3 октября 1952
Снова в Греции. В последний момент — не в силах оторваться от горьковато-сладких воспоминаний — взял с собой этот дневник. Здесь же солнце и необычная жизнь постепенно сжигают память о прошлом. Очень трудно писать — как нигде: в этой сказочной стране постоянно хочется бездельничать
4 октября
Приехал на остров. Здесь ничего не изменилось — будто никогда и не уезжал. Все учителя уже собрались, сидели за круглым столом и обменивались банальностями. Я изо всех сил старался излучать радость и веселье.
Вскоре я понял, что мне негде спать. Моя комната заперта а в корпус учеников, где есть свободная кровать, попасть было нельзя. Египтиадис, добрый самаритянин, не покидал меня, громко требуя, чтобы мне открыли. Директор, не выдержав крика распахнул окно и велел нам угомониться.
— Скажите этому ублюдку, что мне негде спать, — обозлился я.
Египтиадис так и сделал.
— Сам виноват, что приехал так поздно, — отрезал старый болван и захлопнул ставни.
Пришлось провести отвратительную ночь на неудобном диване в общей комнате. Поднялся измученный; все тело затекло Жаркий день, полный незначительных событий и мелочей. Но все отступает перед дивным климатом, прелестным островом ярким светом и теплым синим морем. Я плавал около часа надев ласты, и чувствовал себя рыбой.
В саду, и не только в саду, везде, крошечные бледно-лиловые и розовые дикие цикламены. На высохших террасах с оливами — высокая асфодель: белые свечи и пламя. Фиолетовый морской лук под желто-зелеными, давшими прирост пихтами. Осенью здесь и не пахнет.
Тихие лунные ночи; лунный свет заливает все вокруг; спокойное море, ласково плещут волны. Писк летучих мышей, стрекотание сверчков. В серебристой тиши слышится девичье пение. Каждый вечер компании девушек, юношей гуляют по дороге вдоль берега моря и поют. Южная ночь пробуждает желание петь.
Но местное совершенство природы опасно, оно ослепляет. Пробуждается неодолимое стремление погрузиться в нее, бегать, петь, бродить, заниматься ботаникой, наблюдать за птицами, утонуть в ней, уйти в нее с головой, дать похитить свою индивидуальность. Слишком много здесь воздуха, света и ветра.
В полдень на Спеце, в холмах, воцаряется странное безмолвие; иногда, когда нет ветра, ничто не шелохнется, словно все живое отсутствует. Лазурное небо, яркое солнце и могильная тишина мертвой планеты. Такая тишина, что слышишь шум в ушах.
6 октября
Сегодня дверь в мою комнату отворилась, и вошел длиннобородый священник в полном церковном облачении; перед собой он нес крест и зеленую ветку. Я встал, что-то бормоча. Резким движением он стряхнул на пол воду и поднес к моим губам крест. Я колебался, но крест поцеловал, не придумав никаких отговорок. Он окропил водой с ветки мою голову и удалился, приняв как должное мои поклоны и enchantés[415]. Прелестный ритуал.
Это часть обряда очищения водой. Благословение на новый учебный год. Потом учителя сидели в общей комнате, ели ароматные пирожные, покрытые сахарной глазурью, и пили коньяк из больших бокалов. Грекам приходится отмечать каждый праздник. Своего рода компенсация за страх оказаться слишком традиционными.
Поиски дома для Роя Кристи[416]. Любопытно, что я впервые увидел дома на Спеце изнутри и теперь знаю больше о местной экономике. Снять дом с обстановкой здесь можно за 200–300 тысяч драхм в месяц[417]. Обстановка довольно простая. Длинная, обита я чем-то мягким скамья у стены, диваны, пестрые подушки, домашние растения, ярко раскрашенные бумажные иконки. В каждом осмотренном мною доме внутри было так же безукоризненно чисто, как и снаружи, где сверкала свежая побелка. Сантехнические условия всюду плохие; удобства во дворе, вода из бака, никаких кранов. Дома я обходил вместе с Египтиадисом; думаю, мы производили впечатление странной пары. Он невероятно услужливый и добросовестный — до такой степени, что это начинает меня раздражать, и я подозреваю, что он об этом догадывается. К тому же он неточно переводит мои слова. Я достаточно знаю греческий, чтобы понять, что он не передает моего вежливого обращения к хозяевам. Он говорит с ними резко и кратко, опуская мои добрые слова и комплименты. Осматривая дома, я пожалел, что не женат. Даже Джинетту я мог бы здесь вытерпеть — только бы вырваться из школьной тюрьмы, вести домашнюю жизнь.
Впервые после возвращения отправился бродить по холмам. Обычные безлюдье и тишина — только каменистые склоны и пихты. Через какое-то время это однообразие стало меня угнетать, я почувствовал себя больным. Сел и задумался о будущем: девятимесячное пребывание на острове не дает мне шансов завести дом и семью. Я обречен на холостяцкое существование. На меня нахлынули воспоминания о Моник; яркие желто-зеленые иголки торчали гусеницами на пихтах. Повсюду росли цикламены, нежные, трепещущие на ветру, лишенные запаха, маленькие Моник. Горло перехватил спазм невероятной тоски по ней; это происходило все реже, но все так же болезненно. Вокруг никого не было, будто я один во всем мире, но именно это я и ощущал. Как далеко Туар?
Гитара. Теперь я восхищенный владелец одной из них, Евангелос[418] купил ее для меня в Афинах. Я приобрел самоучитель игры на гитаре и уже узнал, насколько неуклюжие у меня пальцы
И несовершенный слух. Не хочу сказать, что вовсе лишен музыкального слуха, просто я совсем невежественный в этих вопросах. Евангелос обещал меня научить. Первый урок при свете лампы в обшарпанной спальне его дома не был удачным. Он не представлял, как надо учить, хотя сам играл превосходно. Мы просто слушали его игру. Придется учиться по книге.
14 октября
Педагокур — так называется школьный суд; пятеро учителей судят учеников. Микрокосм Греции. На судебное заседание допускаются все. Обвиняемые спорят до посинения, доказывая свою правоту, учителя наслаждаются ролью обвинителей. Правосудие исключительно южное: разбирается не столько конкретный случай, сколько прошлое ученика, его сексуальная ориентация, влиятельность отца, характер ученика, его успеваемость и прочие не относящиеся к делу факторы. Думаю, любое правосудие этим грешит. Но в греческом — это особенно бросается в глаза.
Египтиадис. Последняя «шутка» в его адрес — наличие у него внебрачного сына, который учится в нашей школе. Этот маленький мальчик с бритой головой действительно очень похож на беднягу. Другие учителя, особенно Гиппо, подстрекаемые директором, с удовольствием дразнят коллегу. Каждый раз, когда учителя собираются вместе, внимание автоматически сосредоточивается на Египтиадисе. Он мишень, плевательница, мусорная корзина для садистских наклонностей; каждый дает выход своей мании величия и желанию похихикать над близким. Им необходимо кого-то мучить, над кем-то потешаться, найти дурачка, чтобы утвердиться самим.
Я пытаюсь выступить в его защиту, но это невозможно: он сам подставляет щеку.
Однажды он сказал:
— В Греции надо быть циником.
Исключительно верное замечание. Истинный циник восхищался бы здешним лицемерием и коррупцией; лжециник (позер) мог бы переносить эти нравы, однако таил бы при этом злобу и имел нечистую совесть; хороший человек, лишенный цинизма, возненавидел бы Грецию.
И еще:
— В США вы говорите то, что вам нравится, но здесь лучше помалкивать. Если вас не поймут, над вами будут смеяться.
Тоже верно. Когда грекам кажется, что их невежеству или филистерству что-то угрожает, они насмешливо усмехаются.
Необычный день для этих мест — ни ветерка, солнца почти не видно из-за густых испарений. Все замерло — перламутрово-серое, дымчато-серое, голубовато-серое, — каждый цвет любовно смешался с серым. Я смотрел, как рыбаки днем вытаскивали сети, — брюки закатаны выше колен, открыв бронзовые ноги; истрепанные рубашки; они тащили сети и пели гимны, пели красиво, неторопливо, скорбно, в духе дня. К берегу медленно подошла лодка приглушенно-карминного цвета. На пристань ступил и благосклонно огляделся по сторонам деревенский священник, высокий, с сединой в темных волосах, в традиционной черной шляпе и с бородой патриарха. У воды стоял мальчик в зеленом костюме и внимательно смотрел на него.
Сумеречные бабочки, их здесь много. Иногда они залетают в комнаты. Почему эти солнцелюбивые существа летят в тень? Сегодня, наблюдая за одной из них, я понял почему. Она кружила по комнате, зависая в воздухе над разными предметами, и как бы проводила инвентаризацию. Цветы — вот что она здесь искала. В это время года цветы на острове растут в основном там, где можно найти влагу, — на тенистых склонах и в долинах. Сколько поколений сменилось, пока это стало понятно? И у бабочки, и у меня. Я рассуждаю, как Дарвин. Особое очарование изучения природы заключается в попытке постичь отдаленные пути ее развития. Это сродни страсти к путешествиям. Tout comprendre[419]. На днях мне показалось, что я уловил особый крик, издаваемый белыми трясогузками после того, как они поймают мошку. Словно узнал новое слово в трудном языке.
Думаю, что стал поэтом случайно. В двадцать лет творческая энергия бурлила во мне и искала выхода, а поэзия — единственное, чем можно заниматься, ничего не зная о технике стихосложения, не читая специального руководства. Мне кажется, это было удачей. Теперь я художник широкого, а не узкого профиля; я чувствую себя жизнеспособным, чувствительным, полным всхожих семян, катализатором, водоразделом, человеком с многогранным интеллектом. Сейчас, в поэзии, я наивен в своей попытке достичь ясности.
11 ноября
Еду в Пирей встречать Роя Кристи и его жену. Их пароход пришел — необходимые формальности, приветствия, два дня на Афины, Акрополь. Для меня они — как новые игрушки: я наблюдал за их реакцией, проверял, чувствовал свое превосходство, был их гидом и переводчиком. Они вели себя как настоящие англичане, англичане за границей, — ели блюда местной кухни. Были еще наивнее, чем я мог предположить. Конечно же, мы пошли осматривать Парфенон. Они бродили вокруг довольно равнодушно. Рой сделал несколько чисто архитектурных замечаний и выглядел разочарованным, что не было оснований сделать их больше. Похоже, он не ощущал романтической, символической стороны этого места, руин, теней прошлого, прекрасного местоположения. Он дважды повторил:
— Да, сюда стоило прийти.
