Гляжу — стоит он у нас на дворе, в самом углу, там, где бы забору быть, только у нас его нету, тихонечко так стоит, не шелохнется, одна рука в кармане, другая плетью висит, будто простреленная, спиной ко мне стоит, левое плечо стволом ореха прикрыто, и одежда-то на нем серая такая, с корой сливается, к тому же смеркалось, ладно еще, глаз у меня острый, сразу его заприметила, хоть и стоял он как вкопанный, высматривал что-то там наверху среди деревьев и базальтовых скал, — в общем, я сразу смекнула, что он и есть тот самый человек. Кому и быть-то, как не ему. Я как раз от колодца возвращалась. Далековато это, да еще в гору, да с полным ведром, вот и запыхалась — тяжело нынче стало подниматься от колодца Банов к дому, однако тяжело не тяжело, а по воду ходить надо; мы-то, когда дом тут отстроили, стали было колодец бурить, потом и трубу ту испробовали, которую нужно только в землю вбить, и даже сквозь камни она проходит, а воды все нет и нет, так что бросили мы через месяц эту затею. Остался колодец Банов, там, у нижней дороги. Ну, только я его увидала, сразу поняла: он и есть тот самый человек. Увидала и будто к земле приросла, даром что на своем дворе, да и не стемнело еще, а только смеркалось, потому как осенью в такое ненастье смеркается рано. Вообще-то я женщина не робкого десятка, привыкла тут, на горе, не пугаться всякого захожего люда, только о нем, об этом-то, уж столько всякого наслышалась, что подумала: не ровен час, набросится еще на меня. Поставила я ведро на камни у края виноградника — так, чтоб погромче звякнуло, и гляжу, нет ли где под рукой доброго кола, на случай, если человек этот злодейство какое на уме держит.
Тут он повернулся, услыхал стук ведра-то.
Хотела я у него спросить, кого он ищет, хоть и знала, что искать тут ему некого, но все же так и подмывало спросить, да только не смогла я; обессилела вдруг, то ли от подъема, то ли с перепугу, бог знает, сердце колотилось, язык к нёбу прилип. Он повернулся, отступил чуть назад, за дерево, но потом перешагнул через выдавшийся из земли корень и подошел поближе. Лицо у него было не злое, худощавое, вроде как у деревенского учителя, смиренное такое лицо, ни бороды, ни усов, и волосы тоненькие, из-за них он мне еще беззащитнее показался, однако в повадке его я все-таки почуяла недоброе. Рука была все так же в кармане, будто там оружие какое, нож или еще что. Собаку нашу летом машиной задавило, тоже все бродяжила, только шкода и была на уме, занесла ее нелегкая на дорогу, вот и угодила под колеса, с тех пор живем без собаки. Потому, будь у нас собака, не ошивался бы он здесь так вот запросто. Стоим мы друг против друга, а я глазами на дверь кошу, может, он уже и замок взломал, и в дом наведался, а теперь вот меня дожидается — видел, наверное, что я к колодцу пошла. Дверь-то перед уходом я заперла, и ключ, тут он был у меня, в кармане передника; с тех пор как пошли разговоры, что этот тип слоняется у нас на виноградниках, я запирать стала, даже если вот так, на минутку, отлучаюсь. Говорят, после сбора винограда его частенько видели возле погребов, иногда он даже устраивался на ночлег в какой-нибудь давильне: есть тут на горе такие, что только стены да худая крыша остались — в них он и ночевал, а ел, что на земле найдет: орехи грецкие, миндаль, груши; однажды оставил на камне четыре форинта, чтобы сторож при-пес ему сигарет; в записке никаких таких угроз не было, но сторож все же испугался, не сказал никому ей слова, пока не принес ему пачку сигарет из лавки Потом уж рассказывал, что на бумажке все было честь по чести; будьте, мол, любезны, и все в таком духе. Говорил еще, что порядочный будто человек, только с ним какая-то беда стряслась; сам, мол, видел, как он расхаживал однажды целый вечер возле Каменного креста, руки за спину, а то размахивал ими, будто спорил с кем. Ну, насчет порядочности пусть мне не рассказывают. Знаю, как оно бывает. До поры до времени человек порядочный или, скажем, при случае порядочный, а придет час, так он порядочность-то свою псу под хвост.
Посмотрела я на дверь, вижу, не похоже, что он в ней ковырялся, вроде все так, как оставила. На корзину глянула с яблоками, что после обеда насобирала, стоит у стенки нетронутая, ну, думаю, не успел ты, мил друг, ничего! А что теперь-то мне с тобой делать? Может статься, не воровской он породы человек, а иной какой, может, другие грехи за ним водятся, вот и прячется, только ведь мне все равно, грешен он или нет, — порядочный человек не будет неделями по виноградникам шататься, по давильням рыскать да на ночь глядя в чужие дворы нос совать. А и сунет, так хоть скажет что. Этот же все молчит.
