Пуатье, 1 ноября 1950
Переезд во Францию. Он прошел без приключений, если не считать одного случая. От вокзала Виктории мы ехали в одном купе с хорошенькой юной шведкой, похожей на озорного мальчишку. Всю дорогу до Нью-Хейвена я курил в коридоре в надежде, что она выйдет из купе. Но она не вышла. На пароходе я увидел ее у бара. Я подошел, взял себе выпить и заметил, что она немного придвинулась ко мне. Но у меня по-прежнему не хватило смелости. Я же, напротив, отодвинулся, наблюдая за ней краешком глаза, и тут обратил внимание, что у меня дрожат руки. Какое неприятное состояние! И все же я не сомневался, что теперь заговорю с ней. Но в решающий момент, когда она была от меня всего в нескольких шагах и только отпила из бокала, в окружающей нас синеве раздался голос американца:
— Не рановато ли для выпивки? — А когда она повернулась к нему, продолжил: — До Франции пить нельзя, разве вы этого не знали? — Девушка улыбнулась. — Вы из Скандинавии?
— Да. — И они ушли вместе, американец с еврейской внешностью и похожая на гречанку молодая космополитка лет восемнадцати. Он был губастый, стройный, с желтоватым цветом лица, манеры выдавали в нем человека примитивного, глуповатого и порочного. На нем была рубашка в ярко-красную клетку. Ушли они, разговаривая. Некоторое время я слышал их разговор и завидовал развязности американцев: перед целой толпой этот тип, нисколько не смущаясь, громко объявил:
— Я был в пятидесяти двух странах, но лучше Франции ничего не видел.
Скажи он, что был только в двадцати двух странах, и это прозвучало бы вызывающе. И еще:
— Афины мне показались маленьким Парижем.
Не знаю почему — и это не такая уж редкость, — многих англичан, в том числе и меня, передергивает от отвращения при виде подобного хвастовства, особенно если такое случается в самом начале знакомства, когда фальшь особенно заметна, и давние отношения еще не могут ее сгладить. За те несколько минут, что длилась эта сцена, я подверг себя мучительному самоанализу. Когда мы отчаливали, я, глядя на сине-зеленую морскую воду, омывающую опоры пристани, успокоился, найдя этому безжизненному цвету параллель — желто-зеленый цвет, столь же лишенный страстности. Две стихии, пребывающие в борьбе. Я анализировал мое отношение к сексу — весьма старомодное, — и утешился мыслью, что моя роль — это роль художника-наблюдателя, пылкого и красноречивого внутри, а снаружи — спокойного, недоступного и молчаливого. Я верю, что во многих отношениях конфликту между реальностью и моей искусственной мечтой лучше оставаться неразрешенным. Ведь если случится так, что я не только достигну сексуального удовлетворения, но и сумею высвободить то внутреннее красноречие и способность к действию, которые таятся внутри, то, думаю, переживаемое счастье значительно снизит уровень поставленных мной художественных задач. Для меня они станут уже неподъемными.
В Париже. Питер Нерс[94]. Странный человек. Стоило мне оказаться у него в комнате в Эколь Нормаль, как он извлек «Тропик Козерога» Миллера и зачитал мне оттуда один или два наиболее пикантных места[95]. Потом рассказал, как легко сходится с женщинами. Ту, что ему понравилась, он приводит сюда и развлекается с ней сколько хочет. Практически весь вечер он твердил об одном и том же. Рассказал, сколько раз за вечер совокуплялся со своей невестой в Оксфорде и что собирается поехать на Рождество в Германию к девушке, которая готова с ним спать, — похоже, он даже не догадывался о двусмысленности — даже для 1950-х — такого поступка; рассказал, как однажды заплатил двум женщинам на Монмартре, чтобы они разыграли перед ним лесбийскую страсть, — этот случай он описал во всех подробностях; как у них с невестой порвались два презерватива и как потом они мучились страхами. И много чего еще рассказал. Рассказал мне, с которым шапочно знаком. Я перебирал в уме причины, почему он это сделал: во-первых, это могло быть от чувства неудовлетворенности — этими рассказами он хотел компенсировать свою несостоятельность; во-вторых, он мог иметь обо мне превратное мнение, полагая, что я опытный и умелый в сексе, и хотел показать, что он тоже не промах; в-третьих, он отчаянно боялся, что его примут за молодого преподавателя, не знающего ничего, кроме науки. Думаю, что скорее всего дело в последнем. Если эти излияния — его искренний и честный взгляд на отношения полов, тогда он более чем странный преподаватель. Для Оксфорда просто уникальный. Пользовался бы там большой известностью, но, боюсь, дурной. Он основательный, но не всесторонне образованный, смышленый, но не блестящего ума. У него врожденные способности к языкам. Ах да, возможна еще одна причина — он может быть очень болен, — пропади все пропадом, думает он, demain nous seron morts[96]. Любопытно, но его поведение не разозлило меня, не вывело из себя, как это случалось пару раз, когда самодовольно расхвастался Бэзил Бистон, — напротив, он меня почти развлек, и я даже выдавил из себя без особого отвращения тоже какую-то грязную историю. Во всем этом было что-то наивное и простосердечное. Париж чувственно возбуждает. Запах дешевого табака, чеснока и дорогих духов в бистро. Учтивость с долей слащавости пожилых мужчин и задорная, самодовольная мужественность молодых. Вызывающая сексуальность женщин, знающих толк в одежде, их яркая женственность. Ночная жизнь. Мы зашли выпить в модное кафе «Дюпон». К нам пристала маленькая темноглазая блондинка с утонченным, порочным лицом, ее синее платье было с таким глубоким вырезом, что, казалось, груди сейчас вывалятся наружу. Она держалась вызывающе и была возбуждена, словно наглоталась наркотиков. Говорила на ломаном английском. Мы сели в углу, она же, проявив изрядную смекалку, умудрилась довольно быстро пристроиться неподалеку, строила нам гримасы и громко говорила по-английски. Питер сидел к ней лицом, я же вполоборота. Думаю, Питер как-нибудь переспит с ней. Она что-то говорила об английских сигаретах, которые я курил, но обратилась непосредственно к нам только после того, как сказала молодому человеку, пытавшемуся ее обнять:
— Je n’aime pas les pédérastes[97]. — Вот тогда она и задала нам вопрос: — Vous comprenez? Comprenez?[98]
В ней чувствовалась лихорадка и еще какая-то неуверенность в себе; мне было ее немного жалко.
Когда я вернулся в гостиницу, некая злая воля побудила меня заглянуть поверх гардероба, где лежали три порнографических журнала. Один из них (французский) выполнил свое предназначение, но я заметил, что меня совсем не волнуют места, связанные с садомазохизмом и гомосексуализмом. Небольшая победа!
2 ноября
La Toussaint[99]. В Пуатье. Познакомился с будущим боссом и неохотно ощутил, что держусь с ним вежливо и предупредительно. Он живой, энергичный и нетерпеливый, влюблен в свой город и чувствует интерес ко мне, хотя я вижу, что он считает меня немного тугодумом, — а я просто мысленно изучаю его. Он явно старается быть любезным и все делать правильно. Мне он тоже понравился, несмотря на разницу темпераментов. Мы встречались с разными людьми, осматривали церкви, факультеты, главную улицу, проехали весь город, чтобы иметь о нем представление.
Во время войны город пережил сокрушительный налет авиации — 300 самолетов бомбили его в течение 22 минут. Только один налет, но какой жестокий! И это сделали мы, англичане. Я выразил традиционные соболезнования, но сам при этом ничего не испытал. Мне это показалось даже забавным. Абсурд в духе Камю.
У меня небольшая комната на четвертом этаже, из нее открывается вид на круто скошенные уродливые крыши, сортировочную станцию; ближе к холму, напротив, неряшливо расположены новые, но какие-то грубо сварганенные, непривлекательные дома. Вид не так чтоб очень, но все же вид… Почти пустая комната, нет ничего красивого, кроме роскошного турецкого ковра на постели и миленьких — именно миленьких, лучше не скажешь, — розовых обоев с цветочным рисунком.
Удивляет неуместный запах нафталина в туалете — система да va de soi[100] не очень вдохновляет, как и маленький унитаз и кувшин с холодной водой для слива. Французские дома так несуразно оборудованы.
Хозяйка, мадам Малпорт, блондинка лет сорока, держится достаточно сдержанно. Мартин как-то странно намекнул, что она вышла из очень хорошей семьи и ее родная сестра, живущая прямо за углом, ведет дом на широкую ногу. Кроме того, мадам М. держит couture[101] мастерскую. Я видел здесь одну красивую и одну очень красивую девушку. Чувствую, что мог бы упасть. Это место полно скрытых соблазнов. В зеркале на стене я вижу образы многих неизвестных, нематериализовавшихся девушек и женщин, они пьют вино и поправляют макияж. Начало романа — лучшая его часть. Но я не должен этого допускать.
Вчера признался П.Н., что не работаю над диссертацией, потому что хочу написать книгу. И тут он спросил:
— А что за книгу? — и я вдруг смутился, перестал быть естественным и сказал, что в ней кафкианская тема будет раскрыта в манере Джойса. Глупее трудно ответить. Но я не мог заставить себя выразиться точнее. Пока буду писать, в мой стиль и темы войдут робость и неточность.
Университетский ресторан «Ситэ» — новый, красивый, на стенах яркие охотничьи сценки из средневековой жизни. Кормят вполне прилично, только еда всегда холодная. Надеюсь, мой желудок со временем привыкнет к этому. Я приходил сюда уже пять раз, но ни с кем не разговаривал. Все говорят очень быстро и, похоже, разбились на прочно спаянные группы. Я же как чужеродный элемент — не знаю, куда приткнуться. Первые несколько дней принесли разочарование. Я никого не знаю, а Мартин отдалился. Между посещениями «Ситэ» пустые интервалы. Пуатье показался мне довольно скучным, закрытым городом. В нем чувствуется какая-то тайна, но она скрыта от посторонних глаз. Другие города, вроде Парижа, Оксфорда, Эдинбурга, Стокгольма, Копенгагена, более открытые. Видел работающую здесь ассистентку-англичанку. Страшная, как смертный грех. Мечта развеивается, обнажая суровую правду.
Un cortuge civil[102]. Очаровательный, не вызывающий грусти катафалк с аркой из розовато-лиловых цветов поверх гроба. Процессия людей в черном, но на траурную не похожа, все болтают между собой; среди провожающих два солдата — хоронят ancien militaire[103] — в шинелях цвета хаки и синих с золотом képis[104]. Мартин взволнованно шепнул мне:
— Гражданские похороны! Это необычно. Да будет тебе известно, в нашем городе много священников.
Но то была действительно дивная картина; становясь все меньше, процессия удалялась, заключенная, как в раму, в старинную улицу Пуатье с закрытыми светло-серыми volets[105], нормандскими крышами под синим шифером и однообразным рядом незамысловато отделанных штукатуркой фасадов — с одной стороны улицы они были озарены золотисто-розовым светом заходящего солнца, с другой — погружены в легкую тень. Гармония цветов — самые разнообразные оттенки серых, черных, янтарных и синих. Гуляя с Мартином по городу, я стал ощущать его очарование, оно проникало в меня постепенно, как все хорошие старинные вещи. Старинные вещи, в силу своего возраста, никогда не поражают с первого взгляда. А если все же поражают, то теряют в привлекательности, ведь сильное воздействие означает, что в их природе таится нечто неистовое и жестокое.
6 ноября
Два немца в университетском «Ситэ». Boursiures[106]. Оба говорят на прекрасном французском и вообще приятны во всех отношениях. Народ за столиками воспринимает их нормально. Однако смелый поступок — не успели отгреметь пушки, а они уже приехали сюда.
7 ноября
Бывают такие неожиданные и ужасные минуты, когда оглядываешься на свою жизнь с презрением. Думаю, страшнее этого нет ничего. Тогда слабеет воля, удерживающий ее кулак разжимается, и ты видишь, как она летит вниз. Как драгоценный старинный бокал! Почти инстинктивно бросаешься за ним, чтобы поймать. Я вдруг подумал: что делаю я здесь, в этом Богом забытом маленьком французском городке? Просто бездарно трачу год жизни? Нужно было устроиться на работу в Англии, бороться, войти в этот мир. Я живу, как отшельник, жизнь пугает меня. Единственные люди, с которыми я здесь говорил, были немцы, и то они первые обратились ко мне. Одним из них я восхищаюсь — великолепное владение французским, основательность, стремление к знаниям. Он мечтает посещать лекции по французской литературе. А вот мне этого не надо. История французской литературы больше не интересует меня. Теперь мне хочется только читать книги. Да и то не очень. Я чувствую, что качусь, качусь вниз. Держит только надежда на то, что из меня выйдет писатель, но и она тает с каждым месяцем. Я по-прежнему боюсь попытать удачу, боюсь сделать это прежде, чем обрету уверенность в себе.
Почему я трачу лучшие годы своей жизни в ничтожном городишке? У меня нет даже денег, чтобы получить удовольствие от того, на что их можно здесь потратить. С каждым днем растет пропасть между моими мечтами и реальностью, между стремлениями и поступками. Меня это буквально разрывает. С людьми я не могу разговаривать: ведь с ними я становлюсь персонажем из моих мечтаний, и контакта не возникает.
И все же я успеваю перехватить бокал. Он не падает на землю. «Что такое двадцать четыре года?» — думаю я. Чтобы судить, я еще слишком молод. Во мне есть чувственная плоть и сверхчувствительный разум. Из такой смеси непременно вызреет артистический плод. Что-то уже получается. Нужно принимать выпадающие тебе на долю разочарования и мучения.
Сегодня я опять видел англичанку-ассистентку. А она совсем не уродина.
9 ноября
Вечером, вернувшись домой после ужина в «Ситэ», я обнаружил, что в моей комнате не горит свет, и направился в апартаменты Мадам. Месье уехал en voyage[107]. Я смело постучал.
— Entrez[108].
И тут стало ясно, что мы вступили в новую фазу отношений. До сих пор после моего стука слышалось шарканье ног, дверь открывали, но не пускали дальше порога. Однако сегодня мне было позволено пробыть короткое время внутри. Зрелище гладильных досок, столы для кройки материала, куски материи. Казалось, меня здесь ждали. От Мадам пахло дорогими духами, и у меня зародилась мысль, что замыкания вовсе не было. Но, возможно, я ошибаюсь. Во всяком случае, Мадам быстро все привела в порядок и неожиданно спросила, люблю ли я танцевать. Ее ученица в скором времени собирается на танцы и заодно хотела бы попрактиковаться в английском. Я неохотно дал согласие на встречу. На следующий день нас должны были познакомить. Можно сказать, я еще счастливо отделался. Как обычно, мое воображение разыгралось, за десять минут я перебрал сотни вариантов развития этого знакомства. В этом моя беда. Я заранее предвкушаю удачу. Сегодня мной владеет только одно желание — творить, выражать себя. Я чувствую, что контролирую ситуацию, оседлав могущественного коня — судьбу. Этим вечером я познакомился с Леодом[109], кельтом по происхождению, владельцем лимузина. Я рассказал ему, что пишу роман. Не могу больше держать это в себе.
