Глава 6 БОЛЬШОЕ ПЛАВАНИЕ

Военный корреспондент: 1904

«Я увидел молодого человека, молодого настолько, что прежде, полагаю, мне никогда не доводилось общаться со столь юным человеком как со взрослым. Его внешность, осанка, манеры, вся его личность выказывали крайнюю робость и неуверенность в себе. Я не произнес ни слова, распахнул перед ним дверь номера, а затем предложил лучший из моих стульев (у меня в комнате их было всего два). Я положительно терялся в догадках, какие у нас с ним могут быть общие дела. Мы присели. Если мне не изменяет память, пауза затянулась, и я даже пробормотал нечто вроде “Ну так что?..” и стал дожидаться результата.

— Я из “Сан-Франциско Экземинер”, — объяснил он голосом нежным и едва слышным и, словно пораженный собственной дерзостью, отшатнулся.

— О! — сказал я. — Так значит, вы пришли от мистера Херста?

После моих слов юное дитя небес с видимым усилием оторвало свой взгляд от пола, зафиксировало на мне свои чистые голубые глаза и почти неслышно промолвило:

— Я и есть мистер Херст»[179].

Поразительно и даже немного странно читать такое про человека, который на рубеже XIX–XX веков «подмял» под себя страну и распоряжался в Америке, как в своей вотчине, искусно манипулируя общественным мнением, объявляя и оканчивая войны, меняя президентов и назначая нужных ему чиновников. Но тем не менее это было, и приведенные выше слова взяты из очерка американского писателя Амброза Бирса, который стоял у истоков медиаимперии У. Р. Херста[180]. А он знал, о чем говорил, потому что провел рядом с олигархом четверть века. Бирс познакомился с Херстом в 1887 году, вскоре после того, как последний стал владельцем своей первой газеты (ее на окончание университета ему подарил отец). Конечно, в 1904-м он уже был давно иным — в эти годы его «империя» переживала апогей своего развития и влияния.

Едва ли Херст лично обратился к Джеку Лондону с предложением отправиться в качестве военного корреспондента в Японию, а затем и на театр военных действий разгоравшейся Русско-японской войны. Но наверняка с его подачи, поскольку он всегда привлекал самые громкие имена, чтобы успешнее манипулировать общественным мнением.

Лондон принял предложение не раздумывая. Во-первых, это — приключение. А во-вторых — способ уйти от личных проблем, он изрядно в них подзапутался. Ну и к тому же — Херст платил. Платил лучше всех в стране.

«Всегда несправедливый и вероломный мистер Херст неизменно великодушен и щедр, — писал в упомянутом очерке Бирс. — У мистера Херста есть привычка покупать себе самых умных и способных людей — вне зависимости от того, сколько он должен платить. Нередко он платит им процентов на 50 больше того, что они реально стоят, но зато выбирает, несомненно, самых лучших».

А Джек Лондон, несомненно, уже тогда ходил в «самых лучших». Да и денег нашему герою постоянно не хватало. Экспедиция в Японию не мешала и осуществлению творческих планов: всю вторую половину года Лондон сочинял роман и закончил его накануне Рождества. Ему самому роман нравился, и он считал, что на этот раз текст удался. Говорил же он год с небольшим назад Клодели Джонсу, переживая неудачу «Дочери снегов»: «Я… напишу еще настоящий роман». И написал. Еще до Нового года рукопись отправилась в журнал «Сенчури» и к Бретту в Нью-Йорк. Над корректурой он попросил поработать Стерлинга и Чармиан Киттредж.

Из Сан-Франциско в Японию (пароход шел в Иокогаму) Лондон отплыл 7 января 1904 года.

Жена (по сути, уже бывшая), разумеется, провожать его не пришла. Но пришла (и не могла не прийти!) Элиза. Помимо проводов у сестры писателя имелась и другая цель — выведать, кто занял место миссис Лондон на брачном ложе, кто она — разлучница? Об этом ее просила Бесси — они с Элизой крепко подружились. Сестра очень не одобряла образ жизни брата, а его уход из семьи ее шокировал и был совершенно непонятен. Выяснить, кто разлучница, труда не составило — слишком уж нежно прощался Джек с Чармиан Киттредж, слишком крепкими были их объятия и страстными поцелуи. Так что, едва пароход успел выйти из бухты Сан-Франциско, супруга уже знала наверняка, кем увлекся ее муж. Должно быть, полученное известие задело ее сильно: она жила в доме тетки Чармиан (в нем обитала и «разлучница»), считала ее своей подругой, делилась супружескими проблемами, просила совета, а тут…

…Пароход плыл в Японию. Война еще не началась, но Херст прекрасно знал, «какие ветры дуют». К тому же ни Япония, ни Россия особо не скрывали серьезных намерений. Этим, кстати, объясняется то, что через океан Лондон отправился не один, а в составе группы американских журналистов ведущих изданий.

Но путешествие не задалось с самого начала: на пароходе писатель загрипповал, потом неловко ступил на трап, споткнулся и серьезно растянул ногу. Кое-кто из его коллег-журналистов утверждал, что в Иокогаме Лондон едва сумел сойти на берег самостоятельно. К журналистам приставили специальных чиновников и под их пристальным надзором поездом перевезли тех в Токио, где поселили в гостинице. Пока Лондон лечил ногу, началась война (27 января 1904 года).

Бои вовсю шли в Маньчжурии[181], но американцев мариновали в Токио. Лондон засыпал Херста телеграммами с требованиями добиться отправки на фронт, но тот едва ли мог помочь: японцы испытывали явное недоверие к бледнолицым союзникам (США поддерживали Японию) и видеть их подле передовой не хотели.

Тогда Джек решил действовать самостоятельно (Херст, скорее всего, был в курсе этого): за большие деньги (средствами его снабдил работодатель) нанял джонку и отправился на ней в Корею. Высадившись, он пробрался в Сеул, оттуда доехал до Пхеньяна, а потом даже проник в ближние тылы наступающей японской армии. Но здесь ему не повезло — слишком он выделялся своей европейской внешностью, да и к тому же что-то все время фотографировал. Уж не шпион ли? Короче говоря, его арестовали. Довольно быстро поняли, что не шпион (во всяком случае — точно не русский), связались с командованием, установили личность и… отправили в Сеул. Там уже обретались несколько таких же предприимчивых американских корреспондентов, самостоятельно проникших в Корею.

Что интересно: поначалу военные власти смотрели на журналистов сквозь пальцы и не особо обращали внимание на их присутствие, пока на них не донесли коллеги, оставшиеся в Токио. После этого режим ужесточили, всех приписали к «Первой Колонне» японской армии и… запретили покидать Сеул. Напрасно Лондон слал отчаянные телеграммы Херсту, требовал «переговорить», «надавить», «заставить», вполне справедливо указывал: «Военный корреспондент так работать не может — японцы не дают нам увидеть войну». Всё тщетно — в Сеуле они сидели безвылазно.

Но и в таких условиях он пытался работать по максимуму: расспрашивал очевидцев (прежде всего соотечественников), общался с дипломатами, офицерами-наблюдателями из США, Великобритании и Франции и слал корреспонденции Херсту. Вот одна из них, отправленная из Сеула:

«Русское наступление на позиции японской армии.

Русские дерзко и яростно наступают к югу от реки Ялу. Разведывательный казачий отряд передвигается по северной Корее далеко впереди основного корпуса.

Триста русских взяли местечко Анджу в 45 милях от Вижу, порта, который Корея провозгласила открытым. Вижу, в свою очередь, расположено в 25 милях от Пхеньяна, где разыгралась первая великая битва китайско-японской войны. Японцы пока не предпринимали попыток выбить отчаянный русский авангард из Анджу. Местность между Анджу и Пхеньяном гористая, в силу этого военные действия там будут крайне затруднены. Но поскольку у японцев здесь собраны значительные силы, столкновение нельзя будет оттягивать бесконечно. Неизвестно, насколько основные силы русских отстают от авангарда, однако, по уверению отступающих корейцев, они весьма многочисленны.

Корейцы не делают никаких попыток сдержать наступление русских, но относятся к ним с непримиримой враждебностью. <…> Население Пхеньяна охватила паника. Кажется, корейцы чувствуют, что эта земля снова станет полем брани. Десять тысяч человек уже покинули город, и бегство продолжается. Севернее, ближе к Ялу, десятки тысяч беженцев снимаются с насиженных мест. Страх перед русскими перерастает в слепой ужас.

Но помимо страха перед русскими в северной Корее нет никакой неприязни к другим иностранцам. Рассказы о зверствах русских распространяются быстро и подстегивают паническое бегство на юг. По-видимому, корейцы совершенно не боятся японцев и ищут убежища за спинами японских солдат. <…>

Можно сказать почти наверняка, что в течение ближайших дней не избежать яростных стычек между передовыми отрядами обеих армий.

Ситуация во всем северном Китае критическая. Войска и население воодушевляются при виде воззваний, расклеенных по всем стенам. Пропаганда сильно преувеличивает успехи японской армии и призывает китайцев восстать и разбить русских…

Русские боятся, что в результате наступления китайской армии будет перекрыта Транссибирская магистраль. Пятнадцать тысяч отборных китайских солдат находятся на северной границе. Эти войска ежедневно получают подкрепление. Они хорошо обучены и до зубов вооружены. Здесь собран цвет китайской армии. <…>

Иностранцы в Пекине и Тяньцзине утверждают, что если воинственные настроения возьмут верх, то убивать будут, невзирая на национальность, под общим лозунгом “Смерть проклятым инородцам”.

Поэтому все иностранные общины готовятся к худшему. В Тяньцзине находятся две тысячи американских и европейских военных, еще полторы тысячи охраняют в Пекине дипломатические миссии. Но в случае общего восстания и им придется спасать свои жизни.

Посол Конджер сказал мне, что китайские власти твердо намерены сохранять нейтралитет и порядок, но в такие времена чрезвычайно трудно контролировать войска и население. Он думает, что достаточно малейшей провокации, чтобы разразилась катастрофа»[182].

А вот — другая корреспонденция Лондона, оттуда же. Она озаглавлена «Корейская армия» и датирована 4 марта:

«Для корейцев японская оккупация — источник неиссякаемой радости.

