Летом, в погожие воскресные дни, стосковавшиеся по природе будапештцы заполняли тропинки горы Тюндер[5]; цепляясь друг за друга, пробираясь сквозь заросли кустарника, поднимались они в гору и на каком-то участке пути видели одинокий домик в долине, а возле него — неподвижно греющуюся на солнышке супружескую пару средних лет. Люди останавливались и глядели на них, завидуя их покою. Прислонившись спиною к стене, вытянув ноги, уронив вдоль тела руки с повернутыми кверху ладонями, супруги сидели на брошенном за домом хворосте и, закрыв глаза, подставляли лица солнцу. С горы они казались совсем крошечными. Мужчина был в черных брюках и белой рубахе, женщина — в цветастом шелковом платье. Иногда ветерок шевелил их редкие волосы, и супруги будто бы двигались, а может, это только казалось. Их мирный домик с желтыми стенами под красной черепицей и с зелеными жалюзи одиноко стоял в долине; кое-кто дивился даже про себя, почему они построились в таком пустынном месте, ну да ведь всяко бывает, иной раз выбирать не очень-то и приходится и люди селятся там, где могут.
Вот и им, должно быть, не пришлось выбирать.
Альберту и его жене.
Как только становилось тепло, они с утра усаживались на хворосте за домом — это была их отрада по воскресеньям. В зимние вечера они посиживали у огня, пили чай, Альберт курил, жена латала рубахи; иногда она снимала очки и вздыхала. От сырости на стенах проступали пятна, к марту они зарастали бесцветным пухом, сырость забиралась даже в постель. Но потом начинало припекать солнце, Альберт с женою открывали настежь двери, окна и наконец выбирались на солнышко сами. Весеннее солнце прогревало их тела, приятно было нежиться в его лучах. Вкусно пахла земля, рядом с ними, растянувшись на белых камнях, грелись ящерицы; Альберт любовался ими из-под опущенных век; он подталкивал локтем жену, чтобы и она посмотрела на грациозных зеленых зверюшек. Ему думалось, что ящерицы и они с женой сейчас одинаково наслаждаются жизнью, и, не будь это смешно, он сказал бы ящерицам, что в такие вот дни судьбы их совсем одинаковы, он даже немного умилялся такому родству, но тут я «е и сердился на ящериц: они-то и в понедельник, и в любой день недели могут так же греться на солнце, но он и его жена — нет, это уж точно. А ведь какое наслаждение в хорошую солнечную погоду посидеть возле дома, послушать доносящийся из ближнего леса птичий гомон, полакомиться земляникой, подремать в тишине или смотреть на облака.
В будни Альберт работал на заводе, катал от станка к станку тележку на резиновом ходу в гулком, пропахшем машинным маслом цеху. Он забирал от станков шестерни, складывал их на тележку, затем вез груз в отгороженный проволочной сеткой угол, там выкладывал детали на железный стол; когда он кончал, мужчина в синем халате всякий раз говорил ему «спасибо». Альберт стоял около него несколько минут, отдыхая — ведь сколько раз поклонишься да разогнешься, пока выгрузишь детали! — закуривал, смотрел, как мужчина в синем халате измеряет своим инструментом шестерни. Он делал это с утра до вечера, как Альберт с утра до вечера катал тележку и таскал детали. С утра до вечера, много лет подряд, прерывая работу только в полдень, чтобы, расстелив газету на замасленной тележке, сесть и съесть свой обед. В четыре часа наконец раздавался звонок, Альберт откатывал с дороги тележку, шел через весь цех по черному от сырости бетонному полу и выходил на солнце. Или под дождь. Или в снег. Но теперь было тепло, и ему казалось, что из цеха он всегда выходит на солнце. На солнце. Хорошо было на солнышке — поначалу оно слепило, но Альберт любил свет и не жмурил глаза, ему хотелось видеть небо и деревья. До семи утра не надо было думать о цехе, он торопливо умывался, одевался, садился на трамвай и ехал домой — в свой маленький дом у подножия горы Тюндер. Но всегда оказывалось, что уже поздно, быстро смеркалось, так что дома он проводил только ночь, а ночью, известное дело, деревьев почти не видно, а уж синего неба и подавно, оставалось смотреть на звезды — они, конечно, тоже очень красивые, но Альберт больше любил бесконечную синеву и зеленый лес, таким уж он уродился.
