Едва ли, возвращаясь из Клондайка, Джек Лондон даже в самых смелых своих мечтах мог предположить, что пройдет год с небольшим, и он с полным на то основанием сможет сказать о себе: «Я — писатель». А еще через год навсегда уйдет в прошлое и главное его проклятие — бедность. И жизнь совершенно изменится.
30 июня 1898 года он расстался с Аляской. Денег на обратный путь у него, понятно, не было. Все, чем он располагал, — кожаный мешочек (таким в обязательном порядке, чуть ли не первым делом, обзаводился каждый старатель), а в нем с десяток крупинок золота на сумму примерно в пять с половиной долларов. Увы, не он его намыл — это всё, что осталось после того, как Джек распродал свое немудрящее имущество (а расплачивались в Клондайке, разумеется, золотом) и не истратил в Анвике. Замечательный получился сувенир! Джек нанялся кочегаром на первый же пароход — тот шел в Ванкувер. Оттуда, уже пассажиром, на заработанные в плавании деньги добрался до Сан-Франциско, а затем на пароме в Окленд.
Знал ли он, что Джон Лондон умер? Похоже, нет, поскольку это известие стало для него тяжелым ударом. Хотя Джеку было известно, что тот ему не родной отец, но он искренне любил этого человека. Со смертью старшего Лондона закончилось пусть шаткое, но все же относительное благополучие семьи. К тому же Флоре пришлось взять к себе внучонка — шестилетнего Джонни Миллера, сына младшей дочери покойного супруга, Ады. Теперь дом тащила на себе Флора — ей опять пришлось заняться уроками музыки, взяться за шитье и вязание. Впрочем, она продолжала практиковать и спиритические сеансы. А в критические моменты помогала Элиза, подбрасывая то доллар, то два, а то и пять. Дом, в котором они жили, пришлось оставить и переехать в совсем уж непрестижный район. Само собой разумелось, что с возвращением Джек возьмет на себе функцию главы семьи — главного кормильца.
Если посмотреть на прежнюю жизнь Лондона, то можно заметить, что в предыдущие годы он вел себя довольно странно и непоследовательно: то целиком и без остатка (можно сказать, даже безжалостно) посвящал себя семье, работая и отдавая в дом последний цент (работа на консервной и джутовой фабриках, в трамвайном парке и т. д.), то наоборот — полностью ее игнорировал (эпопея с устричным пиратством, служба в «рыбачьем патруле», «Дорога», Клондайк). Казалось бы, вернувшись с Аляски, он должен был с удесятеренной энергией «взяться за семью». Но… ничего подобного. Буквально через день или два он отправился в Неваду — там случился очередной приступ «золотой лихорадки». Проще всего предположить: опять подхватил «вирус». Но после Клондайка у него неизбежно должен был выработаться стойкий «иммунитет» к подобным «заболеваниям». Скорее всего, данный поступок — следствие растерянности, да и переживаний тоже. Он любил человека, ставшего ему отцом (именно ставшего, а не заменившего!), и его утрата стала тяжелым ударом. К тому же молодой человек был явно не готов к роли главного кормильца семьи. Вполне вероятно, это был своеобразный «тайм-аут» — время, чтобы собраться и понять, что делать дальше.
Впрочем, в Неваде он не задержался: уже 12 сентября возвращается в Окленд, а 13-го пишет большое письмо Теду Эпплгарту (перед спонтанным отъездом за золотом он не удосужился окликнуть друга, да и возлюбленную тоже), которое начинается такими словами:
«Дорогой Тед… Тысяча извинений, что не написал раньше, но меня на самом деле долго не было дома. Сразу по приезде я сорвался в горы — занимался старательством и вот только вернулся — без результата. Так что не стоит теперь писать мне письма, адресуя их в Дайи. Но все хорошо, что хорошо кончается. Что касается моего путешествия: я слег с цингой в мае, а 7 июня послал всё подальше и в компании двух ребят двинулся из Доусона к форту Святого Михаила в маленькой лодке вниз по Юкону. Мы прошли две тысячи миль по реке и 21-го были на месте, несмотря на все задержки и остановки. Мои партнеры все еще там и зависит от того, что они мне напишут, — поеду ли я в феврале туда или нет. Что касается заявленных нами участков, не знаю — они могут принести изрядные тысячи <долларов>, а могут не принести и ничего…»[138]
А что? Ведь вполне мог отправиться и обратно — если бы от зарегистрированных партнерами участков был прок. Но никакого проку от них, разумеется, не было.
Письмо, фрагмент из которого мы привели, большое, подробное, его строки дышат уверенностью и бодростью. Но фон у этого письма на самом деле был совершенно иным: именно тогда он взялся за поиски работы… Впрочем, предоставим слово самому Лондону:
«Времена были тяжелые. Даже чернорабочим устроиться было невозможно. <…> У меня не было опыта, если не считать работы в прачечной и на судах. Как глава семьи я теперь не осмеливался уйти в море, а в прачечную устроиться не мог. Я стал на учет в пяти конторах по найму. Поместил объявление в трех газетах. Обошел всех своих немногочисленных знакомых, прося их посодействовать в отношении работы, но сделать это они либо не хотели, либо не могли.
Положение стало отчаянным. Я заложил часы, велосипед и непромокаемый плащ — гордость отца, завещанный им мне. Этот плащ был и остался единственным наследством за всю мою жизнь. Новый он стоил пятнадцать долларов, а ростовщик мне дал за него два. Да, забыл рассказать: как-то раз ко мне явился один из моих давнишних портовых дружков и принес фрачную пару, завернутую в газетную бумагу. Он не мог вразумительно объяснить мне, как попал к нему этот костюм, да я и не требовал подробностей. Я решил взять у него этот костюм. Не для того, чтобы носить. Боже упаси! Я дал ему взамен кучу ненужного старья, которое не брали в заклад. Он распродал это старье по мелочам и кое-что за него выручил. А фрачную пару я заложил за пять долларов, небось, она до сих пор висит у ростовщика на вешалке. Я и не собирался ее выкупать.
Работы по-прежнему не было. А ведь на рынке труда я был выгодным товаром. Мне было двадцать два года, я весил сто шестьдесят пять фунтов, и каждый фунт был годен к работе; цинга моя почти прошла: я лечился тем, что жевал сырой картофель. Я обошел все места, где требовались рабочие, пробовал даже стать натурщиком, но художественные мастерские и без меня осаждало множество безработных парней с хорошим телосложением. Я писал по объявлениям, предлагал свои услуги для ухода за престарелыми калеками. Надумал было заняться продажей швейных машин на комиссионных началах, без жалованья, но, узнав, что в тяжелые времена бедняки не покупают швейных машин, отказался от роли агента. Конечно, наряду с такими легкомысленными затеями я готов был наняться чернорабочим или портовым грузчиком куда угодно! Надвигалась зима, и в армию городских безработных вливались еще и сельские батраки. А тут, как на грех, я не был членом профсоюза: не до того мне было, когда я гулял по свету или штурмовал высоты наук!
Я брался за всё, работал и поденно, и почасно. Подстригал траву на газонах, подрезал живые изгороди, выбивал ковры. Пошел держать экзамен на почтальона и сдал лучше всех. Но, к сожалению, вакансий не было, и меня поставили на очередь. В ожидании, пока подойдет моя очередь, я подрабатывал по мелочи то тут, то там»[139].