Странное замечание — как будто он предполагал, что поход сюда будет напрасной тратой времени, и теперь удивлялся, что так не случилось.
Довольно равнодушно они отнеслись и к переезду на Спеце. Когда началось самое интересное, они погрузились в сон; в салоне сидели, повернувшись спиной к красивейшим островам. Приятное разнообразие после Англии — похоже, это все, о чем они думали. Если Рой так прозаически относится к жизни, как он может быть писателем? Ему не хватает артистизма и быстрой реакции; он, как и Денис Шаррокс, почти равнодушен к природе, к естественному окружению. Он впервые увидел Парос, впервые увидел гибискус, но они не поразили его, не подарили ощущение чуда. Восторженность не по его части. Элизабет в этом похожа на него; высокая, сутулая, в ней есть что-то от поджарой собаки, очень сдержанная, довольно беззаботная, но упрямая; ее, как и мужа, Греция оставила равнодушной. Он просто глух к красоте, она же, как мне кажется, считает дурным тоном проявлять восхищение. Такая современная поза — я все видела, все знаю, ничто не может меня поразить — является скорее защитой, чем проявлением агрессии. В очередной раз жалею людей, ничего не знающих о природе, людей, которых не может взволновать мир без человека.
Белая трясогузка, элегантно покачивая хвостиком, идет через миниатюрный редкий лесок розовато-лилового осеннего морского лука. Я видел это несколько раз — очаровательное зрелище.
30 ноября
Ясный, превосходный день. Прошлый вечер отдал пьянству; мы отправились к Георгиу[420], пили, распевали песни, шутили; рецина лилась рекой. Утром голова раскалывалась, само же утро было чудесным — легкий ветерок и ослепительно яркое солнце. Позавтракав, я пошел на холмы, один, испытывая чувство подъема и желания размять ноги. Все вверх и вверх по козьим тропам — в мире пихт, воздуха и залитых солнцем опушек. Ловил древесную ящерицу изумрудного цвета. Оглянулся — белые домики внизу, лодочки в лазурном море. Пихты, солнце, ветер и одиночество. Я снял рубашку и пошел дальше обнаженный до пояса. Наконец достиг центральной гряды; по другую ее сторону — море, блистающее и сверкающее между Спеце и Пелопоннесом. Бледно-голубые горы в пенистых завитках облаков. Некоторое время шел вдоль центральной гряды, потом стал торопливо спускаться по крутому склону, минуя пихтовые рощицы, к заливу Анаргироса[421]. С грохотом несся я меж пихт, стремясь поскорее добраться до моря. Залив Анаргироса — уединенный уголок острова с четырьмя-пятью коттеджами. Около одного я остановился. Старик возился с цилиндрической упаковкой для хранения оливкового масла. У него были густые брови и длинные седые усы. Жена тоже вышла, почти беззубая, морщинистая, веснушчатая, сгорбленная — вылитая ведьма; ее не назовешь подходящей Бавкидой для Филемона[422]. Но она оказалась очень полезной. Сам залив — широкий, удобный, с прекрасным каменистым пляжем, окруженный кустарником, сквозь него просматриваются белоснежные стены коттеджей.
Переваливаю через холм и оказываюсь в заливе Святой Пятницы (Агиа Параскева)[423]. К моему удивлению, он не безлюден. Мистер Пятница — лысый мужчина с легким пушком на голове, в шортах и зеленой рубашке, загорелый, веснушчатый; глаза приятные, добрые; похож на бывшего руководителя скаутов. Это известный в здешних краях господин Ботасис, владелец ближайшей виллы «Джасмелия» (от жасмина)[424]. Пригласив меня на кофе после купания, он исчез подобно фавну.
Я плавал в холодной кристально чистой воде, бросал камушки, загорал. Этот залив самый красивый и уединенный на всем Средиземноморье. Просторный пляж, за ним пихтовая роща, часовенка — и абсолютный покой. За этим узким заливом простирается море, вдали видны Пелопоннесские горы. Я съел три яйца, слишком острый рокфор и два яблока. После этого почувствовал себя хорошо — язычником, животным, тем, кто находится в полном согласии с природой.
Поднялся в «Джасмелию». Хозяин тепло встретил меня, провел в уютную гостиную, дал возможность ознакомиться с его картинами, фисгармонией — по его словам, он профессионально пел в опере, — просмотреть гостевой альбом. Впечатляющее количество знаменитостей побывало здесь. Великий старик Венизелос украшал этот список, в альбоме были его фотографии под сводчатой галереей. На других фотографиях — английские адмиралы, аристократы, писатели, художники. Я написал: «Здесь Средиземноморье предельно выражает себя, хозяин же — само гостеприимство». Похоже на визит к дантисту, где каждому вручают книгу отзывов. Этот коротышка — удивительный человек, по-детски обаятельный, энергичный и жизнерадостный; его тщеславие не раздражает, он доброжелательный и гостеприимный. Провел меня по всему дому, словно я — выгодный покупатель. Виллу он спланировал и построил сам; ее не назовешь красивой, но глаз она радует; в ней много полукруглых арок, а уж расположена она исключительно живописно — на крутом склоне, разделяющем две уютные бухточки, в окружении пихт, спускающихся к самому берегу; впереди за морем горная цепь Парной, а позади залитые солнцем лесистые холмы Спеце[425]. Лучшее местоположение трудно вообразить — возвышенное сочетание леса, моря, солнца, ветра и гор. Совершенство не романтического, а классического рода.
Мы поднялись на крышу и постояли на верхней террасе. Где-то далеко внизу, в пустынной долине, пела девушка; сильным голосом она свободно и непринужденно распевала турецкую песню, которая долетала до нас в отрывках, и из них не удавалось сложить целое. Сверху мы увидели, как к дому бежит маленький мальчик.
— Телеграмма, — сказал Ботасис.
Посланец, неожиданный, как Гермес. По извилистой тропинке мы спустились к частной бухте Ботасиса. На хозяине были альпинистские ботинки, кепка от солнца, огромные темные очки; он непрерывно говорил о себе и Спеце. Мы прошли мимо дерева.
— Если кто-то срубит это дерево, то только я. Никому другому не позволю.
Дерево росло посреди дороги, загораживая всем путь. Ботасис заговорил об Анаргиросе:
— Очень несчастный был человек, сплошные семейные неприятности, — потому и оставил все свои деньги на доброе дело.
Он показал мне, где привил побег фисташкового дерева к це-ратонии. На холм он взобрался не останавливаясь, но дышал тяжело. Для человека его возраста это было нелегкое испытание. Ботасис ругал мою школу, ее директора, попечительский совет, и потому не мог мне не понравиться.
Он проводил меня до половины пути, пройдя две или три мили по своей дороге, которой премного гордился и постоянно о ней говорил, — упоминал о связанных с ее строительством трудностях, применении динамита, рассказывал и другие истории создания этой великолепной, но никуда не ведущей дороги. Мы миновали колонию разросшегося асфоделя — зеленые толпы маленьких человечков. При заходе солнца Парной был ослепительно прекрасен, его голубая линия четко вырисовывалась на зеленоватом небе; на востоке из-за хвойных лесов выплывала полная луна. Строительством внутреннего, удаленного от моря отрезка дороги руководил анатолиец, он без всякой помпы проложил несколько сотен ярдов трассы через сосновые леса в самой уединенной части острова. Этот строитель — «замечательный работник» — умер от голода во время оккупации.
— Он, бедняга, напоследок сказал: «Теперь мою дорогу никогда не достроят».
Я посоветовал Ботасису поставить памятник на его могиле.
В конце дороги мы распрощались, и я продолжил путь уже по дороге Анаргироса — длинной, петляющей, ведущей к морю. Мимо торопливо проехал мальчик на осле, колокольчики на животном громко звенели. Мальчик сидел, высоко подняв колени и откинувшись назад; копыта осла звонко стучали по набитой тропе и гулко разносились в лесной тиши.
Дальше путь вдоль моря. Луна ярко светит, прочерчивая сверкающие дорожки, в ее свете можно читать. Черные ветви пихт, тени кипарисов и волдыри у меня на ногах.
Декабрь
Расследование на Спеце. Вчера одного из официантов, восемнадцатилетнего парня с лицом идиота, уличили в воровстве. Полицейские увезли его в участок. Он сознался в воровстве, отрицал только, что украл плащ. Его били, но он молчал. Тогда его привезли в школу и допросили там. Юношу морили голодом и били палками. Я наткнулся на неприятную сцену в общей комнате. Юноша с красным, опухшим лицом ползал по дивану, плакал, подвывал. Красивый и опрятный молодой сержант стоял над ним, держа в руках розги. Ученики могли видеть (да они и видели) из соседней комнаты, что происходит. Вечером они только и делали, что шушукались, обсуждая, что полицейские делали с официантом. Говорили, что его кололи иголками, били и не давали есть. Большинство считало это шуткой. Я был в такой ярости, что не выдержал и ушел к супругам Кристи. Они — луч света в хаосе этой невежественной страны.
Сегодня я расспросил о случившемся некоторых учителей. Все подтвердили, что юношу били; мое возмущение действиями полицейских всех удивило. Раз он вор, стражи порядка имели право бить и пытать его. И это европейская страна в 1952 году, после всех ужасов войны. Звери.
Роман Роя Кристи. Не могу сказать, что я высокого мнения о его произведении. Он талантливо и живо воссоздает пейзаж, но большинство его книг — философские дискуссии, а герои не живые люди, а точки зрения, рупоры идей, марионетки. Атмосфера столь мрачная, а психология людей столь таинственная, что эффект подчас комический. Написано очень искренне. Но все перемешано: католицизм, борьба с антисемитизмом, отказ от прохождения военной службы по политическим или религиозноэтическим мотивам, теология, метафизика и туманная, маловразумительная теория Воли (с большой буквы) как истории или Истории в Воле. Ее трудно переварить.
Было неловко заниматься критикой. Я не мог сказать, что, по моему мнению, это ни к черту не годится, ему следует порвать рукопись и все начать заново. В жизни он очень практичный, приземленный, веселый, любящий выпить гедонист, и каждому ясно, что роман фальшивый, умозрительный, и лучше бы ему спуститься на землю и быть самим собой.
Новый стиль в моей поэзии. Сознательно что-то взято от Кавафи, бессознательно — от Роберта Фроста, есть что-то и от Лоуренса. Лаконичный, ровный, разговорный стиль. Отличный способ выгодно преподнести жемчужину. Закончился еще один семестр. Я печатаю «Поездку в Афины, 1952» и собираюсь опробовать ее на Рое Кристи[426]. Я больше чем когда-либо уверен в основной мысли моего сочинения, ее весомости и ценности, хотя и сознаю недостатки стиля, слишком робкого и неоригинального.
