История нескольких сосновых досок [11]

Как-то раз я навестил своего приятеля-хирурга в его загородном доме. Он давно зазывал меня посмотреть, какой дворец он себе отгрохал в излучине Дуная. Я обещал заехать, заглянуть к нему при случае, по все получалось как-то не с руки.

А этим летом, на обратном пути из Вышеграда, я завернул к нему.

Был знойный день, жара не спала даже к вечеру. С шоссейной дороги сворачивала и карабкалась вверх по склону улочка, окаймленная летними домиками. Тщательно подстриженные газоны садовых участков пестрели тентами и шезлонгами, за оградой радовали глаз фруктовые сады, зеленели тенистые беседки; перед воротами или внутри двора, на выложенных бутовым камнем дорожках, ведущих к дому, сверкали под слепящими лучами солнца автомашины, но люди, должно быть, попрятались от жары по домам или же подались к воде, потому что в округе все будто повымерло.

Мой приятель и его жена тоже предавались послеобеденному отдыху, я начал было просить прощения, что заявился не вовремя, но хозяева меня успокоили: у них сейчас отпуск, и они бездельничают целыми днями, так что мой приезд как нельзя кстати. Поддавшись на их уговоры, я тоже скинул с себя лишнее — сами они в купальных костюмах возлежали на залитой солнцем террасе, — и для меня нашелся свободный шезлонг. Отсюда, сверху, открывался дивный вид на Дунай. Хозяйка угостила меня ледяным смородиновым сиропом; пришлось после первого же глотка похвалить напиток, приготовленный из недавно снятых ягод (кусты, обобранные дочиста, выстроились вдоль ограды), тем более что хозяева дома и так уже втолковывали мне преимущества домашнего консервирования; в ответ на мои восторги они тотчас же собрались открыть бутыль с вишневым сиропом, но я предпочел кофе.

Затем, прихлебывая вкусный, крепкий кофе и затягиваясь сигаретами, мы принялись было расспрашивать друг друга о житье-бытье, по приятелю моему не терпелось похвастаться домом.

Мы обошли его сверху донизу.

Двухэтажное строение, небольшое, по удобное и пригодное даже для житья зимой. («На старости лет, глядишь, и вовсе сюда переберемся…») В гостиной была сложена кафельная печь, остальные комнаты отапливались мазутом. На нижнем этаже жилых помещений не было, там разместились гараж и кладовая, так что главный ход вел прямо наверх, через террасу, куда можно было попасть, поднявшись по лестнице ступенек в десять-двенадцать.

— Обрати внимание на перила, — остановил меня приятель.

— Угу, — рассеянно кивнул я, потому что к тому времени уже добрых полчаса осматривал летнюю резиденцию, расхваливая удачную планировку, живописный вид из окна гостиной, со вкусом подобранную мебель, узорные изразцы и деревянные панели на кухне, развешанную по стенам старинную медную утварь. — Как же, как же, вижу: вот они, перила.

— Нет, ты приглядись получше…

— Сосновые доски.

— Старые сосновые доски.

— Да-да, старые.

— Здесь все новехонькое, все делалось из нового материала, только перила выдержали испытание временем… зато и прочные же они, ты только потрогай, какое крепкое дерево!

— Н-да… Действительно… — Я провел рукой по дощатым перилам и вознамерился было проследовать дальше; в самом деле, что тут особенного, если перила сделаны из старых досок?

— У этих досок своя история, — сказал мой приятель.

— Мы привезли их из родительского дома Иштвана, — вмешалась его жена. — Они просто так валялись во дворе… Но, может, мы все-таки сядем наконец? — Она ласково посмотрела на мужа. — Теперь вы все видели, — обратилась она ко мне. — И надеюсь, позволите опустить описание всех наших сражений с каменщиками и прочими мастерами или, как мы называли их, с инквизиторами. Постепенно и мы стали забывать все мытарства, связанные со строительством, ну а вам и подавно незачем докучать ими. Принесу-ка я лучше чего-нибудь перекусить.

