Филотсон, как это часто с ним случалось, засиделся допоздна, просматривая и отбирая материалы для своей давно заброшенной любимой работы о римских древностях. Впервые после долгого перерыва он почувствовал к ней интерес. Увлекшись, он позабыл обо всем на свете, а когда опомнился и поднялся наверх, было уже около двух часов ночи.
Он был так занят своими мыслями, что направился не в ту часть дома, где спал теперь, а в комнату, которую занимал с женой, когда они только что переехали в Олд-Гроув-Плейс, и в которой с момента их размолвки жила Сью. Он вошел и машинально стал раздеваться.
С кровати послышался крик и быстрый шорох. Не успел учитель сообразить, в чем дело, как Сью, дико озираясь спросонок, соскочила с постели и бросилась к окну, наполовину скрытому от Филотсона пологом кровати. В тот же момент он услышал, как она распахнула раму. И прежде чему него мелькнула мысль, что вряд ли она собирается просто проветрить комнату, Сью вскочила на подоконник и выпрыгнула из окна. Она исчезла во тьме, и Филотсон услышал звук ее падения.
Не помня себя от страха, он ринулся вниз по винтовой лестнице и впопыхах больно ударился о столб. Открыв входную дверь, он взбежал на несколько ступенек вверх до уровня земли, и увидел лежащую на песке белую фигуру. Подхватив Сью на руки, он внес ее в переднюю, посадил на стул и стал осматривать при свете мигавшей на сквозняке свечи, оставленной им на нижней ступеньке лестницы.
Лишь по счастливой случайности Сью не сломала себе шею. Невидящим взором она смотрела на него, и глаза ее, вообще говоря, не такие уж большие, были сейчас огромны. Она потерла бок и руку, — как видно, сильно ушибленные, — потом встала и смущенно отвернулась от его взгляда.
— Слава богу, ты не разбилась насмерть, хотя приложила к этому все старания. Не очень ушиблась, надеюсь?
Ее падение и в самом деле оказалось неопасным, так как окно было не очень высоко над землей. Она отделалась синяком на боку и ссадиной на локте.
— Я, кажется, спала, — проговорила она, все еще не поворачивая к нему лица, — и мне приснилось что-то страшное… Я так испугалась… Мне показалось, что ты…
Она вспомнила, как было дело, и умолкла. На двери висел плащ Сью, и Филотсон закутал в него жену.
— Проводить тебя наверх? — спросил он мрачно, безмерно угнетенный случившимся, чувствуя отвращение ко всему на свете и к себе самому.
— Благодарю тебя, Ричард, мне совсем не больно, дойду и одна.
— Тебе следовало бы запирать дверь, — сказал он, по привычке впадая в назидательный тон, — тогда никто не войдет к тебе даже по рассеянности.
— Я пробовала — она не запирается. У нас все двери не в порядке.
Такое признание не улучшило положения. Сью медленно поднялась по лестнице при свете дрожащего пламени свечи. Филотсон не двигался с места, пока она не скрылась в своей комнате. Затем он запер входную дверь и присел на нижнюю ступеньку лестницы, взявшись одной рукой за столб, а другой закрыв лицо. Так он сидел долго-долго, и вид его каждому внушил бы жалость. Потом он поднял голову, глубоко вздохнул, видимо, решив, что — с женой или без жены — жизнь его все равно должна идти своим чередом, взял свечу и направился в свою одинокую комнату по другую сторону лестничной площадки.
До следующего вечера в их отношениях все оставалось по-прежнему, но как только в школе кончились занятия, Филотсон ушел из дома, отказавшись от чая и не сказав Сью, куда он идет. Он спустился с холма на северо-запад и шел все дальше и дальше вниз по крутой тропинке, пока сухая беловатая почва у него под ногами не сменилась вязкой красной глиной. Теперь он был на низком наносном берегу,
Где путь указывает Данклифф
И мутный Стаур катит волны.
