Р. Балтроп и И. Стоун — 1889-й, Э. Синклер — 1888-й и т. д. По мнению автора настоящих строк, наиболее вероятная дата — 1890 год. И вот почему: в Америке того времени существовала двухступенчатая система школьного образования. Первая ступень — начальная школа (primary school)', в ней учились дети с пяти до девяти лет. Вторая ступень — базовая, основная школа (grammar school)', в ней обучались с десяти до четырнадцати лет. Нам известно, что Джонни Лондон завершил образование и получил соответствующий документ. Так что, скорее всего, школу он окончил в 1890 году, когда 14 лет ему уже исполнилось — не раньше и не позже.

На этом образование Лондона не остановилось — он еще будет учиться, в основном самостоятельно. Правда, потом поступит и в университет. Но это — в будущем, а пока учеба позади, впереди так называемая взрослая жизнь. «Так называемая», потому что 14 лет — это все-таки еще детство. Впрочем, в те времена взрослая жизнь для мальчиков из рабочих семей начиналась обычно задолго до окончания детского возраста.

«Рабочая скотина»: 1890—1891

«Мне исполнилось четырнадцать лет. Начитавшись о мореплавателях, мечтая о тропических островах и неведомых морских далях, я завел себе ялик с выдвижным килем и бороздил на нем прибрежные воды залива Сан-Франциско и Оклендской бухты. Мне хотелось стать моряком. Хотелось уйти от скуки и однообразия. Я был в расцвете юности, бредил необыкновенными приключениями и пиратской вольницей…» — эти слова написаны Джеком Лондоном в 1913 году, и речь как раз о событии, которое мы уже упоминали, — о покупке парусной лодки. Скорее всего, «корабль» он купил накануне или сразу после окончания школы. Флора, разумеется, ничего не знала, иначе категорически воспротивилась бы такой «безумной» трате денег, которых так не хватало. Знал ли о планах сына отец? Думается, тоже нет. Одиночество, неприкаянность, необходимость и умение зарабатывать давно сделали Джонни самостоятельным. Но в последствиях этой покупки отец, конечно, принимал участие — ведь судно надо было где-то хранить, присматривать за ним, тем более что такие небольшие суда принято извлекать из воды и держать на суше, а старший Лондон работал охранником в доках и мог в этом помочь.

Можно представить, что это была за посудина! Подросток заплатил за нее всего несколько долларов (источники называют разные суммы: от двух до восьми[46]). Но пусть лодка была небольшой — всего 14 футов (то есть примерно 4,2 метра), «в возрасте» и подтекала — на ней можно было выйти в залив, ощутить напор соленого ветра и восторг свободы!

Как можно понять из книг Джека Лондона (а во многих из них автобиографические мотивы присутствуют), никто не учил подростка управляться с парусом и ходить в море, он всему научился сам. Хотя дело это и не такое уж хитрое, но смелость и упорство внушают уважение.

Интересно и вот что: из биографии в биографию кочует информация о том, что юный Лондон владел яликом. Во всяком случае, ялик фигурирует в русскоязычных биографиях и переводах англоязычных (И. Стоуна и др.). Честно говоря, у автора данной книги это всегда вызывало удивление: какой такой ялик? Куда на нем поплывешь? Что-то тут явно не так. Ведь ялик — это шлюпка. Маленькая шлюпка (не путать с ялом — большой шлюпкой!) с одной-двумя парами весел, рассчитанная на два-три, максимум — четыре человека. Однако в оригинале (у самого Джека Лондона и у его англоязычных биографов) приобретение называется skiff, что, конечно, не равно ялику. Ялик — только одно из значений этого слова, среди других есть и «лодка», и «лодка-плоскодонка», и «скиф-одиночка». Переводчики, не мудрствуя лукаво и не заглядывая в толковый словарь, где обозначено: skiff — небольшая, плоскодонная беспалубная (открытая) лодка с острым носом и плоской (квадратной, «транцевой») кормой, — воспользовались первым значением и перевели просто: «ялик». Очевидно, что с яхтенным спортом никто из них связан не был. Так вот, у юного Лондона был швертбот — небольшое плоскодонное парусное беспалубное судно, с выдвижным килем (швертом), предназначенное для плавания по мелководью. Такие суда (иной раз и довольно большие — с палубой и водоизмещением в тонны, а то и в десятки тонн) были широко распространены в акватории заливов Сан-Франциско и Сан-Пабло. Глубины там небольшие, множество мелей, да и уровень воды постоянно меняется в зависимости от прилива и отлива.