Цены растут день ото дня; кули и купцы сбиваются с ног, собирая деньги, которые позже выжмет из них правящий класс — класс чиновников.

Сейчас в среде чиновников и аристократии царят растерянность и страх, а несчастный, слабый император не знает, куда податься. Он не может ни сбежать, ни остаться в своем дворце и потому издает любые указы, на необходимость которых ему вежливо намекают японцы, — например, выставляет своих солдат из бараков, чтобы разместить японских солдат со всеми возможными удобствами.

В Чемульпо все кипит и бурлит, но в строго установленном порядке. Никакой путаницы, никаких заторов. Каждый день из Японии прибывают корабли, становятся на якорь в гавани, а затем артиллерийские орудия, лошади и солдаты выгружаются и их отправляют по железной дороге в Сеул. Не скоро еще придется этим людям снова дать отдых ногам и ввериться силе пара. После Сеула их ждет 180-мильный марш-бросок на Пхеньян, а оттуда — дальше на север. Через заснеженные вершины корейских гор они пройдут до Вижу, к реке Ялу, где их поджидают русские.

Не знаю, есть ли еще в мире столь же спокойные, дисциплинированные солдаты, как японцы. Наши американцы давно бы всколыхнули весь Сеул своими выходками и веселым разгулом, но японцы к разгулу не склонны. Они убийственно серьезны.

Однако местное население их не боится. Женщины в безопасности, деньги в безопасности, добро в безопасности. О японцах еще с 1894 года известно, что они платят за все, что берут, и они по сегодняшний день оправдывают свою репутацию.

“Хорошо, что это не русские!” — говорят корейцы, а местные европейцы и американцы многозначительно поддакивают. Я еще ни разу не видел пьяного японского солдата. Я даже не наблюдал ни одного нарушения порядка или просто развязности — а ведь это солдаты. Можно процитировать генерала Аллена: “Японская пехота не уступает ни одной пехоте мира. Она отлично себя проявит”.

Они маршируют без видимых усилий в сорокадвухфунтовом снаряжении. Не сутулятся, не волочат ноги, никто не отстает, никто не поправляет ремешки ранца, не слышно звона баклажек или других посторонних звуков. Так идет вся армия, так идет каждый отряд. Главное — это человек. Он работает безупречно. И работает ради определенной цели.

Японцы — нация воинов, и их пехота соединяет в себе все достоинства идеальной пехоты; но нельзя сказать, что они — нация всадников. Для западного глаза их кавалерия выглядит смехотворно. Лошади у них небольшие и сильные, это правда, но не выдерживают никакого сравнения с нашими жеребцами. Да и умеют ли японцы управляться со своими лошадьми? Часто можно увидеть всадника, держащего поводья в одной руке, и все они сидят в седлах крайне неловко.

Между жеребцами, из которых практически без исключения состоит японская кавалерия, постоянно вспыхивают драки, и солдаты не в силах с ними справиться. На днях потребовалось вмешательство американского генерала — генерала Аллена, — чтобы усмирить коней, дерущихся перед гостиницей в Сеуле. Несколько присутствовавших при этом кавалеристов не знали, что делать, и безуспешно пытались уберечь своих коней от увечий. Но пехота — выше всяких похвал. В любом случае кавалеристы, спешенные или конные, — это солдаты, и воюют они с солдатами; к тому же в скором времени они могут оседлать крупных русских лошадей».

Нетрудно заметить, что, за исключением деталей (вроде драки лошадей или наблюдений за японской кавалерией), корреспонденция источником своим имеет не собственные, а чужие впечатления.

Еще одна корреспонденция — «Казаки наступают и отступают»:

«Первое сухопутное сражение! Первая стычка японцев и русских на суше, первые прозвучавшие выстрелы — это Пхеньян, утро 28 февраля.

Передовой отряд русских казаков, пересекший Ялу в районе Вижу, прошел 200 миль на юг по корейской территории, чтобы встретиться с японцами и выяснить, насколько далеко на север они продвинулись.

Три американца, вывозившие женщин с приисков американской концессии в 50 милях к востоку от Анджу, встретились с этим отрядом в Анджу, на главной Пекинской дороге. Они ехали вместе с ними целый день и утверждают, что казаки — бравые солдаты, всадники, отлично управляющие своими коренастыми лошадками.

О дисциплине разведчиков было рассказано следующее: один из американцев дал казаку табак и бумагу. Тот, сидя в седле, только-только начал скручивать папиросу, как прозвучала команда: “В галоп!” Табак и рисовая бумажка полетели в пыль — солдат немедленно подчинился команде.

У казаков не было ни малейшего представления о том, где они столкнутся с японцами; каждая деревня грозила засадой. Приближаясь к поселению, казаки спешивались и рассыпались — так и входили в деревню, прикрываясь лошадьми.

Но японцев они встретили только у стен древнего города Пхеньяна, места избиения китайцев японцами в 1894 году. Письменные свидетельства об этом городе впервые появились за много веков до Рождества Христова. Теперь здесь, в живописной долине под стенами Пхеньяна, 20 казаков наткнулись на пятерых японских всадников. Началась погоня, казаки преследовали неприятеля и отступили лишь перед шквальным огнем с городских стен.

Было произведено 30 выстрелов, оставшихся без ответа. Казаки выполнили свою задачу — нашли японцев, однако мудро воздержались от штурма Пхеньяна.

Примечательно, что никто не был убит или ранен, хотя огонь велся с близкого расстояния. Японцы объясняют это тем, что боялись попасть в своих. Тем не менее они отмечают, что видели, как два казака слезли с лошадей — очевидно, раненых — и увели их. Так что русская кровь все же пролилась в этой первой стычке, пусть даже это была всего лишь лошадиная кровь.

Первые сведения о происшедшем я получил от лейтенанта Абэ, который пришел ко мне в японскую гостиницу…»

Очевидны и симпатии Лондона. Они явно не на стороне русских[183]. Впрочем, как мы видим, казаков он считает серьезным противником и не до конца уверен в победе японцев. Но японцы ему нравятся:

«Лейтенант Абэ, кстати, типичный офицер новой Японии. Несмотря на европейскую униформу и коротко постриженную бороду, он — восточный человек. Ему, по-видимому, было удобно сидеть, подобрав под себя скрещенные ноги, в то время как я то и дело принимал неловкие позы, чтобы конечности не затекали. Абэ окончил военную академию в Токио, знает французский, английский и китайский, а сейчас изучает немецкий. По его словам, после войны он собирается вернуться к научной карьере и продолжить изучение военного дела. Японцы, несомненно, воинственная нация. Все их мужчины — солдаты».

Но, похоже, иногда журналистов все-таки вывозили поближе к фронту. Об одной такой (возможно, единственной) поездке рассказывает вот эта корреспонденция:

«Бой на дальнем расстоянии — это, конечно, здорово. Это блестящая иллюстрация того, насколько человек поднялся над своими естественными возможностями и как много он знает о запуске ракет в воздух. Долог путь от пращи, с которой вышел на бой Давид, до современного пулемета; однако — вот парадокс! — праща и ручное оружие Давидовых времен, с учетом затрат энергии, были в сто раз более смертоносными, чем цивилизованное оружие сегодняшнего дня. Иными словами, мечи и копья давних дней проще и нагляднее выполняли свою задачу, чем сегодняшнее оружие. Во-первых, ручное оружие убивало больше людей; а во-вторых, оно убивало больше людей с гораздо меньшими затратами силы, времени и мысли. Триумф цивилизации, похоже, не в том, что Каин не убивает, а в том, что ему приходится сидеть ночи напролет, планируя, как он будет убивать.

Возьмите, к примеру, нынешнюю ситуацию на Ялу. На одной стороне реки, петляющей по цветущей долине, — множество русских. На другой — множество японцев. Японцы хотят пересечь реку. Они хотят пересечь реку, чтобы убить русских на другом берегу. Русские не хотят, чтобы их убили, поэтому они готовятся к тому, чтобы убить японцев, когда те пойдут на переправу. В этом нет ничего личного. Они редко видят друг друга. Справа, на северном берегу, несколько русских упорно стреляют с дальнего расстояния в японцев, которые отстреливаются с островов на реке. Японская батарея на южном берегу, справа, начинает забрасывать русских шрапнелью. В четырех милях слева русская батарея поливает эту японскую батарею анфиладным огнем. Никакого результата. Из центра японских позиций батарея стреляет по русской батарее. С тем же успехом. С центральных позиций русских батарея начинает изрыгать снаряды через гору, в направлении центральной японской батареи. Японская батарея на правом фланге бьет по пехоте русских. Так продолжается до бесконечности: русская батарея слева теперь стреляет по центральным позициям японцев, русская батарея в центре начинает стрелять по правой батарее японцев. Окончательный результат этой перестрелки, если иметь в виду человеческие жертвы, практически нулевой. Каждая из сторон не давала другой убивать. В результате длительного процесса, некой пятиугольной дуэли, в которой участвовало множество людей и пушек, было сожжено немало пороха, принято немало решений, и никто не пострадал.

Конечно, с другой стороны, японцы могли добиться стратегического перевеса. Но что такое стратегический перевес? Стратегический перевес, как я его понимаю, это такое управление солдатами и оружием, которое делает позицию противника необороняемой. Необороняемая позиция — это такая позиция, в которой противник должен либо сдаться, либо погибнуть. Но никакой командир, если он знает свое дело, не остается на необороняемой позиции. Он быстро снимается и ищет позицию обороняемую. Стратегическими усилиями его порой удается выбить и оттуда, и он ищет третью. Это продолжается не до бесконечности, а до тех пор, пока он не займет последнюю из возможных обороняемых позиций. Затем перед ним встает первоначальная дилемма: сдаться или погибнуть. Конечно, он сдается. Это все тот же старый вопрос разбойника на большой дороге: “Кошелек или жизнь?” Путник, к которому обращаются с таким вопросом, обычно находится в необороняемой позиции и, естественно, выкладывает денежки. Нация, когда ее армия наконец оказывается загнанной в необороняемую позицию, делает в точности то же самое, отдавая свои цветущие провинции, политические привилегии или денежные контрибуции. По крайней мере таковой представляется современная война профану. Идет ли речь о небольших группах солдат, об армии или о нескольких армиях, стратегическая цель одна, а именно — загнать в необороняемую позицию технику и людей, где все они будут уничтожены, если не сдадутся. Но именно бой с дальнего расстояния делает современные военные действия столь отличными от древних…» И так далее.

