III

Горе Сью, ее скорбная исповедь всю ночь не выходили у Джуда из головы.

Наутро, в час ее отъезда, соседи видели, как она вместе с ним спустилась пешком по тропинке, ведущей к пустынной дороге на Элфредстон. Он вернулся тем же путем, через час, и лицо его выражало восторг и отчаянную решимость. Вот что произошло.

Они стояли на безлюдной дороге, прощаясь, и так велико было смятение и страстный порыв их душ, что они начали путано обсуждать, насколько близкими могут быть их отношения; при этом они едва не поссорились, и Сью со слезами на глазах заявила, что ему, как будущему священнику, едва ли прилично целовать ее на прощание, как он хотел. Потом она признала, что поцелуй сам по себе еще ничто, все зависит от того, с какими чувствами он ее поцелует. Она не против, если он поцелует ее как кузен или как друг, но только не как влюбленный.

— Можешь ты поклясться, что поцелуешь меня не как влюбленный? — спросила она.

Нет, поклясться он не мог, и, отчужденно отвернувшись друг от друга, они расстались, но вдруг оба оглянулись одновременно. Это оказалось роковым для их выдержки. Ни о чем не думая, они бросились друг к другу, обнялись и замерли в долгом поцелуе. Когда они расстались, щеки у Сью пылали, а у Джуда бешено колотилось сердце.

Этот поцелуй перевернул жизнь Джуда. Вернувшись домой и обдумав случившееся, он понял одно: пусть поцелуй этого неземного создания был самым чистым мгновением в его греховной жизни, его запретное чувство к Сью явно идет вразрез с его намерением стать слугой и поборником веры, которая считает плотскую любовь в лучшем случае слабостью, а в худшем — проклятием. То, что вырвалось у Сью сгоряча, на самом деле было трезвой истиной. Если он намерен всячески отстаивать свое чувство и с безудержной настойчивостью ухаживать за ней, он ipso facto погубит в себе поборника общепринятой морали. Очевидно, он не только по своему общественному положению, но и по натуре не подходит к роли проповедника религиозных догматов.

Примечательно, что и первому его благому порыву — получить университетское образование, и второму — стать на путь апостольского служения — помешали женщины. «Но так ли уж они виноваты? — думал он. — Или все дело в искусственно созданном положении вещей, когда естественное влечение обращается дьявольской западней — семейными путами, которые захватывают и тянут назад всех, кто стремится вперед?»

Не помышляя о личной выгоде, он хотел стать скромным наставником своих мятущихся ближних. Но, с точки зрения ходячей морали, он слишком низко пал, чтобы его можно было уважать, раз жена его живет с новым мужем, а сам он отдался греховному чувству к другой и этим, быть может, заставил ее восстать против своего положения.

Думать было больше не о чем, приходилось признать очевидный факт: в роли блюстителя законности и духовного пастыря он всего-навсего самозванец.

В сумерках Джуд вышел в сад и выкопал там неглубокую яму, куда снес все свои книги по богословию и этике. Он знал, что в его родной стране, населенной истинно верующими, большая часть этих книг ценится не выше макулатуры, и предпочел отделаться от них своим способом, несмотря на некоторый материальный ущерб. Сперва он поджег несколько растрепанных брошюр, затем старательно разодрал на куски каждый том и вилами побросал их в огонь. Книги пылали, освещая стену дома, свинарник и его самого, пока не сгорели дотла.

Хотя Джуд был теперь почти чужим в Мэригрин, соседи, проходя мимо, заговаривали с ним через забор.

— Сжигаете бабушкин хлам? Да-а, чего только не накопится по углам и чуланам, если живёшь восемьдесят лет в одном доме.