В надвигающихся сумерках он не раз оглядывался назад. Шестон смутно вырисовывался на фоне неба,
На серых холмах Пэладора,
Когда уходит бледный день…
(Уильям Барнс)
В окнах, одно из которых было его собственное, только что зажглись огни; они, казалось, упорно следили за ним. Над его окном с трудом различалась остроконечная башня церкви Святой Троицы. Воздух здесь, внизу, был влажный и расслабляющий, смягченный испарениями вязкой глинистой почвы, совсем не такой, как наверху, в городе, так что, пройдя одну-две мили, Филотсон вынужден был вытереть лицо носовым платком.
Он оставил холм Данклифф слева и шел в темноте совершенно уверенно, как в любое время дня и ночи может ходить человек в тех краях, где он провел детство. Он прошел около четырех с половиной миль до того места,
Где Стаур обретает силу,
Питаемый шестью ключами, —
(Дрейтон)
перебрался через приток Стаура и, достигнув Леддентона — городка с тремя-четырьмя тысячами жителей, — направился в школу для мальчиков и постучал в квартиру учителя. Дверь открыл молодой помощник учителя и на вопрос, можно ли видеть мистера Джиллингема, ответил, что тот дома, после, чего немедленно отправился к себе домой, предоставив Филотсону действовать дальше самостоятельно. Филотсон застал своего друга за уборкой книг после вечерних уроков. При свете керосиновой лампы лицо гостя казалось бледным и измученным по сравнению со спокойно-деловитым лицом Джиллингема. Когда-то, много лет назад, они вместе учились в школе, потом в педагогическом колледже в Уинтончестере.
— Рад тебя видеть, Дик! Но ты что-то неважно выглядишь. Что-нибудь случилось?
Филотсон, не отвечая, прошел в дверь, и Джиллингем, закрыв шкаф, приблизился к своему гостю.
— Ведь ты, кажется, не был у меня с тех пор, как женился? Я заходил как-то к вам, но не застал никого дома, а карабкаться на гору в темноте, по правде говоря, дело нешуточное, вот я и жду, когда дни станут длиннее, чтобы нагрянуть к вам снова. Очень хорошо, что ты не стал меня дожидаться, а сам пришел.
Несмотря на то что оба были образованными и опытными учителями, говоря с глазу на глаз, они частенько употребляли жаргонные словечки своего детства.
— Джордж, я пришел объяснить тебе причину одного решения, которое я собираюсь принять; может, хоть ты поймешь меня, потому что другие, наверно, усомнятся в его правильности. Но что бы там ни было, все будет лучше моего теперешнего положения. Храни тебя бог от таких переживаний, как у меня!
— Присаживайся. Ты хочешь сказать, что-то произошло между тобой и миссис Филотсон, так, что ли?
— Да. Мое несчастье в том, что я люблю свою жену, а она меня не только не любит, но даже… ну, да что там говорить!.. Мне ясны ее чувства! Лучше бы она меня ненавидела!
— Да что ты!
— И печальнее всего то, что виновата в этом не столько она, сколько я сам. Ты знаешь, она была моей помощницей, и я воспользовался ее неопытностью, приглашал ее на далекие прогулки и склонил к помолвке, убеждая, что женитьба состоится нескоро, — и все это задолго до того, как она разобралась в самой себе. Она встретила потом другого, — но слепо выполнила данное мне обещание.
— Любя другого?
— Да, у нее к нему какая-то особенная участливая нежность. Впрочем, это чувство — загадка для меня, да и для него тоже, а быть может, и для нее самой. Я в жизни своей не встречал такого удивительного создания. Особенно поражают меня два факта. Во-первых, их необычная взаимная симпатия, какое-то сродство душ, словно они — одно существо, разделенное надвое (возможно, это отчасти объясняется тем, что он ей кузен). И, во-вторых, непреодолимое отвращение ко мне как к мужу, хотя как другом она мною, кажется, дорожит. Выносить это больше нет сил. Она добросовестно старалась себя перебороть, но все напрасно. А я не могу так дальше — не могу! Мне нечего возразить на ее доводы, она в десять раз начитаннее меня, и ум ее сверкает, как бриллиант, а мой тлеет, как оберточная бумага. Куда мне до нее!
— А может, она еще переборет себя?