Датирована заметка 30 апреля и озаглавлена «Бой с дальнего расстояния». И действительно, — с «дальнего»: нет в корреспонденции ни живого дыхания боя, ни впечатляющих картин, ни живописных подробностей. Близко — хотя бы на «дистанцию пушечного выстрела» — не допускали.

Единственная, по-настоящему «живая» корреспонденция датирована 1 мая 1904 года. Ценность ее не в правдивом описании боестолкновения японцев и русских сил (его там просто нет), а в эмоциях — в человеческих эмоциях Джека Лондона. Вот этот фрагмент:

«Я ехал мимо мертвых и раненых японцев на дороге и чувствовал ужас при виде военных бедствий. <…> К. этому времени я уже несколько месяцев жил среди азиатских солдат. Лица вокруг меня были азиатскими лицами, кожа — желтой и смуглой. Я привык к людям другого племени. Мой разум привык принимать как должное, что здесь у воюющих людей глаза, скулы и цвет кожи отличаются от глаз, скул и цвета кожи людей моей расы. Я привык к этому, таков был порядок вещей. <…> Я въехал в город. В окна большого китайского дома с любопытством заглядывало множество японских солдат. Придержав лошадь, я тоже с интересом заглянул в окно. И то, что я увидел, меня потрясло. На мой рассудок это произвело такое же впечатление, как если бы меня ударили в лицо кулаком. На меня смотрел человек, белый человек с голубыми глазами. Он был грязен и оборван. Он побывал в тяжком бою. Но его глаза были светлее моих, а кожа — такой же белой. С ним были другие белые — много белых мужчин. У меня перехватило горло. Я чуть не задохнулся. Это были люди моего племени. Я внезапно и остро осознал, что был чужаком среди этих смуглых людей, которые вместе со мной глазели в окно. Я почувствовал странное единение с людьми в окне. Я почувствовал, что мое место — там, с ними, в плену, а не здесь, на свободе, с чужаками. <…> На дороге я увидел пекинскую повозку, которую тащили китайские мулы. Рядом с повозкой шли японские солдаты. Был серый вечер, и все вещи на повозке были серые — серые одеяла, серые куртки, серые шинели. Среди всего этого сверкали штыки русских винтовок. А в груде серой ветоши я разглядел светлую голову, только волосы и лоб — само лицо было закрыто. Из-под шинели высовывалась голая нога, судя по всему, крупного человека, белая нога. Она двигалась вверх-вниз вместе с подпрыгивающей двухколесной повозкой, отбивая непрерывный и монотонный такт, пока повозка не скрылась из виду.

Позже я увидел японского солдата на русской лошади. Он прицепил на свою форму русскую медаль; на его ногах были русские офицерские сапоги; и я сразу вспомнил ногу белого человека на давешней повозке.

В штабе… японец в штатском обратился ко мне по-английски. Говорил он, конечно, о победе. Он сиял. Я ни намеком не выдал ему своих сокровенных мыслей, и все же он сказал при прощании:

— Ваши люди не думали, что мы сможем победить белых. Теперь мы победили белых.

Он сам сказал слово “белые”, и мысль была его собственная; и пока он говорил, я снова видел перед собой белую ногу, отбивающую такт на подпрыгивающей пекинской повозке».

Примечательный отрывок. И примечателен он не только эмоциями — понятной и совершенно естественной жалостью, которую испытывает автор к пленным и убитым русским, но и другим: расовой солидарностью. Страна Лондона на стороне японцев, Лондон и сам не симпатизирует русским, да к тому же ненавидит самодержавие (о его реалиях он прочитал и наслушался от той же Струнской немало), но… «белый человек с голубыми глазами» ему все же ближе, и с этим ничего не поделать. Он ощущал себя «чужаком среди этих смуглых людей».

Так закончился февраль, прошел март, за ним апрель, наступил май. Лондон совсем потерял терпение, телеграфировал Херсту: если он не может обеспечить ему доступ на фронт с японской стороны, так пусть переправит к русским — он станет наблюдать оттуда. И вообще: ему всё надоело, и если в ближайшее время ничего не изменится, он «выходит из игры» и возвращается в Штаты. На нервы действовала не только вынужденная пассивность — он никак не мог оправиться от болезни. Ричард X. Дэвис[184], входивший в группу американских журналистов в Сеуле, вспоминал, что Джек выглядел очень плохо — осунулся, исхудал, ходил прихрамывая. Всех донимали вши, а у Джека обнаружилась еще и экзема. К тому же он тосковал по Чармиан и писал ей письма, полные любви.

Скорее всего, всё это в совокупности — физическое недомогание и нервное напряжение — стало причиной эпизода, который прервал корейскую эпопею. Суть его в следующем: к каждому корреспонденту японцами был прикреплен небольшой штат «помощников», по существу, и слуг, и соглядатаев одновременно. Положение с провизией и фуражом было напряженным. Обслуга нередко воровала и то и другое у соседей. И вот однажды Лондон застал одного из денщиков, когда тот воровал чужой фураж, и набросился на него с кулаками.

Позднее он рассказывал Чармиан: «Я и ударил его всего один раз — ударил его кулаком. Да что там ударил, он сам налетел на кулак и упал с глухим таким звуком. А потом скулил две недели и ходил весь перемотанный бинтами».

Так это было или нет, сказать трудно (похоже, Джек все же лукавил). Судя по всему, японца он избил серьезно. Дело приобрело скверный оборот — Лондона арестовали. Поскольку тот, кого он поколотил, был военнослужащим, следовало ожидать, что судить писателя будет военный трибунал. А у того суд скорый и результат известный — расстрел. Во всяком случае, японские воинские власти смотрели на дело серьезно и такой финал не исключали.

На помощь Лондону пришел упоминавшийся Р. X. Дэвис. Он напрямую телеграфировал президенту США Т. Рузвельту, тот связался с властями в Токио, и дело остановили. Писателя освободили, но с условием: он в 24 часа должен покинуть Сеул и отбыть в Японию, а затем без малейшего промедления убраться из страны. В сопровождении все того же Дэвиса Лондон покинул Корею, добрался до Иокогамы и на ближайшем пароходе отбыл в Америку.

Так закончились экспедиция писателя в Корею и его служба у Херста в качестве военного корреспондента.

Любовь и литература: 1904—1905

Ироническая ухмылка судьбы: из Иокогамы в Америку Джек Лондон плыл на пароходе под названием «Корея». Так что с Кореей — в прямом и переносном смысле — он не расставался долго — до тех пор, пока не сошел на пристань Сан-Франциско 30 июня 1904 года. Да и потом дальняя восточная страна, наверное, снилась ему еще долго…

Впрочем, можно утверждать и иное: куда большее место в его снах и грезах занимала тогда Чармиан Киттредж — пока он был на войне, между ними шла переписка. Писали они много, откровенно и всё про любовь. Ирвинг Стоун в своей книге о писателе привел несколько отрывков из этой переписки. Не сможем удержаться от этого и мы — уж очень они выразительны.

«Ах, ты чудный — чудеснее всех! Я видела, как от моего прикосновения у тебя молодеет лицо, — пишет Чармиан. — Что стряслось с этим миром? Где мое место? Наверное, нигде, если нигде — это сердце мужчины».

Джек отвечает:

«Вокруг тебя сомкнулись мои руки. Целую тебя в губы, открытые, честные губы, которые знаю и люблю. Вздумай ты вести себя застенчиво, робко, попробуй вопреки самой себе изобразить жеманную недотрогу, разыграть хоть на мгновение притворную стыдливость, ей-богу, я бы, кажется, проникся к тебе отвращением. “Дорогой мой, дорогая любовь моя!” Я лежу без сна и все снова и снова повторяю эти слова».

В ответ Чармиан — Джеку:

«Меня начинает пугать одно: боюсь, что мы с тобой никогда не сможем выразить, что мы друг для друга. Все это так огромно; а способов выражения у человека так несоизмеримо мало».

И еще:

«Ты поэт, и ты так красив. Поверь, милый, милый мой, что еще никогда в жизни я ничему не была так рада, так глубоко, по-настоящему рада. Подумать только: тот, кто для меня величайший из людей, не обманулся во мне!»

Что ж, мужчине читать такое, разумеется, лестно. Но удивляет другое (это, кстати, удивляло многих биографов): возвышенно-мелодраматический стиль посланий с обеих сторон. Вот пишет Чармиан:

«Ты мой, мой собственный, я обожаю тебя слепо, безумно, безрассудно, страстно; ни одна женщина не была еще способна на такую любовь». «Ах, любимый мой, ты такой мужчина. Я люблю тебя, каждую твою клеточку, как не любила еще никогда и никого уже больше не буду любить». «О, дорогая Любовь моя, ты мой Мужчина; истинный, тот самый настоящий Супруг моего сердца, и я так люблю тебя!» И еще: «Думай обо мне нежно и любовно, и безумно; думай, как об очень дорогом друге, своей невесте, Жене. Твое лицо, голос, рот, твои нежные и властные руки — весь ты, целиком, мой Сладостный — я буду жить мыслями о тебе, пока мы не встретимся опять. О, Джек, Джек, ты такой душка!»