Было около часу ночи, когда переплеты, обложки и листы творений Джереми Тэйлора, Батлера, Додриджа, Пэйли, Пьюзи, Ньюмена и прочих превратились в пепел; кругом стояла тишина, а Джуд все ворошил вилами обрывки бумаги, ощущая облегчение и покой от сознания, что ему не надо больше лицемерить перед самим собой. Он может по-прежнему верить, но он уже не будет ничего проповедовать и не будет выставлять напоказ орудия вероисповедания, которые ему как их владельцу следовало бы испытать прежде всего на самом себе. Да и в чувстве своем к Сью он может теперь быть не «гробом повапленным», а самым обычным грешником.

Тем временем Сью шла на станцию вся в слезах, жалея, что позволила Джуду себя поцеловать. Он не должен был притворяться, что не любит ее, зачем он заставил ее поддаться настроению и поступить так неприлично и даже безнравственно. Именно безнравственно; согласно собственной причудливой логике, Сью считала, что любой поступок может быть хорош, пока он не совершен, а будучи совершенным, становится часто плохим, или, другими словами, — что хорошо в теории, дурно на практике.

«Я, наверное, слишком податлива! — думала она, быстро шагая по дороге и то и дело смахивая слезы. — Такой жгучий поцелуй — это поцелуй влюбленного, да-да! Не буду я ему больше писать, по всяком случае, очень долго, чтобы не ронять своего достоинства. То-то он помучится, ожидая письма завтра утром, потом послезавтра, потом послепослезавтра, письма все не будет. Он совсем изведется от ожидания. Ну и пусть! Я очень рада».

Слезы жалости к Джуду, которому предстояло так страдать, мешались со слезами жалости к себе самой.

Так шла она по дороге, тоненькая, хрупкая, жена не любимого ею мужа, нервное, восприимчивое создание, ни по темпераменту, ни по инстинктам не пригодное для брака с Филотсоном, как и, пожалуй, ни с каким другим мужчиной, — шла неровным шагом, тяжело дыша, и в глазах ее были усталость и безнадежная тоска.

Филотсон встретил ее на станции и, видя, что она расстроена, приписал это тяжелому впечатлению от похорон бабушки. Он начал рассказывать ей о своих делах и о неожиданном визите своего старого приятеля, учителя соседней школы Джиллингема, с которым не виделся много лет. Когда они на империале омнибуса поднимались в город, Сью, смотревшая на белую меловую дорогу и окаймлявшие ее кусты орешника, вдруг сказала с виноватым видом:

— Ричард, я позволила мистеру Фаули взять меня за руку. Как по-твоему — это дурно?

— Да? А зачем? — рассеянно отозвался Филотсон, видимо, очнувшись от каких-то совсем иных мыслей.

— Не знаю. Он захотел, а я позволила.

— Должно быть, ему это было приятно. Хоть едва ли в новинку.

Наступило молчание. Какой-нибудь дотошный судья, разбирая это дело, наверное, отметил бы то примечательное обстоятельство, что Сью скрыла большую нескромность за меньшей, умолчав о поцелуе.

Вечером, после чая, Филотсон занялся подведением итогов в классных журналах. Сью, необычно молчаливая и встревоженная, скоро ушла спать, сославшись на усталость. Когда Филотсон, утомленный трудными подсчетами посещаемости, поднялся наверх, было без четверти двенадцать. Он вошел в комнату, из окон которой днем была видна почти вся долина Блекмур и даже Южный Уэссекс, и приник лицом к стеклу, напряженно всматриваясь в окружающую таинственную тьму и что-то обдумывая.

— Надо, пожалуй, добиться в совете, чтобы сменили поставщика школьных принадлежностей, — сказал он наконец, не оборачиваясь. — Опять прислали совсем не те тетради.

Ответа не последовало. Думая, что Сью только дремлет, он продолжал:

— А еще нужно переделать вентилятор в классной комнате. Ветер нещадно дует мне прямо в голову, я уже застудил уши.

Тишина в комнате казалась более глубокой, чем обычно, и учитель оглянулся. Мрачная и тяжелая дубовая панель, покрывавшая стены на обоих этажах обветшалого Олд-Гроув-Плейс, и поднимавшийся до потолка массивный камин составляли резкий контраст с новой блестящей медной кроватью и гарнитуром березовой мебели, которую он купил для Сью; стили двух разных эпох приветствовали друг друга через три столетия, соседствуя на одном и том же шатком полу.