11 ноября
Знакомство с девушкой так и не произошло. Как всегда, у меня слишком разыгралась фантазия.
Ужасный вечер, в течение которого я не переставал обвинять себя в одиноком существовании. Это проблема не физического, а психологического свойства. Сегодня за весь день я ни с кем и словом не обмолвился — сказал лишь пару фраз по необходимости за ленчем: «Передайте хлеб, пожалуйста» и «Спасибо». Вечером понял, что больше не выдержу ужина в окружении тысячи болтающих французских обезьян, и пошел в булочную на углу. На улице было сыро, мне повстречалась влюбленная парочка, из некоторых домов доносилась музыка, в городе ощущалась праздничная атмосфера. Булочная, к счастью, была еще открыта. Булочник поздоровался со мной, спросил, чего мне надо, и от этих простых слов голос мой взволнованно задрожал. Я купил шесть круассанов и плитку шоколада. И пошел домой. В то время как все остальные разошлись кто куда.
13 ноября
Мне ясно, что работа здесь подобна танталовым мукам. Трудно быть беспристрастным и объективным, когда в классе есть и красавицы и уродины. Трудно быть обаятельным и интересным. К счастью, красота редко встречается. Пока настоящих красавиц не видел. Но есть две очень привлекательные молодые женщины и одна погрубее, в духе худышки Твигги, но темным вечером и она сойдет.
У меня родилась новая мысль, как синхронизировать мои стихи и роман. Надо создать систему сносок, знаков, с тем чтобы каждое стихотворение соответствовало определенному месту в сюжете, — полнее раскрывало бы его, но не входило непосредственно в роман. Что-то вроде необязательных для прочтения заметок на полях или комментария. Это помогло бы по-новому подойти к литературе. По-моему, неправильно без особых на то причин резко размежевывать жанры.
17 ноября
Читать здесь лекции — нелепое занятие. Я говорю громко и членораздельно, все имена пишу на доске. Меня, похоже, совсем не понимают. Если я не буду смеяться своим же шуткам, меня не будут признавать.
Во время суматошного перерыва на ленч нас призвали к минуте молчания в память о погибших на войне студентах. Меня поразило, как мгновенно повсюду воцарилась торжественная тишина. Французы непостоянны, но, если надо, их веселые физиономии могут тут же принять постный вид. Снаружи доносился веселый гомон тех, кто ждал второй séance[110], это немного портило впечатление, и все же…
Я познакомился здесь с американским студентом, несколько раз мы с ним выпивали[111]. Он выпускник Гарварда, говорит неторопливо, серьезный, любит беседовать об интеллектуалах, интеллектуальной жизни и культуре. Несколько раз повторил мне, что очень неуклюжий и невежественный. Тщательный и скрупулезный человек и, по-моему, слишком уж осознает себя американцем в Европе. Джеймсу бы он понравился. Весь в планах — хочет на рождественские праздники посетить Ближний Восток, Грецию, Италию и Сицилию, провести неделю в Вене, слушать там оперу — фантастический человек! Такое обилие денег и свободного времени вызвало у меня насмешку, особенно когда я понял, что его эстетические претензии явно ему не по силам. Замедленность и бесцветность речи говорят о его физической неспособности чувствовать короткие внезапные разряды истинной красоты. Он стремится изучить искусство, как будто знание является ключом к восприятию. В музыке он показался мне более продвинутым, однако считал, что у Бетховена есть Одиннадцатая симфония. Только один прокол, хотя и очень серьезный. Впрочем, он заслуживает снисходительности: возраст, красота и разнообразные утонченные европейские штучки ошеломили американца — особенно учитывая его тугодумие и нерешительность. Он похож на гладкий круглый мяч из магазина. Его нельзя назвать хвастуном, однако он сказал, что считался «одним из лучших студентов в Гарварде». Его слова прозвучали так, будто это было чем-то вроде необходимой любезности и хвалиться тут нечем. Большинство англичан тоже хотели бы сказать такое о себе, но не говорят. Эта американская закругленность: никаких впадин, зазубрин, никаких выступов. Золотая середина. В разговоре с ним я чувствую себя более зрелым — и как личность, и как представитель своей нации. Жизнь не продукт фабричного производства, это не напечатанная книга с множеством фотографий.
25 ноября
Танцы, устроенные Бриджит Руэл. Мадам Руэл, равнодушная, soignée[112]. Месье Руэл, преуспевающий бизнесмен, худой, обходительный. Танцы продолжались с семи вечера до трех утра. Все это время я скучал и неловко себя чувствовал. Я так плохо танцевал, что ни одна партнерша не выдерживала со мной более двух танцев подряд. Да и говорить с ними было не о чем. Последнее время мне все тягостнее говорить о пустяках. И нет желания заполнять томительные паузы разной ерундой. Людям со мной скучно, потому что мне скучно с ними. Только одна или две девушки показались мне привлекательными. Я подумал, что, возможно, буду бедным, и тогда мне повезет и я женюсь на милой одаренной девушке, которая поймет меня, — она должна быть поистине гениальной, чтобы пробиться через все наслоения к сути, или, напротив, буду богатым и смогу покупать красоток. Чувственные женщины обычно прекрасны физически. Я даже не надеюсь встретить когда-нибудь подходящую пару. В ней должно быть столько всего!
Для танцев отвели гостиную. Присутствовало около двадцати пар. Но все было как-то нелепо, по-школьному, без подлинной теплоты.
Я продолжал стоять в стороне. Несколько пар прошли мимо, окинули меня взглядом, слегка улыбнувшись, и я услышал слово «Anglais»[113], на что не обратил никакого внимания. Я был холоден, отчужден и ощущал смутное разочарование.
Я стоял в стороне. Танго, пасодобль, джаз. Иногда я тоже шаркал по паркету. Среди моих партнерш были вежливые, скучающие, испуганные. Приходилось говорить во время танцев, чтобы отвлечь их внимание от моих неловких движений.
Домой я возвращался под дождем, сражаясь с комплексом неполноценности. Единственное, что можно ему противопоставить, — это слабую веру в мою будущую славу. Правда, сейчас я чувствую себя настолько неинтересным и скучным, что не могу даже хорошо писать. Я основательно надрался, но с меня это как с гуся вода. Только ненадолго согрелся. К часу снова был как стеклышко. Мне кажется, что я постоянно упускаю шансы на улучшение своего положения, что мои надежды рухнули навсегда, а характер закостенел и не способен изменяться. Я обречен вечно стоять на обочине, наблюдать, наблюдать и никогда ни к кому не примыкать, никогда не находить того утешения, которого ищу. Я стою в стороне. Вспомнил К.[114]. Я не любил ее. Она какое-то время любила меня. В этом вся проблема. Я никогда не встречу ту, с которой смогу полностью слиться. Никто не заставит меня сдать позиции и принять требования их сердца и тела.
Я стоял, стою в стороне. Теперь мне все труднее пребывать даже в собственном теле. Каждое действие, каждое слово критикуется этим ужасным чужаком со стороны — мною. Даже слегка faux ton[115], неловкость, промах учитываются. Как и малейшие следы реакции в других. Каждый, кто заговаривает со мной, подвергается критическому анализу, и я внимательно слежу, как он отзывается на мои реальные действия. Во мне два «эго»: одно — эмоциональное, жаждущее любви, непривлекательное, сдержанное; другое — холодное, циничное, отчужденное, постоянно все принижающее.
26 ноября
Воскресенье. В соборе исполняют Баха. Холодно и сыро. Grand Orgue[116] сумел уничтожить в Бахе всю радость. Грохот, громовые раскаты и буйство — словно слон решил поиграть на спинете.
1 декабря
Изматывающая ночь с Чарлзом. Я слегка ослабил волю, и тут же грянула большая пьянка. Бог никогда не дает спуску. Сначала мы играли в бильярд, пили пиво в «Кафе де ла Пэ», затем же, не чувствуя усталости, зашли в модное кафе в закоулке и там пили виски до шести утра. Я умудрился поскользнуться и удачно съехал по склону, а с полседьмого до двенадцати регулярно блевал. Никогда раньше мне не было так плохо. Между приступами рвоты я серьезно подумывал, стоит ли дальше жить. Такие сомнения закономерны, когда сидишь на полу с ведром между колен. Тогда сомневаешься во всем. С двенадцати до полшестого спал урывками. К счастью, мне удалось доковылять до телефона и отменить все назначенные на сегодня встречи. Постепенно жизнь возвращалась. В полшестого я нашел в себе силы слабо улыбнуться и первый раз внимательно посмотрел на часы.
Думаю, я еще долго не буду так напиваться. Мой желудок не принимает алкоголь в таком количестве. Чего хочет разум, отвергает сердце.
Кручу приемник. Странные, расчлененные обрывки речи, музыки — шовинистические, беспристрастные, субъективные, полные разных настроений, nostalgie[117]. Ночные клубы, нежные цветы, приглушенный свет. Звучит фортепьяно, уголок музыки в огромном зале. Испанская музыка, пронзительная и трагическая. Разноязычие, многообразие атмосфер, внезапное ослабление звука, плохо различимые вещи. Некоторые вызывают неприязнь, и тогда щелчок пальца отбрасывает их в никуда. То, что неинтересно, отправляется туда же. И тут я вдруг чувствую, что и здесь растрачиваю жизнь. Вслушиваюсь в нее через приемник.
Слишком много времени я провожу в безделье — слушаю, сижу, пью кофе, играю в бильярд. Когда не пишу, я становлюсь скучным. То высокое, что есть во мне, постепенно деградирует. Никогда мне не стать по-настоящему великим писателем. Мои усилия не приводят к достойному результату. Я должен переписывать одно и то же по десять раз, и все равно меня ждет неудача. Пребывание в Пуатье — пустая трата времени. Скучный, сонный, выпавший из времени город. Сплошной застой. Не вижу здесь никого, с кем бы хотелось сойтись. С каждым днем я ощущаю себя все более одиноким. В чудаках все-таки что-то есть. Особенно в Поджах. Гай, Бэзил, Роджер. Я всех их потерял. И никто из них, по существу, не знал меня. С Поджами мне было лучше всего. Сложное чувство — все это несерьезно, но это не должно быть несерьезно, однако несерьезно. Что-то вроде наводящей ужас игры в пинг-понг между двумя вялыми игроками внутри меня.
Международные новости нагнетают жуткую тоску. Кажется, что война рядом, она несет с собой всемирный хаос, абсолютный тупик, когда каждый человек в отдельности хочет одного, а природная стихия — другого. И последняя побеждает. Ведущее к столкновению медленное скатывание по склонам навстречу друг другу двух крупных тел. Крушение неизбежно. Все отвратительно. Впервые такой кризис оказывает влияние лично на меня. Сколько во всем этом боли, жестокости, глупости и бессмысленности. Я понимал это и раньше, но никогда прежде не воспринимал события так остро, никогда не чувствовал, что они непосредственно задевают меня. Хочу писать и не могу. Провожу время в «Кафе де ла Пэ», потому что должен быть среди собратьев, чтобы возродить в себе хоть каплю веры. Хочется посмеяться с ними и обо всем забыть. Эго стало навязчивой идеей. С такими новыми мыслями уже нельзя пребывать в одиночестве, поэтому я играю в бильярд, пью кофе, отпускаю шуточки и позволяю времени течь сквозь пальцы, словно оно не имеет никакой цены.
8 декабря
В полночь опять зашли с Чарлзом в бар, но уже с твердым решением не напиваться. Позже, когда мы разошлись, я испытал необыкновенное орнитологическое переживание. Было три часа утра, пустынный город спал, окутанный дымкой тумана. Горело несколько уличных фонарей. Внезапно я услышал множество тоненьких голосков, ошибиться я не мог: то были дрозды. Повсюду. В небе. На крышах домов. У них удивительный свист — тонкий, высокий, звенящий; само вдохновение; в нем отчетливо различается нежный звон. Словно внезапный блеск старинного серебра в темной комнате. Странные, нездешние, прекрасные звуки. Затем, когда я стоял посреди площади, где располагалась префектура, раздался неподражаемый свист дикого селезня, и меня пронзила нервная дрожь. Вряд ли что-то в искусстве или в природе, за исключением разве что пения лесного жаворонка, может мгновенно привести меня в такое острое состояние волнения и радости. То, что этот дикий, пронизанный романтикой свист прозвучал в центре скучного, сонного, удаленного от моря города, было как электрический разряд. Это случилось так неожиданно и так много значило для меня: подумать только, из 60 тыс. жителей города один я удостоился услышать их пение. Полчаса я стоял на площади. Было очень холодно и тихо. За все это время не прошел ни один человек, не проехал ни один автомобиль. И постепенно до меня дошло. Все небо было в птицах. Я отдал бы все на свете, чтобы узнать наверняка, что там, хотел, чтобы мгновенно явился дневной свет, будто его включили. Время от времени я слышал зеленых ржанок, золотистый бекас облетел площадь, словно заблудился, он летел так низко, что, казалось, я его вижу. Повсюду дрозды. Потом раздался сладострастный крик — кому он принадлежал, я не распознал. Непрерывное посвистывание и шуршание крыл. И вдруг стремительное приближение большой стаи, такой шум бывает только от стаи диких уток. Должно быть, они летели относительно низко. Наверное, по каким-то причинам происходила великая миграция птиц, а я случайно оказался на их пути. Бог знает, почему птицы летели через Пуатье. Я вернулся домой около половины четвертого и открыл окно. Комнату тут же заполнил свист дроздов. Зеленых ржанок. Я бросил взгляд в сторону сортировочной станции. Неожиданно над железнодорожными путями пронесся крик диких уток, они как будто узнали все еще освещенную станцию. Через некоторое время крики повторились. В конце концов, сильно продрогший, я отправился спать.
У меня не было сомнений, что я являюсь связующим звеном между двумя мирами. Стоя у окна и слушая крики уток, я принадлежал к несравненно большему и таинственному миру, чем кто-либо другой в городе.
Во мне теснились печаль и грусть, их вызывала громадность переживания: я понимал, что никогда не сумею передать в словах всю его силу и очарование. Я способен чувствовать эту магию, потому что много часов провел, наблюдая за птицами и охотясь на уток.
Да, восхитительное переживание, особенно взволновавшее меня из-за его полной неожиданности. Весь день я всматривался в небо, но больше ничего не видел.