Лондон говорил, что в ту пору совершенно не думал о литературном труде. Более того, утверждал: «О литературной деятельности я больше не помышлял. С этим покончено!» Лукавил. В том же, только что упомянутом письме Эдварду Эпплгарту добрых две трети посвящено подробному разбору поэтических текстов товарища. Джек апеллирует к Шекспиру, Браунингу, Лонгфелло; строчка за строчкой обстоятельно анализирует поэтический текст, предлагает варианты, объясняет, почему одно слово следует заменить другим, почему тот или иной оборот неудачен. Какое уж тут: «Я давно уже отказался от мысли стать писателем»! Да и тот простой факт, что он якобы «от вынужденного безделья» взялся за очерк — о том, как путешествовал в лодке по Юкону и проделал почти две тысячи миль за 19 дней, — тоже весьма красноречив. Он вспоминал, что принялся за дело только для того, чтобы «получить десять долларов», утверждая, что в жизни не писал для газет и не знает, откуда взялась уверенность, что ему заплатят. И опять — лукавство. Особенно если вспомнить успех, который выпал на долю «Тайфуна у берегов Японии», и — чек на 25 долларов. Да и публикации в Aegis чего-то стоили. Тем более что мать весьма поддерживала сына в литературных начинаниях и, безусловно, верила в него. Вот кто не верил, так это Мэйбл, его возлюбленная (вспомним, как реагировала Руфь в «Мартине Идене» на планы героя стать писателем). Реальная Мэйбл Эпплгарт, скорее всего, согласилась бы с таким ее высказыванием: «Мне бы хотелось, чтобы любимый и уважаемый мною человек был занят более серьезным и достойным делом, нежели сочинительство… Я считала и сейчас считаю, что вам всего лучше было бы научиться стенографии — писать на машинке вы умеете — и поступить в папину контору. У вас большие способности, и я уверена, что вы могли бы стать хорошим юристом». А может быть, нечто подобное и высказывала.
Но стоит ли порицать ее за это? Она любила Джека и хотела выйти за него замуж (вполне естественное стремление!), а потому, конечно, желала ему, да и себе, добра — в соответствии со своими (безусловно, мелкобуржуазными) представлениями. Но если Мэйбл, привыкая к Джеку (девушке из хорошей семьи нужно время!), любила его всё больше, то он после путешествия на Север, похоже, постепенно начал от нее отдаляться, «перерос» свою любовь.
Сомнения Лондона той поры иллюстрируют мысли Мартина Идена:
«Мартин не стал меньше любить и уважать Руфь оттого, что она проявляла такое недоверие к его писательскому дару. За время своих “каникул” Мартин очень много думал о себе и анализировал свои чувства. Он окончательно убедился, что красота ему дороже славы и что прославиться ему хотелось лишь для Руфи. Ради нее он так настойчиво стремился к славе. Он мечтал возвеличиться в глазах мира, чтобы любимая женщина могла гордиться им и счесть его достойным. Мартин настолько любил красоту, что находил удовлетворение в служении ей. И еще больше он любил Руфь. Любовь казалась ему прекраснее всего в мире. Не она ли произвела в его душе этот великий переворот, превратив его из неотесанного матроса в мыслителя и художника? Что ж удивительного, что любовь представлялась ему выше и наук, и искусств».
Но в то же время: «Мартин начинал уже сознавать, что в области мысли он сильней Руфи, сильней ее братьев и отца. Несмотря на преимущества университетского образования, несмотря на звание бакалавра искусств, Руфь не могла и мечтать о таком понимании мира, искусства, жизни, каким обладал Мартин, самоучка, еще с год назад не знавший ничего».
Воззрения Мэйбл поддерживала прагматичная Элиза. Она хотела, чтобы у брата было постоянное и приличное занятие. И для Джека ее мнение значило куда больше, чем мнение матери. Тем не менее он продолжал сочинительство. За очерком, который Лондон послал в одну из сан-францисских газет (это была San Francisco Bulletin — газета крупная, живо интересовавшаяся новостями из Аляски; непонятно, почему Ирвинг Стоун написал, что тот отослал очерк в San Francisco Examiner, ведь этот факт хорошо известен)[140], он взялся за повесть для детей, ориентируясь на популярный в то время журнал Youth’s Companion, публиковавший такую литературу. Он закончил повесть за неделю, написал статью, потом принялся за рассказы, в основу которых легли недавние северные впечатления. С утра он занимался поисками работы, потом до изнеможения трудился за письменным столом. Чей, как не собственный, опыт передал Лондон Мартину Идену (не зря же он заявлял: «Мартин Иден — это я!»). Это он, Джек Лондон: «Работал он за троих. Спал всего пять часов, и только железное здоровье давало ему возможность выносить ежедневное девятнадцатичасовое напряжение труда». Это он «не терял ни одной минуты».
«Метóда», которую он приписал своему герою, была, конечно, его собственным изобретением:
«За рамку зеркала он затыкал листочки с объяснениями некоторых слов и с обозначением их произношения: когда он брился или причесывался, он повторял эти слова. Такие же листочки висели над керосинкой, и он заучивал их, когда стряпал или мыл посуду. Листки все время сменялись. Встретив при чтении непонятное слово, он немедленно лез в словарь и выписывал слово на листочек, который вывешивал на стене или на зеркале. Листочки со словами Мартин носил и в кармане и заглядывал в них на улице или дожидаясь очереди в лавке».
Эту систему Мартин (Джек Лондон) применял не только к словам:
«Читая произведения авторов, достигших известности, он отмечал особенности их стиля, изложения, построения сюжета, характерные выражения, сравнения, остроты — одним словом, все, что могло способствовать успеху. И все это он выписывал и изучал. Он не стремился подражать. Он только искал какие-то общие принципы. Он составлял длинные списки литературных приемов, подмеченных у разных писателей, что позволяло ему делать общие выводы о природе литературного приема, и, отталкиваясь от них, он вырабатывал собственные, новые и оригинальные приемы и учился применять их с тактом и мерой. Точно так же он собирал и записывал удачные и красочные выражения из живой речи — выражения, которые жгли, как огонь, или, напротив, нежно ласкали слух, яркими пятнами выделяясь среди унылой пустыни обывательской болтовни. Мартин всегда и везде искал принципы, лежащие в основе явления. Он старался понять, как явление создается, чтобы иметь возможность самому создавать его. Он не довольствовался созерцанием дивного лика красоты; <…> он, как химик в лаборатории, старался разложить красоту на составные части, понять ее строение»[141].
Это должно было помочь ему создать собственную красоту, отыскать ключ к успеху.
