Дневники, составившие этот том, Джон Фаулз начал вести достаточно внезапно — на последнем курсе Оксфордского университета. Джон и прежде вел дневники, однако счел, что те не заслуживают внимания и обнаруживают лишь его полную незрелость. «Какое огромное расстояние отделяет меня от 1946 года! — пишет он по поводу одного из старых дневников. — Записи столь незрелые и наивные, что это пугает меня». Собственные комментарии приводят его в изумление: он «объясняется невразумительно, словно манекен». Джон задавал себе вопрос: сможет ли «когда-нибудь преодолеть прошлое?» В записях выпускника Оксфорда, сделанных всего три года спустя, мы еще не видим по-настоящему зрелую личность, однако там зафиксирован момент, когда Джон впервые задумался о своем месте в жизни. Тогда же в нем созрело твердое желание стать писателем. Теперь это его главная цель.
Вышеозначенные причины помогают понять, почему первый том публикуемых дневников начинается именно с этих записей, но, чтобы должным образом их оценить, следует заглянуть в то прошлое, которое, по мнению писателя, нужно было преодолеть.
Джон Роберт Фаулз родился 31 марта 1926 года в маленьком городке Ли-он-Си (графство Эссекс), расположенном примерно в тридцати пяти милях от Лондона. Его отец, Роберт, по словам Джона, принадлежал к «поколению, чью жизнь раз и навсегда определила война 1914–1918 годов». Роберт учился на юриста, но гибель брата под Ипром, а потом и отца, у которого была новая семья от второго брака, заставила его принять на себя ответственность за судьбу семейства и встать во главе семейного бизнеса — табачной фирмы. Ежедневно он ездил из пригорода в Лондон и, отягощенный множеством обязательств, «старался не оскорбить нравы обоих миров, в которых существовал, — предместья и делового Лондона».
В дневнике Джон использует характерный символ — личинку майской мухи, которая из любого доступного материала строит себе надежное укрытие. В Бедфорде таким укрытием для Джона стали спортивные достижения, академические успехи и уважительное отношение к школьной системе. Он завоевал право изучать в Оксфорде современные языки. Стал капитаном сборной по крикету и главой школьного комитета — на него возложили ответственность за дисциплину пятисот мальчишек. И хотя со своими обязанностями он справлялся хорошо, однако в глубине души испытывал сомнения по поводу выставляемой напоказ правильности, какой требовала его роль пособника дирекции. Ему приходили на ум бомбардировщики, совершавшие налеты на бедфордский вокзал. «Я все чаще сравнивал то, что творят наци, с тем, что приходилось делать мне с оравой младших учащихся школы».
Этот глава школьного комитета с нечистой совестью (в глазах учеников — представитель власти, в душе же диссидент) видел во внешних атрибутах своей должности своеобразную маску. Балансирование между ценностями среднего класса, в уважении к которым его воспитали, и внутренним чувством справедливости стало катализатором, сделавшим Джона именно таким писателем, каким он стал.
После окончания Бедфорд-скул Джон поступает в училище, готовящее офицеров для английского военно-морского флота. После прохождения основной подготовки в военном лагере его срочно направляют в Плимут, а затем в Оксхэмптонский лагерь в Дартмуре инструктором по подготовке десантно-диверсионных отрядов. Это назначение не вызвало у него никаких негативных эмоций: ведь оно возвращало его в любимый край, и, обучая будущих диверсантов, как выжить в экстремальных условиях, он рассказывал о том, что особенно любил. Под конец отбывания воинской повинности Джон настолько сжился с военной службой, что стал задумываться, не связать ли ему жизнь с военно-морскими войсками, отказавшись от Оксфорда. Знакомство с сэром Айзеком Футом, мэром Плимута и социалистом, помогло ему разрешить эту дилемму. Только дурак на его месте выбрал бы военную карьеру, сказал мэр, когда Джон поделился с ним своими сомнениями.
В 1947 году Джон поступил в Нью-Колледж Оксфордского университета, чтобы изучать там французский и немецкий языки, но вскоре отказался от немецкого, решив сосредоточиться на французском языке и литературе. Сейчас он жалеет, что не читает па немецком; по его словам, основной причиной отказа было отвращение к вечерам Lieder[1] на немецком отделении.