Концерт Моцарта: исполнители из местных музыкантов. Нельзя сказать, что я получил большое удовольствие. У дирижера во фраке очень странная фигура: этот высокий человек в бедрах шире, чем в плечах. Сзади выглядел совсем как таракан. Пианист же — вылитая морская свинка. Он казался встревоженным, испуганным. Каждый раз, отыграв свою партию, он с величайшим облегчением устремлял глаза ввысь, словно справившись с тяжелым физическим упражнением. Концерт запомнился именно этим содружеством таракана и морской свинки, а вовсе не музыкой Моцарта.
Не могу писать. Хочу, но времени никогда нет. И если его у меня нет сейчас — при семичасовой рабочей нагрузке, — то не будет и впредь. Уже давно я торчу на одном месте. Нужно закончить «Мятеж» к лету.
17 декабря
Затянувшийся творческий застой. Было большой ошибкой приезжать в этот город. Здесь жизнь стоит на месте. Встречаются интересные люди, но с ними пуд соли съешь, пока сойдешься. Социальные инстинкты в провинции почти не существуют. Отсутствует и непосредственность. Закрываются от всех, как актиния. А мое невозможное «эго» само как актиния — распускается только в одиночестве, когда же к нему прикасаются, съеживается и пропадает. Не понимаю, почему мне все кажутся невыносимо скучными. Редко когда мне бывает не скучно. Если я совершу над собой усилие и вступлю в разговор, меня хватает только на два предложения. Кто-то продолжает говорить за меня, но настоящий «я» уже не принимает в этом участия. Я слушаю других и удивляюсь, как они, испытывая скуку, тем не менее говорят, потому что так надо. Самые большие зануды — французы. Дело не в том, что я могу не понять оттенки их остроумия, — даже когда все понятно, мне неинтересно. Хуже всего обстоит дело с девушками в моей языковой группе. Где бы я их ни встретил, они застенчиво потупляют глазки, я же не обращаю на них никакого внимания. Если мне кто-то не нравится, я все чаще просто игнорирую его. А иногда, когда мы хорошо знакомы, я просто из упрямства прохожу мимо. Ч. Г. подружился с одной девушкой, ее зовут Джинетта — не глупа, не уродина, я сам мог бы завязать с ней дружбу, но не сделал этого. Теперь же, когда ее захватил Чарлз (как вор, укравший гуся), меня терзает ревность. Я с трудом говорю с ним. Сегодня дважды я находился рядом с ней — один раз она явно постаралась оказаться у двери в одно время со мной, — и оба раза сделал вид, что не заметил ее. Всех раздражает, что обычно я не обмениваюсь рукопожатиями. Мне же хочется поскорее сбежать.
20 декабря
Совсем один. Уже несколько дней чувствую себя очень одиноким. Все мои американские друзья разъезжаются или уже уехали. В магазинах оживление, на улицах полно людей, все делают покупки, у меня же перспектива провести Рождество в одиночестве. Когда я один, мне плохо. Утешаю себя тем, что такой опыт пойдет на пользу. Видеть в жизни инструмент для литературного творчества — абсурд, однако нужно верить, что в этом есть смысл. Людям я говорю слишком много жестоких вещей. Их это задевает, они не понимают или не любят меня.
Американцы подавлены и несколько испуганы создавшейся международной ситуацией[118]. Остальные мало что об этом знают и проявляют равнодушие. Французы от всего отгородились. Им наплевать, что происходит далеко от них. Однако сейчас война настолько реальна, что от нее не отмахнешься. Тут таится одна из причин, почему я не пишу, — это кажется бессмысленным занятием. Ведь все погибнет, а не просто изменится. Войну, в результате которой прежние вещи обретают новое значение, ни с чем не сравнить. А еще я чувствую себя бедняком. Сегодня холодно, а мое пальто — то, что я приобрел после демобилизации, недостаточно теплое. У меня всего одна пара коричневых туфель. Деньги тают, и я не могу себе позволить купить новую одежду. Конечно, бедность моя относительная. На свете миллионы и миллионы людей по-настоящему бедны, жалкие страдальцы. Я же просто мечтатель, образование оторвало меня от реальности. И я никогда не пытался преодолеть этот разрыв. Это невозможно.
Но я думаю — и это все, во что я верю, — жизнь моя непременно изменится. Будет и на моей улице праздник. Поэтому моя ситуация, даже если бы она была еще хуже, чем сейчас, не критическая. Только после многих лет бесплодных попыток можно сказать: «Я неудачник!» Вот тогда я остановлюсь у последней черты.
Я двигаюсь по туманной дороге в ожидании поворота, откуда новая дорога поведет меня к новой жизни, новой судьбе. Только когда ноги мои подкосятся, а поворота все не будет, только тогда я сдамся. Не раньше.
21 декабря
«Царство за штопор». Новый тип рассказа. Написан за один вечер, с восьми до часу. К концу работы глаза мои слипались, но всегда лучше не останавливаться и не делать перерыва. Я весь день носил этот рассказ в себе. Мне представлялось, он будет длинным, но оказалось как раз наоборот. В нем около 4 тыс. слов.
22 декабря
Меня пригласили на вечеринку, затеянную студентом машиностроительного факультета, он сегодня сдал экзамены. Ни его самого, ни его гостей я не знал достаточно хорошо. Приглашение мне передали через моих американских друзей, и я явно был не в центре внимания. Довольно долго я чувствовал себя там чужаком, лишним человеком. Мы сидели за круглым столом, пили вино, шампанское, ели пироги, пирожные, мандарины и много курили. Атмосфера понемногу теплела и наконец стала совсем дружественной. Во многом из-за одной необычной девушки, довольно привлекательной испанки с шиньоном, — черные глаза, смуглая кожа, губы негроидные, но красивые. Личность глубокая и таинственная. Ее конек — гадание на картах. Замечательное чувство сценического эффекта, сочетание серьезности и taquineries[119]. Было видно, что все ее немного побаиваются. Гости краснели, трепетали и пытались шутить. Она, несомненно, великолепный физиономист. Дело вовсе не в картах. Меня она весьма напугала: анализ моего характера был впечатляющим. Она сказала, что я «de bonne coeur, de très bonne coeur, mais infianciable»[120]. Что y меня часто бывают периоды депрессии. «Vous avez souvent le cafard»[121]. Что до любви, то я к ней «indifférent»[122]. «Vous avez beaucoup souffert». «Votre moral est bas»[123]. И дальше: «Vous marierez une dame de très bonne situation, une dame d’un certain âge. Elle sera riche, très riche». «Vous êtes très honnête, très droit»[124]. Все сказанное, кроме женитьбы — что тоже вполне вероятно, — правда. Я промолчал, но впечатление осталось сильное. Не сомневаюсь, что все это она прочитала на моем лице.
Она меня очень заинтересовала — и как женщина, и как tireuse de cartes[125]. Думаю, я тоже смог бы гадать. Все дело в интуиции, наблюдательности и умении обобщать.
Занятие это приятное, потому что тут можно говорить людям все под предлогом, что видишь это в картах. Люди же любят быть в центре внимания. До какой-то степени в карты можно верить, надо только отвести им определенное место — для большинства людей это развлечение. Но главное тут психоанализ — и рациональный и интуитивный.
Промолчав весь вечер, теперь я привлек к себе внимание остроумными — для этого случая — замечаниями.
— Карты сказали: «…une dame de très bonne situation». Une princesse?[126]
— Vous voulez un mariage avec la princesse Margarète[127]?
Небрежно:
— J’y pence[128].
— Une dame d’tin certain âge[129].
— Ah, Pour avoir une jeune femme, quelle carte faut-il choisir?[130]
— La dame de coeur[131].
С сожалением:
— Mais je ne la savais pas[132].
И все дружно расхохотались.
Говоря о гадании, я забыл упомянуть о трех вещах. «Vous n’avez pas une grande volonté»[133]. Это единственное, что вызвало у меня сомнения. «Vous êtes très doux, très, très doux»[134]. Затем она спросила:
— Voulez-vous demander une question?[135]
Надо задумать вопрос, выбрать четыре карты, и тогда она скажет «да» или «нет». Я задумал: буду ли я великим писателем? — и она ответила:
— Нет. — Помолчав, женщина сказала: — Vous pensiez que j’allais dire «oui», n’est-ce pas? Vous étiez presque certain[136].
Она была абсолютно права.
Рождественский сочельник. Страх остаться одному в этот день заставлял меня совершать вещи, которые я обычно не стал бы делать. К счастью, в таком положении оказался не я один. Во Франции принято отмечать праздник после полуночной мессы. Молодой человек с развитым чувством товарищества пригласил всех нас в Католическое общество. Я не знал, где оно находится, и провел ужасные полчаса, блуждая по Пуатье в поисках этого места. По телефонному справочнику выяснил, что мне нужно на бульвар Жанны д’Арк. Это оказалась сильно пострадавшая от бомбежек, глухая темная улица. Камни и руины домов. Проехало несколько автомобилей. Я чувствовал полное одиночество, необычность дня только усиливала его. Минут десять я провел в поисках, потом мне встретился человек, который знал, где располагается общество.
Попав наконец в нужное место, я увидел группу людей в комнате, похожей на монастырскую приемную. Жесткие стулья, ветки остролиста, доска для объявлений, стол, распятие на стене. Вокруг стола разместилась довольно разношерстная компания. Два или три француза, католический священник, я, несколько выходцев из Ирана, Сирии и Ирака, один турок и один негр, которого все называли «Берег Слоновой Кости». Было вино — каждому по бокалу, чай без молока и по куску пирога. И еще было пение. С 9 до 11 мы пели. Я получил большое удовольствие. Сложилась поразительная певческая группа. Один из иранцев, чемпион по борьбе, пел хриплым монотонным голосом, бесстрастно, на его губах блуждала легкая улыбка, в пении слышался скрежет. Другой иранец великолепно пел на арабском, его приятные ритмические напевы носили явно скандальный характер, потому что его соотечественники покатывались со смеху, когда он пел и когда пытался объяснить на французском, о чем его песня. Звучала также прелестная миниатюра о газели, потерпевшей фиаско в любви, однако весело скакавшей по лесу. Каждый раз после очередного певца вступал сам молодой организатор праздника и что-нибудь пел — на испанском, баскском, французском, чешском и польском языках. У него был приятный голос, и пел он с явным удовольствием. Меня тоже попросили внести в праздник свою лепту. Тогда я рассказал анекдот, который поняли только французы, однако по их виду можно было заключить, что они его уже слышали. Под конец я спел несколько английских песен вместе с молодым организатором, а молодая француженка исполнила песню на беарнском диалекте. Святой отец премило спел сентиментальную песенку. И вот в 11.30 пришло время торжественной мессы.
Мы с молодым организатором привели посланцев Среднего Востока в собор. Но служба не потрясла наше воображение. Епископ был где-то в другом месте. Поэтому мы по одному выходили. Стоял жуткий холод. Я обратил внимание, что у певчего солиста дыхание при пении тотчас обращалось в пар. Оказавшись на улице, мы побежали, смеясь и расталкивая прохожих, к собору Нотр-Дам ла Гранд. Собор был переполнен, но служба оказалась тоже не на высоте. Нас затолкали в угол, откуда мало чего можно увидеть. Все равно что попасть на плохие места в оперу. Само пение (и орган) никуда не годились.
Дома в два часа. И потратил эти отмеченные судьбой часы без особых тягот и саморазрушения. Иногда в попытках не быть одиноким человек деградирует.
Очень холодный серый день. Ветра нет, всюду пасмурно, в том числе и в моем сердце. Я поднялся в одиннадцать, оделся, побрился и прочел два письма из дома. Точнее, письмо и открытку Открытка от Бэзила Б. А я-то думал, что потерял с ним связь. Только приветы с родины и внесли рождественскую нотку в этот день. В 12.15 мы встретились в прежнем составе в небольшом кафе, ели мелко нарезанный сельдерей с холодной свеклой, непрожаренный тощий бифштекс, картофельное пюре, каждый получил семь сушеных плодов инжира и стакан воды. Все были слегка подавлены и грустны, хотя для большинства из них — жителей Среднего Востока — Рождество ничего не значит. Я же ощущал всего лишь некоторое оцепенение. Был слегка печален и довольно циничен. После двадцати лет непоколебимой веры в светлое величие этого дня трудно прожить его просто как очередные двадцать четыре часа. Пишу эти слова и вижу стоящий на станции поезд. Он только что подошел. Не видно, чтобы кто-то из него вышел. С другой стороны, поезда приходят на станцию каждый день. После этого веселенького рождественского обеда я пил кофе в обществе двух немцев в пустом «Кафе де ла Пэ». За окном, на плас д’Арм, мелькали фигуры людей, но их было немного. В это время все сидят за праздничным столом en famille[137]. Сидящие в кафе ощущали себя изгоями и, находясь в самом центре города, чувствовали, что оказались скорее за его пределами. Немцы осуждали черствость горожан, которые не позаботились о том, чтобы двадцать иностранных студентов не ощущали в этот день одиночества. «В нашей стране люди соперничали бы за честь пригласить таких людей на праздничные торжества». Не знаю. Небольшой провинциальный городок повсюду — замкнутое сообщество. Пуатье никак нельзя назвать процветающим, деловым городом. Он почивает на прежних лаврах. Покрытых толстым слоем пыли. Все мы находили для него резкие слова упрека. Возможно, не совсем безосновательно.
Однако во всем этом была и светлая сторона. Мне лично доставило горькую радость — своего рода извращенное удовольствие — находиться в одиночестве, стать посторонним. Быть покинутым и несчастным — в этом тоже есть своя прелесть. И единственная возможность «познать себя».
Как от убитого льва бывает польза, так и одиночество приносит свои плоды. У меня родилось стихотворение, и оно кажется мне самым лучшим из всех, что я написал. Оно навеяно акварелью, нарисованной мною несколько дней назад. Алый цветок у пустынной дороги на фоне унылого зимнего пейзажа. Можно сказать, что оно о человеческом существовании, несчастном существовании, и об утешении, даруемом человеку художником. Думаю в качестве названия взять строку: «Одна дикая роза должна расти».
Меня пригласили сегодня на ужин, но я отказался. Почему? По правде говоря, и сам не знаю. Думаю, просто не хотелось, чтобы знали о моем одиночестве, о том, что меня никуда не зовут. Частично причина в этом, а частично — в извращенном удовольствии быть всеми покинутым.
27–30 декабря
Легийон-сюр-Мер. Небольшая рыбацкая деревушка, одноэтажные домики стоят на открытом пространстве, в пейзаж входят луга, болота, траншеи, дамбы и море. Люди здесь низкорослые, крепкие и энергичные, но очень замкнутые. Смуглые, кельтского вида, жесткие и требовательные, с обветренными лицами.
Шел снег, когда в 7.30 мы выехали из Пуатье. В Легийон прибыли около часу. Долгое и холодное путешествие, в машине нас было как сельдей в бочке. В Фонтенэ-ле-Ком мы остановились, чтобы получить permis de chasse[138] в Вандее. В Англии такую лицензию можно купить в любом почтовом отделении, здесь же нужно проходить серию ненужных формальностей.