Я просил хозяйку не утруждать себя, однако она поспешила на кухню, а мы опять разлеглись в шезлонгах.

— По осени снова покрою перила лаком, — чуть погодя заговорил мой приятель. — Если уж они, эти старые-престарые доски, столько пережили всего, постараюсь беречь их подольше.

— Да, хватает вам с домом забот, — кивнул я.

— С лихвой. Но перилам этим — особый почет.

— Да полно тебе…

— Ты даже и представить себе не можешь почему, — поднял он на меня глаза, и я видел, что ему не терпится открыть мне причину.

— Ты раззадорил мое любопытство.

— Серьезно? Ну тогда слушай…


*

Начну с того, что, когда дом был в основном готов, мы сильно поиздержались, начал рассказ мой приятель. Поэтому все, что не требовало спешной доделки, мы отложили до лучших времен: так, не стали обносить перилами входную лестницу. Поначалу жена моя тоже не видела нужды в перилах, но после, когда пришлось без конца бегать вверх-вниз по крутой лестнице, стала жаловаться, что у нее кружится голова. «Ладно, — говорю ей, — будут тебе перила». Да только ты и по себе знаешь, как распоряжается человек своими деньгами: на одно урвешь, на другое выкроишь, и только на самое необходимое никогда не хватает. Так вот и я: наверно, мог бы наскрести деньжат на кубометр-другой досок, по так и не выбрался на лесопилку. Зимой мы тоже нет-нет да и наезжали сюда; на рождество лестница обмерзла, ступеньки покрылись наледью, жена поскользнулась, но, по счастью, упала в сугроб, зато меня будь здоров как пропесочила за халатность. В праздники мы всегда наведывались к моим родителям, вот тут-то и припомнил я, что дома у нас в сарае свалено под навесом досок и бревен всяких без счету и отец не раз уговаривал брать, что потребуется, не то «отличные доски» так и пропадут без пользы. Должен тебе сказать, что отец все прибирает и все храпит: ржавую цепь, лемех, стертое колесо от тачки, решетчатую боковину от телеги, подгнившие опоры, замки, засовы, выброшенные за ненадобностью бруски, планки, доски — в надежде, что все это рано или поздно пригодится в хозяйстве. И сколько там его, старья этого! Когда очередной закут оказывается набит доверху, то непоместившиеся вещи не остаются без призору, для них сооружается повое пристанище; добрую половину двора занимают сараи и кладовые. Стекла, гвозди, винты, крюки, проволока, дверные петли, всякие черепки, обрывки ремней и куски кожи свалены как попало среди поломанных стульев, столов, шкафов. По-моему, в памяти отца еще живы те времена, когда даже самым необходимым негде было разжиться и бережливость вызывалась повседневной нуждою; старик и по сей день не велит выбрасывать на помойку хлебные корки, и хотя сами родители скотины не держат, собирают остатки еды для соседских кроликов. Сорняки с огорода и те отец сваливает в корзину, а потом зовет какого-нибудь соседа, чтобы забрал для свиньи… Словом, такой у меня старик. Народ нынче пошел тароватый, любит приговаривать отец, деньгами разбрасываются, что твои графья в прежние времена… Короче говоря, на отцовском дворе, в этом пристанище отжившей свой век всевозможной рухляди, я отыскал восемь досок — целехоньких и годных в дело сосновых досок, неведомо как сохранившихся среди никчемных горбылей и обломков. Лишь по цвету и можно было догадаться об их возрасте: дерево потемнело от времени. Крепкие, прочные трехметровые доски радовали глаз. Отец был счастлив, видя, как я обрадовался находке; что греха таить, ведь сколько раз я его уговаривал не хранить всякий хлам, а теперь вот пришлось выслушать: «Видишь, рано или поздно все пригодится!» Я колупнул ногтем древесину и почувствовал, что доски сухие, прочные, в самый раз подойдут на перила. Грибок их не тронул, и сырость не сгноила. Когда мы разложили доски во дворе, все восемь штук впритык, получилась ровнехонькая площадка — доски плотно, до сантиметра, ложились одна к другой. На каждой из них мы обнаружили по три паза, выпиленных с геометрической точностью, и желобки, куда входили поперечные шипы, скреплявшие доски. Не было сомнения, что доски эти прежде были подогнаны друг к другу. Ну конечно же, когда-то это был стол, да какой большой: три метра на полтора. А точнее говоря: столешница, которая покоилась на прочно скрепленных по диагонали ножках.