А вот Джек:

«Ты не можешь представить себе, как много ты для меня значишь. Высказать это, как ты сама говоришь, невозможно. Непередаваемо волнуют первые мгновения, когда я встречаю, вижу, касаюсь тебя. Ко мне приходят твои письма, и ты со мною, со мною во плоти, и я гляжу в твои золотистые глаза. Да, душа моя, любовь к женщине для меня началась тобою и кончится тобой». И еще: «Я готов жить или умереть ради тебя — это само по себе доказывает, что наша любовь для меня важнее жизни и смерти. Ты знаешь, что из всех женщин ты для меня единственная; что ненасытная тоска по тебе страшнее самого лютого голода; что желание грызет меня свирепо, как никогда не терзала жажда славы или богатства. Все, все доказывает — и доказывает неопровержимо, как велика она, наша любовь». «Знай же, сладостная любовь моя, что я и не представлял себе, как огромна твоя любовь, пока ты не предалась мне по доброй воле и до конца; пока ты, твоя любовь, все твое существо не вымолвили “да”. Своим милым телом ты как печатью скрепила все, в чем призналась мне душой, и вот тогда я понял все, до конца. Я познал — я знаю, что ты до конца и целиком моя. Если при всей своей любви ты все-таки не уступила бы мне, передо мной не открылось бы с такой полнотой твое женское величие; не были бы так беспредельны моя любовь, мое преклонение пред тобою. Просмотри мои письма, и, я уверен, ты убедишься в том, что истинное безумие овладело мною не ранее, чем ты с царственной щедростью одарила меня. Именно после того, как ты отдала мне самое главное, появились в моих письмах слова, что я твой “раб”, что я готов умереть за тебя, и весь прочий восхитительный набор любовных преувеличений. Но это не преувеличение, дорогая, не напыщенный вздор сентиментального тупицы. Когда я говорю, что я твой раб, я утверждаю это как человек здравомыслящий, и это лишний раз подтверждает, что я воистину и до конца сошел с ума»[185].

С ума он, конечно, не сошел, но «воистину» — любовь пленяет разум. И что поразительно: все это — уже после «Писем Кэмптона и Уэйса»! Вот бы, верно, удивилась Анна Струнская, почитав такое. Лондон был искренне влюблен в Чармиан, и это — очевидно. Но читать признания, помня, что корреспонденты — искушенный (во многих смыслах!) мужчина двадцати восьми лет и женщина в возрасте тридцати четырех, — согласитесь, несколько, скажем так, необычно. Тем более что для Чармиан он был «не первым», а уж она у Лондона… Тем не менее эти «прогрессивные люди» (во всяком случае, они считали себя таковыми) в письмах изъясняются на языке Мэри Корелли и ее почитателей.

Среди современников писателя бытовало мнение (да и у части биографов тоже), что Чармиан Киттредж женила на себе писателя и сделала это при помощи своей тетушки Нинетты Эймс; что ими был разработан и осуществлен некий план, результатом которого и стало превращение мисс Киттредж в миссис Лондон. Едва ли именно так обстояло дело, но то, что миссис Эймс серьезно беспокоилась о судьбе племянницы и делала всё возможное, чтобы та не осталась в старых девах, не подлежит сомнению (И. Стоун в своем «Моряке в седле» представил по этому поводу исчерпывающую информацию). Она, как могла, способствовала союзу. В то же время очевидно: «движение» Джека и Чармиан было встречным, и никакие — даже самые хитроумные — планы сработать не могли, если бы не было глубокого взаимного чувства.

По мнению многих, сыграло свою роль в распаде семьи, как уже упоминалось, то, что Джек очень хотел сына, но Бесси смогла подарить ему только дочерей… Однако, если взглянуть на ситуацию объективно, — Бесси Мэддерн и Джек Лондон, конечно, «не пара». Ему нужна была другая женщина — свободная и смелая во взглядах, стильная, умная, темпераментная, способная быть единомышленницей. Бесси не была такой, а вот Чармиан — была.

«Я раздумываю порой: отчего я люблю тебя? За красоту твоего тела, ума? — обращаясь к Чармиан (уже жене), вопрошал Лондон. И сам же отвечал: — Сознаюсь, не за нее я тебя люблю, но за внутренний огонь, который пронизывает тебя насквозь, украшает все, что бы ты ни надела, который делает тебя задорной, легкой на подъем, чуткой и гордой, гордой собой, своим телом; заставляет и тело твое — само по себе, независимо от тебя — тоже гордиться собой».

Вот и ответ — другого не надо. Ему нужна была единомышленница, товарищ, что будет рядом не только в уютном семейном гнездышке и на террасе за чашкой чаю, но и на палубе парусника в открытом море, в седле скакуна, за рулем автомобиля, с револьвером в руках, в пустыне, джунглях, в тундре… Была ли такой мисс Киттредж? Судя по всему, была. Во всяком случае, Мод Брустер в «Морском волке» он писал, исходя из своих представлений о Чармиан. Да и весь опыт их совместной жизни вроде бы не обманул его надежд.

Как бы там ни было, мы должны быть благодарны «второй миссис Лондон». Не только (а может быть, и не столько!) за ее подробную книгу о муже — надо сказать, весьма субъективную и полную «фигур умолчания», сколько за то, что она хорошо представляла масштаб личности своего супруга и тщательно собирала и хранила всё, что касалось его — письма от него и к нему (в том числе и собственные), черновики, рукописи, записные книжки и блокноты, рецензии (хвалебные!), журнальные и газетные публикации. И занялась она этим, еще не став «миссис Лондон», а вскоре после того, как свела с ним «близкое знакомство» — с лета 1903 года, и продолжала на протяжении всех лет их совместной жизни. И порядок в бумагах она навести могла — все-таки профессиональная секретарша. К тому же вела дневник. Хотя и не писала много, но записи вносила ежедневно.

Однако мы забежали вперед. Не менее интересны тернии. Так что — по порядку.

30 июня 1904 года пароход «Корея» отшвартовался у причала Сан-Франциско. В своей книге миссис Чармиан Лондон утверждала, что ее будущий муж еще не успел ступить на берег, как его отыскал доверенный жены и вручил объемистый пакет документов — Бесс возбудила дело о разводе[186].

Действительно ли это случилось прямо на борту — а об этом не преминул сообщить едва ли не каждый биограф писателя! — или все же немного погодя, в общем-то, не важно. Главное, что это было первым, чем его «порадовала» родина.

Вскрыв пакет и пробежав глазами бумаги, Лондон сделал еще несколько «открытий»: причиной развода была обозначена Анна Струнская; жена требовала поделить все имущество, включая книги, то есть настоящие и будущие доходы от них. Более того, на гонорар, который ему полагался от Херста за Корею, по требованию ее адвоката был наложен арест. Арест был наложен и на все денежные поступления (текущие и будущие) — как от журналов, так и от издателей. Получалось так, что теперь ему принадлежат только долги, а доходы (надо сказать — немалые!) — непонятно кому.

Конечно, он ожидал совсем другого, сойдя на берег, — оказаться в объятиях возлюбленной. Однако встречала его верная Элиза — она принесла с собой пачку писем от Чар-миан и рассказала, что тайна их отношений таковой уже не является. Что сама Чармиан, опасаясь скандала, несколько недель назад уехала к родственникам в Айову. Что Бесси возмущена и подавлена, а Флора встала на ее сторону и требует, чтобы сын вернулся в семью… В общем, за время его отсутствия случилось многое…

К вопросу о воздействии литературы на человека. Хотя для Бесси не являлись уже секретом отношения мужа и Чармиан, «разлучницей» она все же считала Струнскую — так сильно на нее подействовал совместный труд Джека и Анны «Письма Кэмптона и Уэйса». Видимо, она полагала (ознакомившись с «концепцией» Уэйса), что мисс Киттредж — всего лишь очередное увлечение ее «полигамного» супруга. А любит он только Анну — иначе разве решился бы на такую откровенную дискуссию? В Анне она видела вообще нечто противоестественное — как можно обсуждать «такие» вопросы с мужчиной? К тому же на страницах книги, которую будут читать другие? Да она просто монстр, чудовище! Трудно все-таки обычной женщине (а Бесси была самой что ни на есть обычной) понять художника…

Видимо, изрядного труда стоило Джеку убедить супругу в том, что Анна тут ни при чем (он испытывал большую неловкость перед Струнской; тем более и журналисты раздували дело, требуя от «разлучницы» признаний). Они договорились, что имя Анны Струнской исчезнет из дела о разводе и причиной станет «уход из семьи». Кстати, в эти первые несколько дней после возвращения, проведенные в Пидмонте, Лондон чуть было «не отыграл назад».

«Мне пришлось призвать на помощь всю мою решимость, — признавался он тогда же К. Джонсу, — чтобы не вернуться ради детей. Последние двое суток были для меня настолько мучительны, что я, кажется, был почти готов пожертвовать собой ради малышек».

Но — не «пожертвовал», хотя на это, видимо, очень рассчитывала Флора и, возможно, Бесси.

Имущественные вопросы решили следующим образом. Джек построит для Бесси и девочек дом в Пидмонте и будет ежемесячно выплачивать определенную сумму — достаточную для содержания детей, их матери и дома. А пока они останутся в теперешнем жилище, но Джек вместе с ними жить не будет. Однако может в любое время навещать малышек. Лишать их отца Бесси, разумеется, не хотела.

С тем он и уехал — перебрался к «тетушке Нинетте» в Глен Эллен поджидать ее «племянницу». Но та не особенно торопилась, опасаясь стать объектом пересудов, сплетен и повышенного внимания журналистов.

«Для Джека наступил один из самых безрадостных и бесплодных периодов его жизни»[187], — писал об этом времени Ирвинг Стоун. С первым утверждением можно отчасти согласиться, со вторым — едва ли.

Несмотря на то что путешествие на театр военных действий Русско-японской войны не вполне получилось и закончилось плачевно, а по возвращении произошел скандальный разрыв с семьей, в творческом плане всё складывалось замечательно. Пока Лондон обретался на другом конце света, вышел очередной (уже четвертый по счету) сборник рассказов о Клондайке. Он назывался «Вера в человека». О его успехе говорит хотя бы тот факт, что в течение года Macmillan вынужден был трижды (в апреле, июне и августе) его переиздать — такой популярностью сборник пользовался у читателей. А потом появился «Морской волк» и вызвал сенсацию.

В этом романе, как считают критики (и с ними можно согласиться), проявилось мастерство Лондона — писателя-реалиста и философа, способного сочетать приключенческий сюжет с глубиной темы. Безусловно, центральный персонаж романа — капитан промысловой шхуны Волк Ларсен (так его зовут на борту) — один из самых ярких и необычных героев художественной литературы того времени. Сверхчеловек ницшеанского толка, он пробивает свой путь наверх с помощью жестокости и грубой физической силы. Но вместе с тем он еще мыслитель, философ, любитель поэзии и искусства. Странное сочетание, но у Лондона было с кого «списать» своего героя. В том числе и с самого себя.