И вот мы в Легийоне. Уютная теплая гостиница, вкусная еда. За ленчем нам принесли устриц. Я их никогда раньше не ел. Однако всегда прикидывался, что плохо их переношу: стыдно признаться, что до двадцати четырех лет не пробовал устриц. Принесли также ската под соусом au beurre noir[139]. Мясо ската несколько клейкое, но вкусное. Была за столом и кефаль с обычным соусом из растопленного масла, на вкус не хуже форели, и еще жареная лиманда.
В первый вечер я подстрелил селезня, еще одну или двух мелких птиц, и больше ничего. Шестнадцатикалиберное ружье совсем мне не подходит. Помимо всего прочего, охотиться с ним на пернатую дичь — жестоко. Стреляя на дальнее расстояние, чаще ранишь, чем убиваешь. Но французы как-то не увязывают дистанцию с силой боя.
Каждое утро и каждый вечер мы выбирались на охоту. Уток тут великое множество. В самое первое утро мы стреляли по гусям, у них были белые манишки, и летели они высоко, много сотен футов над землей, издавая величественный гогот. Мы и потом их часто видели, но всегда на недоступном расстоянии. Я не переживал по этому поводу. Если уж охотиться на гусей, то с собственным ружьем. Здесь все было диким и недоступным.
Мы плавали в небольшой лодке, стреляя болотную птицу. В том числе подстрелили двух шилоклювок. Какие прелестные, грациозные создания! Одни из самых изысканных творений на земле. Даже в дерзкой линии вздернутого клюва есть утонченная элегантность, ее не найдешь ни у одной другой птицы.
Я отказался в них стрелять и хотел, чтобы моему примеру последовали остальные. Видеть, как птицы бессильно шлепаются в воду, в грязь, равносильно тому, как видеть красоту, гибнущую в сточной канаве. Я все больше ощущаю ужасную символику, кровавый комплекс охоты. Шерно, профессиональный охотник, специализирующийся по пернатой дичи, держал в руках раненого кроншнепа, чтобы тот кричал и тем самым приманивал других. Внезапно во мне вспыхнула бешеная ненависть к нему за такую вопиющую жестокость. Но она тут же погасла. Нельзя бороться с многообразием и сложностью мира. Радость и страдание находятся в одной и той же действительности.
Остальные не добивали подстреленных птиц. Мне казалось, они получают удовольствие, держа в руках подранков и наблюдая за их судорожной борьбой. Нет сомнений — они (французы) более жестоки, чем мы. А если эту индивидуальную жестокость помножить на всю нацию, получим огромный резерв жестокости. В основе английской любви к спорту, при всех ее традиционных и снобистских чертах, лежит отвращение к жестокости. Большинство англичан стараются не продлевать мучения животных.
Два раза мы выходили в море. Я страшно замерз и не получил большого удовольствия.
Зато я получал большое удовольствие от птичьих перелетов. Удивительное состояние, когда слышишь в темноте шум сотен поднимающихся и опускающихся крыл, свист и кудахтанье свиязей, кряканье и гогот уток, кроншнепов и гусей. Все твои чувства обострены в ожидании стремительных силуэтов.
Под конец нашего пребывания я, подкравшись к двум уткам пеганкам, выстрелил и в одну попал. Тяжело раненная, она упала на отмель. Мне было жаль ее. Мы все ее искали, но не нашли. Просто чудо, что ей удалось скрыться. Этим она обрекла себя на муки.
Я устал все время говорить по-французски. Никто из остальных ни слова не знает по-английски, и потому я чувствую себя как бы в изоляции. Правда, теперь я свободно говорю на французском и даже иногда думаю на нем, но мне не удается на этом языке так шутить и фантазировать, как на английском. У французов нет такой причудливой, барочной фантазии.
В конце концов я сильно простудился. Кара и возмездие. Но от этих четырех дней я получил большое удовольствие. Особенно мне запомнились устрицы, тысячи летящих уток и веселое окончание года.
1 января 1951
Охотничья лихорадка. Не могу думать ни о чем другом. Весь день писал длинное письмо ББ[140] о поездке в Легийон. И заново переживал все события, видя в них все больше символического. Охота — вид поэзии и в то же время захватывающий спорт.
1 января. Начало нового года. Веха в своем роде. Интересно, какой будет страна в новом году. И, кстати, не станет ли хуже мне?
Все время пишу. Не могу отрицать: жанр рассказа мне подходит. Творческая работа — время полнейшего счастья. Все куда-то исчезает, остаются только ручка или пишущая машинка, еще какие-то предметы на столе, а я словно стою в проеме между двумя комнатами, в одной — темнота, другая полна света, увлекательных бесед, интересных людей. Удивительнее всего то — при всей объективности остального, — что на самом деле они живут не так и говорят не то, что ты задумал. А иногда так увлекаются, что опережают меня, и я уже не могу воспроизвести все, что они говорили, и тогда, раздосадованный, должен сесть и попытаться вспомнить.
Как-то вечером мимо пронесся грузовик с ярко горящими фарами. Ослепил меня и умчался, оставив в темноте, и в ту минуту, когда грузовик был уже позади, я подумал, что он мог раздавить меня, и тогда бы я умер. Отсюда вывод: я давно уже живу на этом свете. С этого момента и впредь надо изображать жизнь, все больше и больше совершенствуя стиль, и никогда не останавливаться на достигнутом.
Уничтожаю старые рукописи. Печальная, трудная и необходимая процедура. Темы обычно хороши, но воплощение ужасно. Одна, история с привидениями, — о призраке в черном за окном; другая — о человеке, соблазнившем в лесу девушку и покинувшем ее в решающий момент; такие сюжеты стоит помнить.
7 января, воскресенье
Почти весь день сижу в кафе. Люди ужасно мне наскучили. Есть одна девушка (Дж.), которая слегка заинтересовала меня[141]. Она все время спорит со мной, а я с ней, и делать это нам совсем не скучно.
Мысли по поводу книги о народонаселении.
Статистика и экономические концепции жутко надоели. Мне совершенно неинтересно, падает рождаемость или нет, и меня не волнует то, что для автора книги это серьезно. Знаю только одно: я хотел бы иметь жену и семью, но для этого нет ни финансовых, ни психологических предпосылок. Не очень волнует меня и то, что нация сокращается. Во всяком случае приятно представлять себе Землю, не очень густо заселенную. Или мир, в котором человек полностью подчинил бы себе машину, мир просторный, во всем комфортабельно обустроенный, или возврат к природной, пасторальной простоте — к самостоятельности. Любой из них предпочтительнее современной модели — сельди в бочке. Секрет жизни — погоня за наслаждением, которое таится в красоте. А она всегда проста и непритязательна, несмотря на кажущуюся сложность. В великом искусстве всегда безупречное чувство пространства. Простые детали, тишина, и только таинственные нежные сочетания. Простор.
Чувствую себя больным и весь вечер играю в кости с Джинеттой и Филом. Джинетта — смуглая, в меру живая. Черные озорные прелестные глазки. Мы с ней постоянно подкалываем друг друга. Она подчеркнуто иронически демонстрирует свое уважение ко мне как к преподавателю. Филипп — высокий, рыжеволосый, спокойный и абсолютно надежный. Скромный и интеллигентный. Из него почти наверняка выйдет хороший университетский преподаватель. Я научил их играть в «лгуна». Мы играли до двенадцати ночи, и я выиграл пятнадцать франков, что равноценно четырем пенсам. Приятно провести вечер в компании — быть вместе в полном смысле этого слова, отгородившись от остального мира.
14 января
Зашивал дыру в плаще. Он расползается на глазах. Не люблю эту работу. Все равно что раздевать некрасивую женщину. Верный знак бедности.
Заключил молчаливое соглашение с моим вторым «я» (художником), что не буду неделю писать. Недельный отпуск от честолюбивых амбиций. Ничего не написал, кроме крошечного стихотворения. Но совесть моя неспокойна, ощущение такое, будто я сам себе наношу удар в спину.
Новая шляпа. Синтетическая, в американском стиле, imperméable[142], цвета хаки. Стоила тридцать шиллингов больше, чем я мог позволить себе истратить, но в первый же вечер (вчера) я получил удовольствие на всю эту сумму, когда в сильный дождь вышел на улицу с Дж. и Филом. Голова моя осталась сухой, и я постоянно помнил, что на мне модная новая шляпа. И испытывал от этого большое удовольствие.
Уик-энд с Андре Броссе в Туаре[143]. Андре — необычный молодой человек, крупный и сильный, довольно сдержанный, но дружелюбный, у него раблезианское чувство юмора, бывают эксцентрические выходки. Чем-то напоминает барсука. Производит впечатление тугодума, однако он не только отличный натуралист, но человек начитанный, хорошо знающий искусство, замечательный художник — словом, гораздо более умный и тонкий, чем кажется с первого взгляда.
Семья ведет происхождение от крестьян, мелких арендаторов — соли земли. Мать — крупная, величавая женщина с умными и добрыми глазами. Отец грубоватый, умный, с хитрецой. Все в семье рассудительные, даже маленькие девочки. Семья большая — девять или десять человек, все, как один, крупного сложения. Живут они в среднего размера доме, довольно обветшалом, внутри изрядный беспорядок и грязь.
Семья богатая; они весьма преуспели в жизни: бывшие владельцы мастерской — теперь они хозяева большой фабрики. Дом полон разрозненных, несочетающихся предметов — хорошо сохранившихся прялок, старой мебели, дорогих антикварных вещей, распятий (ведь семья большая!), этажерок, безделушек, — невероятное, экстравагантное соседство. Еще один сын, спелеолог, недавно нашел практически не поврежденный горшок, относящийся к периоду неолита. У него красивая, основательная и простая форма. Вещь словно создана для семьи Броссе. Горшок довольно изящен. Я взял его в руки, представил, что ему несколько тысяч лет, и подумал: ведь впервые я держу в своих руках такую древнюю вещь. Это меня по-настоящему растрогало.
Кормили нас замечательно, вкусно и обильно, и вина было вдоволь. Воскресный обед был особенно впечатляющим — много разнообразных блюд и несколько сортов вина. Я ел, ни в чем себя не ограничивая, и чувствовал себя превосходно, испытывая bien-être[144]. Мы говорили о политике, и во мне укрепилась порочная уверенность в том, что я произвожу хорошее впечатление и все вокруг дышит bonhomie[145]. Причина того, что причащаются вином, не одна. Жаль, что там дают лишь глоток.
В тот же день мы отправились в Эжантон, ближайшую деревушку, чтобы поставить капканы на черных хорьков. Остановились мы у дедушки и бабушки Андре. Эта очень старая чета (обоим около девяноста) живет в древнем, покосившемся домике. Старая дама очень мила, у нее живые, веселые, удивительно простодушные глаза на морщинистом, увядшем лице. Ее муж одного роста с ней, у него тоже добродушное, веселое выражение лица, оно усиливается неким подергиванием век, заметным у них обоих. У старика великолепные седые усы, кончики их топорщатся вверх. Словом, прелестная пожилая пара, настоящие Дарби и Джоан. Поставив капканы на хорьков, мы вернулись и пообедали в их обществе. Старики мало говорили, ели суп, их веки подрагивали, словно они нам подмигивали.
Каждый вечер мы с Андре допоздна говорили о литературе и искусстве, все лучше узнавали друг друга, а утром шли проверять капканы. Первый раз в них ничего не было. На второй день в капкан попала одичавшая кошка, которая съела приманку. Она не погибла, и мы ее выпустили. Крупная, жирная кошка. Андре притворился расстроенным, но я понимал: в глубине души он рад, что хоть кто-то угодил в наши ловушки.
В Пуатье мы возвращались по широким плоским равнинам Пуату, в отличном настроении. День был ветреный, по огромному ярко-синему небу плыли облака. Природа после ночного дождя словно умылась и раскрасилась в яркие и нежные цвета. Как будто Коро, Констебл и Сислей объединились, чтобы изобразить идеальный пейзаж. (Любопытно, что на картинах раннего Коро всегда безветренная погода, а у Констебла всегда дует легкий ветерок.) Голубые небеса Сислея. Мягкий свет Констебла. Ясность, четкость форм Коро. На равнине Пуату много небольших долин, речек, деревушек, старых мостов, мельниц, рядов голых тополей.
17 января
То, что меня сейчас отвлекает. Мне хочется рисовать больше, чем писать, ведь последнее для меня серьезное занятие. В живописи я никогда не претендовал на оригинальность, и рисование — всего лишь побочное занятие, временный отход от того, что должно быть магистралью моего развития. Единственное утешение: всякий возвращающийся после такого зигзага к основному занятию становится немного мудрее.
К тому же я понемногу влюбляюсь, и, как обычно, в южную красотку (Дж.). Она одна из немногих хорошеньких девушек здесь, у нее черные волосы, красиво очерченный рот — ярко-красный на бледном лице. Не решусь точно описать южный, греко-латинский цвет кожи, он матовый — светло-янтарный или алебастровый. Глаза большие, темно-карие, выразительные, белки ослепительно белые. Немного полновата, но лишь слегка. Не красавица, но больше чем просто хорошенькая. К тому же она интересный человек. Умна, ее ум схож с моим, мы всегда насмешничаем и поддразниваем друг друга, однако умеем вовремя остановиться. Единственная проблема, что у меня нет шарма jeune premier[146]. И в физическом плане я не выдерживаю сравнения с самыми скромными из кинозвезд. В довершение всего она энтомолог и коллекционирует мотыльков. Что ж, возражений нет, если я стану главным из них или одним из самых главных. Но после… И еще: она живой человек, что делает ее чуть ли не исключением в Пуатье.
19 января
Разговор со священником-иезуитом. Со мной связались, желая узнать, смогу ли я вести английскую разговорную практику с их учениками. Нет, ответил я, регулярно не смогу, но от одной встречи не откажусь. Разговор состоялся в знаменитом колледже Св. Иосифа. Это здание с весьма невыразительным по размеру фасадом, за которым скрываются другие, более просторные корпуса. Очень по-иезуитски. Пройдя несколько унылых темных коридоров, мы поднялись по лестнице на этаж, где располагались комнаты духовных отцов. Длинный мрачный ряд закрытых дверей с высокими стенными шкафами между ними.
Сопровождавший меня студент-француз постучал в одну из дверей, и мы вошли в вытянутую сумрачную комнату, лишенную тепла и комфорта человеческого жилья. Пыльное, грязное, заброшенное помещение. Длинная полка, книги с темными корешками. Заваленный бумагами стол. Посреди комнаты печка, на полу перед ней следы золы. Всюду беспорядок. Атмосфера затхлости. В нише неубранная постель, на ней пижама в голубую полоску.