— Дайте напиться, — говорит он мне вдруг.
Я и не видала, чтоб он рот раскрыл, только голос услышала: такой был голос, будто не из-под ореха, а из ямы какой доносился. Ну, думаю, лукавый это человек, у него и голос недобрый.
— Кружки нет, — отвечаю я. И тоже вроде не своим голосом. Даже зло разобрало, что сама не своя из-за него сделалась. — Чего вам тут надо? — спрашиваю, уже обычным своим голосом.
— Ничего, — говорит, — мне бы только напиться.
— Колодец внизу, вон там.
— А эта дорога, что в гору, куда ведет?
Он кивнул на вершину холма, где лес. А то ты не знаешь, подумала я. Ведь тебе все здесь известно. Ты уж и там и сям побывал с тех пор, как шатаешься тут на виноградниках. Разве тебе то интересно, куда дорога ведет? Знаю я таких. Когда война была, солдаты сюда заходили, тоже все выведывали, а только не то вовсе, о чем спрашивали. Да и кроме солдат, и кроме тебя, довелось повидать людей, которые такие все вопросы задавали, что и ответов не слушали. Скорей бы уж сын вернулся, подумала я. Но сына ждать было еще рано. Даже если автобус, на котором обычно он приезжает, уже остановился там внизу, у корчмы на площади, то пока сын подымется наверх, это добрая четверть часа. К тому же грязно на склоне, скользко. А у этого и ботинки чистые. Где ж это он ходил, что и грязи к ним не пристало?
— Это базальтовый карьер там? — спрашивает он, все поглядывая на вершину.
— Там уже не карьер, — говорю ему.
— А что?
— Охотничий домик, — отвечаю. Едва я это сказала, тут же и спохватилась. В эту пору заезжих гостей там уже не бывает, только жена коменданта с двумя ребятишками. Одни они там. И домов нет поблизости, только каменное здание — охотничий домик то есть, больше ничего. А этот возьмет поднимется туда, да и прикончит их. Вон она какая щупленькая, эта жена коменданта Богара. И дети — одному три, другому семь.
— Собаки там, — говорю я ему. Хотя собак там нет. Не держат из-за гостей. Нехорошо, надо бы им несколько брехливых кобелей завести. Вон и мы без собаки остались. А сын, где он, может, еще и автобус не пришел? — Скоро сын придет, — говорю я, — он тут, по соседству. Никак он идет… — Я прислушалась, сделала вид, будто что-то услышала. Потом подняла ведро — не стоять же мне здесь до скончания века. — Уже идет, это его там шаги, — сказала и понесла воду к дому, а сама смотрю, что он будет делать. Он не делал ничего, все так же стоял под орехом.
— Так дадите напиться? — спросил он потом.
Я ничего не ответила, с оглядкой достала из передника ключ и отперла дверь, так, чтобы он не заметил, как ключ вставляется. Сын приладил на дверь второй замок, поставил его, чтобы в обратную сторону открывался, вот я и не хотела, чтобы этот человек видел, к чем тут хитрость. Но он, кажется, и не подглядывал. Прислонился к ореху, рука все еще в кармане, привалился к дереву, будто собирался навек там остаться. Ну, думаю, и хорошо: похоже, к охотничьему домику он пока не торопится. А лучше ему и вовсе туда не ходить. У меня хоть совесть будет чиста. Я ведь туда и подняться не смогла бы, чтобы предупредить. И никому в округе сообщить не успела бы. Ни соседям, ни в полицию, никуда. Пока я доберусь до кого-нибудь, он уже прикончит их там наверху. Что ему стоит прикончить немощную женщину с двумя мальцами. Дом-то, может, и не обворует, к тому времени и сын мой подоспеет, расправится с ним, да и людей позовет. Только ведь мертвым от этого какая утеха.