В остальном все идет нормально; нагрузка в школе небольшая, и у меня много времени наслаждаться красотой острова, который я все же собираюсь через год покинуть. Я меньше пью и курю, стал более умеренным. Супруги Кристи, на мой взгляд, слишком земные, грубоватые и лишены стержня. Они пьют, не оглядываясь на других, много курят, и если их этого лишить, будут страдать. Он необычный человек, слегка бестолковый и при этом удивительно проницательный; обладает некоторым живописным даром. И писательским — неясным и вялым. На этом пути ему не стать гением. Мне не нравится его бесцеремонная манера брать чужие вещи, постоянная потребность в «выпивке» и «куреве», его искренний, но быстро проходящий интерес к рыбной ловле, сквошу, теннису, кино и ко всему остальному.
Вспоминаю М. и время, проведенное в Испании, но весь сосредоточен на своей единственной цели.
Рождественский сочельник. В опустевшей школе бродят призраки. У меня боли в желудке; у Кристи нет денег; небо нахмурилось; идут дожди. Ничего праздничного. Я ненадолго ушел гулять в холмы; вечернее серое небо, низко бегущие облака. Все вокруг серое, холодное, безжизненное. Я набрел на загон для овец: пятнадцать или двадцать ягнят укрылись под большой, нависшей над ними скалой. Пастуха не было видно. Белоснежные ягнята со смышлеными черными мордочками. Один ягненок весь черный. Смеркалось. По нижней дороге проехали на ослах мужчина и женщина. На женщине зеленая юбка и белый платок — такие крестьянки надевают в праздники. На мужчине ярко-оранжевый свитер, поверх пиджак; он что-то рассказывал. Говорил он громко, но, если б не особый акустический эффект, я не расслышал бы его голоса. Словно сценка из далекого Назарета — два сельских жителя на ослах, и я наверху, на пустынном, заросшем пихтой холме.
Рождество на Спеце не празднуется особенно широко. Мне это все равно, но Кристи недовольны: вечеринки, угощение и выпивка играют заметную роль в их жизни. Рой не менее двадцати раз в день упоминает о выпивке; думаю, это реакция первого пьющего поколения на трезвое прошлое множества предков. Рождественский обед мы вкушали одни в школьной столовой — скудная еда, скверная погода и раздраженный греческим негостеприимством Рой; ученики ели где-то в другом месте с другими учителями.
Вечером собираемся в «Посейдоне»[427]; здесь видные люди поселка кружатся в танце бальзаковских времен. Трудно поверить, но вся атмосфера словно перенесена из Франции тридцатых годов прошлого века. Отцы в парадных костюмах, воротнички накрахмалены; полные строгие матери; притворно-застенчивые дочери — глаза опущены вниз; несколько особенно отважных кавалеров осмеливаются танцевать с дамами «неприличное» танго. Все держатся вблизи небольших столиков — человек четырнадцать-пятнадцать у каждого — и с важным видом потягивают вино или ликер, весь вечер из одной рюмки. Мне казалось, что просто смотреть на них — уже смешно, но Кристи решили взбодрить публику. Рой очень быстро заводится. Он станцевал вальс с Элизабет. Все в полном молчании глазели на них. Гибкая Элизабет танцевала превосходно, несколько в американской манере. Рой — немного неестественно, комично, он становился на цыпочки и подпрыгивал. Когда они кончили танцевать, раздались бурные аплодисменты. Мне все это не нравилось, но им успех ударил в голову. Я не сторонник эксгибиционизма. Рой продолжал свои танцы с прыжками. Элизабет тоже жаждала пусть маленького, но успеха. Рой подошел к самой красивой девушке в зале и пригласил ее на танец. Пока они танцевали танго, царило напряженное молчание, потом такое же напряженное одобрение. Элизабет настойчиво приглашала меня танцевать, но я решил, что не стану принимать участие в танцах: такое испытание не для меня. Между нами возникло нечто вроде классового различия; они, или она, думали, что я считаю их развязными и вульгарными. Так оно и было, но я не хотел, чтобы они это заметили. Потом пошли в «Саванту». Опять греческая музыка. Евангелакис, полный жизненных сил и энергии, исполняет пародии, Рой тоже веселится и продолжает пить — с него хорошо писать молодого Силена. Позже, дома, пение при лунном свете. Думаю, Кристи шокированы и разочаровались во мне. При подобных обстоятельствах они всегда слишком много пьют, становятся слишком взвинченными; я тоже пью, но в отличие от Роя не теряю при этом головы. Как правило, он пьет больше меня. Рой использует спиртное как стимулятор; когда он приходит ко мне, а у меня нечего выпить, он выглядит смущенным и растерянным.
День подарков[428] — безоблачный и теплый. Я весь день просидел один у окна и, раздевшись до пояса, бренчал на гитаре. Этот день принес мне больше радости, чем Рождество.
18 января 1953
Я не использую время полностью. Здесь у меня одна перспектива — забвение; планов хватает, но они не реализуются. Многое в творчестве зависит от упорства и стремления завершить начатое. Легко начать, но вот продолжать… Я по-прежнему не собираюсь идти на компромисс, поэтому каждый проект подвергаю серьезной проверке: достаточно ли он значителен, красив, может ли принести автору подлинную славу. И тогда многие задумки умаляются, оказываются несостоятельными еще до начала работы. Рою Кристи явно не понравилась «Поездка в Афины», но его пристрастия и антипатии настолько причудливы и субъективны, что его мнение меня нисколько не тревожит. Больше беспокоит стиль. Где он? Или он скоро установится, или этого не случится никогда. По-прежнему много шлака — неточности, непоследовательность, подражательность. Сейчас больше всего я ненавижу поверхностную, современную фотографически-кинематографическую технику. Взять, к примеру, Г.Э. Бейтса, великолепного ремесленника, работающего в реалистической манере, академика от литературы, и чего стоят его жизненные впечатления? Ничего. Академическая дребедень, великолепно преподнесенная и полностью лишенная внутренней духовности. Повсюду, повсюду теперь этот дух глянцевых журналов, первоклассный, отшлифованный репортаж, полный ярких выражений и красочных определений. Да пошли они к черту!
Моник. Феникс.
Тяжелый вечер с четой Кристи. Пустая трата времени. Я не хотел оставаться. С ними надо постоянно пить, потягивать спиртное из бокала. Мне же хотелось побыть одному, провести время с толком. Мне ненавистна мысль, что время идет, а я ничего не делаю. В отношении времени я скряга.
У нас был горячий и нелепый спор о вине нацистов. Рой спорил с необычной, пацифистско-католической точки зрения. Он считает Нюрнбергский процесс ошибкой, ужасной ошибкой; нацистов нельзя было наказывать: союзники не менее виновны, они тоже бомбили немецкие города. Кажется, он не принимает во внимание изначальных намерений и не видит разницы между жаром битвы и хладнокровным истреблением людей.
Я предложил рассматривать Нюрнбергский процесс как зарождение нового правосудия: именно тогда преступления назвали преступлениями, хотя в момент их совершения закона против них не было. Закона против применения газовых камер не существовало, но это не означает, что Олендорфа следовало бы освободить[429]. Рой спорил в абстрактном, бездоказательном духе митингов в Гайд-парке.
Конечно, нацисты невиновны в том смысле, что их заблуждения — результат экономических и социальных условий, прошлой истории. Ведь ни одно животное не виновно в абсолютном смысле. Закон и наказание — всего лишь временные уловки общества вроде подпорки для дерева, чтобы со временем оно окрепло.
— Ну а что, — взревел Рой, — ты скажешь о том, что все готовились к войне? Все эти чертовы лицемеры. Как насчет Соединенных Штатов, нас?
— Есть разница между подготовкой к войне и объявлением войны. Если в следующий раз войну объявит и проиграет Америка, тогда, надеюсь, мир будет судить зачинщиков, как судил нацистов. Ты можешь утвердить закон против убийства, потом сам убить и быть судимым в соответствии с собственным законом. Это не означает, что закон несправедлив.
Мы перескочили на другую тему. Если бы Рой не был таким эгоцентриком, думаю, он поменял бы точку зрения. Я просто взбесился, когда он завел речь о психической атаке союзников на нацистских заключенных в Нюрнберге.
Какая еще психическая атака?
Это было отвратительно, сказал Рой. Их заставляли носить тюремную одежду. Часами допрашивали, не давая никакой еды. С ними чудовищно обращались.
Чаша моего терпения переполнилась, и я сам стал кричать о концентрационном лагере в Белсене и эсэсовских преступлениях.
Потом разговор перекинулся на евреев, которых Рой превозносил. Только одна однородная нация, ядро, сердце мира, единственный народ, несущий миссию, знающий о своем предназначении и обладающий «историческим чутьем», — так это называл Рой.
— Ты еврей, Джон, — говорил он. — Ты думаешь, как еврей, и сам этого не знаешь. Ты видишь в себе француза и древнего грека, но ты еврей.
Мы продолжали спорить — я не столько из-за несогласия по еврейскому вопросу, сколько из духа противоречия. Хотя у Роя, несомненно, экстремистский взгляд как на евреев, так и на будущее, которое он в принципе не признает; Рой живет в настоящем, пребывает в нем, не задумываясь о будущем. Идеалы — обременительная ноша и т. д. Нет ничего наивнее таких представлений. Отрицать идеалы — безумнейшая из иллюзий. Рой рассвирепел, когда я назвал его гедонистом и экзистенциалистом, но в la vie quotidienne[430] он именно такой. Он пьет, думает исключительно об удовольствиях, комфорте. Его занимает только та жизнь, что Проходит здесь и сейчас. Еще я назвал его реакционером и варваром, а потом задал вопрос: почему он занимается творчеством — на который не получил ответа.
Странно, но у него какая-то прерывистая, импульсивная воля. Я знаю, он считает себя волевым человеком, потому что страстно себя выражает и осуществляет все свои прихоти. Ему нравится встряхнуть человека, вывести его из «летаргического сна». Но такая воля не находится под контролем разума, в этом ее слабость. Его взгляды, такие крайние и неубедительные, показательны, как и автоматическая критика всего, что не соответствует его мировоззрению.
25 января
Необычный для Греции январь — сырой, мрачный; но вот наконец выглянуло солнце. Сегодня явился нежный призрак летнего дня. Я пошел в холмы, бродил среди пихт. Ни ветерка, ни звука; когда сидишь неподвижно — полное безмолвие: недвижные деревья под косыми лучами солнца, заброшенная церквушка. В воздухе разлит сладкий, медовый аромат. Я увидел первую паучью орхидею. Потом сидел на ограде развалившегося дома, остро ощущая очарование острова, наслаждаясь теплом, тишиной, пихтами и покоем. В такие минуты это место кажется чудесным далеким раем. Когда я возвращался, море постоянно меняло цвет — оно было сиреневым, бледно-голубым, ярко-синим, изумрудным. На фоне свинцовых туч острова на востоке сияли голубым и розовато-лиловым цветом. Мне повстречались три девушки из поселка, они шли рука об руку и пели от всей души, как поют жаркими летними вечерами.
Устаревшие слова — «посреди», «надлежит», «обитать». Не могу их употреблять. Против них у меня сложилось стойкое предубеждение. Эти слова, которые я употреблял долгие годы, кажутся мне теперь затасканными, ненадежными; я не уверен в них больше и не получаю от них никакого удовольствия. Нужно вести им учет, чтобы понять, насколько они просочились в текст. Клише и анахронизмы, постоянная осада.
Паучьи орхидеи. Две растут в жестяной банке на моем столе — прелестные, элегантные, маленькие растения; стоят почти прямо, по два цветка на каждом стебельке, смотрят, подобно Янусу, в разные стороны. Два широких зеленых крылышка, два боковых лепестка, зеленый шлем и роскошная бархатистая коричневая губа, длинная и вздутая.
У меня также живет настоящий паук — апатичный черный тарантул, небольшой, он сидит в бутылке из-под коньяка. Паук сплел довольно жалкую паутину и поедает в большом количестве мух. У него крупные зеленые ядовитые зубки; в нем есть какое-то мрачное очарование. Возможно, этому способствует сохранившийся запах коньяка. Сегодня он ничего не ел, лежит скрюченный, ко всему равнодушный, недвижимый — он на пути в нирвану, где никогда не кончается мушиный сок.
11 февраля
Апокриас[431]. Школьный бал. За наш стол после обеда сел американизированный молодой грек. Говорил, думал, танцевал и вел себя настолько по-американски, что как-то забывалось, что он грек. За обедом было скучно — с нами сидел директор. Вина хоть залейся. Супруги Кристи пили, как обычно, много, постоянно наполняли бокалы, и вечер для меня понемногу превращался в кошмар. Во-первых, начались танцы. Я не танцевал, потому что не могу вынести их публичности: иностранец среди местных жителей всегда привлекает внимание. Остальные танцевали, а я стоял и наблюдал. Во взгляде Роя появилось лукавое, заторможенное, пьяное выражение — дьявол в нем уже скалил зубы и потихоньку выбирался наружу, — тогда и начались неприятности. На столе еще оставалось спиртное, когда я предложил пойти в «Саванту», где намечалась еще одна вечеринка. «Никуда я не пойду, пока здесь есть выпивка». Эту разновидность алкоголизма я не выношу. Это не дипсомания, а культ спиртного. Кристи только о нем и говорят — что бы они хотели выпить, сколько способны выпить, как бы им хотелось выпить. Рой всегда уточняет, как много он выпил. Если вы не пьете наравне с ним, в его обращении появляется презрительный оттенок, что я нахожу нелепым и примитивным. Для него способность много выпить — ценнейшее социальное качество. Во время вечеринки я обычно выпиваю три четверти его нормы, но после этого я, как правило, трезв, а он основательно пьян. По остекленевшим глазам и яростной жестикуляции я понимаю, что спиртное для него — наркотик. Он громче говорит, громче поет и страстно спорит из-за пустяков.
Наконец мы направились в «Саванту». Американец вел Элизабет под руку и явно с ней флиртовал. В «Саванте» была скука смертная. Гитарист Евангелакис отсутствовал. Назревал скандал. Рой злился на Элизабет из-за флирта с Американцем. Она старалась сохранять спокойствие и невозмутимость, как искушенная и опытная женщина, но иногда срывалась. Евангелакиса пригласили играть в другом месте, и я категорически не хотел выяснять, где он, и извлекать его оттуда, как того требовала Элизабет. Однако она не прекращала терзать меня, и в конце концов мы с Роем пошли искать музыканта. Звуки его гитары доносились из дома на холме. Все двери там были заперты. Выходит, это частная вечеринка. Рой все же рвался войти и увести Евангелакиса. Я пытался ему втолковать, что он не знает греков и их обычаи. Рой, как и положено, вспылил.
Трудная ситуация в «Саванте»: Рой злится на меня, Элизабет его дразнит. У нас с Роем перепалка; Элизабет показывает на меня Американцу и шепчет:
— Боже, он такой…
Позже все успокоились, помирились и решили все-таки пойти незваными гостями на вечеринку с Евангелакисом. По дороге Элизабет держалась за мое плечо, но меня не так просто умаслить.
И вот мы впятером — Кристи, Американец, Пападакис[432] и я — подошли к нужному дому. Элизабет стала вызывать Евангелакиса. Через некоторое время гитарист вышел с черного хода. Мы его окружили, и, немного поговорив, он пригласил нас в дом. Основное помещение занимал магазин; вечеринка проходила в соседней комнате, мы могли видеть там пустые столы и горы грязных тарелок. За столом продолжали сидеть пять человек, уставшие и отяжелевшие от еды и питья, — такими обычно бывают хозяева после ухода гостей. Элизабет пригласили войти, или она сама вошла, и после этого мы провели там полчаса, постоянно ощущая неловкость. Элизабет танцевала, преимущественно одна; высокая, хорошо одетая, она импровизировала, расправив плечи и прищелкивая в такт пальцами. Смотрелось это не блестяще. Но Рой так и светился от удовольствия, а молодой Американец повторял:
— Прелестно! Вы чудо, Элизабет!
Думаю, она готова была в это поверить, если б не снисходительно-циничная ухмылка на моем лице; она ее раздражала, но именно к этому я и стремился. Не понимаю, как можно до такой степени не чувствовать ситуацию. Четверо мужчин, организаторы вечеринки, сидели с ледяным выражением в глазах, так и излучая враждебность. Некоторым утешением для меня было присутствие Пападакиса, с которым мы поболтали по-французски.
Наконец мы ушли, направившись домой к Кристи. Молодой Американец и Элизабет постоянно отставали, пропадая из виду. Рой драл глотку, распевая песни, а мы с Пападакисом продолжали говорить по-французски. У Кристи — бесконечный треп и ощущение некоего духовного дисбаланса между мной и супругами.
Они загоняют меня назад в пуританство. Может быть, у них комплекс, связанный с происхождением из рабочей среды, может, это он заставляет их напиваться в обществе. Им хочется быть свободными, раскованными. Однако нельзя относиться к спиртному как к единственному способу развеселиться, эта отчаянная попытка обрести радость, не считаясь с чувствами других людей, — всего лишь современный эгоцентризм, ограниченный и пустой. Богемное времяпровождение эмансипированного рабочего класса. Я опишу их в одной из своих книг.
Частично источником неприятностей здесь является Элизабет. С самого начала я решил держаться от нее подальше. Основной довод — не давать повод для сплетен в школе и на острове. Достаточно раз пройти с ней под руку, и скандал обеспечен. Второе, более важное: мне нельзя, да я и не хочу, вступать с ней в какие-либо отношения. Остров — единственное место, где извечный треугольник просто невыносим, даже если его трудно обнаружить. Здесь, как на сцене, отношения будут драматически изолированы. Установив с ней нежную дружбу, я восстановлю против себя Роя. Да и я буду к нему ревновать. Речь идет не об откровенном адюльтере, а только о незначительных ежедневных намеках на его возможность. Я не знаю, хочу ли стать ближе Элизабет. Но я точно знаю, что в воскресенье меня раздражал ухаживавший за ней Американец, а это уже похоже на ревность.
Было бы самоуверенно, скучно, наивно, глупо отрицать в этом случае мою симпатию к ней. Однако я долго копался в себе — уже сознательно — и не нашел никаких признаков этой симпатии.
25 февраля
Еще одна утомительная пьянка с Кристи. День мы провели на Спетсопуле; праздный день на фоне голубого неба и синего моря. Я повел их на самую высокую точку острова, откуда открывается один из самых прекрасных видов, да и сам остров — сказочная жемчужина. Про такие места думаешь, что они — центр огромного колеса фортуны. У каждой области есть такой центр, но его не так легко найти.
Возвращались на каике, было уже ветрено, и, достигнув острова, мы решили ненадолго зайти в «Саванту». Но наше пребывание затянулось. Рой стал напиваться и взвинчивать себя. К нам присоединился Гиппо. Мы пили узо, а потом я заказал красного вина. Рой и Гиппо запели. Они, должно быть, пели — Рой без передышки — около четырех часов. Мы прикончили четыре или пять бутылок красного; я пил больше других: мне не нравилось пение, и я подумал, что таким образом притуплю восприятие. Чего они только не пели — греческие песни, оперные арии, песни двадцатых, танцевальные песни. Рой пел очень громко. Поет он вполне прилично, не фальшивит, но в его голосе есть своеобразная четкость, что-то от гимна, и это качество он вносит в исполнение всех греческих песен, превращая музыкальное золото южан в позолоту. Поет он и джаз, подражает Синатре — очень скверно, и до смешного неточно воспроизводит американский акцент. Лучше всех пела Элизабет, приятным, хрипловатым голосом, а Гиппо выстукивал мелодию.
Я вновь почувствовал неловкость и нарастающее напряжение. Думаю, мое лицо не выражало явного неодобрения, но сам факт, что я не пел и по большей части не улыбался кривлянию Роя, похоже, их раздражал. Поведение Роя было дерзким, развязным. Он словно говорил: «Мне хорошо и весело, но я нисколько не пьян, хотя со стороны может так показаться». Есть две стадии опьянения. В первой человек сознает, что напился, и не скрывает этого, а во второй хотя и сознает, но никогда в этом не признается. Пьянство Роя — что-то вроде фигового листа, которым он пытается прикрыть свою наготу.
Остальные гости взирали на нас с отвращением, не скрывая раздражения и враждебности. Особенно недоволен был старик Ламбру, хозяин заведения, весь вечер он грозно хмурил брови.