Довольно быстро особое место среди «разных писателей» занял Киплинг, его «химию» Лондон изучал последовательно и тщательно, нередко даже переписывая от руки рассказы мастера целиком[142]. В этом был, по его мнению, очевидный резон: тогда Киплинг был, пожалуй, самым популярным англоязычным писателем. К тому же он писал «экзотические» рассказы и повести. За короткую жизнь у Лондона накопилось столько «экзотики», что он вполне мог разрабатывать то же поле. Тем более что тема Клондайка, золотоискателей, стойкости и мужества старателей совершенно не была отражена в литературе. Да и то обстоятельство, что англичанин являлся еще и самым высокооплачиваемым (Джек вычитал это в какой-то газете), тоже было существенно — ведь он собирался зарабатывать литературой. Конечно, Джек Лондон не надеялся, что ему сразу станут платить, как Киплингу. Во всяком случае, может быть, потом, когда он прославится… В одном из журналов он прочитал: стандартная плата, которую предлагают авторам в США, — два цента за слово. Таким образом, получалось, что за рассказ он мог получить от десяти до двадцати долларов. Чтобы сочинить рассказ, ему требовалось два, максимум — три дня. Перспектива рисовалась головокружительная! Он подсчитал: чтобы жить в достатке, ему хватит одного рассказа в месяц — даже в два месяца (ну, еще один рассказ нужен, чтобы расплатиться с долгами и забрать заложенное из ломбарда). А потому — писал, писал и писал, а потом перепечатывал на допотопной машинке (ее он позаимствовал у мужа Элизы). Кстати, в романе «Джон Ячменное Зерно» есть пассаж по этому поводу. Трудно удержаться, чтобы не напомнить его читателю:
«Это была удивительная машинка. Я готов и сейчас заплакать, вспоминая свои поединки с ней. Она была, пожалуй, из самых первых пишущих машин: более допотопной конструкции я не встречал. <…> В этой машинке сидел какой-то дьявол. Она не подчинялась никаким известным физическим законам и опровергала древнюю аксиому, что одинаковые предметы, применяемые в одинаковых условиях, дают одинаковые результаты. Клянусь, ее нельзя было заставить работать одинаково два раза подряд. Она упрямо доказывала, что только разные условия приносят одинаковые результаты. Как у меня болела от нее спина! До знакомства с ней я был далеко не неженкой и выдерживал любое, самое сильное физическое напряжение, а тут она убедила меня, что я далеко не Геркулес. После каждой новой схватки с ней я испытывал такие боли в плечах, что заподозрил с ужасом у себя ревматизм. Стук от нее был невероятный: издали казалось, будто грохочет гром или раскалывают топором мебель, потому что клавиши работали лишь тогда, когда по ним колотили с огромной силой. У меня даже связки на больших пальцах растянулись, и руки болели по локоть, а на концах пальцев натерлись волдыри, которые лопались и возникали снова. Если бы это была моя собственная машинка, я работал бы на ней молотком. А ведь мне приходилось не просто бороться с машинкой, а перепечатывать рукописи! Выстукивание тысячи слов превращалось в подвиг, сопровождаемый тысячью проклятий. Но я-то писал в день куда больше, чем тысячу слов. Я стремился поскорее перепечатать мои творения и разослать по редакциям, уверенный, что там их ждут не дождутся»[143].
Рукописи разлетались по всей стране: на Восток, Северо-Восток, в Нью-Йорк и Филадельфию, в журналы южных штатов, в калифорнийские. Но обратная связь практически отсутствовала. Впрочем, из Bulletin в конце концов ответили: «Интерес к Аляске поразительным образом сильно упал. В то же время написано о ней так много, что я не думаю, что мы сможем купить вашу историю. Редактор»[144].
Не менее печальная судьба оказалась у повести, которую он отослал в Youth’s Companion. История называлась «Где мальчики становятся мужчинами» (Where Boys are Men) и включала семь глав (три тысячи слов). После долгого молчания ее отвергли (год спустя ее приняли в журнале Youth and Age, но напечатана она так никогда и не была).
Джек решил извлечь из небытия свои старые творения, в основном фантастику, — то, что насочинял еще до Севера. Что-то, видимо, он чуть переделал (речь идет о рассказе The Ghostly Chess Game — на русский он не переведен), но остальные просто перепечатал (это «Тысяча смертей», «Чумной корабль» и еще два или три) и отослал. Часть рассказов («О Хару», «Шутка махатмы» и «Два куска золота») — отверг, посчитав слабыми и недостойными публикации[145]. Даже на марки и конверты были нужны деньги, да и есть что-то надо было.
Джека мучило, что он «сидит на шее» у матери и Элизы, но работы по-прежнему не было. Он вновь и вновь штудировал газеты и журналы, пытаясь понять, на чем можно заработать. Взялся сочинять небольшие заметки на разнообразные темы, юмористические сценки и анекдоты, шутки и комические стишки, которые обязательно присутствуют в каждом номере, но и здесь — никакой реакции. Выяснил: большинство газет получают материалы подобного рода из специальных агентств, так называемых «синдикатов». Он отправил несколько заметок в один из них и очень скоро получил ответ: «Синдикат организует материал силами своих штатных сотрудников». Они не кривили душой — дело действительно обстояло именно так. Ведь и газета — прежде всего бизнес, и он должен быть организован (и — был организован!) наиболее эффективным образом. При этом, сравнивая свои тексты «с тем, что печаталось в газетах и дешевых еженедельных журнальчиках, он… находил, что пишет гораздо лучше». Возможно, так оно и было. Во всяком случае, он так считал. Если бы у Лондона был кто-то, кто мог ему помочь, привести в редакцию, представить, вероятно, ему удалось бы попасть в число авторов. Но такого человека рядом не было.
Он вспоминал: «Я страдал оттого, что не с кем было посоветоваться. Я не знал ни одного литератора — даже начинающего, ни одного репортера».
Так ли это? В общем его слова вполне искренни. Но главным образом потому, что он сам не искал подобных контактов. Ведь был же среди его знакомых тот же Эдвард Эпплгарт (стихи которого Джек разбирал) — он иногда публиковал в журналах стихотворения и эссе. У него должны были быть знакомые в литературных кругах. Они определенно имелись у другого приятеля Лондона — его спарринг-партнера по боксу и фехтованию, а также начинающего литератора Германа «Джима» Уитакера (Whitaker), и среди них (это хорошо известно!) был Амброз Бирс (Bierce). А уж он-то мог открыть двери (по крайней мере на Дальнем Западе США) любому автору. И довольно многим — открыл. В том числе и Уитакеру, и другому (будущему) другу Джека — поэту Джорджу Стерлингу (Sterling)[146]. Однако похоже на то, что Лондон (сознательно или бессознательно?) сам избегал подобных отношений. Об этом косвенно говорит фраза, прозвучавшая из его уст: «Я чувствовал, что добиться литературного успеха можно лишь, если забыть всё, чему учили в средней школе и университете». Потому что «профессора и преподаватели не были способны научить писать так, чтобы увлечь читателей на пороге нового века». А он, вероятно, считал, что знал, как это сделать. К тому же был самоучкой и обладал слишком большим жизненным опытом, чтобы прислушиваться к кому бы то ни было. Возможно, инстинктивно чувствовал неизбежный, как сказали бы сейчас, «когнитивный диссонанс», а проще говоря, психический дискомфорт.
Вот такие они — самоучки. «Упертые». В принципе — не способные доверять кому-нибудь, помимо себя самого.
Вот он и пробивался самостоятельно. Потому что по-другому не мог — только вперед и только в одиночку.
Это время длиной в год (лето 1898-го — весна 1899-го) Джек Лондон назвал самым трудным в своей жизни. Период был действительно очень труден во всех смыслах.
Во-первых, с финансовой стороны («Деньги у Мартина были на исходе… Разнообразные кушанья уже не готовились в его маленькой кухне, так как у него оставалось всего с полмешочка рису и немного сушеных абрикосов. Этим он и питался в течение пяти дней». Чуть позже: «Последней его покупкой в овощной лавке был мешок картофеля, и целую неделю он ел одну картошку по три раза в день…» Тогда же: «Время от времени он обедал у Морзов и этим поддерживал немного свои силы, хотя, глядя на множество расставленных на столе яств и из вежливости отказываясь от лишнего куска, он испытывал танталовы муки. Иногда, поборов стыд, Мартин отправлялся в обеденное время к своей сестре и там ел столько, сколько осмеливался, — впрочем, все-таки больше, чем у Морзов». И наконец: «Несколько дней спустя Мартин заложил часы, а потом и велосипед; сэкономив на провизии, он накупил марок и снова разослал свои рукописи»… — это «Мартин Иден». Свидетельства подобного рода из книги «Джон Ячменное Зерно» уже приводились, но вот еще одно оттуда же — очень короткое: «Положение стало отчаянным…»).