Вошла я, поставила ведро; в доме было уже темновато, окно-то у нас маленькое, стала гадать, как быть, зажигать ли свет. Да и огонь разводить пора, ужин готовить, сын придет, как всегда, голодный, а он у меня мужчина дюжий, ест за троих, и силушкой бог не обидел, уж лучше бы этому человеку не попадаться ему на глаза. С тех пор как ушла невестка, вернее, с тех пор как сын ее выставил, мы с ним вдвоем живем. Я по невестке не скучаю, нам и вдвоем неплохо, сын у: меня парень хороший. Я ему не говорю, что невестку не жалко, и прежде никогда не говорила. Когда он ее привел, я тоже не сказала против нее худого слова. И пока жила здесь, ни разу. А когда он турнул ее, так я только и сказала: не тужи, сынок. Не тужу я, говорит он мне, чтоб у ней руки-ноги отсохли. Я ему: не говори так, бог тебя накажет; господь бог, он с нее еще спросит за ее-то грехи. А он заладил свое: чтоб у ней руки-ноги отсохли… Уж очень подло она обошлась с моим сыном, дрянь эдакая. Но с тех пор он ее и не поминал больше. Я, конечно, стараюсь, чтобы он не кручинился, знаю, как ему муторно. С того времени ему житья нет, еще бы: так осрамить перед народом. Мы хоть и не говорили никому, все равно люди знают, почему невестке так скоро пришлось уйти из нашего дома.
Во дворе вроде что-то зашевелилось, смотрю, этот человек уже на козлах примостился, рядом с колодой, на которой дрова рубят, — мне как раз видно было через открытую дверь. Как бы его сюда нелегкая не принесла, подумала я. Вынюхает, что в доме есть, ведь эдакий разбойник и у нас найдет чем поживиться: сын вон деньги скопленные в шкафу держит; и чего шатунов этих в полицию не забирают? С виноградного сбора тут бродит, и ведь ни одному полицейскому не приходит в голову взять его за ворот. Вон и сторож уже говорил о нем участковому уполномоченному, а тот только спросил у старика Суроми, у сторожа, где он сейчас. На виноградниках, говорит Суроми. Ну, виноградники большие, отвечает участковый. Вот и весь разговор. Чуть было сам сторож и не поплатился: зачем, мол, сигареты ему из лавки носил. Испугался, вот и понес. А ведь у полицейского и оружие имеется, и подкрепление вызвать может. И все-таки он только один вопрос задал: где он теперь? Будто не он работает в полиции, а Суроми.
Ладно, решила я, дам ему напиться, раз ему так хочется, и пусть убирается. Он прямо схватил у меня из рук кружку, я даже отскочила с испугу. Выпил все до единой капли. Потом как-то весь передернулся, протянул мне кружку. Смотрю, на рубашке у него ни одной пуговицы. Грязная цветная рубашка была, по сидела на ном аккуратно, и одежда вся была, можно сказать, в порядке, а с ботинок, я заметила, он грязь-то камешком или еще чем соскреб. Соблюдал, видно, себя человек, пока не дошел до бродяжьей жизни. Это меня немного успокоило, однако доверия к нему ни капли не прибавилось. Стара уж я, чтобы всяким проходимцам доверять.
— Знобит меня, — говорит он мне все таким же, будто из погреба, голосом.
— Ну, напились, что еще надо?!
— Знобит меня, — говорит он опять и смотрит мне прямо в глаза.
Хотела я ему сказать, чтоб катился своей дорогой, да спохватилась; как знать, куда он отправится, еще натворит где чего — поднимется к охотничьему домику, беды не оберешься. Зачем мне грех на душу брать. Теперь уж и сын вот-вот подойдет. А до тех пор нельзя мне отпускать этого человека. Раз уж полиция не могла его взять, пусть сын с ним разберется. Я за сына не беспокоилась, что ему сделает такой доходяга?
— Сейчас затоплю, — говорю ему, — зайдете погреетесь.
Он уже было сполз с козел, но я на него прикрикнула:
— Я позову, а пока тут сидите.
Он покорно уселся на место; выпив воды, он больше не убирал руку в карман, и я посмотрела, нет ли при нем оружия; похоже, оружия не было — тоненький серый костюм облегал его довольно плотно.
— Ладно, ждите, — сказала я и пошла в дом, но дверь за собой не затворила, чтобы не терять его из виду.