Джек Лондон считал, что написал роман, разоблачающий ницшеанскую философию, но уж очень колоритным и выразительным оказался его Волк Ларсен — человек очень сложный, но по-своему цельный и сильный. Такой герой не мог не покорить индивидуалистов-американцев. Разве они могли не согласиться с ним — «Право — в силе» и «Лучше царить в преисподней, чем быть рабом на небесах», — если жизнь постоянно подтверждала справедливость сентенций Волка?

Много лет спустя, в 1915-м, Лондон в письме своей знакомой, американской поэтессе Мэри Остин, сетовал: «Очень давно, в начале моей писательской карьеры, я оспорил Ницше и его идею сверхчеловека. Этому посвящен “Морской волк”. Множество людей прочитало его, но никто не понял заключенных в повести нападок на философию превосходства сверхчеловека»[188].

Покорил читателя и «морской антураж». Бесконечно влюбленный в море, Лондон мог писать о нем так, как никто другой среди его современников. Тем более что реалии (связанные с промыслом котиков у берегов Камчатки, Курильских и Алеутских островов) знал досконально. Это и проявилось в книге.

Едва журнал Century успел завершить публикацию романа на своих страницах, как Бретт сообщил писателю, что у него уже сейчас имеется 20 тысяч предзаказов на книгу. Через месяц издатель писал, что собрал уже 40 тысяч заявок от книготорговцев.

Интересно и вот что. Прежние тексты Лондона были «мужскими». А этот покорил и женщин — благодаря развитию любовной коллизии и мелодраматической концовке. С художественной точки зрения, линия Хэмфри Ван Вейдена и Мод Брустер — серьезный просчет писателя. Осознавал ли он, что ослабляет сюжет романа, вводя отважную журналистку? Скорее всего, нет. Интересно, что Мод появляется в середине романа — как раз тогда, когда разгорается совсем другой «роман» — реального Джека Лондона и реальной Чармиан Киттредж. Так что героиню он писал с известного прототипа. А что касается сюжета… Любовь — чувство не рациональное, вполне может привести и к художественным просчетам. Но тогда Лондон едва ли задумывался о художественных задачах.

За журнальную публикацию (плюс гонорар от Херста) Лондону причитались изрядные деньги — больше четырех тысяч долларов. Но они находились под арестом. Как только ему удалось договориться с Бесси и ее адвокатами и арест был снят, Джек без промедления взялся за выполнение обязательств перед женой — отрезал пути к отступлению и ей, и, возможно, самому себе. Приобрел участок земли в Пидмонте, тут же заложил его, с тем чтобы начать строительство. Нанял архитектора, согласовал с женой параметры дома — и работа закипела…

Все это делалось не только для пока еще не бывшей жены и малюток-дочерей, но и для того, чтобы поскорее соединиться с возлюбленной. Но та не спешила. При всей своей «прогрессивности» Чармиан была вполне викторианской (в американском варианте) женщиной: скандалов страшилась и не могла позволить себе появляться на публике с женатым мужчиной, характер отношений с которым уже ни для кого не секрет. Потому (возможно, по настоятельному совету тетушки) держалась от Калифорнии подальше.

Джек жил у Нинетты Эймс, в Глен Эллен, в живописной Лунной Долине и… тосковал. Работа не клеилась, хотя каждое утро он неизменно проводил за письменным столом. Но — не сочинялось… А деньги были нужны. Не только потому, что он уже привык жить на широкую ногу. Теперь помимо строительства дома нужно было содержать и семью — жену, малышек. Сказать им, чтобы потерпели, он не мог. Не видя иного выхода, в августе он обращается к Бретту, чтобы тот увеличил его содержание со 150 до 250 долларов в месяц — на возросшие текущие расходы.

Тогда же, чтобы одолеть творческий кризис, Лондон решает сменить обстановку — отправиться в плавание. Море всегда благотворно действовало на него[189]. Но просто плавание позволить себе не мог — он должен зарабатывать, зарабатывать, зарабатывать… Джек совместит приятное с полезным: ему нужно не только писать, но и выговориться. А потому он пишет Клодели Джонсу, предлагая провести вместе «творческий отпуск»: с утра они будут писать, днем и вечером общаться, скользя по водной глади под парусом. Приготовлением пищи, уборкой и прочим займется Ман Ён Ги, юноша-кореец, которого он выписал из Сеула, — тот служил у него «боем» в бытность военным корреспондентом. Кстати, это тоже была статья расходов — Лондон снимал для Ён Ги жилье, платил зарплату. Джонс с радостью согласился — прошлым летом и осенью они чудесно потрудились. Тогда Лондон писал «Морского волка». Что сочинял его друг, увы, неизвестно.

Не знаем мы и того, над чем трудился Джонс в этом плавании. А вот что писал Лондон, известно хорошо: это была повесть (или небольшой роман) под названием «Игра». Она — о спорте, о боксе (который в то время только завоевывал Америку) и о боксерах. Почему писатель решил написать о боксе, понятно — он серьезно увлекался этим видом спорта, более или менее регулярно им занимался. Был у него и постоянный спарринг-партнер — Герман («Джим») Уитакер, житель Окленда, друг Стерлинга и начинающий (хотя и на полтора десятка лет старше Лондона) писатель. Но почему Лондон решил, что эта тема может заинтересовать американского читателя, — а писал он этот текст исключительно ради денег и не скрывал этого, — непонятно. О чем (будет ли книга пользоваться спросом) ему, кстати, сказал и издатель, когда Джек заявил о своем намерении. Конечно, книга была издана (все-таки — Лондон!), но большого успеха в Америке не имела. Конечно, речь не идет о провале, но резонанс был не сопоставим с тем, который получили многие другие книги Лондона. А вот в Англии «Игра» несколько лет пользовалась устойчивым спросом. Это и понятно: бокс на Туманном Альбионе — национальный вид спорта.

Впрочем, речь не о книге, а о плавании. В общей сложности оно длилось несколько недель. Погода, а это была вторая половина лета — самое начало осени, радовала солнцем и легким бризом, что явно шло писателю на пользу. Сочинялось Лондону легко. Работал он, как всегда, много, выдавая по полторы, а то и по две тысячи слов ежедневно. В открытый океан не выходили: маршруты пролегали главным образом в северной части залива Сан-Франциско и по заливу Сан-Пабло. Побывали в Бениции, поднимались по реке Сан-Хоакин почти до города Стоктона. Это были знакомые Джеку места: здесь он «пиратствовал» на устричных плантациях, любил Мими — свою первую женщину; в этих местах в составе «рыбачьего патруля» ловил рыбаков-браконьеров — этнических греков, итальянцев, китайцев.

Разумеется, картины славного прошлого не могли не всплыть в памяти, разбудив творчеокое воображение. Доказательство тому — цикл «Рассказы рыбачьего патруля»; первый из них появился на страницах журнала Youth Companion уже в феврале 1905-го. Можно утверждать, что по крайней мере один (а возможно, и больше) из рассказов цикла был написан тогда — в плавании. Скорее всего, это были «Желтый платок» или «Король греков» — центральные в сборнике.

Говоря о плавании, нельзя не упомянуть парусник, на котором друзья путешествовали. Само по себе судно для того времени было вполне заурядное (30-футовый шлюп с гафельным парусным вооружением) и далеко не новое. Джек приобрел его в 1901 году — как только начал получать серьезные гонорары. Бесси не любила морские прогулки, да и Анна Струнская их опасалась, а вот для Джека это было любимое времяпрепровождение, и он при первой возможности (особенно когда наступал творческий спад) выбирался в залив. Что интересно: в короткие морские прогулки он, как правило, уходил в одиночку. Последнее обстоятельство удивляет. И вот почему. Автор настоящих строк в молодости занимался парусом (в частности, крейсерскими гонками), поэтому хорошо представляет, что такое в одиночку управлять тяжелым и довольно неповоротливым парусным судном длиной почти в десять метров! Для этого необходим не просто опыт, а настоящее мастерство. Очевидно, что Джек Лондон им обладал.

Еще один штрих, характеризующий Лондона, на который биографы обычно не обращают внимания: парусник назывался «Спрей» (Spray). И это не случайно. Имя ему было дано в честь судна, имевшего такое же название, — легендарного «Спрея» капитана Джошуа Слокама. В 1895–1898 годах капитан совершил на нем первое в мире одиночное кругосветное путешествие и впоследствии написал об этом книгу[190]. Лондон восхищался Слокамом и его книгой, несколько раз ее перечитывал (книга, кстати, написана весьма увлекательно — капитан не только пережил поразительные приключения, но описал их хорошим слогом! — и переведена на русский[191]) и надеялся когда-нибудь — более того, планировал! — повторить его подвиг.

Плавание закончилось до возвращения Чармиан. Лондон писал ей, требовал, чтобы она вернулась, но возлюбленная долго колебалась — опасалась досужего внимания прессы. Сама журналистка, она прекрасно знала, как бесцеремонны бывают газетчики.

После ее возвращения встречаться открыто они не могли — Чармиан требовала «соблюдения приличий». Но они, конечно, встречались. Не очень часто и, разумеется, тайком. Обычно в Глен Эллен, у тетушки Нинетты, где затворницей обитала племянница по возвращении из Айовы. Тетушка поощряла эти встречи. Мудрая женщина, она понимала: верность — удел далеко не каждого мужчины. А то, что Джек Лондон совершенно не принадлежал к числу однолюбов, было очевидно не только ей. Чармиан нервничала, переживала и ревновала Джека, хотя и делала вид, что относится к его мимолетным увлечениям «с пониманием».

«Я знаю, что за эти несколько недель твоими помыслами и интересами завладела другая, — сообщала она в письме, датированном началом 1905 года, но тут же оправдывала его: — Ведь, по сути дела, ты, милый мой мужчина, всего-навсего мальчуган, и разглядеть тебя насквозь достаточно просто. Но потрясение, которое ты заставил меня испытать в тот вечер, когда делал в городе доклад о штрейкбрехерах, заставило меня очень и очень призадуматься. Я видела, как после окончания доклада ты искал ее взглядом среди присутствующих; видела, как ты помахал ей; как она со свойственной ей манерой засмущалась, отступила в нерешительности. По огоньку твоей сигары я увидела, как вы подошли друг к другу. Мне стало ясно, что вы и в прошлый вечер были вместе»[192].

Чармиан, разумеется, страдала, тем более что Джек выбирался в Глен Эллен нечасто. К тому же тенденция к увеличению пауз между визитами постепенно становилась очевидной. Женщина не просто допускала, а была уверена, что у Лондона кто-то есть, но пыталась преодолеть и это.

«Тут дело не только в том, что ты мне не верен, — писала она, — безраздельная верность тебе не свойственна, да и вообще, ею обладает редкий мужчина. Я давно предвидела возможность твоей измены и в известной степени примирилась с нею. С недавних пор ты очень счастлив, а я знаю, что твое радостное настроение — не моя заслуга. Значит, безусловно, чья-то еще; а раз так…»

«А раз так…» — их отношения вполне могли закончиться. И, скорее всего, закончились (к тому и шло!), если бы не внезапные проблемы со здоровьем Джека.

В марте 1905 года, когда Лондон вместе с Клодели Джонсом (и тем же Ман Ён Ги) в очередной раз путешествовал по заливу Сан-Франциско и прилегающим рекам на «Спрее» (тогда он сочинял ставший вскоре знаменитым «Белый клык»), он обнаружил у себя опухоль. Как почти все мужчины, Лондон был человеком мнительным, когда дело касалось собственного здоровья. Тем более что опухоль причиняла боль, кровоточила — это был известный недуг, преследующий людей с сидячим образом жизни. Лондон лечил его давно и безуспешно, а потому решил, что у него нечто фатальное, и прервал путешествие. Обратился к врачу. Тот успокоил, что опухоль доброкачественная, паниковать не следует, но лучше от нее избавиться. Оперативным путем. Лондон не поверил — обратился к другому, тот подтвердил вердикт предыдущего. Понятно, как и многие в подобной ситуации, писатель засомневался в квалификации врачей. Тогда дело его лечения взяли в свои руки Чармиан Киттредж и ее тетушка. Они разыскали лучших врачей, устроили консилиум, и Джека прооперировали.

В те годы оперативное вмешательство подобного рода считалось очень серьезным. После больницы он оказался в Глен Эллен, в доме Нинетты Эймс. Ухаживала за ним Чар-миан и делала это с трогательной заботой. Разумеется, недели, проведенные выздоравливающим Лондоном в доме четы Эймс, не могли не сблизить Чармиан и Джека сильнее. Тем более что она приложила к этому все свои силы.

Собственно, тогда и был решен вопрос грядущего брака. Более того: именно тогда Лондон решил обосноваться в Лунной Долине. Однажды он узнал, что по соседству от Глен Эллен на продажу выставлен большой участок земли — 130 акров (около 50 гектаров). А места там красивейшие: пологая равнина, холмы, поросшие секвойей, калифорнийской сосной и мамонтовым деревом; чистейший, напоенный ароматами хвои воздух.

Осмотрев участок, Лондон с восторгом писал Стерлингу: «Представляешь, здесь растут огромные секвойи, иным из которых по десять тысяч лет! Сотни елей, дубов, летних и вечнозеленых, в изобилии растут манзаниты и земляничные деревья[193]. Есть глубокие каньоны, ручьи, родники. Сто тридцать самых красивых и нетронутых акров, какие только сыщешь в Америке».

И Лондон загорелся. Правда, за землю просили много — семь тысяч долларов. А денег у писателя, как всегда, не было. И хотя его гонорары были очень приличные (в 1904–1905 годах Лондон не соглашался получать меньше чем 300 долларов за рассказ или статью), но едва только приходила какая-то сумма из журнала за очередную публикацию, деньги тут же тратились: то на какую-нибудь покупку, то на выплаты Флоре, на Бесси с детьми, то еще на что-нибудь. Ман Ён Ги, который в те годы вел его хозяйство, просто поражался, с какой скоростью испарялись огромные (в его представлении) суммы. Лондон обратился к Бретту (не в первый и далеко не в последний раз!) и попросил у него десять тысяч долларов в счет будущего дохода от продаж «Морского волка». Издателя эта просьба вряд ли обрадовала, но такого автора нужно задабривать всячески, а потому огромные по тем временам деньги Лондону были выплачены. Тогда же писатель вместе с Чармиан решат построить «Дом мечты»: он будет называться «Дом Волка» (ну а как иначе — после оглушительного успеха «Морского волка»?). Величественный, из природного камня, решенный в необычном архитектурном стиле, он будет стоять на холме, и его будет видно издалека…

«Ваш за дело революции»: 1905—1906

Парадоксально, но вполне буржуазные инстинкты и намерения вроде огромного загородного поместья с большим домом и парком, полями и пастбищами, конюшней и, понятно, прислугой, а также жадное стремление «жить красиво» вполне органично уживались в сознании Лондона с социалистическими убеждениями. Конечно, «социализм» его был тем, что позднее В. И. Ленин, характеризуя другого американского писателя (кстати, друга Лондона) — Эптона Синклера, назвал «социализмом чувства». Но, может быть, как раз потому, что питали Джека Лондона не теории революционной борьбы, а «чувства», его выступления в печати и на публике имели такой резонанс?

Лондон, в полной мере изведав, что такое жизнь «на дне», конечно, «горел ненавистью» к эксплуататорам и капиталистам. Но как и любой огонь, в основе которого лежат эмоции, не мог гореть ровным пламенем. Он то вспыхивал ярким сполохом, то затухал. Один из самых ярких периодов «горения» — 1905–1907 годы. Они насыщены выступлениями, статьями и книгами, в которых Лондон пропагандировал социалистические идеи.

Известный нам Р. Балтроп, английский социалист и автор весьма содержательной биографии Лондона, совершенно справедливо писал: «Джек всегда бурно реагировал на все, чему был непосредственным свидетелем. <…> В январе 1905 года он вновь со свойственной ему пылкостью начал выступать с лекциями о социализме. Одной из причин стал большой и неожиданный успех кандидатов Социалистической партии на посты президента и вице-президента — Дебса и Хэнфорда — на выборах 1904 года — за них было подано почти полмиллиона голосов. В одной только Калифорнии за социалистов проголосовало 35 тысяч человек, в то время как на выборах 1900 года — всего 7575. Другой причиной были волнения, начавшиеся в России. <…> В интервью для “Сан-Франциско икземинер” он сказал, что и японские, и русские социалисты равно его товарищи:

“Для нас, социалистов, не существует национальных, расовых и государственных границ”»[194].

Что касается русских социалистов, то с некоторыми из них Лондон был знаком лично — через посредство Анны Струнской. Да и знал (от нее и от них) о революционной ситуации в России. И неудивительно, что вскоре после Кровавого воскресенья он оказался среди тех, кто организовал сбор пожертвований для русских революционеров. А через несколько дней в выступлении, состоявшемся в городе Стоктоне (там случился скандал, о котором сообщили многие газеты), провозгласил себя единомышленником (в речи он употребил слово посильнее: «братья») тех, кто убивает царских чиновников. В январе состоялась его лекция в Калифорнийском университете в Беркли; она называлась «Революция». В ней он не только поддержал «братьев» в далекой России, но и призвал к революции в Америке.

Пропагандистско-социалистическая активность Лондона в этот период, считают некоторые биографы, была связана с общим подъемом рабочего движения в Америке (это, кстати, справедливо — достаточно вспомнить, что именно тогда сформировалась организация «Индустриальные рабочие мира», возникали другие социалистические движения, кружки и партии — рабочие, студенческие, даже школьные!). Информация о забастовках, протестах, разоблачительные статьи «разгребателей грязи» не могли не подтолкнуть его к действиям, к собственным выступлениям. А они имели и другой эффект — привлекали общественный интерес к писателю, превращали его в публичную, политическую фигуру. В марте в Окленде проходили очередные выборы мэра, и местные социалисты уговорили Лондона баллотироваться (во второй раз!). И хотя он снова проиграл, но теперь его результат был выше — голосов он набрал все-таки больше, чем в 1902-м — 981. Впрочем, многих (даже среди социалистов) отпугивал его радикализм.

Лондон не только выступал и писал статьи, но вернулся к проекту двухлетней давности. В 1903 году он предлагал «Макмиллану» издать книгу (сборник лекций и статей) под названием «Соль земли». Но тогда Бретт отверг ее. В начале 1905-го, дополнив книгу несколькими новыми текстами и назвав «Борьба классов», предложил ее вновь. На этот раз издатель (а он, разумеется, чувствовал конъюнктуру) согласился, и в апреле книга увидела свет. В течение следующих семи месяцев ее переиздали трижды!

Выступления, статьи и книги имели резонанс. Чармиан, которая сберегала и учитывала все, что касалось писателя, свидетельствует: со всей страны к нему приходили письма со словами поддержки. Вспоминала она и о таком эпизоде — о нем ей рассказывал Лондон: «На днях я получил письмо. Оно было от парня из Аризоны. Начиналось словами: “Дорогой товарищ!”, а оканчивалось: “Ваш за дело Революции”. Я ответил на письмо, и мое письмо начиналось: “Дорогой товарищ!”, а закончил его: “Ваш за дело Революции”»[195].

Вскоре после этого он заказал свой фотографический портрет, на котором последняя фраза была оттиснута типографским способом: Yours for the Revolution. Фотография эта хорошо известна — пожалуй, ни одна из изданных в СССР книг о Джеке Лондоне без нее не обошлась.

Конечно, это была игра. Но играл Лондон в нее увлеченно и, наверное, действительно желал революции. Не очень, правда, представляя, что она собой являет (а кто представлял?).

Тогда же у него возник замысел — написать роман о революционере и революции. Писал он его долго, урывками, и, скорее всего, первоначальный замысел отличался от того, что в результате получилось. Тем более что начинал Лондон работу над ним в период «революционного подъема», а завершил, когда революционные настроения в обществе спали. Роман этот хорошо известен — это знаменитая «Железная пята». Он закончил его в конце 1907-го, а опубликовал в 1908 году. Но размышлять о нем начал раньше — в 1905-м.

О художественных достоинствах романа можно спорить (а для этого есть основания), но нет сомнений в том, что Лондон был вполне искренен, высказывал собственные представления и мысли о путях развития современного общества и действительно был уверен в неизбежности социалистического «послезавтра». Многое он сумел предвидеть: неизбежность уступок со стороны капитала, роль профсоюзов в этих процессах, повышение стоимости труда, привилегированное положение квалифицированных рабочих, внедрение социального и медицинского страхования и т. д. И все-таки считал: социалистическая эпоха «Братства людей» наступит, пусть не скоро, пусть через 300 лет, но это — неизбежно. Впрочем, убежденность эту разделяли многие его современники.

Особое место занимает роман и в творчестве писателя в целом. Не только потому, что его следует числить по ведомству фантастики. К фантастике Лондон обращался и прежде. Более того, многие самые ранние его рассказы как раз фантастика[196]. Но «Железная пята» — его первый опыт в жанре фантастического романа. И, что еще важнее, в социальной фантастике ему еще предстояли серьезные свершения — повести «До Адама», «Алая чума», роман «Звездный скиталец», не говоря уже о рассказах. Конечно, утверждать, что, сочинив «Железную пяту», Лондон изобрел нечто совершенно новое, не правомерно — достаточно вспомнить «Колонну Цезаря» И. Донелли и «Взгляд назад: 1887–2000» Э. Беллами. Да и тогда, в начале XX века, социальное прогнозирование, облеченное в художественную форму, — явление довольно распространенное. Произведения подобного рода сочиняли как сторонники социализма, так и его противники[197]. В этом смысле Лондон не открывал, а продолжал традицию. Но, повторим, в своих воззрениях и умозаключениях был вполне искренен.

Впрочем, мы немного забежали вперед. Тогда же, летом и осенью 1905 года, разрываясь между письменным столом и политической деятельностью, Лондон дописывал одно из наиболее известных своих произведений — повесть «Белый клык».

Он еще не окончил эту вещь, когда к нему поступило предложение от Slayton Lyceum Bureau — компании из Чикаго, которая занималась устройством цирковых, театральных и иных гастролей, а также лекционных туров для знаменитостей, — отправиться в большое турне по США с чтением лекций. Это был хороший знак. Он означал, что Лондон приобрел общенациональную известность, интересен самой широкой аудитории и на него «будут ходить». Известность он уже давно приобрел в Сан-Франциско и Окленде, других калифорнийских городах, его выступления собирали много зрителей, обсуждались, вызывали полемику. Значит, его будут слушать и в других частях США. А его убеждения не очень интересовали импресарио из Чикаго, предлагавших контракт. Главное, чтобы был доход.

В ряде советских биографий Джека Лондона утверждается, что писатель, отправляясь в турне, намеревался его использовать прежде всего для пропаганды социалистических идей. Едва ли это справедливо. В первую очередь он намеревался заработать денег. А что касается убеждений, от них он, конечно, отказываться не собирался. Дельцы из Slayton предложили хороший гонорар[198], а поскольку Лондон, как обычно, был «в долгах как в шелках», да к тому же имел грандиозные планы что-то приобрести, построить и т. д., он согласился, не особенно раздумывая. 22 октября (по другим сведениям, 18 октября) состоялась его первая лекция — в городе Лоуренс, штат Канзас, в актовом зале местной школы. По свидетельствам журналистов, собралось около пятисот слушателей. «Он совсем не был похож на типичного лектора. Вместо строгого костюма он был одет весьма неформально — в мягкую, свободного кроя блузу, схваченную у горла белым галстуком. Говорил эмоционально, но ясным голосом»[199].

К тому времени Лондон был опытным оратором. Выступления в Окленде и окрестных калифорнийских городках, в парках, на митингах, перед самыми разными слушателями, разумеется, закалили его. Но теперь перед ним была другая аудитория — американцы на Среднем Западе (откуда началось турне) и на Востоке (где продолжилось) были куда консервативнее по своим воззрениям, нежели калифорнийцы, и оратор, видимо, учитывал это. Во всяком случае, отзывы прессы были весьма доброжелательны и о скандалах не сообщали. Следовательно, их не было, хотя свою первую лекцию Лондон озаглавил «Революция». Лекция станет основой опубликованного в 1908 году одноименного очерка.

Очерк «Революция» открывается стихотворными строками:

Удел ничтожных душ — жить тем, что в вечность канет!

Вперед взглянуть не смея, они, подобно глине, Хранят следы шагов стареющего века, Как мертвую окаменелость[200].

А продолжается так:

«Я получил письмо из далекой Аризоны. Оно начинается словами “Дорогой товарищ”. Оно кончается — “Да здравствует революция!”. Отвечая своему корреспонденту, я тоже начинаю письмо словами “Дорогой товарищ” и кончаю “Да здравствует революция!”. Сегодня в Соединенных Штатах четыреста тысяч мужчин, а всего около миллиона мужчин и женщин начинают свои письма словами “Дорогой товарищ” и кончают — “Да здравствует революция!”. Три миллиона немцев, миллион французов, восемьсот тысяч жителей Австрии, триста тысяч бельгийцев, двести пятьдесят тысяч итальянцев, сто тысяч англичан и столько же швейцарцев, пятьдесят пять тысяч датчан, пятьдесят тысяч шведов, сорок тысяч голландцев и тридцать тысяч испанцев начинают в наши дни свои письма словами “Дорогой товарищ” и кончают — “Да здравствует революция!”. Все они — товарищи, революционеры. По сравнению с такими многочисленными силами мелочью покажутся нам несметные полчища Наполеона и Ксеркса. И эти силы служат революции, а не реакции. Кликните клич, и перед вами как один человек встанет семимиллионная армия, которая борется за овладение всеми сокровищами мира и за полное низвержение существующего строя. О такой революции еще не слыхала история. Между нею и американской или французской революцией нет ничего общего. Ее величие ни с чем не сравнимо. Другие революции меркнут перед ней, как астероиды в сиянии солнца. Она единственная в своем роде — это первая мировая революция в мире, где постоянно происходят революции».

Едва ли в очерке Джек Лондон воспроизвел слово в слово свое выступление — устная речь все же отличается от отредактированного печатного текста (тем более что в дальнейшем он неоднократно правился). Но, несомненно, нечто подобное услышала его аудитория. Наверняка прозвучало и такое признание: «Я революционер… я говорю и думаю о русских террористах как о своих товарищах». Признание не могло не шокировать, но, вероятно, он тут же отшутился — во всяком случае, в напечатанном варианте это есть: «что отнюдь не мешает мне быть нормальным, здравомыслящим человеком».

В отчете, который на страницах Kansas City Herald опубликовал корреспондент газеты, присутствовавший на лекции, сообщалось, что выступающий «порадовал аудиторию искрами юмора», хотя и проявил себя «яростным социалистом»; указывалась тема выступления («Революция»), обращалось внимание на то, что слушатели не остались равнодушными, — «по меньшей мере одна женщина зарыдала, когда оратор рассказывал о детском труде». Эти сведения есть в статье, и они действительно не могут оставить равнодушным. А закончил оратор примерно так же, как в скором времени завершит свою статью:

«Революция здесь. Она уже идет. Остановите ее, если сможете!»[201]

За первым выступлением последовали другие. Турне продолжалось. В основном это были небольшие городки, а в них Лондона ждали главным образом в библиотеках и школах. Дж. Хейли, биограф писателя, приводит интересную информацию о лекционном турне: в большинстве случаев Лондон выступал через день, потому что ему постоянно приходилось преодолевать большие (подчас — огромные!) расстояния: из Лоуренса он направился в Канзас — сити (40 миль), после выступления там — на северо-восток в Маунт-Вернон, Айова (300 миль), оттуда еще дальше на восток — в Чикаго (150 миль), потом на 500 миль западнее в город Линкольн (Небраска), затем вернулся обратно в Айову (250 миль), оттуда переместился в Индианаполис (400 миль); после этого его путь лежал сначала назад в Иллинойс, потом обратно в Огайо и следом — в Висконсин. Это только в начале турне: в октябре — ноябре. Иногда случалось и так, что он выступал ежедневно (и даже дважды в день), когда позволяло расстояние. Изматывающий график. А он к тому же еще и писал. Трудно сказать, выполнял ли он свою обычную ежедневную «норму» (тысячу слов в день), но стремился к этому. Впрочем, путешествовал он не один.

Рядом с писателем всегда был верный Ман Ён Ги[202]. Так что с питанием и бытом у Лондона, судя по всему, был порядок. Но все равно выдерживать такой ритм, конечно, не просто. Однако ему хорошо платили — 600 долларов в неделю, и ради таких денег можно было потерпеть. Тем более что деньги у него буквально утекали, как мы знаем.

Интересная подробность: чем дальше Джек Лондон продвигался по маршруту своего лекционного турне, тем реже обращался к теме, с которой начал, — к революции. Все чаще он рассказывал слушателям о своих приключениях — в море, на Аляске, о том, как становился писателем, что видел в Корее и даже как сидел в тюрьме и скитался по «Дороге». Последнее, правда, сопровождалось резкими выпадами в адрес мира капитала и проклятых империалистов. Однако общая тенденция выступлений Лондона заметно менялась — далеко не всем слушателям были близки его социалистические убеждения, и он явно учитывал настроения аудитории. Это совсем не означало отказ от убеждений, просто как лектор он становился опытнее, учитывал ожидания тех, кто платил деньги за возможность на него посмотреть и послушать.

Во время турне — 17 ноября — его застало известие о том, что он «свободен». Адвокаты постарались: суд утвердил мировое соглашение между ним и Бесси. Развод состоялся.