Чрезмерное пьянство — абсолютная бессмыслица. Я видел растущую неприязнь по отношению к нам и продолжал пить, как бы ничего не замечая. Рою необходим алкоголь — он зависит от него. Без спиртного он не может развеселиться, а под его действием превращается в язычника, в одурманенное животное, сатира. Он видит в этом преодоление запретов, раскрепощение, я же вижу только отвратительный переход в иррациональное, грубое, варварское состояние. Еще для меня это знак раздвоения личности. Психология Роя не вяжется с его художественными амбициями. Он пишет длинные сложные произведения, поднимает в них проблемы воли, самоотречения, страдания и пессимизма, а сам живет как раблезианец. Нет, не раблезианец, потому что в его пьянстве есть какая-то одержимость и невротизм, что-то глубинно нездоровое.
У Пападакиса восточные черты лица, он вежлив и дипломатичен, как мандарин, и обходителен, как главный мандарин. Похоже, у него много влиятельных знакомых, он все время говорит о своих проектах по реорганизации школы. Принадлежит к людям, глядя на которых думаешь, что им чего-то недостает — может, кейса, как в руке у дипломата. Очень быстро утвердил свое превосходство над прочими учителями, называет себя помощником директора, советником по внешним связям. Пападакис действительно образованнее и толковее остальных так называемых профессоров. Он бегло говорит по-французски, много читает. Хорошо знает Сефериса[433] и Кацимбалиса[434]. Что еще интереснее, он встречался с Кавафи в Александрии и однажды целый вечер развлекал меня, рассказывая истории из своей молодости, когда бывал в салоне Кавафи. Великолепный, всегда переполненный салон Кавафи, его спокойная, размеренная речь, огромная эрудиция и «поэтический» облик, вкусная еда, великий человек в египетских одеждах[435]. Как-то Пападакис познакомился там с молодым англичанином, который больше молчал. Т.Э. Лоуренс. Мне кажется, что Пападакис во многом похож на Кавафи.
Рой Кристи видит в средиземноморской культуре и философии «поддельный, фальшивый гедонизм». Его предубеждение против классицизма Греции, Франции субъективное, лишенное всякой логики. Он все время говорит, что нужно жить настоящим, не думать о будущем, и, можно сказать, так и живет. Но его совершенно дикие заявления, касающиеся философии и искусства, заставляют меня задуматься: а не розыгрыш ли все это? Как у заслоненного от жизни Д.Г. Лоуренса. В нем есть огонь, сложность, острота и сила, и этой необычности нельзя не позавидовать, но в то же время столько путаницы, односторонности, неубедительности, что зависть быстро проходит. Апокалиптическими настроениями нынче никого не удивишь.
Из того, о чем он всегда говорит (немецкий романтизм, христианство, Север против классицизма, язычества Юга), только классика может привлечь общественно ориентированного человека, сторонника прогресса. Это слабый луч света во мраке. Но, пытаясь притушить свет и затормозить медленное движение вперед разума, — ничего не выиграешь.
Рой показал мне первую часть романа, переписанную им заново. Сырой, резкий, чрезмерно эмфатический стиль; его idees fixes (семитизм, историческая воля и т. д.) проводятся с наивностью ребенка, выбалтывающего секрет раньше времени.
Меня раздражает та настойчивость и убежденность, с какой он говорит о себе как о писателе: «мои книги», «мой агент», «моя работа», — словно у него устоявшаяся писательская репутация. Я заговариваю о своих литературных занятиях только когда без этого нельзя обойтись: например, кто-то входит в мою комнату и спрашивает, чем я занимаюсь. И дело не в недостатке уверенности в себе. В конечном успехе я уверен — возможно, даже слишком; просто не выношу, когда успех присваивают заранее, — это все равно что брать заранее жалованье за следующий месяц. Реальность подменяешь болтовней. Поэтому я стараюсь держаться скромнее.
20 марта
Идет к концу очередной год моей жизни. Меня не оставляет тяжелое чувство, что пора не плестись кое-как, а переходить на бег. Я по-прежнему разбрасываюсь и тону во множестве проектов. И все же не могу преодолеть значительное расстояние между зародышем идеи, ее внезапным бурным раскрытием и конечной стадией — цветком; расстояние, требующее недель и месяцев кропотливого труда. Однако веру в себя не утратил. Я приветствую каждый свой новый промах: ведь его можно устранить, в очередной раз сменив кожу. Чувствую, что копаю все глубже. И даже если с литературной точки зрения глубины моей души не представляют никакого интереса, думаю, я все же не стану сожалеть об этом духовном путешествии. Узнай я сейчас, что все написанное мною не будет иметь никакой цены, или почти никакой, я почувствовал бы глубокое разочарование. Но верю, я сумел бы найти утешение. В настоящее время я ловлю себя на самодовольстве. В обычном общении я не замечаю такого за собой. Но в творчестве — моем творчестве — так много серьезного самоанализа, рефлексии молодого человека, что подобный повышенный интерес к собственной персоне не может не раздражать. Я знаю об этом недостатке и вижу его, но этого мало. Дело в том, что мне не удается избавиться от этой дурной привычки. Пока я не представляю, как писать иначе.
Поездка на Крит, 1—14 апреля
Каникулы не удались. Испортил их собственной филантропией. Покинул Спеце вместе с Кристи на день позже учеников, теплым, лучистым днем, на рассвете. В течение нескольких недель я ощущал скрытое давление со стороны супругов, они явно хотели, чтобы я одолжил им деньги на поездку. Собственных у них не осталось. Всякий раз, выпивая с ними, я старательно душил рвущуюся наружу щедрость. Благополучно обойдя множество опасных моментов, под конец я не выдержал и, попивая с ними кофе, сказал Рою:
— Я мог бы дать вам деньги на Крит.
Они согласились не раздумывая. Не знаю, почему я сделал это предложение. У нас очень разные вкусы. Теперь, задним числом, я жалею о своем предложении. Деньги они не возвратили, и весь мой выигрыш заключается в том, что я кое-что добавил в знание о себе и пережил один-два момента горького разочарования. Мне не жалко денег, мне жалко — и то не очень, — что они оказались неблагодарными. Правда, был один случай, довольно неприятный. Мать прислала мне на день рождения книгу. Дня за два до 31 марта он взял ее в руки и спросил, действительно ли у меня скоро день рождения. Да, подтвердил я, в понедельник. В понедельник ни один из них об этом не заговорил. Про деньги, потраченные на билеты, тоже никто не вспомнил. Конечно, они понимали, как понимал и я, что Рой никогда не сможет их вернуть. Не так уж, впрочем, и много — всего 8 фунтов, и я всегда дал бы такую сумму, если б они попросили. Что мне ужасно не нравится, так это их пренебрежительное отношение к чужим деньгам, их эгоцентризм. Они живут весело, подчас за чужой счет, но умудряются делать это, не оскорбляя чужие чувства. Физически Рой очень чувствителен: грубая ткань, яркое солнце, минута, проведенная на жестком стуле или в неудобном положении, причиняют ему муки. Он не тянул армейскую лямку, не носил тяжелое снаряжение, не занимался строевой подготовкой, не жил в казарме. В группе он стремится быть лидером; все должны делать то, что и он, — останавливаться, пить, есть, идти дальше. Роя можно назвать современным Лоуренсом, но без шарма последнего, без знания природы, цветов, птиц, земли. Нет, не Лоуренсом, а его тенью — бледной, ничтожной.
Элизабет мне нравится больше; она не болтлива, в ней есть стиль, ее не волнует ничего, кроме того, что происходит сейчас; в повседневной жизни она умнее и добрее своего мужа.
20 апреля
Скандал в школе. Учителей-англичан пригласили на встречу с директором и его заместителем, то есть с Анаспостопулесом и Пападакисом. Поначалу все шло как обычно, но потом А. выступил с критикой преподавания английского в школе, говорил о низком уровне, потере интереса и славном neige d’antan[436]. Его критика застала меня врасплох, хотя я и знал, что последнее время он питает ко мне враждебные чувства. Но самое удивительное: он не знает ни одного английского слова и в то же время убежден, что уровень подготовки падает. При нынешнем состоянии духа я вряд ли могу выйти из себя в такой абсурдной ситуации. Его обвинение основывалось на том факте, что в прошлом году я играл в теннис намного больше, чем в этом. Из этого он сделал вывод, что я утратил интерес к ученикам, а следовательно, и к преподаванию. Я действительно разочаровался в школе, но язык преподавал в этом году лучше — во всех группах, кроме одной из восьмого класса, состоящей из неисправимых бездельников.
Произошел обмен взаимными колкостями, взаимными упреками. Добрые отношения между нами рухнули. Рой взбесился больше меня. Теперь у меня не лежит душа к школе.
Очень тяжело и духовно, и эмоционально находиться в конфликте с обществом, в котором приходится существовать. Даже если бы обвинения А. были справедливы, я не чувствовал бы никакой вины. Сама система школы и атмосфера, порождаемая ею, подталкивают к безответственности. Я не могу обманывать себя, принимать эти правила игры. Опасное положение. Я намерен покончить с этим как можно скорее — не с нежеланием идти на компромисс, не со своей вздорной и упрямой прямолинейностью, а с порочными, сложными ситуациями, в которых это мое свойство неизбежно усиливается.
1 мая
Иногда Кристи жутко раздражают своим эгоцентризмом. Мне остается только терпеливо это сносить. Они же беззаботно плывут по течению, считая, что мы отличная команда, и даже не догадываются, чего мне стоят эти дипломатичность и терпимость. С Р. основная проблема — деньги; он всегда охотно их занимает и легко тратит. Он говорит: «Одолжи мне несколько тысяч. Через пару недель верну». И никогда не возвращает, а я, если намекну о возврате, чувствую себя назойливым кредитором. Он всем своим видом показывает, что деньги — ничто, их нужно быстрее тратить, и что сам он относится к ним легко и пренебрежительно, хотя любой человек, у кого их так же мало, как у него, может играть эту роль. Не делается никаких попыток сократить расходы. Один день они сидят дома и как бы экономят, а на следующий идут в поселок, чтобы истратить сумму, на которую можно жить три дня. За поездку на Крит никто со мной не расплатился. Видимо, она считается подарком; меня никто не поблагодарил, не преподнес даже никакой символической вещицы — хоть из многочисленных рисунков Роя, вставленных им в рамки. Отношения между членами небольшой группы людей постепенно все больше поглощают меня, я становлюсь более чувствительным к проявлениям эгоцентричности и гедонизма. Мелочи — но Кристи всегда устраивают так, что я оплачиваю большую часть счета; или я заказываю еду, а когда приносят, они забирают ее себе и мне приходится ждать следующей порции (это случилось только дважды, но само по себе показательно); никакой реакции, когда напоминаешь о мелких долгах, неравномерность при распределении. У Э. постоянно возникают небольшие прихоти — хочу сигарету, кофе, пирожное, — она превращает это в маленький спектакль, что-то вроде женской или детской мольбы о любви, создавая, таким образом, ложное представление о себе. Р. такой же. Они шумят, пререкаются и хнычут из-за пустячных желаний, будто хотят показать, что они слишком свободные, эмансипированные, «независимые» люди и не могут мириться ни с какими ограничениями.
Сегодня Элизабет стала читать раньше меня газету, только что пришедшую на мое имя из Англии, и не вернула, пока не прочитала всю. На уединенном острове такие мелочи приобретают большое значение. У меня же навязчивая идея, чтобы все делалось по справедливости. А Кристи в моем присутствии каждый день присваивают себе немного больше того, что им положено. Они вносят в общество колорит, но представляют и определенную угрозу. Это люди, которые один день расположены к тебе, а на другой равнодушны — с легким оттенком дружелюбия или, напротив, раздражительности; иногда они проявляют необоснованный энтузиазм. В них нет зла — только бесконечное легкомыслие, безответственность, с которыми невозможно бороться. Они не прыгают сломя голову в ад, но тихо сползают туда, глядя в небо. В общество они вносят порчу; вот с такими людьми я должен знаться и преодолевать их влияние.
Мопассан. Продолжаю его читать с тем же удовольствием. Почему Мопассана можно читать в большем количестве, чем любого другого писателя? Во-первых, притягивает богатство и широта его таланта; во-вторых, полное отсутствие комментариев; и наконец, свойство, которое трудно описать, — способность плавно менять смысловые оттенки, особая скрупулезность художника, когда от одного предложения к следующему тянется тончайшая нить. Акварельное искусство уточнений и легких намеков. Его особый талант (ведь всякое литературное произведение должно быть изящным и тщательно отделанным) заключается в том, что он никогда не сбивается с ритма, у него нет неоправданных скачков. Даже в миниатюрах нет напряжения и фальши — ни в сочетаниях, ни в темпе.
3 мая
Весь вечер пил с Кристи; колебание курса драхмы означает удвоение жалованья, это мы и праздновали. Мы с Элизабет выпили много узо в моей комнате, и когда к нам присоединился Рой, ей было нехорошо. Потом — к Георгосу, еще узо, пиво, там же познакомились с американцами, пили виски. Р. и Э. выплеснули на них все свое красноречие, как всегда беззастенчиво выставив себя напоказ (новая аудитория для них, как оазис в пустыне для мучимых жаждой путников), потом все вместе пошли к ним пить кофе. Гидру окрасили ярко-красные лучи величественного рассвета; Рой плавал в розовых волнах; гостям показали Анну[437]. Когда мы вышли, один из американцев, боксер, погнался за белым петушком и бросил его без всяких признаков жизни, черная бородка птицы нелепо смотрелась среди белоснежных перьев. Это запомнилось мне больше всего из той погубленной ночи.
9 мая
Еще одна ночь беспробудного пьянства. Мы с Элизабет репетировали в старом амфитеатре и спустились оттуда с настроением выпить. Вдвоем прикончили бутылку бренди, много говорили в темноте, слушали приемник. Я ощущал, как между нами нарастает нежность. Я тщательно избегаю прикасаться к ней, но наши разговоры и действия настолько откровенны и открыты, что отсутствие физического контакта не очень напрягает. Рой был в раздражении, когда мы вернулись к нему, все еще трезвые — у нас обоих крепкие головы, — и его гнев нас только позабавил. Потом все вместе пошли в поселок, и там Рой, выпив самую малость, быстро окосел. Евангелакис был в ударе; в заведении пировала компания богатых греков. Рой стал «продавать» себя в обычной манере — пытался овладеть всеобщим вниманием. Я сидел в стороне и наблюдал за выражениями лиц. Танцевали, Евангелакис пел; Рой тоже пел. Наконец около двух ночи пошли домой. Рой орал пьяным голосом и заставил везти себя в ручной тележке. (Уже на следующее утро эта новость распространилась по поселку.) Мы доставили его домой, где он заявил, что хочет спать, мы же хотели петь. Что и делали до пяти утра, пропев весь песенник и все популярные мелодии, какие помнили. Рой продолжал спать, а мы лежали на диване в гостиной. Несколько раз прохладными пальцами она касалась моей руки. Но глаза наши ни разу не встретились. Мы близко подошли к опасной черте, за которой открывалась захватывающая, волнующая перспектива. Но даже мысль о возможном треугольнике здесь, на острове, мне невыносима.
17 мая
Началась жара, и я чувствую, как мое сопротивление слабеет. Ничего не могу с этим поделать, хотя и знаю, что все это результат моего одиночества и нашего постоянного контакта. Время от времени я ловлю на себе ее загадочный, слегка презрительный взгляд, иногда она смотрит на меня с жалостью, как будто ситуация, вначале ее забавлявшая, теперь приносит боль. Вчера мы пили узо в моей комнате примерно часов до десяти, и когда наконец встретились с Роем, он был на нас сердит и пошел домой спать; мы же отправились в поселок, чувствуя одновременно близость и смущение, и вечер закончился легким отчуждением. Элизабет пригласила меня домой выпить кофе, и я оставался в ее обществе до 2.30. В атмосфере — скука и скованность. Я все время чувствую желание объяснить ей ситуацию. Она нависает над нами, ощущается в каждом ее жесте, она почти осязаема временами. Сам факт, что я жажду объяснения, хочу привести доводы, почему я (или мы) не можем идти по пути развития наших отношений, говорит о том, что я ищу ее сочувствия, то есть замаскированной формы любви. Я также влюблен (как было с М.) в сам процесс, любовный ритуал, даже если он не принесет счастья и удовлетворения. Разум в восторге, что ему выпал шанс испытать желание и исследовать плоть.
21 мая
Пошел слушок, что мы с Э. обманываем Р. Это должно было случиться на таком острове — раньше или позже. Я рассказал об этом Э. Похоже, она не очень расстроилась, а Р. откровенно хохотал, когда мы встретились вечером, чтобы обсудить ситуацию. Я слишком часто вижусь с Э. наедине, нам надо встречаться реже, и не только из-за сплетен. Мне все труднее отказываться от удовольствия видеть ее; сдерживать проявления чувства, когда она рядом; не прикасаться к ней как бы случайно.
Нужно обязательно жениться не позже следующего года. С острова непременно уеду. Есть несколько предложений — работа в Перу, в Винчестерском колледже, несколько вакансий в Греции. Я все больше и больше (несмотря на растущие сомнения в своих способностях) хочу писать. Здесь же я не могу по-настоящему погрузиться в творчество — слишком много рутинной, каждодневной работы, и я начинаю задумываться, а хватит ли у меня вообще сил для этого.
Рассеянность. Однажды за ужином я потянулся за бутылкой с водой и, не задумываясь, выпил ее всю из горлышка. Только поставив ее снова на стол, я по лицам учеников понял, что совершил оплошность. Ипсиланти изумленно взирал на мой стакан. Я еле сдержался, чтобы не расхохотаться, и поспешил поскорее покинуть столовую.
24 мая
Вечер с Э. Мы пошли вдвоем в кино (Р. устал и рано улегся спать), потом пили узо в таверне. Когда мы наедине, атмосфера становится напряженной, нервной, заряженной электричеством — или же, напротив, унылой, потухшей, безнадежной. Возвращались слегка пьяненькие, полные обоюдной нежности, однако шли порознь, избегая малейшего прикосновения. Но домой идти не хотелось. Зашли к Георгосу, потом спустились к морю, сидели на камне, болтая ногами в воде, молчаливые, трогательные. Я чувствовал, что она ждет поцелуя, и сдерживался как мог, хотя сам хотел этого. Однако последствия были столь очевидны, что я не пошел ей навстречу. Не хотелось целовать ее украдкой и жить в аду ревности. Мое воздержание имело эгоистические корни. Я знаю, какая это скользкая дорожка. Мы решили вернуться в школу (было два часа ночи), взять сигареты и где-нибудь посидеть. Но когда мы тихо крались мимо их дома, в окне неожиданно вспыхнул свет.
— Ну, все! — сказала Э.
Мы немного подождали. Свет погас.
— Мне нужно идти, Джон. Он ждет меня.
Мы не смотрели друг на друга. В моем голосе слышалась горечь, когда я сказал. «Спокойной ночи!» Домой я вернулся в крайнем раздражении. Окажись мы у дома десятью минутами раньше или позже, никакого света не было бы. Я горько сожалел, что не успел ничего предпринять. К утру нервное возбуждение спало. Я заглянул к Кристи домой и сразу же заметил в Э. перемену. Она была сдержанной, равнодушной. Я вообразил, что Р. насладился плодами желания, разбуженного мною. В течение всего дня перемежающаяся любовная лихорадка. Вечером опять виделся с ней наедине. Никакого упоминания о прошлой ночи. Если бы можно было все объяснить! Сегодня я чувствовал в ней легкое презрение, словно я упустил свой шанс. К черту плоть!
9 июня
Провели втроем целый день на противоположном конце острова. Плавали, загорали. Когда вернулись, узнали, что заболела Анна, у девочки был жар. Измерили температуру — 39°, началась паника. Послали за доктором, перебранки, va-et-vient[438], советы, листание справочников, волнение. Анна лежала, укутанная, в постели, неподвижная, молчаливая, только голубые глазенки моргали, глядя на людей странным, загадочным и враждебным взглядом. Я немного посидел рядом с малышкой (первый раз она подпустила меня так близко), гладил ее по головке, а Элизабет стояла и смотрела на нас — короткий синий пиджачок, надетый прямо на лифчик от купальника, темно-синие джинсы; стройная, изящная, загорелое лицо, на голове красная косынка, по-матерински встревоженная, но сохранившая при этом природную рассеянность. Ритм ее жизни размеренный, неторопливый; она как бы витает в своих мыслях; к ее природным добродетелям относится спокойный и молчаливый отказ повиноваться силе. Но она не упрямица. Как правило, она идет тебе навстречу, в ней нет таких чисто женских черт, как капризность и своеволие, — я ненавидел их в Дж. Ее обаяние — в особенной реалистичности, бесстрастности; в ней есть что-то уютное, неявное, и это при отсутствии косности. Из нее никогда не получится гениальная любовница или замечательная хозяйка, но она может быть отличным партнером в жизни.
Из книги об образовании, написанной Пападакисом. «Движение человечества вперед (он имеет в виду эволюцию того, что называет биопсихическим человеческим обществом, обретшим вид современной политико-экономической структуры) пойдет не по пути нарастания цинизма, изощренности, интеллекта, а по пути естественности, простоты, искренности».