Святой отец протянул мне сигареты — французские или английские. Меня удивило, что он курит. В пепельнице гора окурков. Он докурил сигарету до конца — дальше обжегся бы, — зажав ее большим пальцем и ногтем, по-крестьянски.
Начались переговоры. Не успел я опомниться, как он уже уговорил меня заниматься раз в неделю и склонял к двум. Но я быстро пришел в себя, дал задний ход и даже стал торговаться по поводу одного часа. Каждую неделю у меня шесть часов на факультете, и я не хотел загружать свободный день дополнительными занятиями. Потом встал вопрос об оплате. Колледж бедный, сказал иезуит, и после долгих предисловий выяснилось, что за мои услуги он может предложить мне еженедельно один бесплатный ленч. Такие условия меня разочаровали, и, полагаю, это было заметно. Однако я согласился — правда, довольно снисходительно.
Святой отец — маленький тщедушный человечек в очках и поношенной сутане, нервный и легко все схватывающий. Его глаза под очками — единственно живое, что есть в этой комнате. Он вел жесткий торг, и мне не нравились его коварные ходы, игра на слабых сторонах моего характера, — прямая, открытая просьба прозвучала бы куда лучше. Тот факт, что вопрос о вознаграждении обсуждался в последнюю очередь, я расценил как дипломатический ход и хитрость иезуита.
Возвращаясь домой, я подумал, что, возможно, сам веду себя недостойно. Ведь учить ребят английскому языку означает способствовать пониманию между народами. Однако трудно согласиться с тем, что я всего лишь крохотная частица и должен выполнять некий микроскопический труд. Я чувствую, что в моих силах решать более глубокие социальные задачи. Меня не могут удовлетворить беседы на английском языке два часа в неделю с учащимися ничем не примечательного провинциального иезуитского колледжа. Я хочу оказывать влияние на тысячи людей — не на десятки. Преподавание — вещь, на которую можно опереться, откинуться, — диванная подушка. Посредственные мысли для заурядных людей. И все же, думаю, я соглашусь на два часа. Мне этого ужасно не хочется, но все неопределенное всегда заманчиво. Возможно, тут будет что-то творческое: все-таки колледж иезуитов.
Английский клуб. Длинная речь Мартина. Его слова о необходимости «притираться друг к другу» вызывают дружный double entendre[147] смех, потому что все знают, что он за человек. Chasseur de jupon[148]. Всегда лапает студенток.
Развитие сюжета с иезуитами… Мартин возмутился, услышав, что я вступил с ними в переговоры. Обе системы никогда не пересекаются. У меня, естественно, есть оправдание. Так что все мои добрые намерения (это надо с грустью признать) пошли коту под хвост.
Нужно держаться в стороне от так называемой литературной жизни. Ее следует усердно избегать. Стоит стать критиком, начать постоянно читать и оценивать сочинения других, как это неизбежно нанесет непоправимый ущерб собственным творческим порывам. Их убьет наслаждение евнуха. (Не совсем точное слово, но другое не приходит в голову. Ужасно, когда такое случается. Недозволенное? Искусственное? Что-то вроде этого.) Все равно что каждую ночь спать с любимой женщиной и не прикасаться к ней. И однажды, придвинувшись поближе, вдруг захотеть ее и тут понять, что уже импотент. Новый подход — извне — невозможен.
25 января
Я болен. А меня ждут танцы до утра. Bal des Lettres[149]. Непонятно, что за болезнь на меня напала. Может быть, любовь, а может, голод, или воздействие большого числа лекарств, или грипп, или недосып, или дизентерия. Что бы это ни было, состояние отвратительное.
Bal des Lettres — шумное студенческое мероприятие под музыку хорошего латиноамериканского оркестра. Приняв кучу лекарств и запив их тремя рюмками коньяка, я надел свой лучший синий костюм и отправился на бал. В сопровождении Джинетты, Пат и Фила. Весь вечер я ворчал, не желая идти на бал, но, очутившись там, веселился не меньше остальных. Почти все время танцевал с Джинеттой, у нас с ней сложился своеобразный сексуальный танец — медленный, на близком расстоянии друг от друга, этому стилю мы оставались верны, даже когда менялся ритм. Его дальнейшему развитию мешали мои ученики, присутствующие в зале, они буравили меня глазками-бусинками, стоило мне ненароком прижаться к Джинетте. Танцуя с ней, я был полностью счастлив: у нас обоих хорошее чувство ритма, и она не избегала телесного контакта.
С танцев мы ушли после трех ночи, ушли все четверо. Над городом повис холодный туман. Мы разделились, и я пошел провожать Дж., но, оказавшись у ее дома, предложил погулять еще. Мне очень хотелось ее поцеловать, но к этому времени я еще не набрался мужества. Она же перебирала мои пальцы с момента, когда мы покинули танцевальный зал. Мы ходили по пустым и темным улицам, все теснее льнули друг к другу, но до поцелуев дело все не доходило. Наконец на одной темной улице я прижал ее к себе и поцеловал. Все прошло хорошо. Сначала она сказала:
— Ну зачем?
Потом мы долго целовались. Она несколько раз спросила, спланировал ли я это заранее. А потом сказала:
— Bizarre. C’est bizarre[150].
Возвращаясь к ее дому, мы все время целовались и резвились на пустынных улицах. У нее выразительные глаза, красивый рот и чудесный нежный цвет лица. Очень привлекательное лицо. Она пощипывала мою руку.
Домой я вернулся в пять и теперь пишу дневник, на душе весело и радостно.
Я не безумно влюблен. У нее есть недостатки. Однако для Пуатье их очень мало.
28 января
Странно, но даже влюбленность не приносит полного удовлетворения. С каждым днем хочется большего. Сегодня Джинетта приходила ко мне до ужина, и после ужина тоже; я включил приемник, притушил свет, мы лежали на моей узкой кровати и целовались. Иногда она становится очень серьезной, как будто происходит что-то ужасное. У нее довольно широкое лицо — еще немного, и было бы уже некрасиво. Самые сладкие минуты — когда она перестает поддразнивать меня. У нас постоянно идет интеллектуальная схватка. Но бывают моменты, когда она делает передышку и расслабляется, и я чувствую, что психологически, так же как и физически, она уступает мне. На людях мы скрываем наши отношения, общаемся холодно, изъясняемся односложно и получаем огромное удовольствие от успеха нашего лицедейства. Глядя на нее, я отмечаю недостатки ее внешности. В профиль часто необыкновенно хороша. Анфас иногда чуть ли не безобразна. И все же, даже когда я пресыщен поцелуями и объятиями, в наших отношениях присутствует нечто, чего я не могу постичь. Что-то вроде души, больше, чем просто плоть. Нежное постижение, связь. В ее интеллекте я не нахожу изъянов. Она умна, сообразительна, «первый сорт». Галльский ум. Мозги у нас работают в одном направлении. Так что между нами устойчивая связь, которая остается даже при физических несоответствиях. Больше понимания, чем любви. Мне кажется, при настоящей любви интеллектуальная критика невозможна.
В моей жизни появилось что-то вроде подводного течения. У меня пропал аппетит. Я не могу ни писать, ни читать. Интенсивность существования всегда убивает во мне всякую надежду на творчество. Мне нужно затишье после бури — как сегодня. Мы вместе пообедали и выпили кофе в «Кафе де ла Пэ». Потом просто гуляли по улицам и чувствовали себя счастливыми, хотя этот воскресный день холодный и пасмурный. И расстались, ощущая сладкое недовольство добровольным воздержанием.
С Дж. После обеда вместе с остальными пошли в «Кафе де ла Пэ». Нас было человек десять — три американца, канадец, две кошмарные английские девицы, один или два француза. Бессвязный разговор, тягостная атмосфера. Я умирал от скуки. Сидевшая напротив молодая англичанка привела меня в содрогание. Она пухлая, робкая и заурядная. У нее не укладывается в голове, что я могу быть таким чудовищем, каким себя изображаю. Если я говорю ей, что безучастен к общественным проблемам и безответствен как преподаватель, она только смущенно улыбается и ничему этому не верит. Она, конечно, права, что не верит, однако — при своей чудовищной консервативности — должна бы знать элементарные правила ведения беседы. Ужасно, насколько приехавшим сюда английским девушкам недостает тонкости — частично это из-за проклятой традиции соревнований и «честной игры». Приятная беседа подразумевает озорные шутки, тонкие оттенки лицемерия, тайны, коварства, щекотливые подробности. Постоянные поддразнивания и уколы. Так пикируемся мы с Джинеттой и редко когда бываем серьезными. Она говорит: «Je ne fait jamais des compliment en publique»[151]. В этом секрет успеха. Но бедная застенчивая англичанка методично и неуклюже вела разговор на банальные темы, используя при этом заезженные клише.
Джинетту, похоже, это настолько утомило, что она внезапно поднялась и ушла. Немного поколебавшись, я последовал за ней. Она сказала, что ей захотелось на свежий воздух. Держалась холодно и нервно.
Мы бродили по улицам Пуатье. Джинетта позволила взять ее за руку; постепенно мы оттаяли, стали смеяться и целоваться на ходу. Так цветок после заморозка раскрывается навстречу солнцу и теплу. Покинув пределы Пуатье, мы взобрались на холм и оказались на дороге, ведущей в Сен-Бенуа. Отсюда смотрели на Пуатье, на залитый огнями склон. Вот мы и на природе — все вокруг голо и пустынно, впереди меж безлистных деревьев бежит вдаль дорога. Мы продолжали резвиться и целоваться. Было очень холодно, дул резкий ветер, все вокруг затянуло отвратительной влажной дымкой. Но, несмотря на это, мы были до смешного счастливы — как дети. Джинетта рассказала о своем прошлом романе, я ей — о своем. Рассказал о Кайе и еще об одном — вымышленном — любовном приключении. В Пуатье мы возвращались поздним вечером в какой-то сладостной расслабленности, хотя нас окружали сырость и темнота. Невозможно описать это состояние. Просто чудо. Пусть и старейшее из чудес, но ни у кого из сидевших с нами в кафе не могло произойти ничего подобного по необычности и глубине. Об этом я написал стихотворение, но потерпел неудачу.
Однако в процессе его написания родился потрясающий сюжет для повести.
30 января
Закончив работу, мы вернулись в мою комнату и там лежали, заключив друг друга в объятия. Я одновременно испытывал два чувства, одно — что первая пылкая нежность и трепет обладания проходят. Джинетта часто повторяет: «Nous nous embrassons trop»[152], — и она права. Пресыщение рождает отвращение. Зато другое чувство все компенсирует — это нарастающая теплота отношений, близость, дружеское общение, легкое добрачное предвкушение семейного уюта.
Сначала побеждало чувство отвращения. Даже не столько отвращения, сколько потеря интереса или первые ее признаки. Но потом, позже, когда мы как-то шли вместе в студенческий ресторан, я вдруг увидел ее в новом свете. Джинетта спросила меня, о чем я думаю, но я не смог ей этого объяснить, сказав только, что мое представление о ней меняется: кажется, что я завладел ею, но это не она, а только тень моего любовного желания. Однако я сознавал, что тело, отбрасывающее эту тень, находится рядом. И всегда будет рядом, мне же суждено всегда ловить только тень. Двое людей, как бы близки они ни были, знают лишь тени друг друга.
Я задавал себе вопрос, не жениться ли мне. Наше чувство не «grand amour»[153]. Сейчас это не более чем сильное увлечение. Но оно восхитительно взаимно, хотя меня страшит момент, когда я могу узнать, что меня любят: ведь я ее преподаватель и подданный страны, чей язык она изучает. Интересно, возможно ли любить другого человека так целомудренно, что внешность перестает иметь значение. Сомневаюсь. У любви должны быть корни. Я думаю о Джинетте, как если бы она сама думала о себе, — о ее некрасивости, недостатках, отдаленности от смутных идеалов, которые я ношу в себе. Вот в чем проблема — преодолеть, заполнить разрыв между идеалами и действительностью. Мои планы не так уж фантастичны (или мне так кажется). Возможно, литературный талант дарует мне блестящее будущее, в котором у меня будет такая же известная, красивая и умная жена. Не Джинетта. А может быть, следует брать то, что предлагает тебе жизнь? В какой-то момент оказываешься в месте, где нужно смириться с необходимостью вернуться назад. Вроде недосягаемого Эвереста. Так как часть пути к идеалам пройдена, надо спуститься как можно достойнее. И тут может подойти Дж. В литературе великими скалолазами были Малларме и Флобер — в своих высочайших устремлениях они похожи на Ирвина и Мэллори. Как быстро устаревают такие сравнения. Через сто лет на имена Ирвин и Мэллори придется давать сноску[154].
31 января
Первое напряжение в отношениях. (Эти вещи я изучаю с клинической точки зрения. Думаю, так буду поступать с каждой женщиной.) Как правило, Джинетта ест за другим столом и уходит раньше меня. Я подумал, что она, не дожидаясь, пока я закончу, пошла домой. Однако она направилась в «Кафе де ла Пэ». Я же пригласил туда на кофе другую девушку. Умненькую, из хорошей семьи, с необычными чертами круглого лица и великолепными густыми черными бровями. Мы сознательно сели за столик рядом с Дж., но она оставалась жутко мрачной и угрюмой — такой может быть только южанка. Я говорил с Мойрой (так зовут девушку с густыми бровями) по-английски, но Дж. не принимала участия в разговоре, и я ушел из кафе, не дожидаясь ее. Думаю, она расстроена больше меня.
Знакомство (через посредство Доминика и Андре) с безумным Маркизом — маркизом д’Абади. Это зрелый мужчина, лет шестидесяти, с тяжелым, полным высокомерия лицом — такое лицо требует парика, но здесь его заменила пышная грива седых волос. Этого богача, носящего известную аристократическую фамилию, хорошо здесь знают. В его жизни три интереса: коллекционирование птиц, особенно их помета, непристойных анекдотов и рекламных объявлений. Любопытное сочетание мальчишеских выходок и жестов в grande maniure[155]. Он то и дело упоминает в дневнике о своей коллекции летучих мышей — так мальчишка хвастается о найденных им птичьих яйцах. Маркиз хорошо одевается — он богатый человек. У него полные, чувственные губы, выражение лица порочное и нездоровое. Мы познакомились в «Кафе де ла Пэ», и он стал громко рассказывать нам непристойные анекдоты, им не было конца, и рассказывал он с автоматической горячностью экстраверта, смакующего скабрезности. Среди них были и анекдоты, направленные против англичан, ему хотелось подколоть меня. Один хуже другого. Вот например: «Англичанин решил искупаться. Разделся догола и вошел в воду. Тут пришли хорошенькие девушки и сели поблизости от одежды. Англичанин оказался в затруднительном положении, не зная, что прикрыть — зад или перед. В конце концов он нашел выход из положения. Поймал большую медузу, налепил ее на чресла и прошествовал мимо девушек. Одна из них повернулась к подруге со словами:
— Посмотри на этого мужчину! Какая очаровательная сексуальная фантазия!»