Я зажгла лампу, растопила печь и поставила воду для картошки; делала все не спеша, хотя и следовало бы поторапливаться, ведь сын, едва в дом войдет, сразу есть просит, такой у него аппетит. Сын у меня мужчина крепкий. Его по отцу Михаем звать, так мы его Мишей или там Мишкой никогда не называли, он и в детстве, еще пацаном, эдакий Михай был — мужик, и все тут. А когда отец погиб при взрыве в базальтовом карьере, Михай пошел на его место, каменотесом. Булыжники для мостовой тесал, пока карьер не закрыли. Оттуда и силища эта его. Невестка-то думала, у него только сила, а ума ни капли. Думала, обведет его вокруг пальца. Потому как тот тип, что ребеночка ей соорудил, от нее удрал; я, конечно, не говорю, что он правильно сделал, сын ведь мой от этого пострадал, но по своему расчету умно поступил, что смотал удочки, как только раскусил лживую эту бабенку. Она-то и всегда лживой была, не иначе. Только мошенница на такое способна, чтобы с чужим ребенком в животе женить на себе порядочного человека, сына моего. По ней и не видно было ничего. Даже того, что брошенная. Сын с ней в Таполце познакомился, она работала при каменщиках, там же, где Михай. Не заметно было по ней ничего. И грустить не грустила, наоборот, все тянула Михая то на танцы, то в кино, то еще куда. Только о том и думала. Вскружила она Михаю голову своими попрыгушками. А во чреве-то ребенок от другого. Вот она и устроила, чтобы свадьбу сыграть поскорее. И месяца с ним не ходила. Ну а потом, когда уже здесь жили, стал у нее живот расти. Смотрю на нее, удивляюсь, как она быстро тяжелеет. Что ж, думаю, у одной так, у другой эдак. Может, порода такая. Рано заметно. Я про нее и слова дурного не сказала. Только не по душе мне было, что Михай ей во всем потакал. Мили нравится то, Мили нравится се. Ее Мили звали. Уж и не знаю, что за имя такое — Мили. Мне и это не по душе было, но я ее не трогала. Он ее уже и на работу не пускал, умом чуть не тронулся на радостях, что у Мили живот растет. Я еще какое-то время успокаивала себя; мол, всяко бывает. Но потом живот стал расти слишком быстро, а сын-то, дурачок мой, и не ведал, что так быстро расти не может. Знай твердил: будет у вас внук — да еще: наш сыночек, наш сыночек… А я про себя подсчитывала, сколько же времени они знакомы. Может, дольше, чем я знаю. Спрашивать, однако, не стала, пусть, думаю, сами разбираются. Считать все умеют, сын мой тоже. Потом-то уж и он смекнул, что шести месяцев маловато, чтобы родился здоровый ребенок. Потому как родился он через шесть месяцев. Через шесть месяцев после их знакомства. Вот тогда-то все и затрещало, небо само на нас обрушилось.
Хвати его обухом по голове, Михай и то легче бы перенес. Да и я чуть не померла от сыновнего позора. Чтоб у ней руки-ноги отсохли, вопил он и плакал, хотя прежде я у него слез не видала. Знать не желал больше дрянь эту, с ребенком ее вместе. Ничего не хотел, только ломал и крушил все вокруг, и я не смела ему перечить. Стали соседи отовсюду наведываться, покажите, мол, внучка. Я им говорю, Мили поехала к матери, там ей с маленьким лучше будет, а то ведь у нас ни воды нет, ни комнаты подходящей, а они все Михая разглядывали, из-за него и приходили, знали, что молчать надо о случившемся, но все же хоть посмотреть на него хотелось. Узнать, как выглядит человек, когда на него такое обрушивается. Прослышали ведь люди о том, что у нас стряслось, люди-то завсегда все слышат, все видят, про все знают. У них и на лицах было написано: слава богу, хоть не в нашем доме приключилось такое. И во вздохах их было то же самое. Что верно, то верно, младенцу там лучше, кивали они. И делали вид, будто не знают правды. И мы тоже делали вид, будто не знаем, что они знают. Потом Михай отправился к адвокату; ему даже на процессе не пришлось быть: спорить-то было не о чем, закон признал, что сын прав. Поначалу вроде Михаю велели явиться в суд, но он сказал, что за себя не ручается и, ежели потаскуха эта попадется ему на глаза, убьет он ее, придушит, из рук своих живой не выпустит. Ну, адвокат за хорошие деньги уладил, чтобы сыну-то не идти. Словом, просидел он дома, так и трясся весь от обиды. Тому уж год, как это случилось. Даже чуть больше.
Как я с огнем ни медлила, он все-таки разгорелся, человек на козлах поглядывал в мою сторону, будто собака, которую отогнали от порога. Все же у него хватило порядочности дождаться, пока я его позову. В чугунке уже кипела картошка; я мелко порезала лук, бросила его на сковородку; запах жарящегося лука вырвался во двор. Человек беспокойно заерзал. Проголодался, видать, подумала я, а коли проголодался, так не уйдешь отсюда, хотя бы пока еда не поспеет. А к тому времени сын уж обязательно будет здесь.
Стемнело порядком, и мне его было плохо видно, я только чувствовала, что он все еще сидит на козлах.