Об этом ноет и мое сердце. Назрела потребность в большом очищении и опрощении мира. Конкретный пример — литература; нужно вернуться к благородной naïveté[439], подлинной искренности и простым темам, к новому классицизму, сознательному упрощению запутанного клубка 1900–1950 гг.
Знойное летнее солнце не покидает неба, настало время плотских утех. Дни проходят в плавании, питии; в это время остров опутывает тебя чарами, околдовывает, похищает твою душу, волю и не дает работать. Сопротивляться невозможно.
Ночная рыбалка. Как давно это было, я уже забыл. Небольшой катер, фонарь, тихая вода и освещенный подводный мир внизу. Недавно мы обнаружили на острове еще одну таверну. Ее держат две девицы, по виду шлюшки, и их вдовствующая мать. Мы трое, обе девицы и два рыбака вышли в море. Ловилось неважно. Мы сидели и мало чего видели. В конце концов прилегли и задремали. Рука Э. на моем плече; в небе звезды, плеск воды, девушки, тихо напевающие греческие песни…
Странный сон про нее. Эротический. Слишком реальное ощущение веса ее тела, и я думал во сне: это сон или, может быть, она тайно пробралась ко мне? Никогда у меня не было такой странной иллюзии. Призрачное тело давило на кожу.
11 июня
Болезнь; секс — это болезнь тела. Я увлечен Э., она так занимает мои мысли, что я думаю о ней днем и ночью. И в то же время знаю, что это не настоящая любовь, не та, какую я испытывал к М., а более плотское чувство, — одиночество, жаждущее утешения. Я провел с ней всю прошлую ночь — мы сидели в гостиной (Рой пошел спать), не прикасаясь друг к другу, молчали, испытывая неловкость, но не чувствуя себя несчастными. Пустой, не заполненный никакими событиями вечер. Сидели так до рассвета — плечом к плечу — и смотрели из окна на море.
Теперь я с трудом выношу Р. Должно быть, это ревность, но я также вижу, что с ним трудно иметь дело — уж очень он эгоцентричен. Каждое явление рассматривает применительно к себе. Даже в самых банальных ситуациях ему нужно произвести впечатление, выиграть, победить, преуспеть. Задиристый петушок, постоянно кукареканьем возвещающий миру о своей храбрости. И до такой степени не щепетильный в отношении чужих денег и собственности, что его можно уподобить ребенку. По сравнению с ним Э. спокойна, доброжелательна, сдержанна. Даже если не думать о ней как о женщине, с ней все равно гораздо легче.
Нужно поскорее обсудить с ней создавшуюся ситуацию. Интересно, как она к этому отнесется. Обязательно запишу.
Сегодня вечером они оба пришли ко мне. Пили, были довольно доброжелательны. Я поймал по приемнику классическую музыку. Они заерзали, и я почувствовал презрение к ним, не желавшим слушать музыку. Атмосфера становилась все напряженнее, они ушли, треугольник деформировался, я остался в одиночестве и в прескверном настроении. Что-нибудь в этом роде рано или поздно неизбежно повторится.
Уик-энд в Афинах и начало долгожданного существования в новой ипостаси. Этот год отмечен для меня медленной моральной деградацией — отвращение к школе, растранжиривание денег (как же деньги, даже небольшие, портят человека!), влюбленность в Э. А в придачу набирающая силу жара, приближение летнего солнцестояния.
На рассвете мы были в Пирее, выспавшись на диванах в салоне первого класса. Мы с Э. лежали на одном из них — голова к голове. Рассвет бледно-голубой, розовый, фиолетовый и лиловый, потом зеленоватый и желтый, нежные, спокойные тона; на берегу огни — яркие жемчужины на черном фоне.
В Афинах душно, пыльно; в магазинах множество недорогих вещей; мы тратили деньги словно сошли с ума — половину месячного жалованья за два дня. Рой совсем потерял голову, Э. — тоже, а я проявил слабину и не мог им противостоять; кроме того, мои денежные возможности больше (им же нужен рядом взрослый человек, который контролировал бы их траты). Все завершилось на второй день к двум часам ночи, когда Рой напился до положения риз в «Зонаре»[440]. Между Э. и мною симпатия все возрастала. Мы отвезли Роя в гостиницу и вышли, чтобы выпить кофе.
Я предложил взять такси и поехать к Акрополю; быстрая езда по пустынным улицам в тесной, но невинной близости. На мгновение за окном мелькнул и пропал Тезейон[441]; миновав пихтовую рощу, мы оказались у лестницы, ведущей к Пропилеям[442].
— Давай вернемся назад пешком, — сказала Э.
Я отпустил такси. Взявшись за руки и соприкасаясь плечами, мы поднимались по ступеням. Огонек сигареты под деревом у входа предупредил нас, что здесь дежурит охранник. Пришлось повернуть назад. Внизу простиралось море огней от Пирея до Ликабеттоса[443]. Тишина, ночь, пространство. Театр Геродота Аттикуса[444], равный по величине Колизею, выделялся темным пятном на светлом фоне. Мне было все равно, где находиться, только бы вместе, и я предложил пойти к Ареопагу[445]. На пути — проволочная изгородь, деревья, под ними мрак, каменные ступени, ведущие к небольшому камню, на котором стоял св. Павел. Мы тоже там постояли, как бы паря над городом и глядя, как первые робкие лучи рассвета встречаются с полной луной. Неожиданно я рассердился на Э.; не хотелось ни прикасаться к ней, ни говорить. Но все мгновенно изменилось, как только я взял ее руку, чтобы помочь сойти по ступеням. Мы спустились краем Ареопага и сели, прислонившись к скале. Она прижалась ко мне, я чувствовал токи, идущие от ее тонкого, изящного тела; она молчала, молчал и я. Было тепло, как она сказала потом, «повсюду разлита тишина», сероватый свет, борясь с лунным, пробивался сквозь листву.
Потом она прошептала:
Тебе не кажется, что нам следует поцеловаться, или как? — и я что-то прошептал в ответ.
Ее губы, теплые, бархатистые, и глаза, обычно холодноватые серо-зеленые глаза, теперь нежные, затуманенные, или это я как в тумане, и всё — тысячи мелких случаев за прошедшие месяцы — вдруг обрело новую перспективу, сотни раз, когда я страдал, ненавидел, сожалел, вдруг стали понятны, ясны. Она выдохнула:
— Как давно я этого хотела.
— Я тоже.
Мы передвинулись к другой цельной стороне скалы и, лежа на траве, целовались, ласкали друг друга, что-то шептали в изумлении и опьянении; обнаруживали, открывали, что оба думали одно и то же, подозревали, что другой не влюблен то-настоящему. Ее лицо, нежное, преображенное, новая женщина. Мы продолжали там лежать, пока первые лучи солнца не проникли к нам сквозь деревья и не пришла белая курочка, которая стала клевать что-то в траве рядом с нами. Э. поднялась на ноги и воскликнула:
— Как все грустно! — а я пытался ее утешить.
Надо было уходить. Рассвело, нас могли увидеть с дороги. Взявшись за руки и прижимаясь друг к другу, мы стали спускаться, соображая, где можно утолить жажду. Перешли мост к ресторану, но все официанты спали между столиками. Дальше вниз, к центру, на пути уже попадались первые прохожие, они странно поглядывали на нас: высокая Э. с фигурой манекенщицы, короткой стрижкой, и я, — мы обнимались как школьники. Наконец набрели на захудалую таверну, сели за голубой столик, продолжая держаться за руки. Потом снова вернулись назад, немного прошли вверх и вступили в парк, окружавший Театр Диониса[446]. Там нашли тенистый, заросший кустарником уголок под стенами Акрополя и стали вновь с упоением целоваться. Будто разом рухнула плотина — мгновенная сладостная катастрофа. За два часа мы проделали большой путь, знакомясь с нашими телами, нашими мыслями. Мимо проковыляла старуха и скрылась в усыпальнице, пробитой в камне. Я ласкал стройное нежное тело, маленькие груди, гладкие стройные ноги. В конце концов нам пришлось возвращаться; мы сели в такси, наши руки по-прежнему сплетены, в молчании доехали до гостиницы и только тут вспомнили о Р. и необходимости обмана. Изобретя подходящую историю, вошли с новым ощущением в холл, в лифте снова соединили руки, постучались в дверь. Он был еще в постели, Э. подошла к нему, села рядом и поцеловала, а я смотрел в приоткрытую дверь на его взволнованное, озабоченное лицо и лгал.
Надо было еще съездить в комитет. После поездки я был такой измученный, что еле стоял на ногах, и Э. не намного лучше. Обиженный Р. сказал, что ему спутали все карты. Решили, что мы с Э. немного поспим и встретимся с Р. в четыре. Итак, в полдень мы вновь в гостинице. У нас соседние номера и общий балкон. Она лежала на спине в приспущенном бело-голубовато-ро-зовом платье, пылающее лицо, глаза широко раскрыты. Было очень жарко, тела от прикосновений увлажнялись еще больше, мы лежали, крепко обнявшись, борясь со сном, вожделением и временем. Желание достигло критического состояния. Сгорая от страсти, я чуть ли не бежал из ее комнаты. Наконец сон.
Мы встретились с Роем и узнали, что он решил повидаться со своими американскими друзьями. Нам опять повезло. Договорившись в очередной раз встретиться с Роем позже, пошли в кино. Душный кинотеатр, жаркие руки, плечи. Хороший фильм, но я не мог как следует в нем разобраться, ведь она была рядом. Уже на улице — частые остановки в переулке, поцелуй за открытой дверью, в то время как в комнате наверху кто-то играл Моцарта. Постоянные прикосновения, воспоминания, объяснения прошлых недоразумений. Я безумно рад такое облегчение, что пришел конец этому напряженному состоянию.
Вечер мы провели в обществе других людей, но при каждой возможности касались друг друга. Поцелуй на балконе, когда Р. оставался в комнате. Утром Рой спустился вниз раньше меня, еще один поцелуй, жаркое объятие, она в голубой ночной рубашке.
Пароход до Спеце отошел в полдень. Мы сидели, держались за руки, говорили о каждом в отдельности и о нас вместе, лукавили и в то же время старались щадить Роя. Оба еще толком ничего не понимали, не сознавали, были как в бреду. Обед на Спеце, наши ноги соприкасаются под столом, взгляды встречаются — взгляды заговорщиков. Первый поцелуй на Спеце — мимолетный, при лунном свете, после ночного купания, она в белом купальнике, я в плавках.