Во-вторых, в творческом плане. Литературные неудачи воспринимались Лондоном явно тяжелее финансовых — в конце концов, к лишениям, бедности, даже к недоеданию он был привычен, а вот то, что его не печатают и он не понимает причин, было, конечно, почти невыносимо…
В-третьих, тяжким грузом давило непонимание Мэйбл — ее «мелкобуржуазное» сознание (несмотря на степень бакалавра искусств Стэнфордского университета), как уже говорилось, просто-напросто не способно было принять тот факт, что творчество может быть целью и содержанием жизни. Искусство — музыка, живопись, стихи и проза — всё это прекрасно, но, помилуйте, какое отношение они имеют к комфортному существованию человека, семьи? Вот бизнес, какая-то «практическая» специальность, вроде юриспруденции или бухгалтерии, приносящие реальный доход, — другое дело. Роман «Мартин Иден» насыщен суждениями Руфи по этому поводу. Стоит ли сомневаться, что в них — отзвуки тех дискуссий, которые вели (устно и письменно) Джек Лондон и Мэйбл Эпплгарт? После возвращения Лондона из Клондайка влюбленные начали отдаляться. Это — очевидно. Джек, повторим, «перерос» этот (возможный) союз. Чувства умирали. А это всегда мучительно больно. Мэйбл все еще хотела выйти за него замуж, но «мезальянс» (а это был, по ее мнению — и ее матери! — мезальянс) должен быть подкреплен материальным успехом, какой-то, пусть небольшой, финансовой стабильностью. Но ничего подобного и близко не было. Он отдалялся — «дрейфовал» куда-то в сторону, туда, где, по ее представлениям, не может быть ни того ни другого. Непонимание рождало взаимное раздражение. Слишком редкие встречи — Джек обитал в Окленде, а она (с папой и мамой) в Сан-Хосе — и «любовь по переписке», конечно, усложняли отношения. Судя по всему, кризис пришелся на конец осени 1898-го — зиму 1899 года. 30 ноября Джек пишет Мэйбл большое письмо, в котором обвиняет возлюбленную в непонимании и пытается откровенно рассказать о себе. Это письмо часто используют биографы — в нем Джек Лондон весьма ярко живописует некоторые детали собственного детства. Но нас интересуют не они, а вот этот пассаж — в самом начале письма:
«Я весьма ценю ваш интерес к моим делам, но — между нами нет ничего общего. В общем — очень и очень примерно — вам известны мои устремления; но относительно реального Джека, его мыслей, чувств и т. д. вы находитесь в полном неведении. И тем не менее сколь бы мало вы ни знали обо мне, вам все-таки известно больше, чем любому другому. Я сражался и продолжаю вести свой бой в одиночку».
Кстати, в том же письме есть и слова о сестре Элизе, которую Лондон тоже обвиняет в непонимании и (не без оснований) в ней видит «союзника» Мэйбл:
«Вы пишете — следуйте советам сестры. Я знаю, что она любит меня. И знаю, как сильно она меня любит. И даже знаю, почему. Но в то же время, хотя мы живем рядом и общаемся постоянно, но разговариваем по-настоящему, в лучшем случае, раз в год. Если бы я слушал ее, следовал ее советам, то сейчас, скорее всего, был каким-нибудь клерком с зарплатой в сорок долларов ежемесячно, чиновником на железной дороге или чем-нибудь еще вроде этого. И зимнее пальто было, ходил бы в театр, круг знакомых был бы у меня приличный — в каком-нибудь дурацком обществе состоял и разговаривал бы как обыватель, и мысли у меня были бы такие же — обывательские. Короче говоря: набивал брюхо, жил в тепле, не мучился сомнениями, не страдал амбициями, не скребло бы на сердце и никаких устремлений, разве что мебель сменить да жениться»[147].
Довольно жестко сказано. И слова эти, конечно, обидели Мэйбл. Но вот ведь в чем парадокс: упрек, адресованный Элизе, адресован и невесте — ведь и она хотела примерно этого. Признавалась себе или нет, но хотела «простого женского счастья». Тем более что сестру Джек понимал и оправдывал: «…она одинока, бездетна, муж у нее больной… — ей надо кого-то любить». Впрямую он не спросил Мэйбл: «А ты-то почему такая?» Но вопрос звучит между строк.
Она обиделась. Не ответила на это письмо. Не ответила и на следующее — декабрьское и… даже не поздравила Джека 12 января с 23-летием[148]. Вообще-то, эти письма — ноябрьское, декабрьское и рождественское[149] — свидетельства глубокой депрессии, в которой пребывал Лондон. На Рождество он писал Тэду Эпплгарту: «Никогда в жизни мне не было так тяжело, как сейчас». Фрэнк Аттертон, друг детства, с которым Джек иногда встречался и обменивался письмами, сообщал, что в эти дни он заговаривал с ним о самоубийстве — «намекал», что и такой вариант возможен[150]. Положение и в самом деле было очень и очень печальное: все, что можно было заложить, он заложил, работы не было, денег не было, из редакций никакого отклика. Даже писать он не мог — 31 декабря заканчивался срок аренды пишущей машинки (разумеется, на прежней, допотопной, он уже не работал), а денег, чтобы заплатить, у него не было. Да что там машинка! Шла зима, зимой в этих краях холодно, а пальто у него не было — давно пылилось в ломбарде.
Вместе с тем нельзя сказать, что Джек «закусил удила». Еще в начале осени, 1 октября 1898 года, он сдавал (и серьезно готовился!) экзамен на должность почтового чиновника. В январе подвели итоги этого конкурса и сообщили, что он набрал максимальное количество баллов и стоит первым в списке, но… вакансии придется подождать. Сколько? Никто не давал ответ, но ему пообещали высокую зарплату — первые полгода 45 долларов в месяц, а затем уже и 65 долларов. О своем успехе он не преминул сообщить Мэйбл[151]. Она больше не дулась.
Занятия литературой продолжались и не стали менее интенсивными. Он вспоминал: «Я просиживал за столом с рассвета до поздней ночи: писал и перепечатывал на машинке, штудировал грамматику, разбирал произведения и стили разных авторов, читал о жизни известных писателей, стараясь понять причины их успеха. Пяти часов сна мне было достаточно, остальные девятнадцать я работал почти без передышки. Свет в моей комнате не гас до двух-трех часов ночи…»
Джек вспоминал свои мечты тех дней: «Ох, если бы сейчас освободилась вакансия на почте, вот было бы счастье!» Но вакансия не открывалась и «никаких перспектив постоянной работы не было».
Однако судьба уже поворачивалась к нему лицом — просто он еще об этом не знал. Первый сигнал поступил из журнала Overland Monthly. Вскоре после Нового года Лондон получил от его редактора письмо, в котором тот предлагал опубликовать один из присланных им в редакцию «северных рассказов» (это был знаменитый «За тех, кто в пути»), рассыпал похвалы, но заплатить обещал… только пять долларов.