Теперь уж он никуда не денется. Все идет своим чередом. Я обжарила сало; из-под крышки чугунка повалил пар, я сняла с огня картошку, вышла, сцедила воду на землю, недалеко от порога, а сама на незнакомца кошусь. Здесь, вблизи, еще можно было различить в полумраке его фигуру; он совсем съежился, обхватил грудь худыми руками, да так, что они едва не сошлись у него на спине, и весь дрожал. Я уже стала привыкать, что он здесь, и вообще смотрела на него не как на человека, а как на бродячего пса: не знаешь, бешеный он или нет, вот и посматриваешь с опаской, а придет время, бросишь ему кусок. Да он, сидя там, на козлах, и не похож был на человека.
Только я хотела вернуться в дом, как услышала издали, наверное со двора Банов, протяжный лай. Значит, Михай уже на пути к дому. Я оглянулась на пришельца, не вздрогнет ли он при этом звуке, но он сидел так же, скрючившись, и дрожал. Я вернулась в дом; картошка хорошо проварилась, кожура растрескалась, я почистила ее, размяла вилкой, ну, думаю, надо выйти навстречу сыну, сказать ему про этого человека.
— Михай? — окликнула я его в темноте. Слышно было, как на дороге скрипит щебень под его башмаками; он остановился.
— Мама? — сказал он вместо приветствия, ни громко, ни тихо, а как обычно. И опять зашагал, а я пошла ему навстречу, однако и с чужака глаз не спускала. Тот ни на что не обращал внимания, все смотрел в кухню. Через открытую дверь свет керосиновой лампы доставал как раз до его туфель.
— Михай, — говорю я сыну, не шепотом, а так, чтобы только ему было слышно, а до того человека не очень доходило. — Михай, — говорю, — тут человек один.
— Человек? — переспросил он и, верно, очень уж удивился, как если бы я сказала ому, что сам Иисус Христос к нам пожаловал. К нам ведь обычно никто не заглядывает, тем более вечером, днем-то еще, бывает, заходят: из сельского совета — записать, сколько вина надавили, или уж совсем изредка почтальон, ну а вечером — никто, никогда. — Человек?
— Тот, что по виноградникам бродит, — говорю я сыну. И тут же за руку его ухватила; сразу почувствовала, по тому, как он круто мимо меня шагнул, что он того и гляди бросится на чужака. — Постой, — говорю, — ничего такого не случилось, просто я тебя дожидалась.
— Где он, гад?
— У колоды. На козлах.
— Гад такой! За бабами охотиться?! Старух грабить?!
— Да ничего он худого ее сделал, — Я уцепилась за его руку, чтобы он не бросился на незнакомца, так впилась, что чувствовала, как колотится сердце у него в груди; мышцы его налились, дохнуло запахом табака и потеого тела.
— Постой, — говорю. — Позовем его в дом, а потом людей кликнем. — Пока сына не было дома, я ждала его, ее могла дождаться, но теперь, когда он был здесь и я ничуть не боялась того человека, мне подумалось, что не след еам одним приниматься за это. Только с другими, все вместе. С Баеами, с соседями их, Ти-боллами, и остальными соседями-виноградарями, потому что, если сладим что в одиночку, может, выйдет не так, беда будет. — Позовем его, ты покараулишь, а я за людьми сбегаю.
— Я и один с ним справлюсь, незачем людей собирать.
— Нельзя одним, — говорю ему, — нужны свидетели.
Тут он мне уступил. Пока мы говорили, я все на чужака посматривала, он сидел не шевелясь, весь скрючившись, и смотрел на свет. Когда мы подошли, он даже не повернулся в нашу сторону.
— В дом ступайте, — сказал ему Михай. Теперь уж пусть сам с ним беседует, решила я, — Не слышите?! — прикрикнул Михай. Только тогда человек спустился с козел, передернулся, потом отряхнул сзади брюки, точно это теперь было так уж важно. Он посмотрел на сына. Не знаю, что он в нем так разглядывал: скуластое лицо, черные глаза, насквозь пропотевшую рубаху с закатанными на крепких руках рукавами или наброшенную на плечи кожаную тужурку, а может, перепачканные штаны или грязные башмаки? Посмотрел он на сына, потом опять содрогнулся весь и двинулся к свету. Прошел по освещенной полоске земли и у двери остановился. Точь-точь как собака, которую обычно не пускают в дом и она, прежде чем войти, ждет, чтобы ее еще раз позвали.