Дисциплина и порядок военной жизни резко отличались от пьянящей свободы Оксфорда, где, если не считать еженедельных встреч с научным руководителем, можно было заниматься тем, что тебе по душе. В этом месте, свободный от ответственности, ты мог отправиться на поиски себя, поиски, которые поколению, знавшему не понаслышке, что такое военная служба, не хотелось затягивать.
Растущее самосознание Джона привело к бунту не только против устоев, которые он прежде защищал, но и против родных. Рождение сестры Хейзел, намного младше его, привело к непониманию между ним и родителями: имея на руках крошечную дочь, те не могли оказывать существенную помощь почти взрослому сыну. Решение отца в конце войны уехать из Девоншира и снова поселиться в Ли-он-Си еще больше убедило Джона, что родители не принимают во внимание его желания. Обретенный в Оксфорде опыт превратил их раз и навсегда в символ всего того, что мешало ему, тянуло назад.
От бывшего ученика и морского офицера вскоре не осталось и следа. Теперь будущее для него виделось в новых друзьях, новых идеях и новых местах. В апреле 1948 года он впервые посетил юг Франции в составе студенческой группы из Оксфорда, приглашенной туда на месяц — в рамках культурного обмена — городскими властями города Экс-ан-Прованс и университетом Экс-Марсель. В составе группы был и его школьный друг Ронни Пейн. Вскоре после войны, когда мало кто ездил за границу, первое беззаботное путешествие на юг было чем-то вроде сказки. «Нам приходилось изредка посещать лекции, — вспоминал Пейн, — но в основном поездка была сплошным праздником. Vins’d honner[2] не прекращались, город кишел хорошенькими девушками, впервые оказавшимися в университете».
Однажды вечером, когда приятели сидели в кафе «Два холостяка» на Кур-Мирабо, к ним подошел студент из их группы в поношенных армейских брюках и спросил, не хотят ли они присоединиться к нему и выпить по аперитиву. Фред Портер по прозвищу Подж[3] служил с начала войны в армии, в дальневосточных войсках. Сейчас он изучал французский в колледже Св. Екатерины. Он был старше их на десять лет, женат и имел маленькую дочь. На приятелей произвела большое впечатление его иронично-язвительная манера держаться. Это был «прирожденный смутьян, — вспоминал Пейн. — Однако нас привлекал его цинизм, высмеивание всех и вся». Убежденный марксист, он с годами стал близким другом Джона и вместе с женой Эйлин способствовал формированию его радикальных взглядов; этот новый тип семьи в Оксфорде не имел ничего общего с идеологически равнодушным семейным союзом в Ли-он-Си.
Лето 1948 года было похоже на сказку. После того как группа студентов из Экс-Марселя нанесла в июле ответный визит в Оксфорд, Джон и Ронни Пейн вновь отправились на юг Франции. Остановившись в средиземноморском портовом городе Коллиур, неподалеку от испанской границы, они некоторое время работали на уборке винограда. Джон остался там и после того, как Пейн в конце августа вернулся в Англию.
Спустя несколько дней после отъезда друга, когда Джон голосовал на дороге неподалеку от Банюлс-сюр-Мер — к югу от Коллиура, его подвез пожилой миллионер из Лиона, М. Жули, ехавший в сопровождении молодой подруги Мишлин Жильбер. М. Жули предложил молодому человеку поработать на его яхте «Синдбад», стоявшей на якоре в Коллиуре.
Мишлин во время войны участвовала в Сопротивлении, в Париже у нее был муж, она придерживалась левых взглядов, исповедуя их яростно и открыто; в течение последующих недель она просветила молодого оксфордца относительно истинного положения вещей в мире и подсказала, как лучше всего с этим уживаться. Джон в нее по уши влюбился, но, как он впоследствии вспоминал: «Я удостоился только единственной награды — стал ее доверенным другом и мишенью для насмешек: она рассказала, что на самом деле представляло Сопротивление, как ей удается одновременно любить парижского мужа и великодушного миллионера (но не меня — мое очевидное щенячье чувство к ней было таким смешным и сентиментальным), делилась своими взглядами на жизнь, удивлялась поразительной наивности англичан и говорила о чудовищном эгоизме обуржуазившихся соотечественников».