— Никогда! Я не хочу вдаваться в причины, но знаю, что это невозможно. Кончилось тем, что она преспокойно спросила, можно ли ей бросить меня и уйти к нему. А прошлой ночью дошло до крайности; я случайно вошел к ней в комнату, и она почувствовала такой ужас, что выпрыгнула из окна! Она сказала, будто ей приснился страшный сон, но это так только, чтобы утешить меня. Уж если женщина бросается из окна, рискуя сломать себе шею, тут все ясно, а раз так, то грешно мучить своего ближнего, и я не желаю быть бесчеловечным негодяем, чего бы мне это ни стоило!
— Как! Ты намерен отпустить ее, да еще с любовником?
— С кем — это уже ее дело. Я отпущу ее, пусть даже с ним, если ей так угодно. Возможно, я неправ и мой поступок нельзя оправдать ни логически, ни с религиозной точки зрения, а тем более согласовать его с принципами, в которых я был воспитан. Я знаю одно: совесть говорит мне, что я поступлю дурно, если откажу ей. Признаюсь, как всякий мужчина, я воспитан в убеждении, что если жена обращается к мужу с такой, как говорится, чудовищной просьбой, то единственно достойный для него выход — это отказать ей, посадить ее под замок в угоду добродетели и, быть может, убить ее любовника. Но что здесь от достоинства и добродетели, а что от подлости и эгоизма? Не берусь судить. Я поступаю согласно своему внутреннему убеждению, а до принципов мне дела нет. Если человек нечаянно попал в трясину и зовет на помощь, я за то, чтобы помочь ему, если возможно.
— Да, но как посмотрят на это соседи, люди? Представь себе, если каждый…
— Ах, оставим философию! Я вижу только то, что у меня перед глазами.
— Так… и все-таки я не одобряю твоего решения, Дик! — сурово сказал Джиллингем. — По правде говоря, я просто поражен, как может такой уравновешенный, обстоятельный человек, как ты, хоть на миг склониться к подобному безрассудству. Ты говорил, что в жене твоей много непонятного и странного, но мне кажется, это больше относится к тебе самому!
— А в твоей жизни было так, чтобы женщина, заведомо порядочная, на коленях умоляла тебя о милости, просила отпустить ее?
— Слава богу, нет!
— Тогда ты едва ли вправе судить. Мне вот довелось попасть в такое положение, и в этом-то все и дело. Надо иметь в себе хоть каплю мужества и достоинства, чтобы признать это. Я многие годы жил холостяком и даже не подозревал о том, что, приведя женщину в церковь и надев ей на палец кольцо, стану виновником постоянной, повседневной трагедии, которая выпала на нашу с ней долю.
— Ну, хорошо, я готов согласиться, что можно отпустить ее при условии, что она будет жить одна, но если она уйдет к любовнику — это же совсем другое дело.
— Ничуть. Ведь она скорее, как мне кажется, предпочтет свое нынешнее жалкое положение обещанию жить с ним врозь. Пусть решает сама. Это ведь совсем не то, что изменить мужу, продолжать жить с ним вместе и обманывать его… Между прочим, она вовсе не сказала определенно, что будет жить с ним как жена, хотя мне кажется, именно к этому идет дело… Насколько я понимаю, их чувство не низменное, не чисто плотское, вот в чем беда, потому что такая связь может оказаться прочной. Я не думал посвящать тебя в это, но в первые недели после женитьбы, когда ревность еще мешала мне рассуждать здраво, я как-то вечером спрятался в школе, когда они были там вдвоем, и подслушал их разговор. Теперь мне стыдно вспоминать об этом, хотя, по-моему, я всего-навсего осуществлял свое законное право. Так вот, мне пришлось тогда убедиться, что их связывает какое-то необычайное духовное сродство и взаимопонимание, исключающее всякий намек на непристойность. Их высшее желание — быть вместе, делиться переживаниями, надеждами, мечтами…
— Платоническая любовь!
— Нет. Уж скорее как у Шелли. Они напоминают мне этих… как же их имена… Лаона и Цитну или, пожалуй, Поля и Виргинию. Чем больше я думаю, тем больше склоняюсь на их сторону.
— Но если бы все так поступали, это привело бы к полному распаду семейных устоев. Семья перестала бы существовать как общественная ячейка.