Сын кивнул мне, чтобы я шла вперед, потом было пошел следом, но передумал, да как рыкнет на незнакомца и впрямь как на собаку. Тот боком проскользнул в дверь, опять передернулся, сложил руки на груди, будто священник, и замер. Михай бросил кожан на скамью и, точно человека того вовсе не было, подошел к тазу с водой, который я загодя приготовила, ополоснул руки, потом обошел стол, сел и уронил руки перед собой. Чужак все стоял. Я разложила картошку в три тарелки, сдобрила обжаренным в жире луком, сверху добавила сала, сыну самый большой кусок, незнакомцу — чуть поменьше; поставила перед ними.
— Садитесь, — говорит ему Михай.
Тот не знал, куда ему сесть, но по тарелкам разобрался. Подтянул стул, сел; руки его свесились вдоль туловища, глаза закрылись, похоже, совсем обессилел, потому что, когда сын рявкнул — ешьте, мол, ложка так и прыгала у него в руке. Я тоже села с ними к столу и, обождав сына, принялась за еду. Оба мы наблюдали за незнакомцем. Сейчас, сейчас я пойду, думала я, надо же сказать соседям, но это я только так, про себя подумала, а сама вовсе и не спешила и все присматривалась к тому человеку, а он после первой ложки так и набросился на картошку; теперь он казался мне просто несчастным, а вовсе не бродягой, с которым нужно расправиться; только тут я заметила, какое красное у него лицо. Скулы так и пылали. Михай вытер тарелку коркой и протянул мне за добавкой. Я опять положила ему на картошку большущий ломоть сала. Подрезала хлеба. Вернулась к столу, снова посмотрела на скулы незнакомца, на ввалившиеся глаза и говорю:
— Приготовлю-ка я чаю.
Человек встрепенулся. И такие у него вдруг стали глаза, будто у ребенка, когда угостишь его конфетой. А Михай и говорит:
— Ни к чему это. Ступайте уж. У вас дело есть.
Может, человек тот и не понял, про что говорил Михай. А может, ему было все равно. Он хотел что-то сказать, наверное, насчет чая, что не отказался бы, тогда ведь я уже поняла, что он болен, потому и квелый такой, что болен, тут у меня и вовсе страх пропал, я смотрела на него уже как на человека, которому помочь нужно. Он, бедолага, хотел сказать насчет чая, но Михай о чем-то спросил его, так что с чаем ничего не вышло.
— Что вам тут нужно в наших краях?! — вот что спросил у него Михай.
— Ничего, — ответил он странным голосом, да я-то знала уже, что странный он из-за хвори его. — Ничего, — повторил человек.
— Что вы мне тут ничевокаете! — прикрикнул на него сын. — Как положено отвечайте, коли спрашивают. Как это ничего, когда всем известно, что вы давильни взламываете. Чего тут рыщете?
— Я давильни не взламываю, — сказал чужак; он уже не ел, да и посмел бы он теперь есть?
— Нечего врать-то!
Тут человек тот взглянул на Михая, но уже не так, как бродячий пес. Человеческий взгляд был.
— А что вам у нашего дома понадобилось?
— Лихорадит меня, — проговорил он помолчав, — Нездоров я.
— Нездоров?! — растянул губы сын, — Эк заливает-то!
Тут он распрямился на стуле и, вставая, выбил его из-под себя ногой, потом подошел к ведру, зачерпнул воды и долго пил. Кружка громко звякнула, когда он ставил ее на место.
— Заливает-то как! — Он обтер губы рукой, — Может, еще и пожалеть его?
— Кажись, он и вправду болен, — сказала тогда я.
Сын сверкнул на меня глазами.
— А вы ступайте, делайте, как решили. Уж скоро ночь.
Я встала. Чему быть, того не миновать, подумала про себя. Нельзя же, в самом деле, чтобы он тут разгуливал. В охотничьем домике вон жена коменданта одна с двумя ребятишками. Да и человеку этому лучше будет.
— Ну, я пойду.
— Я тоже пойду, — вскочил незнакомец.
Михай одной рукой без труда усадил его на место.
— Вы останетесь здесь!
— Нет, я пойду. — Человек под рукой у Михая напрягся.
Сын вдруг рассмеялся. Так он смеялся у адвоката, когда разводился с Мили. Мне и тогда не понравился его смех, и слова не понравились, которые он тогда сказал. Больше не буду таким идиотом, каким был, сказал он тогда, эх, отольются миру мои слезы! Да разве ж мир тебя выставил на посмешище, а не Мили твоя, говорила я ему. А он все свое: не буду больше таким идиотом, вот увидите!.. И вот он смеялся тем же смехом, глядя, как барахтается у него под рукой этот несчастный, как цепляется за стол, будто кошка, когда ее к земле прижимают. Нравилось ему это.
— Мне надо идти, — стонал человек.