Вот эти воды и бороздил юный Лондон на своем маленьком швертботе с гафельным (скорее всего) вооружением, — учась, привыкая, совершенствуя навыки плавания под парусом, — весной, летом и осенью 1890 года. Конечно, далеко от берега он не отходил и не совершал больших переходов, но все равно это был новый, захватывающий опыт и большая школа — он проверил себя и поверил в собственные силы. И не стоит с пренебрежением относиться к его плаваниям. В «Рассказах рыбачьего патруля» есть такие строки: «Залив Сан-Франциско так огромен, что штормы, которые на нем свирепствуют, для океанского судна подчас страшнее, чем самая яростная непогода в океане»[47]. Все это он испытал сам и хорошо знал, о чем пишет.

Так — с маленьким швертботом и недальними прогулками — в жизнь его вошло море. Такая новая и безграничная вселенная, о которой он только читал в приключенческих книгах, но которая преобразит его жизнь и с которой он теперь не расстанется никогда. Пока эта вселенная ограничивалась прибрежными водами залива, но впереди были моря и открытый океан. Джонни еще не знал, как это произойдет, но тогда, в четырнадцать, уже был уверен и предчувствовал, что это обязательно случится. И предчувствие это не обмануло, хотя окончание первой его навигации и зима 1890/91 года, казалось, не сулили ничего подобного. Впрочем, дадим слово самому Лондону:

«Едва мне стукнуло пятнадцать, я поступил на консервную фабрику. Несколько месяцев подряд я работал самое меньшее по десять часов в день. Прибавьте к этому обеденный перерыв, ходьбу на фабрику и с фабрики, время на то, чтобы утром встать, одеться и позавтракать, а вечером — поужинать, раздеться и лечь, и от суток останется от силы девять часов — здоровому подростку успеть бы только выспаться! Бывало и так, что нас не отпускали домой до полуночи. А иногда рабочий день длился по восемнадцать и двадцать часов. Один раз мне пришлось простоять возле машины тридцать шесть часов без смены. Несколько недель подряд я уходил с фабрики не раньше одиннадцати, добирался до постели лишь к половине первого, а в половине пятого уже вставал и, наскоро одевшись и перекусив, спешил на работу, чтобы ровно в семь по гудку быть возле машины».

Консервная фабрика, о которой пишет Лондон в романе «Джон Ячменное Зерно», располагалась неподалеку от их дома, и большинство ее работников были такими же подростками, как он. Звали их «рабочей скотиной» (working beast) — в глаза и за глаза, на фабрике и вне ее. Но таков был удел большинства молодежи западного Окленда — идти работать за десять центов в час. Другой работы не было, а работать — необходимо, иначе на что есть и одеваться.

Разумеется, это был не его выбор, однако так сложились обстоятельства. Единственным добытчиком в семье был отчим (Флора постоянной работы не имела), но, возвращаясь как-то с работы, он попал под поезд и получил увечья. И, чтобы обеспечить семью, Джонни пришлось устраиваться на работу. Он, как помним, и так трудился, но одними газетами и кегельбаном семьи не прокормить. А теперь ему нужно было именно «кормить семью». Так он очутился на консервной фабрике.

Ирвинг Стоун в биографии писателя весьма живописно показал, «как все было»:

«Его рабочий день — самый короткий — продолжался десять часов, случалось работать и двадцать. Порой несколько недель подряд не удавалось кончить работу раньше одиннадцати часов ночи и предстояло еще проделать длинный путь пешком домой: на трамвай денег не хватало. В половине первого он добирался до постели, а в половине шестого Флора уже трясла его за плечо, стараясь сорвать со спящего мальчика одеяло, за которое он отчаянно цеплялся. Свернувшись калачиком в постели, Джек все-таки залезал под одеяло. Тогда собравшись с духом, Флора стягивала одеяло на пол. Спасаясь от холода, мальчик тянулся вслед, казалось, он вот-вот упадет. Но вспыхивало сознание, он успевал вовремя встать на ноги и просыпался. Одевшись в темноте, он ощупью шел на кухню к осклизлой раковине. Обмылок, зловеще-серый от мытья посуды, не пенился, несмотря на все усилия. От сырого полотенца, грязного и рваного, на лице оставались волокна. Он садился за стол и получал кусок хлеба и чашку горячей бурды, ничем не напоминавшей кофе. На улице было ясно, холодно; он зябко ежился. Звезды еще не побледнели, город лежал, погрузившись во тьму. В фабричных воротах Джек всегда оглядывался на восток: между крышами на горизонте тускло брезжил рассвет»[48].

Разумеется, неизвестно, «всегда» ли подросток «оглядывался на восток», стоя «в фабричных воротах». Да и насколько достоверны детали, вроде «осклизлой раковины», «зловеще-серого от мытья посуды обмылка» или «сырого полотенца, грязного и рваного», тоже сказать трудно. Но картина, созданная воображением биографа, впечатляет. Невольно веришь, что так или примерно так всё и было.