Потом яхту отвели на место ее зимнего пребывания — в Ле-Гро-дю-Руа в Камари — и лето закончилось. Молодая датчанка по имена Кайя Юл, служившая на яхте кухаркой, с радостью стала любовницей Джона и оставалась ею на протяжении всего путешествия, познакомив его еще с одной гранью человеческого существования.
Так закончилось это удивительное, полное открытий лето. Долгие каникулы на следующий год не уступали предыдущим. Вместе с Гаем Харди, другом по армии и Оксфорду, Джон отправился в орнитологическую экспедицию в фюльке Финнмарк (область Норвегии). Организатор экспедиции, Севернский фонд по изучению диких птиц, поставил перед ее участниками следующие задачи: отловить и доставить в заповедник фонда в Слимбридже несколько экземпляров малых белогрудых уток и выяснить, встречается ли там редкий вид гаги Стеллера. Ни одна из этих задач выполнена не была, однако недели, проведенные в арктической тундре и еловых лесах, дали будущему писателю не меньше материала, чем приключения прошлого лета на Средиземноморском побережье.
Одиноко стоящая ферма на севере фюльке Финнмарк произвела на него неизгладимое впечатление. «Ноатун» располагалась у реки Пасвик, вблизи границы с Россией, хозяйство на ней вел некий Шаанинг — он жил здесь постоянно, с женой, племянником и племянницей, на расстоянии нескольких десятков миль от другого человеческого жилья. «Великолепное место для подлинной трагедии, — записал тогда в дневнике Джон, — здесь есть нечто вечное и роковое, как у древних греков». Много лет спустя он обратился к этому своему опыту и создал образ Густава Ню-гора в «Волхве», образованного фермера, опекающего слепого и безумного брата-отшельника Хенрика, ждущего в дебрях леса встречи с Богом.
Эти следующие одно за другим два студенческих лета подарили Джону два прямо противоположных опыта: теплоту, культуру и цивилизацию Юга и ледяное безлюдье Крайнего Севера. Оба оставили след в характере Джона, ценившего как славные гуманистические достижения одного, так и целомудренную уединенность другого. «Ноатун» обладала для него опасной и неотразимой притягательностью острова Цирцеи. «Покой, покой и тишина, — писал он об этом месте. — Такой покой был, когда человек еще не существовал, никто не был здесь со дня сотворения мира. Это мир без человека. Иногда тишина здесь пугает — так было однажды, когда я возвращался в сумерках с рыбной ловли и вдруг почувствовал всю жуть этой тишины, олицетворявшей пустоту и бесчеловечность». Эти слова, написанные всего за несколько недель до начала ведения публикуемого здесь дневника, говорят о высокой чувствительности Джона; способный оценить крайности человеческого существования, он, однако, неоднократно делал попытки приспособиться к уютному «срединному» положению между ними. Ли-он-Си, где вырос Джон, на самом деле был очаровательным местечком неподалеку от Лондона, но чем больше молодой человек узнавал внешний мир, тем более удушающей казалась ему заурядная атмосфера этого городка.
Эти два лета помогли Джону открыть свое призвание. Главная тема первого тома дневников — его стремление стать писателем; не просто публикуемым писателем и даже не писателем, чьи книги становятся бестселлерами, не высоко чтимым критиками автором, а писателем, достигшим высшей планки по установленным им самим правилам. Дневники дают возможность проникнуть в глубину эмоциональных затрат, неизбежных при такой цели, да и вообще сопутствующих периоду ученичества.
Литературный успех пришел к нему не скоро, но огромная решимость и уверенность в своих силах дали Джону возможность благополучно миновать все сомнения, разочарования и трудности, неминуемые при такой задаче. В этой всепоглощающей страсти и напряжении, с каким он делал свою работу, было нечто героическое. В то время как другие писатели удовлетворялись тем, что взбирались на Парнас только в своем воображении, для Джона не было ничего необычного в том, чтобы преодолеть Аргивскую равнину и совершить восхождение на настоящие горы.
Дневники также показывают тесную связь между литературным вдохновением и событиями личной жизни. Ален-Фурнье, автор «Большого Мольна», одного из любимых романов Джона, однажды заметил, что как писатель он годится только на то, чтобы сочинять истории, которые впоследствии случаются с ним самим. Из дневников Джона видно, что он часто думал точно так же. В них описывается жизнь, которая проходит не в замке из слоновой кости, — драматических коллизий в ней более чем достаточно.