— Ну и ну! — удивился я. — Да это же портновский стол! Выходит, он уцелел?

— Какой еще портновский стол? — спросил отец, ведь портных в нашей семье не было, да и вообще вряд ли он мог вспомнить, откуда взялись эти доски. А ведь эту столешницу разобрал он сам несколько десятков лет назад. В сорок седьмом, возвратясь домой из плена, отец обнаружил ее во дворе позади дома. Помнится, тогда мы объяснили ему, как столешница попала к нам, но все это было так давно…

— Портновский стол, он самый, я же вижу! Тот самый, что привезли солдаты.

— Какие солдаты?

— Русские санитары. В сорок пятом.

— Неужто тот самый?

Отец уставился на стол, не веря глазам.

— Ну да, — сказал я, тоже удивленный неожиданной находкой. В сорок пятом отца дома не было, а когда он разобрал столешницу, не было меня: я жил далеко, учился в коллегиуме.

— Леший его знает, с каких он пор тут хранится, — качал головой отец.

— Это он, он, — повторял я; так живо мне все припомнилось. — Тот самый! В сорок пятом его привезли сюда на грузовике. В сорок пятом, к концу зимы…


*

— Взгляни сюда! — приятель мой встал с шезлонга и поманил меня к перилам. — Видишь эти темные пятна? После того, как мой зять, воспользовавшись попутным рейсом, привез мне сюда все восемь досок, я пригласил столяра обстругать их, но в нескольких местах… вот здесь и здесь, видишь?., остались темные, глубоко въевшиеся пятна. А знаешь почему? Это… и вот это — пятна крови!


*

— Я ведь постарше тебя, — продолжил он свой рассказ, — так что в сорок пятом мне было почти шестнадцать. Отца призвали на фронт, и от него больше года не было ни слуху ни духу. Это уж потом мы узнали, что в ту пору он давно находился в плену. Я, можно сказать, остался за главу семьи; матери хватало забот с малолетками — у меня были еще две младшие сестренки и братишка, — да и кроме того, она ходила на поденщину, а я работал на мясокомбинате, который по тем временам считался военным предприятием. А потом к нам придвинулся фронт. Немцы за ночь сдали село, больших боев не было, но ночь мы просидели в погребе; до рассвета во дворе трещали автоматные очереди, потом пальба стихла. Позднее в наступившей тишине мы услышали скрежет танковых гусениц, шум грузовиков и возгласы русских солдат. Уже совсем развиднелось, когда в дверь погреба громко забарабанили; мать открыла и показала солдатам, что, кроме нее с детишками, тут никого нет. Малышня цеплялась за материну юбку, а последним вышел на волю я. Обут я был в казенные башмаки, сам — рослый не по годам, и солдат ткнул в меня пальцем, решив, что я дезертировал и скрываюсь тут. Недоразумение сразу же выяснилось, однако меня не отпустили, а велели работать; я увидел, что во дворе у нас стоит грузовик с красным крестом, и из него, из-под брезента, выносят раненых. Солдаты — среди них были и женщины — таскали в дом тяжелые ящики, и мне велели им помогать. На воротах у нас повесили какую-то табличку: словом, в нашем доме разместился перевязочный пункт.

Всю мебель, какая была в доме, пришлось перенести в летнюю кухню и в чулан. Потом я натаскал в комнаты соломы; солому застелили плащ-палатками, а сверху покрыли простынями, и через несколько часов полевой госпиталь работал вовсю.

На лежачие места положили несколько бойцов, только что раненных, но и с более отдаленных участков фронта привозили солдат с огнестрельными ранами, в пропитанных кровью бинтах.

Немного погодя к дому подкатила легковушка, оттуда выскочили офицеры, и среди них высокий черноусый капитан — как потом оказалось, капитан медицинской службы — в накинутой на плечи шинели; все остальные не отставали от него ни на шаг, пока он осматривался на новом месте. Капитан отдал какие-то распоряжения и повернул к соседнему дому, который выделили ему для постоя.

Санитары действовали привычно и слаженно. Матери велено было согреть котел. «Нужна горячая вода», — распорядилась молодая пухленькая девушка в военной форме — как мы сообразили, что-то вроде старшей фельдшерицы в медсанчасти. Она попросила таз и корыто; санитары тоже привезли с собой необходимое оборудование — разные сосуды и склянки. Под операционную была выделена кухня. Она у нас была и правда просторная: отец когда-то снес стену, отделявшую кухню от кладовки, и за счет этого увеличил кухню. Пол в кухне был залит цементом; и пол, и большущую столешницу, которую притащили с грузовика двое солдат, матери приказано было отскоблить дочиста и вымыть горячей водой с хлоркой. Когда столешница просохла, ее положили на два наших стола размером поменьше и застелили белыми простынями. Так был оборудован операционный стол, и после обеда на нем уже оперировали раненого бойца-киргиза.

Врач-капитан работал дни и ночи. Мы быстро сдружились с фельдшерами и санитарками, которые находились в его распоряжении, ведь мы — не только мать, но и я — постоянно помогали им. Я перекладывал тяжелораненых, подавал еду и питье выздоравливающим, выносил в ведрах окровавленные бинты и тампоны и сжигал их на дальнем конце двора, за навозной кучей. Вот только с капитаном отношения у нас никак не складывались. Конечно, он не мог не замечать меня, но ничем не выказывал этого; да и вообще это был человек молчаливый. Сколько ему было лет? Пожалуй, до сорока еще довольно далеко. В белом халате, надетом поверх гимнастерки и галифе, он иногда выходил под навес выкурить папиросу. В эти минуты становилось особенно заметно, насколько он замкнут: ни с кем не вступал в разговоры, на приветствия отвечал молча, кивком; однако держался он так вовсе не из заносчивости — если разговаривать все же приходилось, говорил он очень вежливо и как-то по-штатски, словно и не военный человек был.

Нельзя было не заметить: его уважали буквально все.

Мы жили в летней кухне. Мать не раз пыталась зазвать к нам капитана, чтобы напоить молоком или угостить кое-чем из домашних припасов, но каждый раз безуспешно: приглашение деликатнейшим образом отклонялось. Напротив, капитан распорядился, чтобы нас поставили на довольствие, и с тех пор мы кормились из общего котла с санитарами.

Издалека доносилась канонада: фронт где-то застопорился; поговаривали, что к северу от нас идут большие танковые сражения. Один за другим прибывали санитарные фургоны с ранеными.

Запахом хлорки пропитался весь дом и даже двор. Долгие годы спустя мы чувствовали его; стоило матери во время предпраздничной уборки вымыть пол в кухне или комнатах, как едкая вонь дезинфекции волнами поднималась из всех закоулков дома.

Но труднее, чем к этим запахам, было притерпеться к стонам и крикам раненых. Со временем я тоже получил от толстушки фельдшерицы белый халат и целые дни находился при раненых. Я выучил несколько русских слов, так что кое-как мог объясниться с персоналом госпиталя. Иной раз мне удавалось присутствовать при том, как капитан осматривал раненых. Пожалуй, со своими пациентами он становился разговорчивее, стараясь поддержать их добрым словом, придать им бодрости. Теперь, оглядываясь на прошлое, я понимаю: оперировал капитан блестяще, благодаря его заботливому, терпеливому лечению многим удавалось избежать ампутации. Помню, однажды старшая фельдшерица в разговоре с матерью расхваливала доктора на все лады. Капитан попал на фронт из ленинградской больницы, рассказывала она матери; мать, конечно, мало что понимала из ее рассказа, но кивала и поддакивала девушке — да, мол, хороший человек капитан-доктор, очень хороший человек, уж это точно… Но я-то уразумел из ее слов чуть побольше: что жена капитана тоже была врачом и что она и сынишка погибли во время ленинградской блокады. Правда, и я улавливал смысл сказанного лишь в самых общих чертах…

К зрелищу страданий было трудно привыкнуть. А чего стоили бесконечные эти окровавленные бинты и простыни — словами не описать! И все же именно тогда зародилась во мне мысль стать врачом. Конечно, в ту пору я даже и представить себе не мог, каким образом этого добиться, ведь возможность учиться открылась передо мною позже, когда я был зачислен в коллегиум. Но объяснение тому, что впоследствии и избрал именно медицинский институт в Пече, безусловно, следует искать в тех давних впечатлениях от полевого госпиталя.

Как-то раз к нам доставили молодую девушку… Эту историю я должен рассказать тебе. Ее вынесли на носилках из санитарной машины. Девушка была связисткой. Солдаты рассказывали, что рядом с нею взорвалась ручная граната. Когда ее проносили мимо меня, я успел разглядеть ее лицо: бледное, с красивыми, правильными чертами; соломенно-желтые пряди волос на лбу слиплись от крови. Расстегнутая и порванная гимнастерка спустилась с плеча и обнажила ослепительно белую грудь. От пояса и ниже тело девушки было прикрыто, но даже сквозь шинель проступали кровавые пятна. Широко открытыми, испуганными глазами она посмотрела на меня и что-то сказала едва слышно: должно быть, она была в полуобморочном состоянии. Мне сделалось до того страшно, что я попятился. В дверях появился капитан; он оторопело взглянул на девушку, издал какой-то странный горловой звук, затем, вопреки обыкновению сорвавшись на крик, принялся отдавать распоряжения, гаркнул на санитаров с носилками, чтобы те пошевеливались; я некстати подвернулся ему под руку — капитан, выругавшись, оттолкнул меня и вслед за носилками бросился в дом.

Я стоял во дворе не в силах пошевельнуться. Санитарная машина умчалась, наступила тишина, нарушаемая лишь отзвуками далекой канонады и квохтаньем кур в птичнике… Не знаю, сколько времени это длилось. И вдруг распахнулась дверь, капитан в забрызганном кровью халате вышел во двор, остановился, жадно глотая воздух; затем он полуобернулся и, кусая губы, стал шарить взглядом по сторонам, явно ища кого-то, а потом нетерпеливо выкликнул чье-то имя. На его зов из кухни выскочил солдат в белом халате. «Папиросу!» — прикрикнул на него капитан. Солдат принялся лихорадочно шарить по карманам; вот он извлек из-под халата пачку папирос, трясущимися пальцами вытащил папиросу и вставил капитану в рот, затем так же суетливо поднес огня. Врач глубоко затянулся, затем выплюнул папиросу и в сердцах затоптал ногой. Ругнувшись, он сделал несколько быстрых, неуверенных шагов, остановился и повернул к двери. Но прежде, чем войти, увидел меня. Трудно сказать, сознавал ли он в тот момент, меня он видит или кого другого, вероятнее всего, ему было безразлично, кто стоит перед ним; измученное лицо смотрело на меня, а потом капитан тихо, по-русски выговорил:

— Скончалась!..

Пригнувшись у низкой притолоки, он вошел в дом.

Изнутри донесся его голос: капитан в свойственной ему сдержанной манере отдавал приказания своим подчиненным.

Тело девушки-связистки, укрытое с головой, позднее вынесли из дома, погрузили в машину и увезли.

Кажется, похоронена она на нашем сельском кладбище.

Через несколько недель госпиталь снялся с места. Капитан — шинель внакидку — еще раз прошелся по двору. Он ни с кем не обмолвился словом — точь-в-точь как в день своего приезда. Мы даже не успели с ним попрощаться, так быстро подошла за ним машина, зато с остальным персоналом распрощались. Я помогал носить и грузить в машину упакованное оборудование, но, когда мы с одним солдатиком ухватились было за столешницу, лейтенант, командовавший погрузкой, махнул нам, что, мол, не надо, столешницу они с собой не повезут.

Так она и осталась во дворе, прислоненная к стене дома.

Мать горячей водой отмыла кровь. Потом мы убрали ее с дороги, а позднее она перекочевала за сваленные позади дома оглобли, бревна и доски самого разного назначения. И, как я уже говорил, несколько лет спустя отец разобрал ее на доски.


*

Хозяйка дома принесла нам перекусить. Солнце клонилось к закату, с гор потянуло приятной свежестью. По Дунаю в сторону Пешта плыл пароход; поравнявшись с пристанью, он издал долгий, протяжный гудок.

— Я включила поливалку, — сказала хозяйка. — Иштван, напомни мне: через полчаса ее надо переставить на другой край газона.

Мы принялись за бутерброды с копченой колбасой и плавленым овечьим сыром, запивая их холодным и терпким красным вином. На соседних участках после полуденной сиесты тоже пробуждалась жизнь. Из-за обвитой жимолостью изгороди женский голос окликнул по имени хозяйку дома. Соседний участок был хорошо виден с террасы, и жена Иштвана, отвечая, просто перегнулась через перила.

— Сегодня мы не придем, у нас гость! — приветливо отозвалась она.

— В таком случае извините, что помешали! — донеслось из-за ограды. — А нам и невдомек, что у вас гости, не слышали даже, как машина подъехала!

Хозяйка, смеясь, вернулась на свое место и опять стала угощать меня бутербродами. Я сказал, что не хочу стеснять их и скоро уйду.

— Соседи звали нас играть в бридж, — пояснил мой приятель. — Карты от нас не уйдут, а с тобой мы видимся — реже некуда.

— Вечерний бридж — это наше ритуальное времяпрепровождение, — подхватила жена, — если, конечно, по телепрограмме нет какого-нибудь детективного фильма. Знаете, чем хороши карты? Собирается несколько человек, вместе проводят время, и никаких посторонних разговоров помимо игры. Сдают кон за коном, и оглянуться не успеешь, как полночь на дворе. И время скоротали незаметно, и заботами своими друг другу не досаждали.

— С соседями нам повезло, — согласно кивнул и приятель. — Все как на подбор приятные люди, с такими общаться — одно удовольствие. Этим, которые нас сейчас приглашали, мы же и посоветовали купить здесь участок. Глава семьи — заведующий отделом в министерстве. Несколько лет назад мы вместе с ним были в командировке в Советском Союзе и с тех пор сдружились. А когда услыхали, что соседний участок продается, сообщили ему. В прошлом году они поставили тут деревянный дом. Все лето проводят здесь и даже на работу отсюда ездят… Что же ты не пьешь, за руль ведь тебе не садиться!

Мы подняли стаканы.

— Я тебе так и не досказал историю этих досок… — начал было мой приятель, по жена перебила его:

— Каких досок, Иштван?

— Тех, которые пошли на перила…

— Ах, вот оно что! Вы знаете, — обратилась она ко мне, — Иштван видит глубокий символический смысл в том, что именно эти доски служат нам поручнями. Обычно мы отдыхаем здесь, на террасе, здесь хорошо расслабиться душой и телом, а доски эти всегда перед глазами… Впрочем, Иштван лучше расскажет.

— Жена усматривает в этом патетику, но меня это не смущает. Видишь ли, суть в том, что человек слишком легко забывает о прошлом… Нас убаюкивают уют и покой, мы хотим расслабиться, отключиться, отгородиться домашним мирком… Думаю, ты понимаешь меня. Ну а доски эти в моих глазах как бы мемориальные символы, что ли… свидетели истории. Нашей истории, моей истории. В том, что эти пропитанные кровью сосновые доски после стольких лет послужили строительным материалом для мирного дома… или, выражаясь символически, для мирного крова, — в этом я вижу глубокий смысл, как бы наказ помнить о прошлом.

Он умолк, несколько смущенный: скорее всего, побаивался, как бы жена опять не упрекнула его в сентиментальности.

— Да-да, конечно, я тебя вполне понимаю, — поспешил вмешаться я. — Но ты, кажется, хотел что-то добавить к той истории.

— Ах да!.. В прошлом году я снова побывал в Советском Союзе. На конгрессе врачей, в Ленинграде. Тебе приходилось бывать в Ленинграде?

Я кивнул.

— Тогда ты знаешь, какой это прекрасный город. Я не раз восхищался его красотой. Но тут у меня выдалось целых полдня свободных. Я сел в такси и сказал шоферу, чтобы он просто повозил меня по городу. Ты ведь знаешь, такси там недорогое удовольствие. Я уплатил три рубля, по этому можешь судить, что экскурсия была солидной. Вдобавок водитель мне попался очень симпатичный. Узнав, что я просто хочу осмотреть город, он сам стал показывать и многое мне порассказал. Он, как оказалось, коренной ленинградец, рассказывал о войне, о блокаде. О том, какие ужасные девятьсот дней пришлось им пережить — конечно, не всем удалось пережить их, выжить. Он тогда был еще мальчонкой-школьником, семья их отказалась от эвакуации и осталась в осажденном городе. Голодали. Миска жидкой похлебки да горсть крупы… но дети ходили в школу, сдавали экзамены, не отступали ни перед голодом, ни перед вражескими обстрелами… Хотя, конечно, тысячи гибли от голода. При школе у них была женщина-врач, педиатр по специальности, ее сынишка тоже учился вместе с ними. Эта докторша не раз передавала свой дневной паек кому-нибудь из учеников, кто настолько ослаб от голода, что не хватало силенок дойти до школы. Муж докторши был хирургом, служил во фронтовом госпитале. Таксист рассказал, что он хорошо знал их семью, потому что жили они поблизости, а о докторше ему было известно, что она вместе с сыном погибла зимой сорок второго. Их обнаружили под снегом на берегу Невы. Женщина была ранена, вконец обессилела, а мороз довершил дело, прикончив обоих… — Какая она была, эта докторша? — спросил я, вдруг припомнив жену того хирурга-капитана, — Как она выглядела? Молодая? — Конечно, расспросы мои были лишены всякого смысла, ведь я и понятия не имел, как выглядела погибшая жена нашего капитана. Водителя явно удивило мое волнение, однако и ему самому хотелось порыться в прошлом, — Погодите, дайте вспомнить, ведь она столько раз осматривала меня, — сказал он, — Да, молодая, лет тридцать ей было. Верно, вспомнил! Волосы у нее были светлые-светлые, как лен, и глаза голубые. Точно: голубые-голубые, и казалось, они всегда смеются… — А у меня в памяти возникло белое, бескровное лицо раненой связистки, которая умерла на руках у капитана. Я слушал шофера, а сам думал о молодой белокурой связистке. — Андрюшка… так сына ее звали — Андрюшка. Тот тоже был светловолосый, в мать… — А доктор? Хирург? Его вы не помните? — Хирурга не помню, — сказал таксист. — Рассказал бы и про него, да не помню… — Он промчал меня до самого стадиона имени Кирова, сверху далеко было видно водную гладь залива. Мы объездили весь город вдоль и поперек, и наконец он высадил меня на Невском проспекте.

Во время конгресса я познакомился с несколькими советскими коллегами и делегатами из других стран. В перерыве одного из заседаний, в буфете, мы горячо обсуждали только что прослушанный доклад, когда мое внимание привлек высокий, в сером костюме мужчина с седой головой и черными, почти не тронутыми сединой усами. Небольшими глотками прихлебывая из стакана чай, он молча прислушивался к нашему спору, не вмешиваясь, будто случайно пристал к нашей группе. Я бросил на него беглый взгляд, но тут же повернулся к нему снова: показалось, будто я где-то уже видел его, хотя, приглядевшись повнимательней, я все же подумал, что ошибся. И несмотря на это — хоть я изо всех сил старался вслушиваться в диспут коллег, — меня не отпускала мысль, что я уже где-то встречал этого человека, но только не здесь, не на конгрессе.

А дебаты меж тем разгорелись вовсю: выступавший на утреннем заседании шведский специалист по хирургии кровеносных сосудов говорил о новейших достижениях, делая особый упор на нынешнюю техническую оснащенность медицины. Никто из участников дискуссии не отрицал пользы техники, но кое-кто из них отметил, что далеко не каждое государство может обеспечить врачам эту самую сверхсовременную технику, поэтому не следует ждать, пока чудо-приборы решат за нас все проблемы, хотя, конечно, в интересах излечения пациентов необходимо каждое техническое изобретение как можно шире внедрять, популяризировать, использовать…

Тогда седой мужчина, допив последний глоток чая, заметил как бы про себя и отнюдь не стремясь примкнуть к общему спору: — Было время, когда я оперировал на портновском столе…

Мне кажется, никто не слышал или не обратил внимания на его слова. Он повернулся, чтобы отнести стакан к буфетной стойке. И тут я опомнился, извинился перед коллегами, рванулся вслед за тем человеком, но вмиг потерял его из виду. Я искал его в толпе, но он как сквозь землю провалился. Вскоре раздался звонок, и мы вернулись в зал. До самого конца заседания я взглядом искал его среди публики и обнаружил — на балконе, но слишком поздно: я только и успел спросить у своего соседа, кто этот седой человек в сером костюме. — Насколько мне известно, он хирург, — ответил тот, — хотя имени его я сейчас по могу припомнить. Он из старшего поколения, возможно, теперь уже и не оперирует… — Мой сосед больше ничего сообщить мне не мог, тем более что повестка дня была исчерпана и в зале поднялся разноголосый гул. Я попытался перехватить седого мужчину у выхода, но безуспешно.

И даже спросить, где мне его отыскать, было не у кого: имени его я не знал.

На следующий день мы разъезжались по домам. Быстро промелькнуло утро, а там — взмыл самолет, увозивший нас на родину. Всю дорогу та встреча не выходила у меня из головы, ведь я был уверен, что видел его, того капитана медицинской службы. Уверен? Я и сам не знаю. Но не случайно же он обмолвился в буфете, что оперировал на портновском столе!.. Однако позднее меня стали одолевать сомнения — может, не так разобрал, не настолько уж совершенны мои познания в русском языке. Но тогда почему он показался мне знакомым? В любом случае, конечно, следовало бы с ним заговорить. Хотя могло статься, что он и не вспомнил бы ни меня, ни нашу деревушку, ни те недели, что провел когда-то в нашем доме, ведь даже в ту пору отношения у нас как-то не сложились. Ну а если бы и вспомнил, то что мог бы он мне сказать — после стольких лет? Ах, да-да, ну как же… Потом — вежливый кивок, и все.


*

— Как видишь, — сказал мой приятель, — история все же осталась незавершенной.

Он поднялся, разлил по стаканам вино, мы выпили. Он подошел к краю террасы.

— Чуть-чуть посвежело. Ох, я и забыл тебе напомнить, — обратился он к жене, — пора передвинуть поливалку!

— Давно пора! — вскочила хозяйка. — Сейчас передвину.

Оставшись вдвоем, мы какое-то время молчали.

— И в самом деле… — Приятель задумчиво вертел в в руках стакан. — В самом деле, что я мог бы ему сказать? Что помню его… что он жив в моей памяти… повлиял на мою судьбу… что здесь, в моем доме, осталось… стало частицей моего дома то, о чем — если я правильно понял его слова — помнит и он… доски того самого портновского стола, на котором он оперировал… Но ведь то же самое я мог бы сказать солдату-киргизу и многим другим, чьей кровью пропитаны эти доски: смотри, браток, ведь это частица твоей жизни… Да что тут говорить: человек чувствует гораздо больше, чем может выразить словами. Человеческие судьбы — они ведь переплетаются. Ох, как тесно переплетаются! И попробуй их раздели…


Загрузка...