Этот анекдот еще из наименее отвратительных. Маркиз приехал в Пуатье, потому что тут живет его любовница. Свою нынешнюю сожительницу он описал как «delicieuse, eile est si charmante ä ma femme et mes enfants»[156]. Он пригласил нас приехать в четверг в его замок.
Первая размолвка набирает силу. Я ждал Джинетту после обеда. Мы пошли по освещенной стороне, что было символично. Молчали и ощущали некоторую неловкость. Думаю, она играла роль, хотя, возможно, действительно считала себя оскорбленной. К обеду я спустился в отличном настроении, теперь же пришел мой черед страдать. Я всячески старался ее задобрить, но меня ждал провал. Я держался неестественно, был подавлен и сердит. Сказал, что сожалею об инциденте в кафе. Она ответила, что не видит повода для сожалений: я могу встречаться с кем хочу. Типичное проявление недовольства. Она смотрела на меня с видимым отвращением и что-то напевала под нос, как делают люди, когда хотят показать, что им все безразлично. Я терпеливо, слишком терпеливо старался смягчить ее. Даже прибегал к психологическому давлению. Но она была как кремень. Мне казалось, что она наполовину играет, наполовину серьезна. Меня по-настоящему заинтриговало такое удивительное извращение наших отношений. Так бывает, когда два предмета невозможно приладить друг к другу, их соединяют, потом разъединяют, опять соединяют, прикладывая все большую силу. Это может привести к поломке.
Но в случае настоящей любви и т. д. Единственное утешение, что, думаю, она страдает не меньше меня, а может быть, и больше: ведь во мне сидит некая все регистрирующая машина, готовая принять любую боль ради обретения опыта и разнообразия информации. Мне приятно представлять, как Джинетта плачет, уткнувшись в подушку. В такой ситуации уместно проявить немного садизма. Смесь мазохизма и садизма — намеренное отчуждение, ожидание примирения.
Мы холодно пожали друг другу руки, она сказала:
— Тогда до понедельника.
Не будем видеться пять дней. Я уезжаю завтра, а она в пятницу едет домой. Зловещий знак. Мне кажется, она рада этой отсрочке. Ее пугает развитие наших отношений.
Даже сейчас, когда я пишу, мне все еще больно. Но в этом несчастье есть и своя сладость.
Я слишком много пишу. Как будто сам себя наказал.
1 февраля
За ленчем я видел Дж., но мы не разговаривали. Вид у нее был такой мрачный и несчастный, что я с облегчением ушел из столовой раньше, вместе с Домиником и Андре. Наши взгляды один раз встретились. Она отчаянно изображала равнодушие. Мы оба не улыбались. «Отчаянно» — вот точное слово.
Ушел я раньше, потому что меня, Доминика и Андре маркиз д'Абади пригласил в свой замок. Это в Шеркора, вблизи Маньяк-Лаваль, в восьмидесяти — девяноста километрах от Пуатье. В приподнятом настроении мы пустились в путь. На автомобиле Д., довоенном раздолбанном «опеле». На передней шине была большая дыра. Однако спустило — примерно через двадцать пять километров — не ее, а заднюю. Вокруг на много миль ни одного населенного пункта, и нам пришлось заменять колесо еще более ветхим roue de secours[157]. Кое-как мы добрались до ближайшей ремонтной мастерской в Ломмезе, где механик-немец устранил неполадки. В два часа — время, на которое маркиз назначил нам встречу в замке, — механик еще работал. Наконец мы отъехали. En route[158] что-то ударило прямо в ветровое стекло. Д. сказал, что это скорее всего кусок стекла, валявшийся на дороге. Мы продолжали весело ехать дальше. Добравшись до замка, выяснили, что одна фара разбита. Я не мог удержаться от смеха и должен был на месте выдумать причину такого безудержного веселья. Возвращаясь домой, мы обнаружили, что не работает задний фонарь, и заехали в ту же мастерскую в Ломмезе. Механик лез из кожи вон, чтобы поправить дело, но все, что ему удалось, — это разбить гаечным ключом стекло. Jour néfaste[159]!
И все же поездка в этот холодный, но солнечный, бодрящий осенний день по восхитительной сельской местности была чудесной. Красновато-коричневые деревья, небо сислеевской синевы, розовато-голубые равнины и леса вдали. Преобладал августовский тон — золотой. Живописные старые деревушки, плоские, méridionel[160] крыши домов. Неподалеку от Шеркора несколько очаровательных лесистых долин — несмотря на голые деревья, в них были свежесть и синева. Маркиз приветствовал нас. Его замок — небольшой загородный дом, довольно невзрачный снаружи, но вполне пристойный внутри. Нам показали коллекции. Тысячи птиц, яиц, окаменелостей, рептилий. Их созерцание мне быстро наскучило. Единственным живым существом здесь была симпатичная маленькая пестрая сучка кокер-спаниеля. Никто не убедит меня, что коллекционирование (исключение — когда этим занимаются прирожденные ученые) не является признаком низшего, мертвого интеллекта. Глядя на собранные хозяином гравюры и картины, я видел, что он не обладает хорошим вкусом. Человек с хорошим вкусом (пусть это покажется парадоксом) не может собирать то, что было живым. Маркиз также познакомил нас со своей коллекцией непристойных историй. Их у него шестьсот или семьсот, все тщательно пронумерованы и снабжены перекрестными ссылками. Показал и порнографические «Mémoires d’une petite comtesse»[161], их он сейчас пишет.
Он также продемонстрировал нам экземпляры нескольких своих работ. Брошюры по орнитологии, сборники местных преданий и т. д. Au fond[162] он провинциал, незначительный представитель местной научной литературы.
Чай мы пили в обществе маркизы. Обоим супругам чужды условности — в этом они чем-то близки английским сельским жителям. Чай подавали в элегантной гостиной, но потом маркиза, заметив, что мы голодны, позвонила и приказала принести хлеб и банку консервированной свинины, которую мы тут же умяли. Похоже, я ей понравился: уже через четверть часа она пригласила меня приехать к ним на Пасху, несколько дней погостить и поговорить на английском языке с ее дочерьми. Д. уверяет, что они очень красивы. Получив приглашение, я выразил недоумение, удивление и благодарность. Думаю, это просто каприз. On verra[163]. Маркиз открыто говорил при жене о любовнице, называя ее une petite amie[164], потом отвел Андре в сторону, чтобы через него назначить ей свидание в субботу. И даже вручил письмо. Кажется, ему нравится, что его роман многим известен.
Дома. Не могу сказать, что не думаю о Дж. Но мысли уже не столь болезненны. Напряжение спадает. За ленчем она подошла ко мне и спросила, как прошел вчерашний день. Мною овладело восхитительное чувство победителя, хотя я не потребовал контрибуции. Я хотел держаться с ней холодно, но это было невозможно. Мы пошли пить кофе, и наши глаза говорили, что мы прощаем друг друга. Потом отправились в музей. Кроме нас, там никого не было, мы нашли укромный уголок и стали целоваться. Это была спальня, демонстрирующая крестьянскую мебель. Мы бродили по комнатам, держась за руки и непрерывно целуясь. Восхитительное для обоих чувство bien-être[165]. Облегчение. Потом она уехала на поезде домой, а у меня на душе по-прежнему было светло. Весь день рисовал. Получилось довольно плохо, я порву этот рисунок, хоть он и большой и я рисовал его четыре часа. Вечером нарисовал маленький, гораздо лучше, а работа заняла всего час.
4 февраля
Дж. вернулась. Она пришла ко мне перед обедом. Мы оба были уставшие и предавались ласкам в каком-то восхитительном, почти бессознательном состоянии. Я целовал ее руки и плечи.
Она быстро обрывает меня, когда я готов преступить границы дозволенного, но делает это с явной неохотой. Я чувствую, что мы уже исчерпали тот запас поцелуев, который сладок без настоящей близости, и не могу не критиковать ее в душе. Иногда я остро ощущаю ее провинциальность. Однако, расставшись с ней после обеда — у обоих были неотложные дела, — я почувствовал боль при мысли, что не могу провести вечер в ее обществе. Подчас мне трудно с ней говорить. Особенно на людях. Дневной свет разрушает иллюзии. Повторяя ее слова, нам не хватает общей бессонницы. В наших отношениях нет фундамента. Даже сейчас мы прослеживаем каждый этап в развитии нашей любви, словно она из древней истории.
Всегда испытываю затруднение, когда даю названия своим произведениям, — может быть, было бы во многих отношениях честнее просто нумеровать их, как музыкальные сочинения. Думаю, так и стану делать. Указывать годы, числа. 1950 А, В, С. В поэзии названия более оправданны. Они — неотъемлемая часть самого сочинения. Иногда.
Безрассудство. После обеда пошел дождь. Я был с Джинеттой. Расставаться не хотелось, и я предложил пойти погулять. Под проливным дождем. Уже тогда я был на грани бронхита. К концу прогулки у меня разыгрался сильный кашель и заболела грудь. Мой поступок был нелепым, но я был счастлив. Иметь бы достаточно денег… Не знаю. Тогда, возможно… Сколько проблем сразу разрешилось бы! Когда мы вдвоем шли по мокрым улицам, я испытывал глубокую связь с ней, чувствовал ее частью себя. Однако она говорит, что никогда не знает, искренен ли я. Тут моя вина. Я и сам подчас себя не знаю. Теперь я точно заболею. Джинетта предложила мне решить забавную задачу:
На берегах реки пять домов. Их соединяет только D — паром.
Е — девушка, помолвленная с А. В любит ее, но безответно. С — старик. D — водит паром. Однажды Е решает, что ей необходимо срочно повидаться с А. Девушка идет к D, но того нет на месте и она заходит к С, чтобы спросить его совета. Река разлилась, переправляться опасно, говорит старик и советует ей переждать. Но она все-таки отыскивает D и просит перевезти ее. Он смотрит на бурлящую реку и говорит: «Хорошо, но при одном условии — ты должна снять с себя все, что на тебе есть». Девушка соглашается. Паромщик благополучно перевозит ее на противоположный берег, но оставляет там в чем мать родила. Е идет к дому А, но его там нет. В отчаянии она просит В приютить ее. Тот рад и просит ее посидеть с ним. Одежду он девушке не предлагает, однако и не трогает ее. А приходит в гости к В, видит голую невесту с посторонним мужчиной, приходит в ярость и разрывает помолвку.
В каком порядке вы распределите ваши симпатии? Кто самый лучший? Вот обозначение символов: А — нравственность и консерватизм; В — авантюризм; С — разум; D — материализм; Е — любовь. Мой выбор — EBCDA.
В каком-то смысле этот тест — проверка характера. Разумеется, он нуждается в доработке.
12 февраля
С Дж. на спектакле театра Колледжа иезуитов. Спектакль дневной и весьма посредственный. «Каприз» Мюссе и «Антигона» Ануя. Постановки совсем нас не заинтересовали. Гораздо интереснее было смотреть на двух мальчуганов, сидевших впереди. Они были просто влюблены друг в друга, обнимались, и я видел, как один поцеловал другого в ухо. Им, вероятно, не больше десяти. Невинные — их переполняла братская любовь. Потом мы с Дж. вернулись домой. Мы все сильнее влюбляемся друг в друга. Теперь, оставшись вдвоем, чувствуем, как нас окутывает мечтательная томность, смутное влечение, заставляющее забыть все остальное. Мы говорим, что совсем abruti[166]. Это французское слово лучше выражает наше состояние, чем любое английское. В нас просыпается животное начало. В этом нет ничего уничижительного. Оцепенение, помрачение сознания от близости, мы оба утрачиваем волю. Джинетта говорит, что я сбросил маску. Это правда. Я воспроизвожу в памяти каждую секунду, проведенную с ней, — например перед сном, когда ложусь в постель.
Ближе к вечеру мы пошли на танцы в студенческий центр. Танцевали в дремотном, чувственном полумраке. И все время вдвоем, тесно прижавшись друг к другу. Я очень устал, у меня болела голова, но, согласно кружась с ней, чувствовал полную свободу от тела. Или, точнее, обретение нового тела. На этот раз полная победа над собственной плотью.
Это зло, деградация. Власть прошлого над будущим. Танцующие выглядели заторможенными. Поцелуи, тесные объятия. Мы с Дж. покинули зал в любовном тумане и бродили по улицам необычно серьезные, как будто чувствовали, что в буквальном смысле катимся вниз, всеми покинутые. И тем не менее ничего не предпринимали.
Будь у меня деньги, я, может быть, и женился бы на ней. К счастью, их у меня нет.
Я рухнул в постель в 2.30 и спал мертвым сном вплоть до 1.45. И все-таки чувствую усталость.
Весь вечер провел, исправляя сочинение Дж. Ей хочется, чтобы оно было хорошим, — нужно отдать его Лео. Это нечестно, да и ей ничего не даст. Я не испытываю угрызений совести. Обман сам по себе недостойный, но если ей нужна от меня тайная помощь, она ее получит. Завтра я буду вместе с Лео просматривать ее сочинение и притворяться, что вижу его впервые.
13 февраля
Любопытный и забавный случай. Я завтракал с Дж., сидя у окна. Неожиданно я увидел ярдах в двадцати от нас желто-зеленого попугая, он залетел за стену.
— Бог мой! Попугай! — воскликнул я.
Дж. рассмеялась, но не поверила мне. Возникла одна из тех ужасных ситуаций, когда ты убежден в своей правоте, но не можешь заставить другого в это поверить. Когда ты всего лишь свидетель. И вдруг из-за угла вышла женщина с попугаем в руке. Я издал радостный крик. Кто-то из сидевших на другом конце стола сказал:
— Разве вы не знали? Внизу, на кухне, живет попугай.
Il faut croire[167].
Грэм Грин «Человек внутри». Потрясающе плохая книга. Сродни роману Э.М. Форстера «Куда боятся ступить ангелы». Романтическая и беспомощная проза. Обычное дело — путаные мысли и напыщенный слог. Герой — хам с золотым сердцем, по жанру роман — исторический триллер. Множество погрешностей в мотивации и стиле, и это подстегивает собственный творческий импульс. Единственная достоверная деталь — отвращение, которое вызывает продолжающий движение труп. И скаредные священники. Во всем остальном это удивительно старомодное и сентиментальное произведение. Но все же он его написал. И как раз в моем возрасте[168]. А мне до этого еще далеко.
15 февраля
Пишу с запозданием. Сначала я всегда делаю краткую запись, чтобы потом на досуге подробно воспроизвести остальное. Неожиданно высвобождается время, а я не могу найти записи и зверею от этого.