Решив не лукавить с собой, Джон вкладывает сердце во все, что его занимает: литературный труд, путешествие по незнакомой стране, любовное приключение. Одна из наиболее привлекательных сторон дневника, иногда сглаженная иронией и ощущением абсурдности происходящего, — полное, без всяких ограничений, погружение в жизнь. Писатель ни над чем не опускает завесу молчания, избегает всяческих компромиссов, — напротив, он вглядывается в жизнь острым, проницательным взглядом — безжалостно откровенный, когда дело касается своих или чужих промахов.
Это не означает, что он не подвержен заблуждениям. На самом деле его склонность к самообману и эмоциональная уязвимость добавляют горький привкус в процесс самоопределения, о чем и говорит дневник. Несмотря на многократно расширившееся за время пребывания в Оксфорде представление о жизни, автор дневника, пустившийся в плавание по времени, выглядит робким и застенчивым человеком, одиночество заставляет его остро переживать как презрение, так и любовь. Поразительна его чуткость к окружению. Молодой человек, год после Оксфорда преподававший во французском университете города Пуатье, все еще остается нерешительным и одиноким и, оказавшись на прекрасном греческом острове Спеце, переживает духовное возрождение, чем-то похожее на ту радость, что испытал будучи школьником, когда ему открылась красота Девоншира.
Этот покрытый пихтовыми лесами остров с его отмелями и видом на далекие Пелопоннесские горы стал для молодого человека еще одним обожаемым местом. Когда много лет спустя Джон впервые прочел «Большого Мольна», он, должно быть, испытал удивительное чувство сопричастности прочитанному: ведь история мальчика, который находит, а потом теряет волшебный мир, не раз была и его историей.
В дневнике Джон пишет о нескольких таких местах. На остров Спеце он прибывает, чтобы преподавать в престижной школе Анаргироса и Коргиаленеоса, однако больше всего ему нравится бродить, подобно Робинзону, по острову и радоваться, что он обрел «такую драгоценность, Остров сокровищ, истинный рай».
Завершив учебный год, Джон отправляется в путешествие по Испании в компании французских студентов, знакомых ему еще по Пуатье, и страстно влюбляется в Моник, девушку из их группы. Он считал, что в ней «есть все, чтобы стать совершенной женщиной», — пусть она и слишком идеальная, чтобы преуспеть в жизни. В девушке Джон видел «отблеск иного мира» и так и не открыл ей своих чувств. В то время как автобус вез их по выжженным солнцем равнинам, переваливал через высокие горы, Джон страдал, сознавая, насколько недостижима его мечта; околдованный этой princesse lointaine[4], он не мог по достоинству оценить величественные соборы и мавританские дворцы Испании.
Из поездки он вернулся, чувствуя себя «еще более одиноким, чем когда-либо». Однако на втором году преподавательской деятельности его начинает неудержимо тянуть к Элизабет, жене нового учителя английского языка. Он внушает себе, что ему нельзя к ней привязываться: «Остров — наихудшее место для возникновения любовного треугольника». Но от судьбы не уйдешь.
Уже в Англии, после многих треволнений, треугольник наконец перестает существовать, но до конца дневника остается ощущение, что Джон продолжает скитаться, в его жизни возникают новые дорогие места; и только будучи уже известным писателем, он поселяется в Лайм-Риджисе, городке на южном побережье, где живет вот уже сорок лет.
Учитывая прямой и бесхитростный характер этого дневника, важно подчеркнуть, что между оценкой Джоном ситуации или человека и объективной реальностью часто зияет пропасть. В дневник заносишь вещи, которые не осмеливаешься произнести вслух, где позволяешь излиться своему гневу, чувству неудовлетворенности и предубеждениям, какими бы неразумными они ни были.
При редактуре дневника самым главным для меня было сохранить уважение к этой свободе мысли. Я сознательно не подвергал записи никакой цензуре, однако не мог не испытывать сомнений по поводу многих мест, которые могли огорошить людей, и подумал, что надо предоставить право самому Джону решать, не стоит ли снять некоторые его комментарии.
В результате наших бесед стало ясно, что он сожалеет о многих своих суждениях, однако считает, что раз уж он их высказал, то какими бы глупыми, неправильными и обидными они сейчас ни казались, если их выбросить, дневник утратит живое начало: ведь он отражает его прошлые чувства.