Подросток был физически сильным, крепким, коренастым, с развитой мускулатурой. Сил у него хватало. Однако всё в нем восставало против такой жизни: «Я спрашивал себя: неужели смысл жизни лишь в том, чтобы быть рабочей скотиной? Да и ни одна лошадь в Окленде не работает столько часов! Если это и есть жизнь, меня она ничуть не пленяет».

Это — его мысли, зафиксированные на бумаге более двадцати лет спустя. И через двадцать с лишним лет в них отчетливо слышны протест и отчаяние. Какой глубокий след оставили те впечатления в душе писателя — тогда еще подростка.

В лучшем случае раз в неделю и, как правило, в воскресенье, случались выходные. Тогда он бежал из дома и выходил в море на своем кораблике. Но чаще он «думал о своем скифе, обраставшем ракушками, вспоминал ветерок на заливе, восходы и закаты, видеть которых теперь не мог, вспоминал, как щекочет ноздри соленый запах моря и обжигает тело соленая вода, когда нырнешь за борт, вспоминал, что мир полон прекрасного, удивительного, необыкновенного, но все это недоступно».

Дни проходили за днями, складывались в недели, в месяцы — а Джонни «тянул свою лямку». Уставал настолько, что не мог даже читать. Да что там читать! Он и в библиотеку перестал ходить — его «великодушная» покровительница мисс Кулбрит стала даже беспокоиться, не случилось ли с ним чего-нибудь.

«Мне казалось, — вспоминал он впоследствии, — что единственный способ избавиться от этого каторжного труда — бросить все и уйти в море. В море я всегда заработаю кусок хлеба».

Но просвета не было — отчим оправлялся от полученных травм очень медленно. Прогулки под парусом на своем «корабле» были для подростка редкой, но такой желанной отдушиной. Дочь писателя вспоминала, как отец рассказывал ей об этих плаваниях: «Один, в своей маленькой лодке, он был сам себе хозяином, а не рабом. Он мог плыть туда, куда хотел сам, а мог и просто лечь на дно, отдавшись на волю вод и мечтать, глядя в небо…»[49]

«Последней каплей», возможно, стал эпизод, упомянутый позднее Джеком Лондоном в письме возлюбленной Мэйбл Эпплгарт: «Я копил деньги… по крохам я собирал медяки и откладывал. Наконец мне удалось скопить пять долларов, свою работу я ненавидел. Моя мать пришла на фабрику. Я стоял у машины. Она попросила отдать ей эти деньги. Той ночью я хотел убить себя. Выдержать целый год этого ада, только для того, чтобы тебя ограбили и лишили даже такой маленькой радости»[50].

В один из выходных — скорее всего, в конце весны или в начале лета 1891 года — Джонни возился со своим швертботом и случайно услышал разговор: «устричные пираты», оказавшиеся неподалеку, обсуждали недавний набег на отмели, где выращивали деликатесных моллюсков. Он узнал, что каждый из них «зарабатывает» 20–25 долларов за ночь, а в целом судно, участвующее в набеге, приносит не меньше 200 долларов дохода. Это была компания людей отвязных, наглых и опасных, но по-своему живописных и, несомненно, смелых. Прежде парень чурался их, но теперь вдруг подумал: а что, если и ему взяться за это дело? Всяко лучше, чем ежедневно работать на фабрике без малейшего просвета, до тех пор, пока укупорочная машина не отхватит тебе палец, а то и руку, и тебя не вышвырнут на улицу.

«Я рвался туда, где дуют ветры приключений, — писал он, вспоминая свои тогдашние мысли и чувства. — А ветры приключений носили суда устричных пиратов вдоль сан-францисской бухты. Ночные набеги на чужие устричные садки, драки на отмелях, обратный путь с добычей вдоль городских причалов и ранним утром — рынок, покупатели: торговки и кабатчики… Набег на чужие садки считался уголовным преступлением, за это ждала тюрьма, полосатый костюм арестанта… Ну и что же, говорил себе я, даже в тюрьме рабочий день короче, чем на консервной фабрике! Куда романтичнее быть устричным пиратом или арестантом, чем рабом машины! Я был охвачен жаждой приключений, романтики, хмельная юность наполняла мне душу».

Решение стать устричным пиратом, зародившись, уже не отпускало. Джонни начал присматриваться к «пиратам» и почувствовал — ведь ему было только 15 лет! — острое желание стать одним из них. Таким же бесшабашным, отважным и… свободным!

И — надо же такому случиться! — всё будто совпало. Отчим окреп и нашел работу, а один из «пиратов» Фрэнк по прозвищу «Француз», как услышал Джонни, продает свой старый шлюп «Рэззл-Дэззл»[51], потому что собирается покупать новый. И это всё решило…

Загрузка...