— Еще бы не надо! — гоготал Михай. — Могу подсказать даже куда!
— Болен он, — робко сказала я сыну. Но в эту минуту он был уже не сын мне, а мужчина, который повелевает.
— Сказано вам, ступайте! — Он перестал хохотать и точно взбесился вдруг. — Не пойдете, так я никого Дожидаться не стану!
— Почему вы не скажете моему сыну, что вам тут нужно на виноградниках? — в ужасе кинулась я к чужаку. Я вдруг приняла его сторону, хотя понимала, что не надо бы этого делать.
— Меня это не интересует, — сказал сын.
— Скажите ему правду, — уговаривала я того. Я стояла в дверях, показывая, что уже ухожу, только вот еще слово скажу и пойду, но мне страшно было оставить их вдвоем.
— Я не совершил ничего дурного, — хрипел человек, притиснутый к столу, — Пустите меня.
— Отпусти его, — твердо сказала я сыну. Михай отпустил, отошел назад, глядя на него злыми глазами.
— Ничего дурного, — сказал незнакомец, распрямляясь. Он ощупывал шею. — Просто мне некуда было податься. Я и решил остаться здесь. Вышло так, что мне некуда было податься.
— От закона некуда, что ли?
— Не от закона. — Он медленно покачал вот так головой и горько усмехнулся. — Не от закона… — Он поднял на нас глаза и посмотрел — нормально, по-человечески, ну совсем как любой из нас. — Просто я хотел здесь немного побыть.
Стало тихо, потом человек тот поднялся.
— Я болен, — сказал он. — Заболел. Так что придется все же вернуться в город.
— Сядьте! — велел ему Михай.
— Придется вернуться. Сам понимаю, что придется вернуться.
— Сесть! — рявкнул на него Михай. Тому нечего было делать, пришлось повиноваться. — В какой город? — Тот не отвечал. — В какой это город вы хотите вернуться?! — давил на него Михай.
— В Таполцу.
— Ух-х, рожа поганая! — прошипел Михай.
Человек повернулся ко мне, на скулах были красные пятна.
— Прошу вас, скажите ему, чтобы он не разговаривал так. Прошу вас…
Но я была уже в дверях и сказала — видела ведь, что добра тут не жди, и потому сказала только:
— Ну, я пошла, сын…
И вышла на улицу. Сразу-то не ушла, остановилась на темном дворе, прислушалась. Ноги подо мной подгибались. Не могу я брать на душу такое, коли до конца не уверена, думала я. В доме было тихо, ни шороха. Хорошо, успокаивала я себя, все хорошо, Михай будет ждать, он дождется всех остальных. Только б не опоздать. Смилуйся, господи, смилуйся, пресвятая богородица! Михай дождется. Да и для этого человека так будет лучше. И для всех. Смилуйся, господи! Тем временем я ужо спешила вниз по дороге. Ноги скользили по грязи, сердце колотилось, смилуйся, господи, сначала позову Банов, потом позовем Тиболлу, они пойдут наверх, а я забегу еще к Хорватам, что живут у нижней дороги, может, и еще кто попадется. На небе ни звездочки, сплошная тьма кругом и грязь. Собака Банов узнала меня, к ногам стала ластиться, сколько раз приносила я ей кости с тех пор, как нашу собаку задавила машина. Стукнула я в окно. Что да как, или случилось что, да почему в такую пору?.. Ну рассказала. Бан не долго думая накидывает пальто, жену гонит к Тиболлам.
— А дети-то как? — испуганно спросила Бана жена. — Ну, как тем временем он сюда нагрянет?!
— Как это нагрянет, когда его Михай стережет? — цыкнул на нее муж. Он засуетился, забегал как оглашенный. — Что брать-то? Топор? — Заверещали было ребятишки: «Разбойник, разбойник». Бан рявкнул на них, затянул на штанах ремень и с топором в руках распахнул дверь так, словно чужак тот во дворе у него стоял. — Он, говорят, и к бабам приставал, — бросил он мне в темноте. — Младшая дочь Хорватов едва ноги от него унесла у Каменного креста.
Банова жена была уже далеко, было видно, как она светила карманным фонариком на холме, где жили Тиболлы. Бан попросил меня побыть с детьми: он, мол, с Тиболлой и без меня дорогу найдет. Я вернулась в дом к малышам. Они сгрудились у окна, все хотели на разбойника посмотреть, хотя и визжали от страха, насилу я их успокоила. Потом села в натопленной кухне; откуда-то издалека донесся визгливый голос Бана — видно, кого-то еще повстречал. В войну только было такое, так же жутко сверкали у мужиков глаза, вот как сейчас у Бана. Так же выбегали они сломя голову из домов. Скоро они все будут у Михая. Господи помилуй!