Решение оставить все как есть, несмотря на то что некоторые записи могли больно ранить его ближайших друзей — ведь именно они были самой удобной и доступной мишенью, — проистекает из его топкого писательского чутья. Стоит процитировать кое-что из самого дневника, чтобы показать, как важен для Джона принцип полного соблюдения правды. Влюбившись в свою первую жену, Элизабет, он вскоре делает следующую запись: «Она попросила ничего не писать о ней в дневнике. Но я люблю ее так сильно, что не могу не писать». И делает такой вывод: «Если я что-то и предавал, то этот дневник — никогда». Так же он думает и по прошествии пятидесяти лет.
В одной из недавних статей писатель Уильям Бойд высказался так: «Ни один правдивый дневник, заслуживающий, чтобы его так называли, не может быть напечатан при жизни автора. Только после его смерти дневник воспринимается как достоверный документ». Мне кажется, случай Джона опровергает это высказывание. Непоколебимое решение сохранять верность всему написанному — лучшая гарантия его правдивости.
Гораздо более серьезная угроза для цельности дневника исходила из необходимости ужать его в целях публикации (изначальный объем — два миллиона слов — равнозначен двадцати крупным романам). Доводя его до нужного объема, я не ставил перед собой цель собрать воедино «лучшие отрывки», мне хотелось доискаться до сути характера Джона, его интересов, стремлений на протяжении этих лет. Было очень трудно отдать должное исключительно широкому кругу его интересов, к большинству из которых он относится так же серьезно и страстно, как и к сочинительству. Джон однажды назвал эти столь разные свои ипостаси «клубом Джона Фаулза». Среди его членов (назовем далеко не всех) — поэт, орнитолог, натуралист, путешественник, великолепный садовник, неутомимый краевед, музыкант, киноман, книжник, собирающий раритеты, и критик, обстоятельно и проницательно анализирующий почти все, что читает или видит. Если эти персонажи появляются на страницах дневника чаще, чем мне бы того хотелось, то надо помнить, что все они и по сей день остаются почтенными членами клуба, хотя центральное положение в нем все же занимает писатель Джон Фаулз.
Этот дневник — своего рода барометр, показывающий, как меняется и взрослеет личность (иногда идет откат назад) под влиянием жизненного опыта. Каждый, кто читает дневник, сразу же отмечает яркость и мощь повествования. Чтобы сохранить эти качества, приходилось идти на сокращения. Те места, где Джон выступает только как наблюдатель, изучающий людей и окружение, сокращались, чтобы ярче проступала его собственная жизнь. При отборе учитывалось, насколько та или иная личность, эпизод или вещь помогает лучшему пониманию его характера, способствует движению действия вперед.
Этот процесс дистилляции упорядочивает и придает направление свободно написанному дневнику, который сам Джон назвал «бессвязностями». Редактор, которому доступен ретроспективный взгляд, может систематизировать материал, то есть сделать то, что было невозможно для писателя, заносившего в дневник события текущей жизни. Однако такая логическая последовательность, при всей ее внешней привлекательности, все же является упрощением.
Сжатый вариант дневника, где особый акцент делается на значительных событиях и достижениях в жизни Джона, таит в себе опасность представить писателя человеком, целиком поглощенным собой, живущим чрезвычайно напряженной жизнью, что не совсем так. Создается впечатление, что в его жизни одна драма следует за другой, хотя читатель дневников, не подвергшихся редактуре, увидел бы, что у Джона много времени уходило на то, чтобы просто «предаваться созерцанию». Например, сюда не вошли интереснейшие рассказы о его многочисленных путешествиях, потому что они были скорее отступлением от главного повествования, чем его продолжением, а ведь сами по себе они принадлежат к наиболее счастливым и дорогим воспоминаниям писателя. Поэтому надо помнить, что хотя мы, подготавливая дневник к печати, старались сделать его представительным, однако никогда не претендовали на полноту материала. Только изначальная версия может считаться исчерпывающей.