В тот же день — без промедления — Лондон телеграфировал Чармиан (та скрывалась неподалеку, у родственников в Айове): он ждет ее в Чикаго 19 ноября. 19-го они встретились и уже в 10.00 утра зарегистрировали свой брак в местном муниципалитете, а потом заверили документ у нотариуса. Ночь они провели вместе, в отеле, а на следующий день Лондон уехал — ему предстояла очередная лекция. На этот раз неподалеку, в Висконсине. Но теперь они могли быть рядом и не прятаться от досужих глаз. Впрочем, «досужие глаза» не дремали. Новость немедленно попала на страницы газет (сначала чикагских, а потом разнеслась по всей стране) — и тут же по таблоидам пошла гулять информация о том, что брак действителен только в штате Иллинойс, а в остальных юридической силы не имеет. На просьбу это прокомментировать Лондон в сердцах ответил вопрошавшему корреспонденту:

«Если наш брак имеет юридическую силу только в Иллинойсе, тогда мы станем “пережениваться” в каждом штате Союза!»[203]

Тем не менее несколько женских клубов, в которых были анонсированы выступления Джека Лондона, отказались встречаться с «аморальным» писателем — уж больно нехороший пример являл он обществу: оставил жену с крошками-детьми, да еще и женился буквально на следующий день после развода! Подняли голову и противники социалистических идей: «вот что на самом деле означает социализм» — «половую распущенность»!

Впрочем, не остались в стороне и «соратники-социалисты». В нескольких газетах появились «открытые письма»: поступок «товарища Лондона» компрометирует американских социалистов — так поступать негоже! Разумеется, писатель был возмущен: какое отношение имеет его личная жизнь к убеждениям?

Казалось бы, чепуха, и говорить здесь не о чем. Но, похоже, эта малость и есть та точка отсчета, с которой начинается отход Лондона от американских социалистов и очень скоро закончится громким «разводом».

Интересная особенность: чем дальше на восток США продвигался писатель, тем больше людей приходило на встречи с ним[204]. Но вместе с тем прием менялся: в университетских центрах (в Гарварде и Йеле) его принимали прохладнее, нежели на Среднем Западе. Университетским интеллектуалам он был явно интереснее как личность, нежели его социалистические убеждения и «камлания» по поводу уже идущей революции — иной раз в аудитории даже слышался смех[205].

Ближе к Рождеству случилась долгожданная пауза: страна отмечала новогодние праздники, а Чармиан и Джек смогли устроить себе «медовый месяц»: из Бостона на пароходе «Адмирал Фаррагут» отправились в круиз к берегам Кубы, а затем к Ямайке. Оттуда — в Ки-Уэст, во Флориду, потом по железной дороге через южные штаты обратно в Нью-Йорк. Теперь они были вместе, и Чармиан довольно подробно рассказала в своей книге о заключительной части лекционного турне, которое закончилось только 3 февраля — в морозной Северной Дакоте. 10 февраля они уже были в Окленде. Там в честь возвращения друга Стерлинг организовал большой прием, сняв для этой цели один из лучших ресторанов города и пригласив массу гостей — в основном из числа участников «Толпы».

Лекционный тур дал Лондону заработать деньги, но помешал работе. Устал он изрядно (подтверждение тому — жестокая простуда, свалившая его немедленно по возвращении) и почти ничего не написал. Действительно, в минувшие месяцы он сочинил всего три или четыре рассказа, и они снова о Севере. Многие литературоведы полагают, что это — вынужденное «творческое отступление» писателя, вызванное денежными затруднениями, и этот самопов-тор его не украшает. Вероятно, они правы. В самом деле, такие тексты, как «Планшетка», «Тропою ложных солнц» (возможно, «Лунноликий»), едва ли можно числить по ведомству шедевров. Но среди них и прославленная «Любовь к жизни» — одна из самых известных новелл Лондона. Так что с «самоповтором» на поверку все выходит не так однозначно.

А с деньгами было напряженно. Не потому, что денег было мало, напротив — их было много: гонорары за лекции, за рассказы и статьи, регулярные (ежемесячная «стипендия») и нерегулярные поступления от Бретта. Но они порождали все новые и новые траты, провоцировали идеи, на что потратить еще не заработанное. Тем более что Лондон (уж таков был характер!) не умел и не хотел ни в чем себя ограничивать. Главной (возможно, и единственной) мотивацией для него было «я так хочу».

Он даже подвел соответствующую «философскую базу»: «…Сильнейший из побудителей на свете — это тот, который выражается словами: так мне хочется. Он лежит за пределами философствования — он вплетен в самое сердце жизни. Пусть, например, разум, опираясь на философию в течение целого месяца, основательно убеждает некоего индивида, что он должен делать то-то и то-то. Индивид в последнюю минуту может сказать “хочу” и сделает что-нибудь совсем не то, чего добивалась философия, и философии придется удалиться посрамленной. Хочу — это причина, почему пьяница пьет, а подвижник носит власяницу; одного она делает развратником, а другого анахоретом; одного заставляет добиваться славы, другого — денег, третьего — любви, четвертого — искать Бога. А философию человек пускает в ход по большей части только для того, чтобы оправдать свое “хочу”».

Приведенные слова взяты из «Путешествия на “Снарке”». Конечно, это — кредо законченного индивидуалиста, каковым и был писатель.

Да и роль Гарун аль-Рашида пришлась ему очень по вкусу — благодетельствовать он любил. Почти сразу по возвращении из турне решил улучшить условия жизни матери, семья которой увеличилась — помимо Ады с ребенком с ней теперь жила и Дженни (немолодая чернокожая кормилица), — купил для них дом в счет будущих гонораров.

Как новая жена относилась к расточительству супруга? Судя по всему, довольно спокойно. Видимо, воспринимала это как часть его натуры. Да и была уверена, что он всё отработает. Основания имелись: гонорары Лондона постоянно росли, к тому времени, когда мисс Киттредж стала миссис Лондон, журналы платили ему уже не меньше 500–600 долларов за рассказ. Очень скоро (через три-четыре года) ставка достигнет рекордной величины — тысячи долларов за рассказ. Столько еще никому и никогда не платили (и еще долго платить не будут)! Включая Киплинга и других «рекордсменов». Но денег Лондону все равно не будет хватать. Слишком много желаний, слишком много «я так хочу!».

Но вот контакты Лондона Чармиан контролировала и немедленно по водворении с ним рядом принялась «освобождать» супруга от лишних, по ее мнению, друзей и приятелей. Делала она это талантливо — ненавязчиво и тактично. Конечно, определенную роль играла обида. Многие из приятелей и приятельниц мужа (да и самой Чармиан, в основном из «Толпы») считали ее «хищницей», разрушившей семью и лишившей детей отца. Не раз говорили ей это в лицо. Пересуды по этому поводу не смолкали. Пытались открыть глаза и «жертве». Кэрри Стерлинг (чьи собственные семейные отношения складывались весьма драматично) направила два многостраничных письма Лондону, в которых пыталась раскрыть истинную сущность его второй жены. Разумеется, это не могло не вызвать раздражения у своенравного писателя. Ответил он резко, попутно весьма нелестно отозвавшись о тех, кто лезет в его личную жизнь.

Вот так, постепенно, из круга общения «извлекались» те, с кем Лондон дружил, с кем общался многие годы.

Особой заботой Чармиан (и тетушки Нинетты, которая претендовала теперь на особое место рядом с ее супругом[206]) были «социалистические» контакты писателя. Вполне буржуазной Чармиан (и еще более буржуазной «тетушке Нетте») социалистические убеждения Лондона были чужды и непонятны. Намерения устранить эти контакты пали на благодатную почву: революционный подъем 1904–1905 годов сменился разочарованием. Еще совсем недавно писатель гордо швырял в лицо обывателям: «Революция идет! Остановите ее, если сможете!» А теперь и сам видел, что ошибался — революция остановилась сама собой, без особенных усилий со стороны капитала. Да и скандалы, сотрясавшие в это время социалистические организации Америки, стимулировали разочарование в единомышленниках[207]. Разочарование это отражено в его «социалистическом» романе «Железная пята»: революция неизбежна, но произойдет она не сегодня или завтра, а только столетия спустя. Играли свою роль и личные мотивы: товарищи-социалисты его критиковали, а он был убежден, что сделал немало для социалистического движения.

Тогда же он писал Джорджу Стерлингу: «Полагаю, что делал и продолжаю делать достаточно много для Революции. Думаю, одни мои лекции перед социалистическими организациями принесли делу не одну сотню долларов, а мои чувства, оскорбленные нападками буржуазной прессы на мою личную жизнь, стоят не дешевле… Усилия, затраченные мною в течение года на поддержку дела социализма, принесли бы мне кучу денег, если бы я употребил это время на создание произведений для рынка».

Тем не менее Джек Лондон не порывал отношений с Социалистической партией, продолжал помогать однопартийцам деньгами, но от публичных выступлений в пользу партии отказывался и, как неодобрительно, однако вполне справедливо писал в своей книге социалист Р. Балтроп: «По всем признакам круг его друзей менялся и становился обычным для преуспевающего писателя — социалисты занимали в нем уже незначительное место; к этому они с Чармиан стремились вполне сознательно»[208].

Трудно сказать, насколько «сознательно» стремился изменить круг друзей писатель, но вот миссис Лондон в самом деле действовала осознанно, и ей вполне удалось подразо-гнать тех, кто совсем недавно окружал супруга. Она энергично разрушала приятельские — относительно недавние и очень давние — связи мужа.

Вот один из красноречивых примеров. Лондон, как мы помним, имел привычку несколько раз в год отправляться в плавание на «Спрее» (в 1910-х его заменит другой парусник) по заливам Сан-Франциско и Сан-Пабло и впадающим в них рекам. Чаще всего компанию ему составлял Клодели Джонс. Лондон комфортно чувствовал себя в его обществе. И сочинялось обоим очень хорошо. После женитьбы место на палубе (и в каюте) заняла Чармиан. И старая дружба как-то сошла на нет. Они, конечно, продолжали переписываться, но письма приходили все реже и реже. Некогда прочные, проверенные временем отношения почти совсем прервались.

Обычная, по сути, история. И — неизбежная, если супруги любят друг друга.

А что же Лондон? Вот что:

«Я был так счастлив! <…> Ко мне пришла любовь. Я зарабатывал больше денег, затрачивая на это меньше усилий. Энергия била во мне ключом. Я спал, как младенец. Продолжал писать книги, имевшие успех, и в политических спорах убеждал моих противников фактами, которые ежедневно воспитывали во мне все больше уверенности в моей правоте. Грусть, печаль, разочарование ни на секунду не омрачали мою жизнь. Я был все время счастлив. Жизнь звенела, как радостный гимн».

Это написано в 1912 году. А тогда Лондон был как раз счастлив.

Загрузка...