— Да, я совсем запутался, — грустно сказал Филотсон. — Я ведь, если помнишь, никогда не был силен в спорах. И все-таки непонятно, почему женщина с детьми, но без мужа не может быть этой самой ячейкой.
— Вот тебе на! Матриархат!.. И она тоже так рассуждает?
— О нет. Она и не подозревает, что за последние полсуток я кое в чем перещеголял ее!
— Но это же вызов общественному мнению! Боже милостивый, вот будет разговоров в Шестоне!
— Возможно. Не знаю, просто не знаю!.. Как я уже сказал, я человек сердца, а не рассудка.
— Ладно! — сказал Джиллингем. — Давай запьем это дело и не будем принимать его близко к сердцу.
Он принес из кладовой бутылку сидра, и оба основательно к ней приложились.
— Ты, по-моему, расстроен и немного не в себе, — продолжал Джиллингем. — Возвращайся-ка домой и постарайся примириться с причудами жены. Только не отпускай ее. Я со всех сторон слышу, что она у тебя просто очаровательна.
— О да! В том-то все и горе! Однако я не могу больше задерживаться, ведь мне еще столько идти до дому.
Провожая Филотсона, Джиллингем прошел с ним около мили и, прощаясь, выразил надежду, что, несмотря на необычность их сегодняшней беседы, она послужит к возобновлению их старой дружбы.
— Смотри же, не отпускай ее! — крикнул он из темноты вслед Филотсону.
— Да, да! — донеслось в ответ.
Но когда Филотсон остался один под покровом ночи, в полной тишине, нарушаемой лишь журчаньем ручейков, сбегавших в Стаур, он прошептал:
— Итак, дружище Джиллингем, у тебя не нашлось более убедительных доводов!
А Джиллингем, возвращаясь домой, бормотал:
— Выпороть ее хорошенько, чтобы опомнилась, — вот и все!
Наутро за завтраком Филотсон сказал Сью:
— Можешь уходить с кем хочешь. Даю тебе полное и безоговорочное согласие.
Придя к такому заключению, он все больше и больше убеждался в его правильности. Спокойное сознание, что он исполняет долг перед женщиной, которая находится всецело в его власти, заглушало в нем тоску расставания с ней.
Прошло несколько дней, и настал вечер, когда они в последний раз сели ужинать вместе. Небо было облачное, дул ветер, редко затихающий в этой возвышенной местности. В памяти Филотсона надолго запечатлелась тонкая гибкая фигурка Сью, когда она вышла в тот вечер к чаю, ее бледное, осунувшееся лицо с выражением трагической обреченности, сменившей ее былую жизнерадостность, и то, как она, сидя за столом, бралась то за один, то за другой кусок, но ничего не могла есть. Ее нервность объяснялась боязнью как-нибудь задеть Филотсона, хотя на посторонний взгляд могло показаться, что она недовольна необходимостью терпеть общество Филотсона и в эти последние минуты.
— Ты бы съела ветчины или яйцо, взяла бы что-нибудь к чаю. Нельзя же отправляться в дорогу, не съев ничего, кроме хлеба с маслом!
Она взяла ломтик ветчины; разговор шел лишь об обычных хозяйственных делах: где лежат ключи от шкафов, какие счета оплачены и все такое прочее.
— Я ведь холостяк по натуре, Сью, — сказал Филотсон, мужественно стараясь рассеять ее смущение. — Мне не так уж скучно будет без жены, не то что другим мужчинам, которые быстро привыкают к семейной жизни. К тому же меня сейчас увлекает мысль написать книгу «Римские древности в Уэссексе», это заполнит мой досуг.
— Если ты пришлешь мне часть рукописи для переписки, я охотно сделаю это, как прежде, и в любое время, — с кроткой готовностью сказала она. — Мне очень хотелось бы чем-нибудь помочь тебе… как другу.
— Нет, — после некоторого раздумья сказал Филотсон, — если уж расставаться, так совсем. Вот почему я не спрашиваю тебя ни о твоих намерениях, ни даже об адресе. Кстати, тебе в дорогу нужны деньги. Сколько тебе дать?
— Что ты, Ричард! У меня и в мыслях не было уезжать от тебя на твои деньги! Да мне деньги и не нужны, на первых порах мне хватит своих, а там поможет Джуд…
— О нем я ничего не хотел бы слышать. Ты абсолютно свободна и можешь действовать по своему усмотрению.
— Я хочу только сказать, что я взяла с собой две смены белья и кое-что из моих личных вещей. Прошу тебя, загляни в мой чемодан, пока он не заперт. Кроме того, есть еще небольшой сверток, который пойдет в чемодан Джуда.
— С какой стати я буду осматривать твой багаж! Я готов отдать тебе три четверти всех вещей, чтобы они не обременяли меня. Мне дороги только вещи, принадлежавшие моим родителям. Все остальное можешь забрать, когда тебе вздумается.
— Этого я никогда не сделаю.
— Твой поезд отходит в половине седьмого? Сейчас без четверти шесть.
— Ты… Ты, кажется, не очень огорчен, что я уезжаю, Ричард?
— Пожалуй, что нет.
— Я очень, очень признательна тебе за то, что ты так поступил. Как ни странно, но с тех пор, как ты опять стал для меня не мужем, а только моим старым учителем, я почувствовала, как сильно привязана к тебе. Не буду уверять, что это любовь, ты знаешь, что нет, но ты дорог мне как друг. Во всяком случае, я действительно считаю тебе своим другом.
Сью прослезилась при этих словах, но тут как раз подошел омнибус, идущий на станцию. Филотсон уложил наверх ее багаж, помог ей сесть и сделал вид, будто целует ее на прощанье: она поняла его и ответила тем же. Видя, как спокойно они прощаются, кондуктор омнибуса решил, что Сью уезжает куда-нибудь погостить.
Вернувшись домой, Филотсон поднялся наверх и открыл окно, выходящее в ту сторону, куда ушел омнибус. Стук колес скоро замер вдали. С искаженным, как от боли, лицом Филотсон спустился вниз, надел шляпу, и выйдя из дома, прошел около мили в том же направлении. Потом внезапно повернул и пошел обратно.
Не успел он войти в дом, как из комнаты окнами на улицу раздался голос Джиллингема:
— Я никак не мог достучаться, увидел, что дверь открыта, вошел и устроился здесь. Я ведь обещал зайти, помнишь?
— Да, Джиллингем, и я очень рад, что ты пришел именно сегодня.
— Как поживает миссис…
— Очень хорошо. Она уехала — только что уехала. Вот чашка, из которой она пила всего час назад, а вот тарелка, с которой… — Он почувствовал комок в горле и, отвернувшись, молча стал сдвигать посуду в сторону. — Кстати, ты пил чай? — через некоторое время спросил он более твердым тоном.
— Нет… то есть да… Но это неважно, — в замешательстве проговорил Джиллингем. — Так ты говоришь, она уехала?
— Да… Я жизнь за нее готов отдать и не могу поступить с нею жестоко даже именем закона. Как я понял, она уехала к своему возлюбленному. Не знаю, каковы их намерения. Знаю только, что дал ей полное согласие на все.
Филотсон произнес это так твердо и убежденно, что Джиллингем счел за лучшее воздержаться от возражений.
— Может, мне уйти? — спросил он.
— Нет, нет. Очень хорошо, что ты пришел. Сейчас мне надо убрать кое-какие вещи. Ты поможешь мне?
Джиллингем согласился; учитель прошел с ним наверх и принялся вынимать из комода оставленные женой вещи и укладывать их в большой баул.
— Она не захотела взять с собой все, что я предлагал. Но раз уж я решился дать ей свободу, пусть так и будет.
— Немногие мужчины пошли бы на такое.
— Я все обдумал и больше не намерен обсуждать этот вопрос. Я держался и держусь самых старозаветных понятий о браке и, в сущности, никогда не задумывался над его нравственной стороной. Но, столкнувшись лицом к лицу с некоторыми фактами, я был не в силах им противостоять.
Они продолжали молча укладывать вещи. Потом Филотсон закрыл баул и запер его на ключ.
— Так, — сказал он. — Теперь она будет наряжаться для другого! Для меня — уже никогда!