Пометки на полях. Я сделал их в книге Грина «Человек внутри» и теперь еще в «Святилище» Фолкнера. Приятно, когда можешь анализировать, критически оценивать прочитанное, чутко на все реагировать. Понимать — где просчет, а где хитроумный прием. У Г. больше первых, у Ф. — вторых. Некоторые люди яростно возражают против таких пометок. Все потому, что они не способны оценить произведение, которое держат в руках. А может, боятся выдать себя через комментарии. Никто не решится испещрять пометками дорогую и прекрасно изданную книгу.
Дж. За последнее время она несколько раз удручала меня проявлениями плохого вкуса. Интересно, смогу ли я когда-нибудь встретить женщину, которая не вызовет у меня шок в этом смысле — раньше или позже? Мне не нравится, когда Джинетта говорит на английском: слишком сильный акцент — утрированное «h» и протяжные слоги. Но проходит какое-то время, и я чувствую, что снова безумно влюблен в нее. Мы уже достигли кое-каких признаков семейного блаженства. Первое очарование прошло. Следующий этап — постель. Но она слишком целомудренна, а я боюсь серьезной связи. Не верю, что именно она — моя судьба. Однако мне нравится, когда она лежит в моих объятиях и я щекочу ее. Она извивается и поддается, и я чувствую, что во много раз сильнее ее. Это звучит наивно. Чувство самое примитивное. Во многих отношениях я не возражал бы видеть ее своей женой — она по крайней мере выполняла бы все свои обязанности и давала бы мне время писать, писать, писать.
17 февраля
Доминик и Маркиз. Доминик ездил с Маркизом и его любовницей в Туар за летучими мышами для коллекции д’Абади. После ловли они обедали в ресторане. Похоже на то, что Маркиз вел себя отвратительно. По словам Доминика, он поднял ногу любовницы, водрузил ее прямо на стол, а сам, к ужасу официанта, полез к ней под юбку. Маркиз также рассказывал, как он брился в ванной и туда вошла его дочь, которая стала раздеваться прямо перед ним, собираясь принять ванну; она такая красавица, прекрасно сложена, говорил Маркиз, и даже его ввела в смущение. Эти истории поступали из ненадежного источника, их поведал нам Д., но они похожи на правду. Их герой — тучный декадент-ствующий старик, прожигатель жизни, безнравственный нездоровый гедонист.
Когда я читал французскую книгу по Part anglais[169], меня вдруг осенило, что все о Франции я узнал в Англии, теперь же — наоборот. Беспристрастность усиливает интерес и любовь. Мне нравится ощущение собственной изоляции во Франции, ссылка без строгого режима.
Плохой вкус Дж. Я очень чувствителен к этому. Когда же она говорит на английском с несусветным акцентом, меня охватывает ярость. Как можно так уродовать то, что я так люблю! Сегодня вечером мы вышли из Английского клуба, и она опять стала жеманно произносить английские слова. Я подчеркнуто хранил молчание, и она поняла, что я сержусь. В чуткости ей не откажешь. Позже, когда мы остались одни, она пристала ко мне, требуя, чтобы я сказал, в чем дело. После некоторого колебания (не могу сказать, чтобы неприятного) я все объяснил. Экспериментов в наших отношениях я не боюсь, потому что знаю: разрыв я переживу. Я вижу в ней все больше недостатков. Все они из разряда провинциальных, а я изрядный сноб. Невозможно любить человека, если ты его не уважаешь. От моей критики она сначала поникла, а потом стала очень нежной. Это разрядило обстановку. Я выпил два стакана пива, и между нами снова воцарились теплые отношения. «Сила ее — в ее слабости». Мне кажется, это относится и к недостаткам. По крайней мере Дж. признает свои недостатки — так у других хватает храбрости не скрывать своих убеждений. Сегодня вечером она всячески старалась меня ублажить — хвалила мою новую стрижку, свитер, вообще мою внешность. Под конец, когда мы вышли ненадолго погулять, перед тем как разойтись по своим постелям, я ее поцеловал. У меня появилась уверенность, что меня кто-то любит. Хотя бы только в этот вечер. Вот такая объективность.
00.15. Резкий шквалистый ветер. Казалось, окно не выдержит, а дом рухнет.
21 февраля
Джинетта. Отношения все теплее. Вчера я стал медленными движениями ласкать ее шею, опускаясь все ниже, пока не коснулся груди. Лицо ее хранило напряженное и серьезное выражение, но было видно, что сама она страстно хочет этого. Когда дело доходит до ласк, у нее всегда печальный вид, и это меня смешит. Женщины вообще очень серьезно относятся к таким вещам. Но сейчас мне самому надо подумать. Ясно, какой следует шаг после ее обнаженной груди. Но прежде чем его совершить, надо принять важное решение. Если бы не все эти сложности! Меня волнует только ее плоть. Вряд ли мой дух вообще здесь затронут. Я сознаю, что в отношении Джинетты я циничен и аморален; ведь мои чувства неглубоки. Все, что мне нужно, — доставить удовольствие своему телу; большая часть этого удовольствия — конечно же, взаимное наслаждение. Ларошфуко[170]. Радость даришь ради самой радости дарения. Если я ласкаю ее соски, то потому, что разделяю с ней сексуальное удовольствие. Странно, что кожа — чуть ли не единственное, что доставляет нам тонкое осязательное наслаждение. Мне нравится ее упругая гладкая кожа, чистая, от нее идет нежный аромат. Нежные, округлые бездны.
Но не все сводится к телу. Я чувствую некое родство, связь с миром — то, что смутно вспоминается еще со времени романа с Кайей. Я не заблуждаюсь. Мир полностью индифферентен, и время неумолимо движется вперед, однако прибежище в любви и взаимном понимании — прекрасный миф. То, что оно — миф, только прибавляет трогательности. Как-то раз я написал стихотворение, где говорилось, что однажды я отказался верить в нереальность мифа. На какой-то момент я почти обманулся.
Как же относительно время! Разве можно сравнить полчаса ожидания любимой и полчаса ожидания поезда? Нелепо думать, что полчаса существуют сами по себе. Время — скрытый признак врожденного человеческого пуританства. Чем сложнее человек, чем больше у него комплексов, тем больше он думает о времени.
26 февраля
Ужасный день. Дж. пробыла у меня большую часть дня. Я написал с нее очень плохой акварельный портрет. Мы, конечно, целовались и ласкали друг друга. Потом я раздел ее до талии. У нее большие и крепкие груди. Она продолжала стонать:
— Je t’en prie… laisse-moi… pas plus[171], — и в то же время льнула, как бы умоляя продолжать.
Жаркое сильное тело. Я страшно возбудился. Мы оба не в силах сопротивляться чувственному влечению. Однако я никогда полностью не теряю головы. Всегда отступаю и, глядя на распростертое предо мной тело, закрытые глаза, вижу в ней только орудие наслаждения, а не другого человека. Когда она пытается мне объяснить, насколько серьезны для нее наши отношения, я ей не верю, потому что сам не испытываю ничего подобного. И в то же время это порождает чувство вины. Ведь я заставляю ее прыгнуть туда, откуда сам выплыву, а она утонет. Между поцелуями в ее глазах и выражении лица проступает нечто тяжелое, сонное и торжественное.
Самое ужасное случилось после, когда мы пошли обедать в Английский клуб. У меня вдруг отчаянно засосало под ложечкой. Я почувствовал резкую боль. И хотя раньше я пообещал Дж. пойти с ней на танцы, которые устраивают здесь раз в неделю, но, почувствовав себя совсем больным, вернулся домой, лег в постель, согнув ноги в коленях (отчего сразу полегчало), закурил и стал размышлять. Не могу понять происхождение этой боли. Может, слишком много ласк и слишком мало подлинного удовлетворения? А может, проблемы с животом — дизентерия, аппендицит? Непонятно. Впрочем, это не важно. Меня поразила только та молниеносность, с какой я из счастливого человека превратился в несчастнейшего из смертных. Что-то вроде шутки Провидения. Уже некоторое время я ощущаю боль в гениталиях. А все потому, что мы с Дж. очень близки, но наша близость не приносит полного удовлетворения. Знаю, что я ипохондрик, и все же мне кажется, что эта боль имеет серьезное основание. Похоже, я обречен зря тратить время и страдать. Но мне претит жалеть себя.
Позже, в 10 часов, я пошел повидаться с Дж. Она была в обществе Доминика. Пойти на танцы я отказался. Втроем мы отправились в кафе и там сидели с несчастным видом. Дж. и я были молчаливы и замкнуты. Я уже не чувствовал прежней боли, но некоторый дискомфорт ощущал: Д. постоянно побуждал нас к разговору, предаваясь воспоминаниям. Молчание его пугает. В конце концов мы печально побрели домой. Теперь вот я сижу и пишу.
Все-таки я подозреваю аппендицит. Поэтому и сел писать. Все может быть — вдруг это последняя запись. Я не очень волнуюсь по этому поводу. Смерть не играет никакой роли и хотя бы является неоспоримым фактом в проклятой путанице относительных и изолированных явлений.
Обычно мы преувеличиваем ценность каждого жизненного эпизода. Когда ты убежден в относительности всего, вещи начинают обретать особую самостоятельность, неповторимость. И сейчас, когда боль уже тупо шевелится во мне, я чувствую себя почти раздавленным, вспоминая, как она стояла посреди этой самой комнаты — комбинация болтается на талии, упругие груди рвутся вперед. Эта картина — что-то вроде эротического отдыха от настоящего, факт, которым можно заслониться от всех возможных угроз ближайшего и отдаленного будущего. Я искренне благодарен ей за это. Ужасно то, что на чистую любовь я отвечаю лицемерием. Впрочем, иногда меня охватывают сомнения. Она мне ближе, чем кто-либо, кого я когда-нибудь знал. Даже Кайи.
Замолкаю до завтра.
Завтра. Все написанное кажется жутким преувеличением. Я все еще болен, но понемногу иду на поправку. Состояние промежуточное, вроде междуцарствия, — острая тоска, но при этом я не чувствую себя несчастным из-за того, что несчастен. Вчера же в это время все казалось ужасным. Все это из-за чрезмерных плотских забав, ярко-красным цветком распустившихся на сереньком, хилом стебельке последнего года или даже последних двух лет моей целомудренной жизни; и еще из-за сопровождавшей эти забавы боли и расплывчатых, смутных фантасмагорий, хищными птицами преследовавших меня. В основном это чисто физиологическая озабоченность по поводу моей способности к сексу в сочетании с невозможностью проверить ее на практике. Потому что, несмотря ни на что, я не могу быть безнравственным. Пока не могу. Нравственность — моя наследственная черта. Нужно время, чтобы понять, какие конкретно качества ты унаследовал. Стоит это понять, и эти качества побеждены. Они могут остаться, но теперь у них есть хозяин. Чтобы узнать себя, необходимо вынести решение по делу всех твоих предков.
28 февраля
Мы с Дж. иногда пьем кофе в обществе Мари-Терезы Кошар, стройной миниатюрной девушки; у нее свеженькое личико, некрасивый шрам на лбу и озорной, несколько невротичный взгляд. Как все хорошенькие женщины маленького роста, хрупкие, с кукольными мордашками, она сообразительна и умна, у нее красивый, звучный голос и нервные руки.
Мы долго сидели в кафе, много смеялись и серьезно беседовали. Со мной не соглашались, когда я говорил, что платоническая любовь — всего лишь прелюдия, щекотание нервов, игра с огнем. Было бы интересно узнать, сколько раз удавалось остановиться на этой стадии, когда ни одна из сторон не хотела большей близости, не видела эротических снов и не страдала от раздвоения души и тела. Платоническая любовь — время перед началом роскошного пира, время голодного ожидания. Но такое состояние не может длиться вечно. Иногда чувство голода обостряется, но еда уже холодная. Дж. понравилось сравнение. В таких случаях она употребляет слово astuce[172]; ее забавляют сентиментальные и сексуальные двусмысленности.
Они согласились со мной, что иногда иностранец ближе соотечественника или соотечественницы. Для меня пример — наши отношения с Джинеттой. Даже если возникают языковые трудности, они мало что добавляют к обычным сложностям общения. Джинетте я могу сказать все, что хочу, зная, что меня поймут глубже, чем можно передать словами. Во Франции установилась такая традиция — они извлекают удовольствие из подробного анализа чувств, из откровений о себе, при этом всегда говорят искренне, не кичась. Я же со многими англичанками не могу найти общего языка. Констанс Фаррер — практически единственная женщина, с которой я чувствовал себя свободно, хотя она, что интересно, преимущественно молчала, постоянно думала о чем-то своем, не проявляя особого понимания.
Проводив М.-Т., мы с Джинеттой зашли в другое кафе и там продолжили разговор — теперь говорили уже о себе. По ее словам, я всегда стремлюсь обособиться. Даже когда ей кажется, что мы близки, что-то от нее ускользает. Думаю, она интуитивно чувствует мое жесткое и объективное отношение ко всякому жизненному переживанию, хотя я всячески стараюсь скрыть это от нее. Есть люди, сказала она, которые раскрывают перед тобой душу и это сразу понимаешь. На мой взгляд, это означает только одно: такие люди обычно себя не знают. Я не «раскрываюсь» оттого, что сбит с толку собственными комплексами, теми безднами, о существовании которых мне известно, но они не облечены в форму слов. Пусть это звучит нескромно, но я хочу сказать только то, что аппарат, заведующий во мне самоанализом (дневник, возможно, потворствует этому), достаточно восприимчив и доносит до меня представление о моей пространной и запутанной личности. Сам я не могу всего объяснить, и мне претит мысль, что кто-то другой попытается это сделать. Всю жизнь я буду сопротивляться вмешательству извне из-за этой неопределенности. Парадоксальная позиция — горделивая сдержанность. Возможно, самопознание — единственная бесконечность, а невозможность достичь его — единственный абсолют. Джинетту все это пугает и завораживает: ей кажется, будто от нее что-то таят. Но мне ненавистно нравственное раздевание. Оно гораздо постыднее обычного. Даже объяснить это Дж. было саморазоблачением, своего рода стриптизом. Умные люди больше всего ценят в своей интеллектуальной жизни вот такие откровения; а умные люди есть повсюду — там, где ты их находишь. Разум и сострадание — самые космополитические качества, а сам космополитизм — одна из величайших ступеней к вершине человечества. Братство духа и разума — и к дьяволу братство по крови.
Так мы говорили, целиком погрузившись в свои проблемы. Слегка коснулись темы брака. Я сказал, что прежде чем изменить жене, сообщил бы ей об этом. Опасное признание в том случае, если собеседница может стать этой несчастной жертвой. К Дж. я начинаю чувствовать настоящую нежность, она нужна мне. Иногда моментами я вижу ее некрасивой, непропорционально полной, с подчеркнуто еврейской внешностью, в разговоре с другими (со мной никогда!) она проявляет излишнюю горячность и аффектацию, что в сочетании с южным акцентом выглядит вульгарно. В другое время она сама нежность и романтичность, душа ее прекрасна, а тело желанно. Думаю, все по-настоящему прекрасные вещи обладают такой изменчивой природой, что в каком-то смысле и является их настоящей сущностью.
Прекрасный вечер слегка испорчен легкой, но постоянной болью в простате. В сексуальном механизме разболталась деталь. К черту тело!
1 марта
Холодный день, ослепительно солнечный, ясный как хрусталь, такой день бывает в горах; город переполнен людьми, всюду припаркованные автомобили, деревенские жители в темных костюмах — лучших, они надевают их только по воскресеньям. И все из-за la foire de la mi-carême[173]. Я ощущал смутное недовольство оттого, что все эти люди вторглись в мой город, меня раздражали все эти перемещения, голоса, толпы людей на улицах, переполненные кафе. Похоже на летний день — только без жары. А я ненавижу лето. Для меня оно равнозначно сенной лихорадке, дизентерии, другим недомоганиям, вялости, постоянной войне с собственным телом. Мое любимое время года — зима. Мне нравится, когда после обеда мир погружается во тьму. А Дж. сегодня все время повторяет: «Как красиво все вокруг, как будто пришло лето. Как я люблю лето!» Из кафе впервые выставили наружу столики. А я испытал смутное волнение, возмущение в сердце и животе.
2 марта
Джинетта. Этот уик-энд она проводит дома. Я скучаю по ней. До боли — мрачная перспектива. Примечательно, что без десяти шесть (ее поезд отправлялся в шесть) я выглянул из окна и увидел, как она далеко внизу, слева, пересекает сортировочную станцию. Скоро она скрылась из вида, но мой подход к окну не показался мне простым совпадением: ведь еще десять секунд — и я бы ее не увидел. Она ушла, и я почувствовал печаль. Но одновременно и радость, что есть о ком печалиться.
5 марта
Стиль. Вихляние стиля — один из главных моих недостатков. Перечитывая рассказ об Андорре, я вижу постоянную смену стилей, серию стилизаций. Я старался его выровнять, но тени Д. Г. Лоуренса и Джеймса все же маячили в отдалении. Теперь к ним присоединился Фолкнер. Тогда я задумался, такой ли уж это грех и, может, единство стиля совсем не благо. В отдельных эпизодах одинаковая тональность не всегда хороша. Каждое событие претендует на собственный стиль, который точнее всего его передает. Не вижу ничего плохого в том, чтобы писать, чередуя разные стили. Некоторые вещи лучше всего передаются с помощью техники Джойса, другие — Грина. Каждой серии эпизодов — свое выражение. Особенно наглядно это ощущается в искусстве. Я вижу это в живописи — к примеру, в картине, которую только что закончил. Пустынный пейзаж, предгорье, в отдалении город. На заднем плане по диагонали неясно вырисовываются облака. Все это нарисовано в более или менее реалистической манере. На переднем плане две кубистские фигуры в черном, белом и карминном цветах. И никакого диссонанса. В картине есть свои недостатки, но они не связаны с нарушением стилистического единства.
Джинетта. Она отсутствовала три дня. Приехав, пришла ко мне. Мы лежали на кровати, целовались. Чувствовали себя счастливыми. Потом пошли обедать. Внезапно она переменилась — стала молчаливой, угрюмой, замкнутой. Я безуспешно пытался вывести ее из этого состояния. Мне показалось, что она подыгрывает себе, и я высказал это вслух: в ней только шевельнулась печаль, она же разрешила ей заполонить всю себя — обычный мазохизм. Все равно что, споткнувшись, позволить себе упасть, объяснил я. Она возразила:
— Я никогда не подыгрываю себе.
Однако это свойственно всем, хотя, может, и не в такой степени, как мне. У меня не было сомнений, что она играет. И тут вдруг у нее на глазах выступили слезы. Да и сами глаза покраснели. Такой поворот событий заставил меня изменить взгляд на вещи. Я ей поверил и даже смутился при виде таких сильных эмоций. Она не захотела объяснить мне, что вызвало такой прилив горя, сказала только, что почувствовала себя страшно одинокой. Навсегда одинокой. Все это отдавало позированием, мне и сейчас так кажется. Но слезы-то были настоящие. Мы пошли к ее дому, и она хотела — или сделала вид, что хотела, — сразу же покинуть меня, я же убедил ее еще немного погулять. Вечер был холодный, безлунный, свежий. Мы направились в разбомбленный квартал Пуатье, бродили среди руин, стояли у железнодорожных путей. Есть что-то романтическое в ночных поездах, сказал я. Прошлись вдоль реки. Впереди по дороге пробежала крыса. Потом стояли на широком мосту, смотрели на звезды и на темную тихую воду. Казалось, город вымер. Ночь, морозная, искрящаяся, подсмеивалась над скучным земным существованием. Небо как будто таинственным образом ожило. Я показал Джинетте созвездия Ориона, Дракона, Пса. И меч Ориона, хотя, сказал я, на самом деле это его пенис.
— Кто так решил? — спросила она.
— Древние народы.
— Древние англичане, — прибавила она.
Не такие уж и древние: ведь я только сейчас уловил сходство и приписал его прежним поколениям. Но, разумеется, его замечали и до меня. Сходство с мечом не такое уж и большое. По мосткам мы вернулись в город, постояли молча у реки — она, уткнувшись в мое пальто, доверчиво, безмолвно. Таинственное, недоступное пониманию безмолвие. Мы потонули в некоем глубоком, благотворном и все же мучительном союзе. От времени никуда не деться, оно проходит. Мы пошли дальше. У какого-то забора, в тени, снова обнялись, потерянные, трогательные. Если б то были не мы, я прибавил бы: смешные. Двое обнимаются холодной ночью на пустынной улице. Но где бы вы это ни встретили, знайте: вы попали в святилище.
10 марта
Ржанки. Тихая теплая ночь, низкие облака. Тонкий прерывистый свист — странный, зловещий звук. Где бы я ни был, всегда его слышу. Сегодня вечером он почти испугал меня, показавшись чем-то сверхъестественным, демоническим, крадущимся ко мне. Ночью эти невидимые, летящие в темноте птицы — свидетельство иной Вселенной. У ржанок главное — их крик, очень тонкий, говорящий об одиночестве, отдаленный, сиротливый. Этот крик значительнее самой птицы. Птиц словно и нет. Только непрерывный тонкий свист. Кажется, сегодня летит много птиц. Думаю, некоторые отдыхают на крышах. Их передвижение на север происходит незаметно. Для ночных перелетов две причины: нет ястребов, людей. А может, и огней города? Не верю, что птицы, в отличие от людей, не имеют памяти.
11 марта
Несколько дней депрессии. Бессмысленно прожитый год. По существу, ничего не написано, я утрачиваю оригинальность. Вернулись старые проблемы с кишечником, боли в печени, жуткие запоры, неприятности с простатой, робость, психологические проблемы — психика катастрофически зависит от тела: иногда это хорошо, а иногда плохо. В моем случае это очень плохо. Нужно искать работу на следующий год. Но я для этого и пальцем не пошевелил. Хочу плавать, но стою, поеживаясь, на берегу. Все университетские уезжают куда-нибудь на Пасху, я же не могу себе этого позволить. Когда мне говорят: «Не понимаю, как вы можете торчать все время в Пуатье», — не очень-то хочется отвечать: «Видите ли, у меня просто нет денег». В целом я не страдаю от своей бедности — просто здесь трудно жить на тридцать тысяч в месяц. Особенно когда, как я, изрядно переплачиваешь квартирной хозяйке. В среднем выходит пять тысяч франков в месяц. Хозяева (Малаперты) — самодовольные ограниченные люди, я их не люблю и презираю. Возможно, они это чувствуют. Во мне они видят дойную корову. Когда хозяйка болела, я не приносил ей цветы. Черт бы побрал всех малапертов в Пуатье! Дни бегут, а я ничего не делаю. Рисую глупые картинки, кручу любовь с Дж., уделяю минимум времени университетской работе и совсем не могу писать. У меня с полдюжины начатых и незаконченных вещей. Когда я их перечитываю, то впадаю в уныние. Все они без исключения самые заурядные.
Никак не могу согласиться с тем ужасным обстоятельством, что я всего лишь посредственность. Знаю это, но не решаюсь признать. Несколько дней я был абсолютно в этом уверен. Нет ни воли, ни настоятельной потребности писать. Написав несколько страниц, я чувствую усталость, меня охватывает скука. Существует своеобразная конкуренция между живописью и литературой. Я трачу часы на баловство с акварелью, хотя должен в это время писать.
Не знаю. Я растрачиваю впустую жизнь. Ни денег, ни амбиций.
13 марта
Джинетта. Мы все больше времени проводим вместе. Перестали поддразнивать друг друга — разве только чуть-чуть. Когда остаемся одни, сразу же воцаряется сердечность, euphorie[174]. Без нее я чувствую себя все более одиноким: ведь наша любовь — единственное, во что я еще верю. Даже в себя перестал. Только в нашем возникшем союзе есть смысл. Я не могу не критиковать ее внешность. Глаза не обманешь. Она страстная, сексуально привлекательная, но красивой ее не назовешь. Мне кажется, она быстро увянет, растолстеет, как все женщины, в жилах которых течет еврейская, южная кровь. Я представляю ее в разных ситуациях и в тех, где требуется изящество, элегантность — словом, шик, — она разочаровывает меня. В ней есть все то, что ценил Д.Г. Лоуренс: сердце, душа и пылкость, человечность, ум и, когда это требуется, простота, — качества крестьянского, а не аристократического клана. Но сидящему во мне эстету нужен налет аристократизма — осанка, манеры, породистая красота. В социальном плане брак с крестьянкой больно заденет меня, но по крайней мере я буду стыдиться своего снобизма. (Теоретически мне плевать на классовые различия. Для меня существуют только три класса: мудрецы, к которым я причисляю не только собственно мудрецов, но и просто умных, искренних, простых и образованных людей; интеллигенция, то есть умные и образованные люди, и «не интеллигенция», состоящая из глупых, примитивных (не исключено, что и злых) и невоспитанных людей. Вопрос о наследственности и благоприятных возможностях. Установление классовых различий по иным, кроме разума, отличиям представляется мне главной ошибкой в любой цивилизации. Утопия Платона — единственная. Даже по одной этой причине следовало бы жениться на Джинетте. Это пошло бы мне на пользу. Пришлось бы ограничивать себя и достичь определенного смирения, которого сейчас мне явно не хватает. Помогло бы избавиться от аристократического прожектерства. К примеру, только сегодня я воображал, как соблазняю принцессу Маргарет. Думаю, многим мужчинам такое приходило в голову. Ведь для холостяков встреча с принцессой должна казаться яркой возможностью порвать с монотонной, безрадостной жизнью. Но я привел исключительный пример этой тенденции. Хотел увидеть свое будущее в самом аристократическом (в эстетическом, социальном и художественном смысле) из миров. Дж. для меня могла бы стать своеобразной платформой, точкой отсчета. Отсюда можно было бы проводить новые исследования.
Все это навевает меланхолию. Бедность не позволяет думать об обладании Дж. по меньшей мере еще год. Помолвка тоже отпадает. Длительное, затяжное расставание, расстояние в сотни миль. И еще я боюсь ошибиться. Вдруг Дж. не та — единственная. Ведь она всего лишь первая любовь. Но сейчас все в моей жизни идет вкривь и вкось, и мне кажется, что с Дж., напротив, все пошло бы как по маслу. Нет, не то. Просто я интуитивно, бессознательно чувствую, что мне необходимо с кем-то жить, поделить себя. Я слишком отяжелел: мне не выдержать собственного веса. Образования, в широком смысле слова. Огромный, многообразный мир становится суккубом, когда поглощает созревшего юношу Большинство браков приходится на первые двадцать пять лет жизни, одна из причин заключается в том, что именно в это время молодые люди начинают ощущать в себе сокрушительное множество образов мира и чувствуют, что должны от этого избавиться. Они уже не могут в одиночку противостоять миру. Что-то в этом роде я чувствую сейчас. И для меня Дж. с ее душевной теплотой и сочувствием — оазис. То, что она француженка, значения не имеет. Я художник, многим обязан Франции и уважаю эту страну не меньше, чем родину. Во всяком случае, с Дж. мы хорошо ладим. И нас влечет друг к другу. На днях мы говорили о том, чтобы перейти к настоящей близости. Я признался, что хочу ее. Но она сопротивлялась. «Pour moi c’est une chose si serieuse. Je ne le pourrais pas»[175]. Признаться, при этих словах, несмотря на сильное желание, я почувствовал почти облегчение. Мы подолгу ласкаем друг друга. Но сложностей слишком много, и ее целомудрие меня восхищает. Ведь оно никак не связано с условностями. Мы все это обсуждаем. Просто она слишком высоко ставит чувство любви — то, что является главным в достойном человеке. А любовь и распутство не самое лучшее сочетание. Противостоять этому не значит быть сентиментальным. Я говорю так, зная, что у меня самого при определенных обстоятельствах не хватило бы воли сопротивляться распутству. Я не задумываясь завтра же стал бы спать с Дж., согласись она на это. Но ее отказ восхищает меня. И дело тут совсем не в браке. Брак — это узаконенное удобство. С точки зрения метафизической религии, где сильно духовное начало, подобное таинство так же нелепо, как крещение или конфирмация. Но в религиозном символизме есть своя истина. Не прелюбодействуй — замкнутый круг. Здесь присутствует все то же обдуманное и добровольное уважение к чувству любви. Существует два пути к обретению любви — во-первых, через опыт, когда после множества любовных приключений наконец останавливаешься на наиболее пикантном и многообещающем варианте. Но такой союз рискует подвергнуться новому преобразованию — ведь тут экспериментальный подход к любви. Существует и второй путь, когда дар девства сохраняешь до дня, когда навсегда вверяешь себя другому человеку. И не только этот дар, но и все предыдущее воздержание. По-своему это более отважный поступок, чем жить безнравственно. Безнравственность уже утратила былой шик — это все равно что класть все яйца в одну корзину.
Уважение к чувству любви отсутствует у многих людей. Когда завязывается такой роман, как у нас с Дж., спать вместе считается современным, объяснимым, почти нормальным явлением. Каждый вечер сотни девушек знакомятся с мужчинами на танцах, а потом совокупляются с ними. Это животная связь, свободное действие, но при полном отсутствии воли. В нашем случае воздержание происходит по нашему желанию. Здесь больше свободной воли, чем следования запрету. Уважение к чувственной стороне любви — форма самоконтроля. Если можно что-то успешно противопоставить цинизму (а он в нашем абсурдном и относительном существовании становится естественной, спонтанной и потому в 1951 году распространенной реакцией), так это истинное уважение к любви. