В комнате их было трое. Трое во всем доме. Фридеш Никлаи, Йоланка Сентирмаи и Паркани. В печи горел огонь, было тепло. Паркани сидел в сиреневом кресле, вытянув ноги в домашних туфлях. Одна туфля упала с ноги и валялась кверху подошвой. Люстры в комнате не было, свет падал из-под желтого абажура торшера и снизу, от бедер и выше, освещал Фридеша Никлаи и Йоланку Сентирмаи. Паркани сидел в тени, напротив. Он слегка повернул абажур, чтобы светлее было тем двоим. И все же их головы окружала темнота, иссиня-черная мгла, до самой рамы. Позолота на раме поблекла, но по выступам орнамента — кружевным листьям и переплетениям — еще можно было судить о прежнем великолепии.
— Может, закуску какую приготовить? — спросила Борбашиха, в три часа дня закончив хлопотать на кухне. Она принесла корзину дров, подложила в печь и остановилась у двери. — Как-то нехорошо эдак, господин доктор!
— Ну-ну, как-нибудь управлюсь!
— Будете пить?
— Нет.
— Зачем же шампанское тогда велели принести и коньяк?
— Новый год.
— Вот все и выпьете. В одиночку?
— Ступайте домой, голубушка. У вас, верно, полным-полно дел. Семья же.
— Пить будете, — повторила Борбашиха.
Паркани наполнил рюмку. Он не любил коньяка, но купил все же коньяк. Водку пить не хотелось. Ром тоже. «Ну, ваше здоровье!» — кивнул он Фридешу Никлаи и Йоланке Сентирмаи.
На румяном лице Фридеша Никлаи улыбка едва приметна — губы упрямо сомкнуты, а взгляд почти злой. Пожалуй, впечатление от улыбки оставляет только тонкая линия ухоженных темно-русых усов над слегка припухлыми губами. Да еще синева и прямота взгляда. Отважный взор, как говорится. Никлаи смотрит куда-то вдаль, словно видит что-то за выбеленной стеной — что-то важное. Посадка головы (подбородок чуть вздернут, чтобы высокий лоб был виднее) свидетельствует о гордости, даже о высокомерии. Высокомерие. Да, высокомерие. Вообще, видел ли хоть кто-нибудь, чтобы Фридеш Никлаи улыбался? После всего наверняка никто и никогда. А прежде?
Йоланка Сентирмаи, верно, могла бы на это ответить. В дни, когда она получала те страстные, чарующие письма, в первое время после обручения, при кратких встречах, когда Никлаи склонялся перед Йоланкой в гостиной и, взяв ее маленькую руку, подносил к губам, едва касаясь легким поцелуем, — улыбался ли он ей тогда? Посмотришь на Йоланку, и кажется: иначе и быть не могло. Разумеется, его мужественность, видевшаяся в строгом выражении лица и молчаливости, производила на барышню впечатление, но действовало же, должно быть, и другое — обходительность, вежливость, ласка. Никлаи был красивый мужчина. Вон как ниспадают на затылок слегка вьющиеся густые темно-русые волосы, касаясь кипенно-белого воротничка. Элегантный костюм. Яркий шелковый галстук, украшенный булавкой с бриллиантом. Синий бархатный жилет, черный облегающий пиджак. И кольца. Перстень с красным камнем и массивное золотое кольцо. Да и поза, в которой сидит он (или стоит?), восхитительна. Рука, изысканно согнутая в локте, покоится почти у самой рамы.
Принять такую небрежную позу Паркани не сумел бы. Руки у него то в карманах, то болтаются по бокам или в крайнем случае держат рюмку. Да, да, именно рюмку со спиртным. А если стоит он, то всегда прислонившись к дверному косяку, стене или шкафу — устает.
Паркани сейчас тридцать шесть лет. Мясистое лицо помято, под глазами синие полумесяцы, в волосах проседь. Тело расплывается по креслу. А Никлаи, ему сколько лет? Вот он, пожалуйста! Но дашь и тридцати. Не правда ли? Сорок два! В те времена мужчины жениться не торопились.
Или дело не в этом?
Вот сидит Йоланка, красивая барышня из семейства Сентирмаи, вся в белых кружевах, грудь того и гляди выпорхнет из тесного лифа, вырез глубокий, чтобы длиннее казалась шея, ее грациозно, по-лебединому изогнутая шея, вокруг пухлого розового личика корона белокурых волос, чуть капризный рот — но в любой момент готовый без умолку щебетать и смеяться. Глаза, лучась, глядят на мир — в них жизнь, жизнь…
— Ну ладно, — пробормотал Паркани. — Выпьем, что ли, ребята!
Йоланке здесь двадцать лет. Да, вот она в позолоченной раме, стройная, красивая.
Глядя на них двоих, Паркани поднял рюмку с коньяком. При электрическом освещении напиток казался янтарно-коричневым. Паркани захотелось вдруг коньяку, он выпил. Хотя не любил коньяка.
— Дрянной это коньяк, ребята, — сказал он. Потянулся вперед, сбросил со скрещенных ног и другую туфлю, оставшись в носках, сунул ступни под перину, лежавшую на кровати. Впрочем, огонь пылал, было тепло, настоящий зимний вечер. На улице шел снег. И реку затянуло ледком, снег падал мягкий и чистый, заглушая городской шум. И здесь в доме было тихо, только звякало в рюмку горлышко бутылки да слышалось легкое журчание, когда Паркани наливал коньяк.
— В ваше время уже был коньяк, ребята? — спросил Паркани. Ему хотелось разговаривать с ними, не было охоты ни думать, ни смотреть на телефон. Но шпур из розетки он все-таки не выдернул. Отключать телефон было нельзя: ведь могли позвонить по срочному делу, знали, что он дома, сидит, куксится. Борбашиха наверняка разболтала: мол, доктор-то наш один дома пьет.
— Бог даст, оставят меня в покое.
Йоланка Сентирмаи любила жизнь. Впрочем, в те времена вряд ли знали коньяк. В ходу были абрикосовая водка да вино. Или уже и тогда пили коньяк? Надо бы встать да заглянуть в энциклопедию. В каком же это году испанские монахи завезли во Францию коньячный спирт?
По Йоланке видно, что она любила жизнь. Должно быть, и детям радовалась. Двое детей. Одной из них была бабушка. Паркани помнит бабушку, по воскресеньям она пекла булочки к кофе с молоком. «Рано умерла моя бедная мама…» — говаривала она.
— Печальная история, старина, но, надо признать, исполнено лихо, — сказал Паркани Фридешу Никлаи. Приподняв рюмку, отхлебнул. Никлаи смотрел в стену.
— Не забыть бы нам в полночь о шампанском… Шампанское-то вы пили, а? В полночь. Полуночи-то ведь ты дождался, а?
Лицо у Никлаи строгое, замкнутое. «Ну конечно, — размышлял Паркани, — тебе было нелегко, да и потом, старина, нелегко было больше не думать обо всем этом».
Звякнул телефон. Паркани уставился на аппарат. Звонок не повторился. Но, оставаясь начеку, Паркани не шевелился еще долго. В ушах гудела тишина.
«Надеюсь, это не она», — подумал Паркани. Хотя Борбашиха, если увиделась с ней, обязательно доложила, что доктор встречает Новый год в одиночестве. Первый Новый год без Шары. Без Шары и детей. Шара. Сидит сейчас у телефона в кресле, поджав под себя ноги в одних чулках. Клянусь, так и сидит у проклятого аппарата. Но, надеюсь, это не она. Пить будете, сказала Борбашиха.
Ну и что? Он ведь не на работе. Дежурит Липтак. А на Новый год все пьют, не так ли?
— Послушай, — сказал он Никлаи. — Ты-то меня не знаешь. Но я тебя знаю. Вот в чем фокус. Можешь сказать спасибо художнику, который намалевал вас обоих. Тебя и твою благоверную. В то время, когда все у вас шло хорошо.
Он сполз в кресле пониже и, уже почти лежа на спине, глубже закопался ногами в постель. От коньяка стены комнаты приятно колыхались. Шевельнулся и Никлаи, за ним Йоланка.
— Полно вам, — сказал Паркани. Впрочем, он был этим доволен. Все не один. — Ты любил ее, а? — подмигнул он Никлаи.
Ну конечно. Письма. О письмах рассказывала даже бабушка. Возможно, они и существовали? В поэтическом стиле. Так о них вспоминали. Год напролет писал Никлаи, письмо за письмом. Чего хотела Йоланка? Кого ждала? Стояли вокруг нее в столовой (у них непременно была столовая) и по очереди пилили. «Это деловой человек! С прекрасной репутацией! Богатый! Порядочный! Да он на руках тебя будет носить! Так, как он, тебя уж никто любить не будет!»
Так — не будет, это верно!
Из двоих всегда кто-то любит сильнее. Один все отдает, а другой только прикидывает, другой только свой быт меняет.
Йоланка. Нравился ей Никлаи, и любила она его, но не так, чтобы пожертвовать собой. Нет. Кое-что от себя хранила для себя одной. А Никлаи даже не догадывался. Никлаи узнал об этом позднее, на том новогоднем балу, в городской управе.
Так что неудивительно!
Даже став госпожой Никлаи, Йоланка хотела остаться Йоланкой. Не получалось. Она рожала детей, вела дом, выслушивала мужа, кивала, когда Фридеш рассказывал о хозяйственных делах. Даже воодушевлялась, повторяла мужнины слова. Но при всем при том хотела остаться Йоланкой.
Поначалу Никлаи этого не знал. Узнал только на балу.
Паркани помрачнел. Он сердился на Йоланку. В ее сторону даже не взглянул, выпил сейчас только с Никлаи: «Прозит!»
Краешком глаза он косился на телефон. Сидит там Шара, ей-богу! Да и Борбашиха, наверное, сказала, что доктор в одиночку…
Ага! Теперь ты на меня смотришь, Фридеш Никлаи! Ты прав. Но подробностей моей истории ты не знаешь. Но раз тебе интересно, скажу: у нас похожая история вышла. К сожалению, это так, дорогой родственничек.
Тогда-то телефонов еще не было, а? Несколько цифр, и, пожалуйста, видеться не обязательно, можно побеседовать и так. Оно и проще, гораздо проще. Не нужно смотреть друг другу в глаза.
В прошлом году здесь были гости. И мы играли с детьми на домашнем бильярде. Ну да ладно. Ясно и так. Выпьем.
Паркани и Никлаи. Оба совсем позабыли о Йоланке. Естественно, ведь она осталась на балу. Минула полночь. Чокнулись за Новый год, выпили шампанское, и Никлаи понял, что компания захмелела. Расшумелась. Мужчины стали слегка петушиться. Он стоял в зале у колонны, в черном костюме, прямой и неподвижный. Иногда кивал пробегавшим мимо. Йоланка — рядом, в длинном бальном платье. Раскрасневшаяся, с сияющими глазами. В руке — маленький веер.
— Едем, — сказал Никлаи. — Я прикажу подать коляску.
Йоланка кивнула, но его не слышала. Но поняла. «Вальс! Вот начинают вальс!» Белокурый молодой человек направился к ней.
— Я пойду распоряжусь, — сказал Никлаи. Пока ничего особенного не произошло. Он сделал пять-шесть шагов к выходу. Мелодия вальса заполнила зал. Никлаи отдал распоряжение слуге. Повернулся назад. Йоланка — в объятиях белокурого молодого человека. Вальс. Никлаи остановился. Стоял и смотрел на взвихренный зал. На белокурого молодого человека, на запрокинувшую голову, смеющуюся Йоланку.
— Силы небесные! — сказал Паркани. Налил себе. Даже не почувствовал вкуса коньяка — выпил залпом. Заметил Йоланку в платье с кружевами. Смутился. — Я верю, — кивнул он. — Я верю, милая, что тебе хотелось только немножко пожить. Чуть-чуть потанцевать, немного посмеяться. Да и не в этом беда. Просто твоя милость не поняла чего-то. Не поняла, нет.
Он взглянул на Никлаи. Никлаи даже не шевельнулся. Но смотрел тяжело, в упор, с недоумением. Потом отвернулся. Кто-то набросил ему на плечи плащ. У подъезда он сел в коляску. Шел снег, толстым слоем снег устилал улицу. Бесшумно катилась коляска.
— Ха-ха! — воскликнул Паркани, бросил взгляд на Йоланку. О, этот испуг на лице молодой женщины, когда в зале она не увидела своего супруга! О боже мой! Быстро накидку! Прохладная шубка легла на разгоряченные обнаженные плечи. Живо извозчика! Живо!
Снег. Мягкий снег на улице небольшого городка. Белый снег на крышах, фонарных столбах, карнизах. Огоньки. Тишина.
О боже мой! Стук. Стучит, барабанит Йоланка в дверь. В одном из окон свет — это комната мужа. Йоланка колотит в дверь, бьет изо всех сил, топчет снег на крыльце. Продрогла — бальные туфельки мокнут в снегу. О, как страшно! Страх в висках, в горле! Немеют руки, ноги.
— Однако! — передернул плечами Паркани и пропустил еще немного коньяку: ему было холодно. На портрет и не смотрел. Ноги поглубже зарыл в постель.
В окне Никлаи погас огонь.
Дом Сентирмаи стоял на пятой улице от Никлаи, за горой. Туда плелась пешком окоченевшая Йоланка.
— Если подумать, — сказал Паркани, обращаясь к Никлаи, — то это равносильно убийству, любезный родственник.
Лицо Никлаи непроницаемо. Он молчит. Молчит себе и молчит. Йоланка схватила воспаление легких. Она пишет супругу, просит прощения, умоляет. Она же ничего не сделала, чтобы так ее наказывать.
— Н-да, чего-то твоя милость не поняла. Так и не поняла, — сказал Паркани Йоланке Сентирмаи. — Увы.
Никлаи смотрит, молчит. Йоланка умерла. Лицо у Никлаи неподвижно. Йоланка умерла в доме своих родителей, но она умерла и на новогоднем балу. Та Йоланка, которую он хотел видеть своей женой. Нет, она и не умирала — ее просто не было вовсе. Никогда. И напрасно поминают ее имя, он понятия не имеет, о ком речь.
— Выпьем, — поднял рюмку Паркани. Жидкость подрагивала в рюмке, немного коньяку выплеснулось. Никлаи неподвижен. Йоланка Сентирмаи одна, глаза блестят, слегка подергиваются губы. Она ничего не понимает. Кроме того, что ей пришлось умереть.
Паркани встал, обошел кровать и приблизился к родственнику, чтобы рассмотреть его получше. Взгляд его упал на спокойные руки Никлаи.
— Ты был прав, — сказал Паркани. — Но я все-таки боюсь тебя.
Без пяти двенадцать. Выдернуть бы сейчас минут на десять телефон, подумал он. Но не сделал этого.
— В твое время еще не было телефонов, — сказал он Никлаи. Но оправдываться не стал. Взглянув на ноги, увидел, что стоит в носках на ковре. В таком виде почувствовал себя неуютно. Поставил рюмку, отыскал туфли. Поправил рубашку, галстук, приготовил шампанское, чтобы было под рукой, сел опять в сиреневое кресло. Старался сидеть прямо, не горбясь.
Он ждал полуночи. Хотел чокнуться с Никлаи.
1968