— Су! — позвал Филотсон. Так он обычно произносил ее имя.

Сью не было в постели, но, очевидно, она только что лежала там, так как одеяло с ее стороны было откинуто. Думая, что она спустилась на минуту в кухню, Филотсон снял сюртук, подождал несколько минут, потом вышел со свечой на площадку лестницы и снова крикнул:

— Су!

— Да! — раздался голос из кухни.

— Что ты там возишься ночью? Только утомляешься понапрасну.

— Мне не хочется спать. Я читаю, а здесь светлее.

Филотсон лег. Когда он проснулся среди ночи, Сью все еще не было. Он поспешно зажег свечу, вышел на площадку и опять позвал ее.

Как и в первый раз, она ответила: «Да», — но голос прозвучал так глухо, что Филотсон сперва не понял, откуда он исходит. Казалось, он шел из-под лестницы, где был небольшой чулан без окна. Дверь чулана была приоткрыта, она не запиралась на ключ. Встревоженный учитель подошел к чулану, спрашивая себя, уж не помешалась ли вдруг его жена.

— Что ты здесь делаешь?

— Я устроилась тут, чтобы не беспокоить тебя так поздно.

— Но ведь тут нет кровати, да и дышать нечем! Ты задохнешься тут ночью.

— Да нет же! Не беспокойся, пожалуйста.

— Но как же… — Филотсон дернул дверь за ручку.

Изнутри она оказалась привязанной бечевкой, которая лопнула от его рывка. Кровати в чулане действительно не было, но Сью набросала в угол каких-то ковриков и устроила из них род гнездышка.

Когда Филотсон заглянул в дверь, она, вся дрожа, с расширенными от испуга глазами вскочила с этого ложа.

— Зачем ты открыл дверь? — крикнула она. — Это так не похоже на тебя! Прошу тебя, уйди! Ну пожалуйста!

В ночной рубашке, белеющей в полутьме чулана, Сью казалась такой жалкой и беззащитной, что Филотсон совсем растерялся. А она продолжала упрашивать, чтобы он оставил ее в покое.

— Я всегда был к тебе добр и не стеснял тебя ни в чем, — сказал он. — Это просто чудовищно — так относиться ко мне!

— Я знаю, это дурно и грешно, — заплакала она. — Мне самой неприятно, но не я одна тут виновата.

— Кто же еще? Уж не я ли?

— Не знаю! Должно быть, весь мир, все устои жизни, ужасные и жестокие.

— Бесполезный разговор! Можно ли устраивать мужу такие сцены, да еще по ночам! Того и гляди, услышит Элиза. (Он имел в виду служанку.) Ты только подумай — что, если бы нас сейчас увидел кто-нибудь из наших священников?! Я терпеть не могу таких чудачеств, Сью. У тебя нет ни благоразумия, ни выдержки. Навязываться тебе я больше не собираюсь, но советую не закрывать дверь слишком плотно, а то к утру ты совсем задохнешься.

Встав на следующий день, Филотсон тотчас же заглянул в чулан, но Сью там уже не было. Над ее постелью в углу свисала с потолка паутина.

«Какое отвращение ко мне испытывает эта женщина, если оно пересиливает даже страх перед пауками», — с горечью подумал он.

Он застал Сью за столом, и завтрак их начался почти в полном молчании; прохожие приветливо кивали счастливой парочке, шагая мимо дома по мостовой или, вернее сказать, по дороге, лежавшей фута на три выше пола комнаты.

— Ричард, — внезапно начала Сью, — что, если я буду жить сама по себе?

— Но ведь именно так ты и жила, пока мы не поженились. Зачем же тогда было выходить замуж?

— Мой ответ вряд ли будет приятен тебе.

— Ничего, я хочу знать.

— Затем, что другого выхода у меня не было. Если помнишь, ты заручился моим согласием задолго перед тем. Потом я стала жалеть об этом и искала честный способ отказать тебе, но ничего не могла придумать. Я вела себя легкомысленно и старалась не думать о приличиях. Потом, как ты знаешь, пошли скандальные слухи, и меня исключили из педагогической школы, куда ты подготовил и с таким трудом устроил меня. Я испугалась и решила, что единственный выход — это оставить в силе нашу помолвку. Конечно, мне меньше, чем кому-либо, надо было обращать внимание на сплетни, я ведь всегда воображала, что не боюсь их. Но на деле я оказалась трусихой, как многие женщины, и моя теория презрения к условностям потерпела крах. Не случись этого, было бы, конечно, порядочнее раз в жизни оскорбить, твои чувства, чем делать это постоянно, став твоей женой… Ты к тому же был так благороден, что ни на минуту не поверил сплетням.

— Должен честно признаться, я взвесил их вероятность и даже расспрашивал твоего кузена.

— А-а! — с болезненным изумлением протянула Сью.

— Я не сомневался в тебе.

— И все-таки решил расспросить?

— Но я поверил ему на слово!

— Он бы спрашивать не стал! — прошептала Сью, и глаза ее наполнились слезами. — Но ты так и не ответил на мой вопрос. Можно мне уехать? Я знаю, что не должна просить об этом…

— Да, не должна.

— И все-таки я прошу! Законы семейной жизни должны соответствовать характерам людей, а их необходимо как-то различать. Если признать, что люди разнятся темпераментами, то одни должны страдать от тех самых правил, которые удобны для других… Ты отпустишь меня?

— Но ведь мы женаты.

— Что толку в законах и обрядах, если они делают тебя несчастным, а ты знаешь, что ни в чем не виноват! — воскликнула Сью.

— Твоя вина в том, что ты меня не любишь.

— Да нет же, люблю! Я только не думала, что потребуется нечто… гораздо большее. Когда мужчина и женщина живут супружеской жизнью и один из них чувствует то, что чувствую я, их близость все равно что прелюбодеяние, хотя бы и узаконенное. Ну вот, я сказала все, что хотела… Ты отпустишь меня, Ричард?

— Твоя настойчивость удручает меня, Сюзанна!

— Но почему же нельзя дать друг другу свободу? Мы заключили договор, мы вправе его расторгнуть, если не по закону, то во всяком случае, морально, тем более что нас не связывают никакие общие интересы, как, например, забота о детях. Можно ведь остаться друзьями и встречаться потом, не испытывая никакой горечи. О Ричард, будь мне другом, сжалься! Пройдет немного лет, и мы оба умрем, кому тогда будет дело до того, что ты дал мне свободу раньше времени? Я знаю, ты считаешь меня взбалмошной, чересчур щепетильной и даже нелепой. Пусть так! Но почему я должна страдать из-за того, что я такой родилась, если это никого не затрагивает?

— Как не затрагивает? Это затрагивает меня, ты дала клятву любить меня.

— Ах, вот оно что! Да, я не права. Я всегда не права! Но клясться в вечной любви так же грешно, как давать обет верности одной догме, и так же глупо, как обещать постоянно любить одну и ту же еду или питье!

— Ты собираешься жить одна, уйдя от меня?

— Да, если ты этого потребуешь. Но я собиралась жить с Джудом.

— Как жена?

— Как я захочу.

Филотсона передернуло.

— «Тот, кто предоставляет миру или части мира, к которой принадлежит, выбирать для него план его жизни, — продолжала Сью, — не нуждается ни в каких иных качествах, кроме обезьяньей способности к подражанию». Вот слова Джона Стюарта Милля, я перечитываю их вновь и вновь. Почему бы тебе не руководствоваться ими? Я решила это делать всегда.

— Что мне Джон Стюарт Милль! — простонал Филотсон. — Я хочу жить спокойно. Прости, что я об этом говорю: я только теперь догадался о том, что ты любишь и всегда любила Джуда Фаули. До свадьбы это мне и в голову не приходило.

— Можешь гадать сколько хочешь. Но неужели ты думаешь, что в таком случае я стала бы просить, чтобы ты отпустил меня к нему?

Школьный звонок избавил Филотсона от необходимости немедленно отвечать на довод, который вовсе не казался ему таким убедительным, каким пыталась представить его Сью, в последнюю минуту уже терявшая мужество. Поведение его жены становилось настолько загадочным и нелепым, что даже такую невероятную просьбу он готов был счесть одной из ее маленьких странностей.

В то утро они отправились в школу, как всегда. Сью прошла в свой класс, и всякий раз, когда Филотсон смотрел в ее сторону, он сквозь стеклянную перегородку видел ее затылок. Спрашивая и объясняя урок, он хмурил брови и морщился от беспокойных мыслей; наконец он оторвал клочок бумаги и написал:

«Твоя просьба не дает мне работать. Я не понимаю, что я делаю! Неужели это серьезно?»

Он несколько раз сложил эту короткую записку и отправил к Сью с одним из своих учеников. Ребенок прошел к ней в класс. Филотсон увидел, как его жена обернулась, взяла записку и склонила над ней свою хорошенькую головку; читая, она слегка сжала губы, чтобы скрыть выражение лица от любопытных взглядов множества детских глаз. Рук ее он не видел, но вскоре она изменила позу, и малыш вернулся — без ответа. Через минуту, однако, появился один из ее учеников с такой же маленькой запиской, где было нацарапано карандашом несколько слов:

«Мне очень жаль, но просьба моя совершенно серьезна».

Филотсон еще больше встревожился, и меж бровей его опять появилась складка. Через десять минут он подозвал того же малыша и отправил с ним новое послание:

«Видит бог, я не хочу перечить тебе ни в чем сколько-нибудь разумном и думаю только о твоем спокойствии и счастье, но согласиться с такой нелепой выходкой, как намерение жить с любовником, никак не могу. И тебя и меня перестанут уважать и считать порядочными».

Через некоторое время в соседнем классе повторилась та же, сцена, и пришел ответ:

«Я знаю, что ты хочешь мне добра. Но я не желаю быть порядочной! „Человеческое развитие в его бесконечном разнообразии“ (как говорил твой Гумбольдт) для меня намного выше уважения. Не сомневаюсь, что мои взгляды кажутся тебе безнадежно низменными. Если ты не хочешь отпустить меня к нему, исполни хотя бы такую просьбу: позволь мне жить в твоем доме отдельно от тебя».

На это Филотсон ничего не ответил. Она написала ему вновь:

«Я знаю, что ты думаешь, но неужели у тебя нет жалости? Прошу, умоляю тебя: будь милосерден! Меня вынуждает к этому невыносимость моего положения. Еще ни одна несчастная женщина, наверно, не желала так страстно, как я, чтобы Ева не совершала грехопадения. Тогда, если верить примитивному христианскому учению, рай был бы заселен каким-нибудь невинным растительным способом. Впрочем, мне не до шуток. Будь добр ко мне, если даже я никогда не была добра к тебе. Я уеду за границу, куда угодно, и никогда не обеспокою тебя».

Только примерно через час она получила его ответ:

«Я не хочу причинять тебе боль, и ты отлично это знаешь. Дай мне опомниться. Я склонен согласиться на твое последнее предложение».

От нее пришла строчка:

«Спасибо от всего сердца, Ричард. Я не стою твоей доброты».

Весь день Филотсон растерянно следил за Сью через стеклянную дверь, чувствуя себя таким же одиноким, как до знакомства с ней.

Но он сдержал слово и позволил ей жить в доме отдельно от него. Они встречались за столом, и вначале Сью как будто успокоилась и была довольна такой жизнью. Но неестественность их отношений отзывалась на ее настроении, и каждый нерв в ней был натянут, как струна. Она сбивчиво и беспорядочно говорила о всяких пустяках, чтобы не дать мужу заговорить о главном.

Загрузка...