В воскресенье цех отступал куда-то далеко-далеко, Альберт не думал о нем, но день пролетал быстро, и вот уже опять приходилось думать о том же.
Он завидовал ящерицам и сердился — им, наверное, все-таки лучше живется. И думалось ему: какая-то ящерица, черт побери, счастливей меня и моей жены. Но ведь эта самая ящерица только никчемная тварь, а он и его жена — люди; белый свет-то ведь он для людей и есть, так оно вроде бы, а коли так, то каждый день греться на солнышке положено нм, а не ящерицам, к примеру, коли уж о них пошла речь.
Альберт много размышлял в эти воскресенья, думал и о том, что, сложись его жизнь смолоду поудачнее, сейчас, может, и не катал бы он тележку и жил совсем по-другому, но раздумья его всегда кончались тем, что нужно кому-то и тележку катать, а коли так, то и жалеть не о чем, он ли, другой ли — кто-то все равно завидовал бы ящерицам.
Он никогда не спрашивал жену, занимают ли ее подобные мысли, не умел он о таких вещах говорить; ведь вот интересно: про себя он великолепно мог рассуждать о чем угодно, а вслух никогда. Бедная — он смотрел на сухие, жилистые руки жены, — да, и она постарела. Но держится еще. Как говорят, слава богу, тянет еще тетка. Жена работает уборщицей в большом учреждении; она рассказывала ему как-то об этом современном доме сплошь из стекла и бетона, но Альберт даже не знает, где он, этот дом, не знает, существует ли он вообще, и не представляет себе, куда уходит и откуда возвращается каждый день его жена. Она тоже приносит домой деньги, они — единственное, что реально для него и понятно.
Воскресенье — единственный день, когда они с утра до вечера вместе, видят друг друга, верят, что существуют оба. А в будни, ей-богу, странное дело. Где они, что делают? Исчезают, как в водовороте, и встретятся ли вечером снова? Чужие. Друг другу, всем. Два человека в пугающе огромной толпе. Но воскресенье надежно. Можно даже за руки взяться — и утром, и в полдень, и вечером. С утра до вечера можно жить как все. Как короли или как ящерицы. Да, как ящерицы.
Только воскресных дней очень мало. Мало в году, мало в человеческой жизни.
Летом, в погожие воскресные дни, поднимаясь в гору или возвращаясь с прогулки, можно было видеть их, греющихся на солнышке возле дома. И вот однажды, в августе, на закате некто, прогуливаясь по склону горы Тюндер, загляделся на них немного дольше обычного. Этих нескольких минут оказалось достаточно, чтобы пробудить в нем любопытство, он отстал от своих спутников и спустился в долину, чтобы поближе рассмотреть мирно отдыхающих мужчину и женщину. Ему хотелось познакомиться, заговорить с ними, ведь, по существу, они уже были ему знакомы: с самой весны он умиленно смотрел, как они мирно отдыхают друг подле друга. Когда он спустился в долину, домик вдруг скрылся за кустами, и пришлось долго искать, пока наконец он нашел ограду, заросшую жасмином. Супруги сидели у степы, он громко поздоровался с ними, но они, видно, не слышали, тогда он отыскал калитку. Она отворилась со скрипом, скрип этот далеко разнесся по тихой долине. Гость прошел между клумбами, ему понравились георгины, благоухающие гвоздики, аккуратный, ухоженный огород. Он обошел дом. Солнце уже закатилось, сад был залит голубоватым светом. На куче хвороста все еще сидели мужчина в черных брюках и белой рубахе и женщина в пестром платье. Гость кашлянул, пожелал доброго вечера, по они и бровью не повели. Тогда он подошел ближе, наклонился. И оторопел. И чуть-чуть огорчился. У стены валялись две куклы, две плоские тряпичные куклы с вывернутыми руками. Кто-то выкинул их за дом на кучу хвороста вместе с прочим ненужным хламом.
Незваный гость выскользнул из сада. Поднявшись в гору, он еще раз взглянул на них. Странно, издали они вновь показались ему живыми.
1967