Казалось бы, радостное известие, но вместо радости автор рассказа, похоже, испытал разочарование. Ведь он был уверен, что ему заплатят никак не меньше десяти долларов, а тут только пять… Гневную филиппику по этому поводу читатель, возможно, помнит — Джек Лондон вложил ее в уста Мартина Идена:
«Пять долларов за пять тысяч слов! Вместо двух центов за слово — один цент за десять слов! А издатель еще расточает ему похвалы, сообщая, что чек будет выслан немедленно по напечатании рассказа! Значит, все это было вранье — и то, что минимальная ставка два цента за слово, и то, что платят по приеме рукописи. Все было вранье, и он просто-напросто попался на удочку. Знай он об этом раньше, он не стал бы писать. Он пошел бы работать — работать ради Руфи. Он ужаснулся, подумав о том, сколько времени было потрачено на писание. Ради того, чтобы в конце концов получить по центу за десять слов! И другие блага и почести, которые, по словам газет, сыпались на писателей, вероятно, тоже существовали лишь в воображении газетчиков. Все его полученные из вторых рук представления о писательской карьере были неверны: доказательство налицо. “Трансконтинентальный ежемесячник” стоит двадцать пять центов номер, и красивая обложка указывает на его принадлежность к первоклассным журналам. Это старый, почтенный журнал, начавший издаваться задолго до того, как Мартин Иден появился на свет. На его обложке неизменно печатается изречение одного всемирно известного писателя, указывающее на высокие задачи “Трансконтинентального ежемесячника”, на страницах которого начало свою карьеру упомянутое литературное светило. И вот этот-то вдохновляемый высокими задачами журнал платит пять долларов за пять тысяч слов! Тут Мартин вспомнил, что автор изречения недавно умер на чужбине в страшной нищете, — и решил, что ничего удивительного в этом не было. Да. Он попался на удочку. Газеты наврали ему с три короба про писательские гонорары, а он из-за этого потерял целых два года! Но теперь довольно. Больше он не напишет ни одной строчки! Он сделает то, чего хочет Руфь, чего хотят все кругом, — и поступит на службу»[152].
Конечно, реальные эмоции от их литературного воплощения отделяют десять лет. И некоторая драматизация неизбежна и, разумеется, присутствует. Но наверняка нечто подобное испытывал тогда и Джек Лондон. Правда, писатель (и создатель журнала) Брет Гарт, которого упоминает Мартин Иден, тогда был еще жив, да и умер он в 1902 году отнюдь не «в страшной нищете». А вот по поводу «вдохновляемого высокими задачами журнала» он зря иронизировал: в те годы журнал переживал не лучшие времена, но задачи (изначально, да и тогда) у него действительно были «высокими» — развивать местную, калифорнийскую (и вообще западную) литературу. Это объяснил молодому автору редактор, когда они встретились по приглашению последнего. Он же предложил Лондону и первый в его жизни контракт — на шесть рассказов, которые опубликует журнал. Заплатить обещал, правда, немного — всего по семь с половиной долларов за публикацию. «Но, вы же понимаете, главное для вас сейчас не деньги, а литературная репутация, — утверждал он, — публикуясь в “Оверленде”, вы ее получаете». Разумеется, Лондон согласился.
Джеймс Бридж, тогдашний редактор «Оверленда», почти 40 лет спустя вспоминал:
«Однажды, уже в конце 1898-го, мой помощник по фамилии Грин зашел ко мне в кабинет и сказал, что там снаружи один молодой человек, он принес рассказ, который хочет продать, но ответ хочет получить немедленно — возможно это или нет. Я вышел в приемную и поздоровался с ним. Он сказал, что его зовут Джек Лондон.
— То есть Джон, — сказал я.
— Нет, просто Джек, — так он ответил.
Выглядел он как бродяга и совершенно не напоминал внешне человека, который способен сочинить подходящий рассказ для почтенного издания, созданного Бретом Гартом. Но когда он сказал, что только вернулся с Клондайка, я сказал:
— Давайте сюда ваш рассказ и приходите завтра.
Я взял рукопись домой и вечером прочитал. Ничего в жизни так меня не удивляло. Рассказ назывался “За тех, кто в пути. Рождество на Клондайке”. Это был первый из рассказов с Мэлмутом Кидом и один из лучших у Джека Лондона. Я понял, что он никогда не публиковался прежде и пришел в редакцию потому, что ему позарез нужны деньги. Конечно, никаких сомнений у меня не было, когда он явился на следующий день.
— Мы берем вашу историю и заплатим за нее по максимальной ставке — 25 долларов. Если вы сочините для нас серию из шести рассказов, я заплачу вам за каждый столько же и сразу. Мэйнард Диксон <художник “Оверленда”> проиллюстрирует их, опубликуем, а потом вы можете поступать как хотите, — вы вольны предложить их в журналы на Востоке и получить за них те деньги, которых они достойны. Могу вам сказать: ваши тексты стоят больше, чем я могу за них заплатить»[153].
Как мы видим, версия редактора журнала сильно отличается и от сведений биографов, да и от слов самого Лондона. Скорее всего, истина не на стороне мистера Бриджа — уж очень его слова похожи на сказку.
Тем не менее именно Overland Monthly открыл Джека Лондона. И, конечно, это было не первое «открытие» журнала. Среди них были и Амброз Бирс, и Гертруда Атгертон, и Фрэнк Норрис, да и многие другие калифорнийские писатели. И после Джека Лондона они тоже — будут.
Но едва ли сам «открытый» тогда задумывался о литературной «репутации». Больше о деньгах. Даже семь с половиной долларов в месяц стабильного дохода — в его положении это были деньги, которые помогали не жить, но выживать.
Через некоторое время пришло еще одно — для Лондона более радостное — известие[154]. Бостонский журнал «Блэк кэт» предлагал опубликовать его ранний (1897 года) фантастический рассказ «Тысяча смертей» и обещал заплатить 40 долларов, если автор сократит его вполовину. Разумеется, он ответил согласием, и скоро вожделенный чек оказался у него в руках.
Это была настоящая радость. 40 долларов — так много! Это решало проблемы! Джек Лондон вспоминал: «Я выкупил велосипед, часы и отцовский плащ и взял напрокат пишущую машинку. Заплатил долги в лавки, которые предоставляли мне небольшой кредит. Один португалец-бакалейщик никогда не разрешал мне набирать больше, чем на четыре доллара, а другой, по фамилии Гопкинс, установил лимит в пять долларов».
И надо же было так случиться, что как раз в это время освободилась вакансия в почтовом отделении Окленда. И Лондона вызвали в почтовое ведомство.
«Я попал в чрезвычайно затруднительное положение, — вспоминал писатель. — Постоянное жалованье в шестьдесят пять долларов было огромным соблазном. Я не знал, на что решиться. Никогда не смогу простить начальнику почтовой конторы Окленда его отношения ко мне. Я пошел к нему по вызову, надеясь поговорить с ним как с человеком. Я честно выложил ему, как обстоят дела: кажется, я нашел свое призвание, начал я хорошо, но уверенности все-таки не чувствую. Не мог бы он взять следующего кандидата из списка, а меня передвинуть на его место в очереди?
Начальник грубо прервал меня:
— Значит, вы не желаете занять это место?
— Да нет же, — возразил я, — я только прошу вас, разрешите мне подождать!
— Или поступайте сейчас же, или заявите, что вы отказываетесь, — ответил он ледяным тоном.
К счастью моему, грубость этого человека вывела меня из себя.
— Ладно, отказываюсь, — сказал я.
Так я сжег свои корабли и занялся литературной деятельностью»[155].
Стоит ли сомневаться, что это был «перст судьбы». Джек Лондон шел той дорогой, которая была ему предначертана.
Иной может предположить: не откажись Лондон от должности на оклендском почтамте, жизнь у него пошла бы совсем по-другому. Вел бы размеренное существование, получал хорошую зарплату, женился бы, наконец, на любимой женщине — Мэйбл Эпплгарт, обуржуазился и бросил бы сочинительство. Но — не получается. Не вяжется с логикой характера. Да и рассуждения в сослагательном наклонении — нет в них проку. А что касается любимой женщины… Любовь, как мы видим, постепенно угасала, и смерть ее была не то что «не за горами», а напрямую связана с первыми литературными успехами Лондона.