Когда в дом ворвалась жена Бапа, я аж вздрогнула.
— Тиболла пошел уже, — проговорила она, еле переводя дух, — И Хорват у него был, и Кантор тоже, сусло пили в погребе у Тиболлы, повезло-то как!.. Вы не уходите пока, вы туда не ходите!..
Но я встала, простилась и заторопилась в гору; спотыкалась, хотя дорога знакомая, знаю, где какой камень лежит, да только уж очень я спешила, цеплялась за виноградпые подпорки, потом выдернула одну из мягкой земли себе в подмогу и продолжала карабкаться наверх.
Мужчины уже стояли кольцом на нашем дворе, в руках у Тиболлы штормовой фонарь, который он поднял над головой, чтобы всех было видно. Чужак стоял на земле на коленях, руки закручены за спину и связаны. В руках у Бана плясал топор, Хорват сказал ему, положи, мол, к чему это. «Да ведь он и твою дочь тоже!» — затрясся Бан. Хорват не ответил, снял шляпу, той же рукой вытер лоб, потом надел опять шляпу и уставился на того человека. Конец веревки держал мой сын; Кантор спросил его, все ли готово.
— Готово, — пропыхтел Михай, — У-у, гад!
Тут незнакомец поднял голову и увидел меня с колом. Я сделала всего один шаг и очутилась за спиной у Тиболлы, тихонечко уронила кол, но Тиболла обернулся на шум и с головы до ног осветил меня фонарем. Тому человеку теперь меня хорошо было видно, но кола при мне уже не было.
— Ну так что? — спросил Кантор; на нем была железнодорожная форма, та, что поплоше, которую он на винограднике донашивал. Все были старше моего сына и все-таки ждали решения от него. Он, стоя над чужаком, расправил плечи… Заметил меня в свете фонаря; очень мне хотелось узнать, что в нем теперь происходит, но он только коротко бросил: «Скоро вернемся». Будто и не сын мне вовсе. Сейчас он и впрямь был не сын мне, а мужчина, который повелевает. Так смотрели на него и другие. Он стоял среди них так, как стоял всегда прежде, до того позора, что вышел из-за Мили.
— Встань! — приказал он связанному.
И человек тот встал. Я все думала — вот он что-нибудь скажет нм или сделает что: бросится на них, ну хоть зубы оскалит; но он ничего не сказал, ничего не сделал, только встал.
Тиболла направил на него фонарь, круг сомкнулся еще тесней.
— Из-за таких вот гадов и нет человеку покоя! — сказал, весь трясясь, Бан.
Тот уставился в землю. Кантор пихнул его, но под взглядом Михая отошел.
— Веревку-то крепко держишь? — тихо спросил он у моего сына, — Я только проверить хотел…
— Держу! — жестко ответил Михай.
— За девками гоняться?! Ишь чего вздумал! — оскалился Бан и плюнул в незнакомца. Тот только чуть отвернулся, но и теперь ничего не сделал. Мне уже не хотелось, чтобы он что-то сделал. Я пожалела даже, что бросила кол.
— Он и на меня напал, когда я от колодца шла! — Я оглянулась по сторонам, не понимая, кто это провизжал: да ведь это я! У меня руки и ноги похолодели, так я перепугалась. Но все ж таки не созналась, что неправда это. Молча глядела, когда мужчины на него закричали, стали толкать, пинать его. Я не раскаивалась. Если бы человек этот вымолвил хоть слово или что-нибудь сделал, может, я бы думала по-иному. Но он все сносил. Ну а коли так — пусть! Я искала глаза сына, но прямо передо мной стоял Хорват, который, приподнимая шляпу, все вытирал лоб и канючил:
— Ну пошли, пошли уж, сведем его в отделение…
— Пошли! — резко сказал Михай. — Отведем гада!
Он дернул веревку, человек пошатнулся.
— Ну ты, каналья! Что, в Таполцу захотел? Будет тебе Таполца, не беспокойся!
Тот все смотрел в землю.
Я отошла в сторону, чтобы дать им дорогу. В груди был такой холод, что стало страшно. Я отошла, и они зашагали. Впереди шел Тиболла с фонарем, за ним остальные. Они окружили связанного кольцом. Михай шел с ним рядом, держа конец веревки. А тот человек опять перестал походить на человека. Он снова смахивал на какое-то животное. Не на бродячего пса, а на другого какого-то гадкого зверя. Он не произносил ни слова, только шел и шел в окружении своих стражей.
1972