На следующий день она пришла в школу с Анной, чтобы вместе поплавать; мы сидели рядом на берегу и ласкались, позабыв о ребенке.
Дни проносились как в тумане. Вернувшись из Афин, Рой и я узнали, что школа на нас отыгралась[447]. Моя гордость была ущемлена тем, что меня изгоняют из такого убогого и порочного коллектива. Это увольнение — почти свидетельство о высокой нравственности. Работы теперь у меня нет, да и денег на жизнь в Англии не много.
Но все это чепуха по сравнению с той удивительной нежностью, естественностью и гармонией, какой мы с Э. достигли в отношениях за три или четыре дня. Сегодня, когда мы целовались всякий раз, когда Р. не было в комнате, он только чудом нас не застукал. Мы целовались в море, если Р. отворачивался. Целовались на крыше, когда Р. сидел за машинкой внизу. Мы находили друг в друге много общего, много нежности, взаимного соответствия. Э. помолодела, посвежела — иногда совсем школьница, нежная, одинокая.
Самое ужасное в этой истории — присутствие Р. Мы все живем на бочке с порохом. Он, конечно, понимает, что Э. от него отдаляется. Но, кажется, меня не подозревает. Однако не сомневаюсь, что за оставшиеся три недели он как-нибудь застанет нас целующимися, и тогда один Бог знает, что будет. В то же время опасность придает особую пикантность любовным отношениям; адюльтер дело безнравственное. Перед Р. у меня нет чувства вины. Любовь не подвластна законам морали. Если он потерял любовь Э. и она обрела мою, произошла химическая реакция, и тут уже ни воля, ни добродетель ничего не изменят. Но жизнь значительно усложнилась — трудно работать, трудно общаться с Р. и очень трудно скрывать свои отношения с Э. В то же время теперешнее существование прекрасно.
Кошмарная ситуация; Э. и я влюблены друг в друга по уши, все трое живем в школе, почти в соседних комнатах. Весь день мы проводим, стараясь избегать Р., украдкой целуемся за его спиной, жмем ноги под столом, обмениваемся быстрыми взглядами — словом, следуем всем порочным законам адюльтера. Треугольника никак не избежать. Э. живет в страшном напряжении. Мы оба стремимся стать любовниками, лечь наконец в постель, но здесь, на острове, это будет верхом безумия. Любовь делает нас безнравственными, лишенными стержня, потерянными, смущенными. Работать я не могу — ее присутствие или отсутствие меня постоянно занимает. Я по-прежнему пребываю в шоке — от неожиданности случившегося, от определенности, сладости и горечи. От странного, переменчивого очарования Э., которая дает и отнимает непредсказуемо, но без тени кокетства.
Дни похожи один на другой: синева, зной, в полдень легкий ветерок, душные вечера. Мы плаваем — Э. в белом атласном купальнике похожа на сильфиду; загораем; едим всегда вместе: обедаем дома, а вечером идем к Георгосу или в поселок. Мы обречены находиться втроем — выхода нет, ловушка захлопнулась. Я кажусь себе чудовищем — обманываю Р, прикидываясь его другом. Он же мне полностью доверяет. Нас с Э. гнетет чувство вины. В какой-то момент все едва не летит под откос. А через неделю мы уже думаем о том, как станем любовниками, о разводе, о крупных переменах в жизни обоих.
Пришла как-то утром с чашкой кофе, когда я еще спал. Свежая, пахнущая душистым мылом, восемнадцатилетняя девчонка да и только, летнее платье в бело-розовую полоску. Лежала рядом и смеялась; и поцелуй, очень долгий, показавшийся в полусне почти бесконечным.
Восхитительные дни, полные смеха, поцелуев, словно мы два подростка. И дни ужасные, невротичные, с комплексом вины, когда искра легко может воспламенить бочку с порохом. Ее грусть, нежный взгляд, усталость. Ее озорство, игривость, улыбки. Ее жесткость, равнодушие, грубость. Она переменчива, как море. Р. все больше молчит, грустит, отдаляется от нас, ситуация становится все более явной. Скоро она неминуемо взорвется. Сегодня особенно ужасный день. Мы сидели в кафе; Р. придрался к какой-то мелочи и довел Э. до слез. Она убежала. Мы с Р. сидели и молчали, впереди — жуткий, напряженный день. В отсутствие Р. мы с Э. вели серьезный разговор. Она жалеет его, из чего я заключаю, что она по-прежнему под его влиянием. Если она уйдет, «это разобьет его жизнь». Я намекнул на то, что может случиться в Англии, но она не поддержала эту тему. Жизнь здесь, солнце и море, дни, похожие друг на друга, нежелание смотреть вперед. Мы живем одной минутой, от опасности до опасности, от наслаждения до наслаждения. Восхитительное роковое скольжение. Прыжок в реальность будет страшен. Если бы Э. захотела, думаю, я прошел бы через все испытания — разрыв отношений, развод, поиски новой работы и все прочее. Но пока я не совсем уверен, что получу ее всю. Я страстно хочу Э., мне нужно ее общество, однако я не уверен в стабильности ее чувств и уважении (ко мне); это необходимо твердо знать, прежде чем совершить такой важный шаг. Я чувствую в ней девическое влечение ко мне, что-то вроде запоздалых подростковых отношений; ведь я смешу ее, поддразниваю и страстно добиваюсь. Но это влечение, не любовь. Она часто говорит: «Ты такой милый», «Ты просто прелесть». Но любви нужны характеристики посерьезнее.
Любовь так быстро утрачивает новизну. Такие романы нужно непременно прекращать после первой недели. Как погружение в холодную воду сначала захватывает дух, зато потом получаешь огромное удовольствие (оттого что не превратил роман в рутину) — Любовь порча. Никогда бы не поверил (Э. говорит то же самое), что стану с такой легкостью обманывать Роя, так усердно, так часто. Вчера мы были одни, разделись, рухнули обнаженные на кровать и только чудом удержались от последнего шага. Такой внезапный взрыв вожделения пугает меня. Рядом бегает ребенок, смотрит. Иногда мне кажется, что она все понимает.
Ситуация с каждым днем становится все более неестественной. Мы с Э. не можем скрыть наше желание остаться наедине. День за днем мы обманываем Р, притворяемся, что нас беспокоит его судьба, а сами обращаемся с ним как с попрошайкой. Никогда не думал, что любовь может превратить человека в негодяя. Теперь он иногда посылает в мою сторону дикий, подозрительный взгляд. Первое время я пребывал в гнусной эйфории от своей сокрушительной победы. Ведь я так легко похитил у него Э., она моя до такой степени, что свободно говорит со мной о нем и передает его слова обо мне. Теперь же я чувствую к нему жалость — моя роль мне отвратительна. Однако невозможно сопротивляться растущему чувству, влечению, симпатии, желанию, любви между мною и Э. Мы пытаемся сопротивляться, но каждый раз проигрываем. Р. по большей части пребывает в одиночестве, его мучают невысказанные упреки. Мы же то грустим, то безудержно веселимся. Если оказываемся втроем, молчим или говорим банальности. Сегодня мы с Э. долго говорили об Англии и о том, что там с нами будет. На горизонте уже маячит развод. Пришла любовь, неожиданная, сильная, глубокая. Последний страстный поцелуй вечером у лестницы, ведущей на крышу.
Любовь растет с каждым днем; положение стало чрезвычайным. Мы с Э. все время вместе. Роя видим только за едой, потом исчезаем. Он пишет книгу и, похоже, не замечает романа под самым носом. Мы так часто целуемся и в такие опасные моменты — когда он на секунду выходит из комнаты или в местах, где нас могут увидеть, — что рано или поздно нас уличат. Наверное, Р. думает, что у нас всего лишь флирт. Иногда он даже снисходительно мне улыбается, как бы говоря: «Да знаю я, что происходит, мой друг, между тобой и Элизабет». Не представляю, что случится, если он поймет, какую страсть и нежность пробудили мы друг в друге, насколько сильно он обманут и предан. Теперь мне ясно, что он никогда не понимал Элизабет — так же как и всех остальных, — для этого он страшно эгоцентричен. Он выдумал для себя некую Элизабет, совсем не ту, какую видит любой нормальный умный человек. Я чувствую, как она стремится к нормальному состоянию, стабильности, естественным любовным отношениям. Она даже утратила собственный возраст, так он давил ее своими тридцатью двумя годами. Мне же, как и ей, двадцать семь; и иногда я бываю шаловливым и юным. Р. личность сложная, он озабочен философскими и церковными проблемами, а также проблемами плоти[448]. Первый раз он женился еще умненьким студентом; в семье был деловой стиль, современный, с честолюбивыми устремлениями. Этот союз провалился. Второй брак был чем-то вроде мистической связи, но свет амбры не помог[449]; затем Элизабет. Еще был бурный роман с финкой, но там о физической близости речь даже не шла. Были и другие романы. Роя я воспринимаю как представителя нравственно неуравновешенной, яростной, антиобщественной силы, не отрицая его стилизаторский талант в искусстве. В каком-то смысле он пародия на Лоуренса. Любопытно — ведь он же не дурак; во всяком случае, человек не бесчувственный, — как он представляет себе наши с Э. отношения. Они оба живут в постоянном напряжении, противоестественно, в атмосфере «мыльного пузыря», каковой я намерен проткнуть. Лично я не смог бы жить с человеком, если между нами разверзлась пропасть, я попробовал бы ее преодолеть, а вот он живет.
Я с каждым днем все больше восхищаюсь Э., загадочной, искренней, нежной, чувствительной, в ней есть все, что хочешь видеть в женщине. Иногда она бывает тиха, молчалива, не склонна к размышлению или к разговорам, и это может раздражать такого болтуна-интроверта, как я. Но под внешней своевольностью и женским упрямством у нее много надежных, земных, здравых качеств. Ее тип красоты никогда не устареет. Зеленые глаза могут быть холодными, а могут таять от нежности, великолепные плечи, маленькая грудь и самое стройное на свете тело. Элегантная нескладность. В ней наверняка есть благородная кровь.
Как меняется любимое лицо: глаза закрыты, и появляется новое лицо, идущее изнутри, — его не увидишь, когда глаза открыты, как бы сильно вы ни любили друг друга.
Днем лежим на холме, в пятнистой тени от пихты, целуемся, разговариваем, часами любуемся синим морем и Арголисом за ним.
Э. попросила ничего не писать о ней в дневнике. Но я люблю ее так сильно, что не могу не писать. Если это предательство, тогда оно современный вариант ситуации из «Похищения локона»[450]. Грех из-за любви. Если я что-то и предавал, то этот дневник — никогда.