В небольшом произведении «Дерево» Джон сравнивает работу над романом с путешествием по незнакомому лесу. Он считает, что «леса, большие и не очень, на самом деле изощреннее любого художественного произведения — ведь в нем, в отличие от леса, всего один путь». Эта мысль показалась мне удачной аналогией: ведь и я, как редактор, выбираю один путь в лесу со многими тропами. Те же, кто захочет увидеть весь лес, могут прочитать полный текст дневников, которые хранятся в Гуманитарном центре Гарри Рэнсома в Остине (штат Техас)[5]. Как говорил сам Джон: «Именно там будет находиться мое эго, моя личность, чего бы она ни стоила».
Дневники, из которых собран первый том, почти целиком написаны от руки мелким, подчас неразборчивым почерком, но мы не делали проблемы из трудности их прочтения и наших сомнений. Пойди мы по этому пути, дневники — увлекательнейшее чтение — могли бы кое-что утратить. Я просто опускал недоступные прочтению места или сам подбирал слова, подходящие по смыслу. Я избрал этот скорее практический, чем академический подход, потому что понимал: серьезные ученые, задайся они целью полностью расшифровать текст, смогут этого добиться, имея в своем распоряжении оригинал.
По этой же причине я старался делать как можно меньше сносок. Голос Джона такой уникальный, что любое постороннее вмешательство только раздражает. Я прибегал к ним лишь в том случае, когда их отсутствие вызвало бы еще большее раздражение. И все же некоторые вопросы, которые читатель может счесть важными, остаются без ответа. Чаще всего они относятся к многочисленным рассказам, пьесам и стихам, написанным Джоном задолго до того, как его стали печатать. Большая часть этих ранних произведений уничтожена, и, хотя их названия сохранились в дневнике, теперь, по прошествии многих лет, Джон не может вспомнить, о чем они. Это досадные упущения, но нас должна утешать мысль, что личный дневник — не каталог, от него глупо требовать педантичной основательности.
Последний роман, «Червь», Джон Фаулз опубликовал в 1985 году, почти двадцать лет назад. Такой затянувшийся перерыв в работе может навести на мысль о конце литературной деятельности, если не вспомнить, что «Волхва» он писал пятнадцать лет. Джон не торопит себя, не подгоняет под график, роман у него вырастает из сложнейшей мыслительной работы, которая движется в удобном для нее, непредсказуемом темпе. За последние два десятилетия в жизни Джона произошло много событий, которые могли бы подавить творческий импульс, — это и потери близких, и собственная болезнь, однако ощущение себя писателем в нем сильно, как всегда.
В какой-то степени дневник вытеснил очередной роман, став главным делом писателя после смерти его первой жены, Элизабет, в 1990 году. В этот переломный момент дневник дал возможность Джону оглянуться назад, окинуть взглядом жизнь, попытаться понять себя — то, к чему он стремился во всех своих романах.
Когда работа над первым томом близилась к концу, я спросил Джона, чего он ждет от издания своих дневников. Мы сидели в его кабинете, края письменного стола почернели от следов множества искуренных сигарет, и я подумал, что первые из них относятся еще ко времени написания «Коллекционера».
— Дневник может показать людям, кто ты и кем был на самом деле, — ответил он. — Альтернатива этому — не писать совсем или создавать что-то наподобие безжизненного, то есть лишенного листьев, сада.
Эти слова показывают, какая сокровенная связь существует между Фаулзом-романистом и Фаулзом — автором дневников.
Много лет назад Джон говорил, что роман не передает никаких философских утверждений или научных истин, вместо этого он «дает ощущение жизненной правды». Его дневник обладает тем же свойством, ему присущ обычный парадокс художественной литературы: воздавая должное одной стороне действительности, одной правде, писатель часто наносит вред другой.
В действительности связь между творчеством Джона и его жизнью очень тесная, и сам он считает, что к его дневнику правильнее было бы относиться как к еще одному роману. Если допустить, что в процессе написания художественного произведения создается серия масок, за которыми таится автор, то два тома дневников предлагают еще одну маску, порожденную не каким-то одним событием или определенным отрезком времени, а всей жизнью — от юности до старости. «Вот почему я думаю, что мои дневники, или «разрозненные записи», как я их называю, — действительно последний роман, который я должен написать».
Этот том — первая часть романа. В его конце молодой писатель добивается огромного успеха, но решает жить вдали от литературного мира. Во втором томе мы узнаем, как он использовал эту добровольную ссылку.
Чарлз Дрэйзин Июль 2003 г.