Джек, конечно, не мог не поделиться с любимой радостными новостями. Тем более что февральский номер «Оверленда» вышел с рассказом «Белое безмолвие». Восторгов Лондона она не разделяла, не понимая, чему радуется жених, — ведь это не сулило верного дохода. К тому же он и сам частенько сетовал на тяжелые финансовые обстоятельства. Вот выдержка из февральского письма к Мэйбл: «Вы же знаете, что мы едва сводим концы с концами — все, что зарабатывается, тратится без остатка, большинство принадлежащих мне вещей в закладе, а счета бесконечны…» Но «Оверленд» исправно публиковал (платил, правда, не так исправно из-за финансовых трудностей) его «северные рассказы»: в апреле, мае, июне и июле на его страницах появилось еще несколько историй об Аляске[156].
В июле Джек наконец смог вырваться в Сан-Хосе, к любимой. Они решили устроить велосипедную прогулку и пикник. Джек чувствовал себя победителем и не скрывал своих литературных планов и надежд. Мэйбл поинтересовалась, сколько он заработал своими рассказами, он назвал цифру (а уж он-то точно знал, сколько!), в ответ она… расплакалась. Мэйбл не считала, что он одержал победу. На эти деньги прожить невозможно. Куда лучше, если он пойдет на почту — там верный и стабильный доход, и они смогут пожениться. И вот тогда он признался, что отказался от должности, когда открылась вакансия. Как же так? Значит, он ее обманывал? Ведь он писал ей[157], обещал… Вероятно, примерно так развивался разговор. Биографы утверждают: Джек пытался переубедить Мэйбл, прочитал ей новый рассказ, видимо, надеясь, что он произведет впечатление и убедит ее в блестящих литературных перспективах, но, на вкус высокообразованной и высоконравственной подруги, тот был слишком груб, изобиловал просторечиями и показывал жизнь слишком жестокой и непривлекательной. В общем, нечего и мечтать зарабатывать на жизнь сочинением подобных историй. Тем более что и платят за них сущие гроши. Может быть, он все-таки бросит это занятие и займется чем-нибудь более надежным и серьезным? Подыщет службу?
Вот так и закончился этот роман. Возвышенный и красивый, но с самого начала обреченный: уж очень разными они были людьми. Мы можем только догадываться, какую глубокую и болезненную рану нанес Джек Мэйбл Эпплгарт. Во всяком случае, замуж девушка так и не вышла: видимо, слишком много времени и душевных сил потратила на Джека. Что касается писателя… О его чувствах судить легче — у нас есть роман «Мартин Иден», а в нем — Руфь Морз и вся история их отношений. Р. Балтроп называет Руфь «слабым и жалким созданием» и утверждает, что Лондон «так и не простил Мэйбл неверия в его силы». Это, конечно, не совсем так. Автор романа сурово судит свою героиню, но и любуется ею, и признает, что она очень много сделала для главного героя. В самом деле, сумел бы Джек Лондон «подняться», если бы не Мэйбл Эпплгарт и его любовь к ней?
Вторая половина 1899 года для Джека Лондона (как, впрочем, и первая) — время очень напряженной работы. По свидетельствам исследователей творчества писателя, за предыдущий год он сочинил около семидесяти текстов. Разнообразие их поражает: рассказы, шутки, стихотворения (лирические, сатирические, юмористические; среди них есть даже сонет и триолеты!), статьи, очерки, зарисовки и сценки, одна повесть. Это объяснимо: он искал путь на страницы газет и журналов, пробовал, разочаровывался и пробовал снова. Источником разнообразия были, разумеется, не «терзания художника», а причины куда проще — деньги. Теперь, «пробившись», он сосредоточился на том, что принесло успех и могло принести серьезные гонорары — на рассказах о Севере и золотоискателях. Прислушался он, видимо, и к совету Бриджа: не замыкаться на «высоколобых» журналах «с репутацией» (тех, что выходят ежемесячно и продаются от 25 центов за номер и выше), а попытать счастья в изданиях попроще — ценой в 10 центов, а также в еженедельниках развлекательного характера — на Востоке их сейчас немало. Поэтому если и случались «отступления», то они имели исключительно финансовую подоплеку. Пример: тогда же, в июле, журнал «Космополитэн», незадолго до того приобретенный медиамагнатом У. Р. Херстом, объявил конкурс с премией в 200 долларов за лучший очерк на тему «Что теряет тот, кто действует в одиночку?». В обществе индивидуалистов тема скандальная, но Херст (создатель, между прочим, «желтой прессы») уже тогда уяснил, что скандал — исключительно выгодное дело.
Статья Лондона называлась «Что теряет общество при господстве свободной конкуренции». Тема для него — излюбленная. Не раз выступал он с обличением капитализма — на собраниях оклендских социалистов, в городском парке, в «берлоге» Луи Савара и Элама Харниша на Клондайке, перед друзьями из круга Эпплгартов. Поэтому, конечно, нашел необходимые аргументы и красноречивые примеры пагубности основополагающих капиталистических принципов. Да и Маркс со Спенсером ему помогли. Вероятно, он опасался, что его статья покажется слишком радикальной для журнала Херста, но удержаться не мог и высказал всё, что хотел. Херсту же было наплевать на убеждения (это он не раз демонстрировал в прошлом, продемонстрирует и в будущем), и… Лондону присудили первую премию!
Тогда же он написал, не скрывая гордости (впрочем, и сарказма), Клаудсли Джонсу, своему корреспонденту и почитателю: «Горжусь этим <премией>. Пожалуй, я единственный социалист, которому удалось заработать на своем социализме».
Кстати, о Джонсе. Переписка и заочная дружба между ним и Лондоном начались в феврале 1899 года, после того, как Джонс прочитал первые рассказы Лондона, опубликованные в «Оверленде». Джонс подвизался почтовым служащим в Харольде, небольшом городке (точнее, поселке) к северо-востоку от Окленда, на границе с пустыней Мохаве. По убеждениям он также был социалистом, мечтал (и пытался) стать писателем. Прочитав «За тех, кто в пути» и «Белое безмолвие», как он сам признавался, «был потрясен талантом автора» и написал на адрес журнала «Оверленд», а оттуда передали письмо Лондону. Лондон ответил. Так началась их переписка. Они регулярно и весьма интенсивно обменивались письмами на протяжении трех лет, а дружить продолжали до самой смерти Лондона. Джеку, начинающему писателю, было, конечно, непривычно и лестно внимание почитателя, а близость возраста и убеждений (да и положение «мэтра») способствовали сближению.
Первое письмо Лондона Джонсу датировано 7 марта, второе — 15-го, третье — 30 марта. Их переписка открывает немало интересного. Совершенно справедливо подметил Р. Балтроп: Джек изобрел особую манеру письма для Джонса — в стиле «откровенного, живого мужского разговора»[158], представляя себя в образе этакого крепко битого жизнью парня. И, конечно, привирает. Его окружают друзья (на самом деле он одинок — с Тэдом Эпплгартом переписывается, но не встречается; Фред Джекобс на войне, на Филлипинах; с приятелями-социалистами не общается, на диспуты не ходит — недосуг). Он с удовольствием волочится за женщинами (в действительности ведет «монашеский» образ жизни, хотя и утверждает: «Я, несомненно, был рожден для полигамного общества»). Не дурак выпить (по сути, нет ни времени, ни денег, ни желания). Небогат, но и не бедствует, охотно дает взаймы, когда к нему обращаются товарищи-моряки, «севшие на мель» (как раз в марте ему пришлось силой вытрясать из «Оверленда» невыплаченный гонорар). Предпочитает хорошо сшитые костюмы и вообще любит щегольнуть (в очередной раз отнес в ломбард плащ, доставшийся в наследство от отца) и т. д. и т. п. Однако в этой «лжи», похоже, совершенно нет понятного (и простительного) желания покрасоваться перед почитателем. Тут иное: Джек видел себя таким в будущем. Он хотел стать именно таким, каким рисовался в письмах Клодели Джонсу.
Одно из писем (от 30 марта) содержит словесный автопортрет писателя (Джонс просил Джека выслать ему свою фотокарточку, но, разумеется, денег на фото у того не было):
«В январе мне стукнуло двадцать три. Рост без обуви пять футов семь-восемь дюймов — морская жизнь подкоротила меня. В настоящее время вес 168 фунтов, но легко увеличивается до 180, когда живу на свежем воздухе и обхожусь без удобств. Чисто выбрит, иногда отпускаю светлые усы и темные баки, но ненадолго. Гладкое лицо делает мой возраст неопределенным, так что даже придирчивые судьи дают мне то двадцать, то тридцать. Зеленовато-серые глаза, густые сросшиеся брови, темные волосы. Лицо бронзового цвета, ставшее таковым из-за длительных и постоянных встреч с солнцем, хотя теперь, благодаря отбеливающему процессу сидячего образа жизни, оно, скорее, желтое. Несколько шрамов, нет восьми верхних передних зубов, что обычно скрывает искусственная челюсть. Вот и весь я»[159].
Как видим, и здесь писатель кокетничает. Но ему хотелось выглядеть более значительным. Извинительно.
Нетрудно заметить (это обстоятельство отмечают многие биографы), что основной темой в переписке молодых людей, очень обоих занимавшей, была проблема достижения успеха на литературном поприще: как надо писать, чтобы текст понравился редактору; какие жанры и жанровые модификации востребованы в том или ином журнале; как в журналах относятся к поэзии, юмору, сатире; что именно предпочитают те или иные издания, какая тематика востребована, а какая нет. Обсуждали вопросы грамматики, лексики и синтаксиса. Спорили о стиле, композиции. Поднимали проблему оригинальности, размышляли о житейской философии писателя, о его личном опыте. Задавались дилеммой: зависит ли успех произведения от особенностей биографии автора. Даже пытались разрешить вопрос: сколько времени должно проводить за письменным столом, сколько слов писать в день. И вообще: каждый день писать или всё же с перерывами.
Интересно, что дискуссии эти и аргументы каждого не остались между ними. Они были использованы Лондоном в статьях «О писательской философии жизни» (журнал Editor, октябрь 1899-го) и «Черты литературного развития» (журнал Bookman, октябрь 1900-го).
Хорошая иллюстрация чисто профессионального отношения к писательскому делу.
Немаловажно отметить: Джонс отстаивал точку зрения, что писатель должен творить «для вечности», а не гнаться за сиюминутным успехом. Во всяком случае, деньги не должны стоять на первом месте. В этом они с Лондоном явно расходились. Для Джека деньги стояли на первом месте. И, конечно, не потому, что он их как-то по-особому любил, — они давали свободу.
Когда в следующем, 1900 году Лондону начали платить солидные гонорары — респектабельный «Макклюрс» (McClure’s) заплатил 300 долларов за статью и два рассказа, — он писал: «Лучший гонорар в моей жизни. Воистину, если кто-то хочет купить мое тело и душу, добро пожаловать — пусть только дадут настоящую цену. Я пишу ради денег; если добьюсь славы, то денег будет больше. На мой взгляд, чем больше денег, тем больше жизни».
Пару лет спустя, в письме другому корреспонденту (общей с Джонсом знакомой Анне Струнской), Джек Лондон, посмеиваясь над своим другом, сочиняющим в расчете «на потомков», писал: «Чем бы я только ни пожертвовал, чтобы иметь возможность спокойно сидеть и создавать шедевры! Но ведь за них не платят, поэтому я их и не пишу»[160].
Биографы (особенно советские), цитируя эти слова, утверждают: в этом высказывании Лондон неискренен, он-де не был меркантилен, писал не для денег, для него важнее были идеи и т. д. и т. п. Думается, что это не так. Слова произнесены в самом начале писательской карьеры (в 1903 году), и он был вполне честен со своим корреспондентом, да и с самим собой. К тому же это не противоречило его социалистическим убеждениям (во всяком случае, как он это понимал): в чистом виде «экспроприация экспроприаторов»! Да и дальнейшая писательская судьба, в которой поразительные художественные достижения чередуются с не менее поразительными поражениями художника, — подтверждение того, что он не только не скрывал намерений писать ради заработка, но и делал это.
В конце июля 1899-го, вскоре после печального пикника с Мэйбл, Джек получил конверт из Бостона, от журнала «Атлантик манфли» (Atlantic Monthly). Конверт был тоненький. Искушенный в переписке с редакциями, он сразу догадался: его рассказ приняли! В таких конвертах приходят положительные ответы и чеки; в толстых — отвергнутые рукописи. Редакция сообщала: они планируют опубликовать его «Северную одиссею» (без особой надежды он отправил им рассказ пару месяцев назад) в январском номере журнала за 1900 год и готовы заплатить 120 долларов, если он не возражает против небольших сокращений. Разумеется, он не возражал.
Без сомнения, Лондон понимал, что это означает признание. «Атлантик манфли» — ведущий литературный журнал Америки тех лет, безусловный «знак качества». Он издает лучшие произведения лучших авторов. Публикация на его страницах открывает путь на национальную арену, помещает в ряд «настоящих», признанных писателей. Теперь уже не сотни, а тысячи — возможно, десятки тысяч — читателей по всей Америке узнают его имя.
Прав был Джеймс X. Бридж, редактор «Оверленда», когда говорил (если он, конечно, действительно говорил это): шесть рассказов, напечатанных в «журнале Брет Гарта», сделают его известным и «распахнут двери» редакций.
После известия из «Атлантик манфли» Джек Лондон решается на следующий, очень важный шаг в карьере любого писателя: издать книгу. Ее составят рассказы, опубликованные в «Оверленде»[161], и «Северная одиссея» — всего девять историй.
Современный читатель, возможно, удивится: всего девять рассказов — и уже книга. При сегодняшней полиграфии и теперешних издательских традициях действительно получилась бы совсем небольшая, тоненькая книжка. Но в те времена, когда и бумага была толще, и шрифты крупнее, и поля шире, и текста на странице помещалось куда меньше (обычно 1000–1200 знаков), форматы были иные, да и переплет солиднее, — получался вполне увесистый том на двести с лишним страниц.
Лондон действовал наудачу и послал «проспект» в самое солидное, из известных ему по книгам, издательство The Macmillan & Со в Нью-Йорке. Но те не заинтересовались и ответили отказом. Тогда он написал в Бостон, тоже в весьма авторитетное издательство Houghton Mifflin Company. Это было в августе. В отличие от ньюйоркцев ему не ответили сразу — повисла пауза.
Подвешенное состояние явно нервировало Джека. В октябре, делясь своими надеждами и сомнениями, он писал Джонсу, который спрашивал, как продвигаются дела с книгой: «О моем сборнике ничего не слышно. Видимо, они все еще думают».
Однако в целом дела обстояли весьма неплохо. Пусть нерегулярно, чеки всё же приходили за одобренные или опубликованные рассказы, статьи, очерки. Суммы небольшие — 10, 20, 25, а то и пять долларов, — они тем не менее позволяли смотреть в будущее с оптимизмом. Был даже получен чек на 25 долларов от Youth’s Companion, ранее отказавшего в публикации его повести, — он купил рассказ.
Доходы были скромными и нестабильными, но они были, и теперь семья не бедствовала. Гонорары Джека и небольшая пенсия, которую от правительства Флора получала за мужа — инвалида Гражданской войны, давали возможность вести небогатый, но достойный образ жизни. Джек купил пальто, приобрел новый велосипед, настоял, чтобы мать отказалась от уроков музыки (от проведения спиритических сеансов отговаривать ее было, разумеется, бессмысленно).
1 ноября пришло долгожданное известие: в Houghton Mifflin согласны издать сборник рассказов о Клондайке; книга будет называться «Сын Волка» — по названию одной из историй. А еще — семья переехала в дом немного побольше и в район попрестижнее.
Жизнь менялась. Не только в финансовом, но в социальном и бытовом смыслах. К концу 1899-го — началу 1900 года установился тот ритм, в котором Джек Лондон будет существовать дальнейшие годы: короткий сон (пять-шесть часов), с утра напряженная работа — примерно до середины дня (ежедневная норма — одна тысяча слов); остальное время уже принадлежало не литературе: он общался, занимался спортом, много читал.
Лондон вспоминал: «По мере того как я становился признанным писателем, повышалось мое материальное благосостояние и шире становился кругозор. Я заставлял себя писать и перепечатывать тысячу слов ежедневно, включая воскресные и праздничные дни, и по-прежнему усиленно занимался, хотя, пожалуй, несколько меньше, чем прежде. Зато разрешал себе спать по пять с половиной часов — полчасика все-таки прибавил. С деньгами все обстояло благополучно, и я смог больше отдыхать. Я чаще ездил на велосипеде, благо он теперь всегда был дома, боксировал и фехтовал, ходил на руках, занимался прыжками в высоту и в длину, стрелял в цель, метал диск и плавал. Я заметил, что усталому телу требуется больше сна, чем усталой голове. Иной раз после сильного физического напряжения я спал шесть часов, а то и целых семь. Но такое роскошество позволял себе не часто. Столько еще предстояло узнать, столько сделать! Проснувшись после семи часов сна, я чувствовал себя преступником и благословлял того, кто придумал будильник. <…> Я все время находился в приподнятом настроении, был преисполнен светлой веры. Я был социалистом, хотел спасти человечество, и никакое виски не могло бы вызвать во мне того душевного подъема, какой порождали социалистические идеалы. Литературные успехи придали более громкое звучание моему голосу — так мне по крайней мере казалось. Во всяком случае, моя репутация писателя собирала бóльшую аудиторию, чем моя репутация оратора. Меня приглашали наперебой разные общества и клубы выступить с изложением своих идей. Я боролся за правое дело, одновременно занимаясь самообразованием и писательством, и был всецело этим поглощен. Прежде круг моих друзей был очень ограничен. Теперь я стал бывать в обществе. Отовсюду сыпались приглашения, особенно часто на званые обеды, и я завел знакомство и подружился со многими людьми».
Среди прочего, как мы видим, большое место занимало общение с местными социалистами. В их кругу Лондону было комфортно. Теперь о нем писали газеты, и никто уже не называл его «мальчиком-социалистом», но «молодым, талантливым писателем». А то, что он был социалистом, так кто из «молодых и талантливых» в ту пору им не был? К тому же в Сан-Франциско тогда существовала целая группа «талантливых и амбициозных» — журналистов, художников, писателей, студентов Стэнфорда, увлеченных социалистическими идеями. Разумеется, происхождения все они были мелкобуржуазного (что в этом удивительного?), но люди образованные, воспитанные и неординарно мыслящие. Назвали себя просто, но не без иронии: The Crowd (то есть толпа, сборище)[162]. Собирались нерегулярно, для собраний снимали помещения (обычно небольшие); обсуждали политику, экономику, Маркса, Спенсера, события в разных частях света, устраивали лекции, выслушивали рефераты. Вдохновителем «сборищ» был, судя по всему, Фрэнк Строн-Гамильтон — наполовину социалист, наполовину анархист и талантливый оратор. Из оклендцев обычным участником собраний был Г. Уитакер, он и привел Лондона. Можно с изрядной долей уверенности предположить, что «актуально-политические» статьи Лондона, написанные и опубликованные в 1899–1900 годах на страницах местных газет и журналов, — оттуда. Впрочем, для нас важнее иное, а именно встреча, которая случилась на одном из собраний в декабре 1899-го, — Лондона тогда познакомили с Анной Струнской. Событие, значимое для нашего героя, учитывая то, какую роль девушка будет играть в ближайшие годы в его судьбе — творческой и личной.
Тогда Анна Струнская была студенткой, училась в Стэнфордском университете. В Америке она очутилась в возрасте девяти лет вместе с семьей, эмигрировавшей из России. Ее родина — еврейское местечко Бабиновичи в современной Витебской области Белоруссии. Первые годы они прожили в Нью-Йорке, а в 1893 году переехали в Сан-Франциско. Здесь жил ее дядя, успешный врач Макс Струнский. Дядя и оплатил девушке учебу в университете.
Сама Струнская (уже после смерти Лондона, в 1916 году) вспоминала о первой их встрече: «Мы пожали друг другу руки и остановились поговорить. Я испытывала тогда необычное чувство — восторженного счастья. Помню, ситуацию я воспринимала так, будто встречаюсь и разговариваю с молодым Лассалем, юным Марксом или Байроном, — таким четким было представление, что событие это историческое»[163].
Трудно, конечно, не уловить в этих словах отзвуки грядущей литературной известности Лондона. Впрочем, может быть, он тогда выступал (на одном из его выступлений, как раз в конце декабря 1899 года, она могла присутствовать: по приглашению местного отделения Социалистической рабочей партии Лондон выступал в Юнион-холле; на афишах его именовали «выдающимся журнальным автором»), а он был эмоционален, говорить умел, да и хорош собой — к тому же в ореоле успеха! — разумеется, должен был произвести впечатление на молодую особу. Тем более что взгляды их совпадали: она была (всю жизнь!) яростной социалисткой.
Произвела юная эмигрантка впечатление и на Лондона, хотя все, кто знал ее тогда, говорили, что она отнюдь не красавица, но очень милая. Скорее всего, Лондона покорил ее интеллект. А она действительно была умна и очень начитанна. И невероятно энергична — энергия била через край. Ну и, конечно, глаза — прекрасные, бездонные, умные еврейские глаза. Едва ли он смог устоять перед таким очарованием.
Но о Струнской, ее отношениях с нашим героем — немного позже. Как и о Чармиан Киттредж (будущей миссис Чармиан Лондон), и о Джордже Стерлинге — главном, а может быть, и единственном друге Лондона — с ними он тоже познакомился там же, на «сборище».
Начало 1900 года Джек Лондон встретил уже другим. Всего год отделял его от прежнего Джека — уже почти отчаявшегося в борьбе с обстоятельствами, всерьез размышлявшего о самоубийстве. Теперь всё переменилось. Можно сказать: волшебным образом. Но он-то знал, что стоит за этим «волшебством». Всю свою предыдущую, совсем короткую еще жизнь он постоянно «повышал планку» и «брал» очередную «высоту». Взял и эту. Но едва ли мог даже предположить, что всё произойдет так быстро. Было от чего перемениться.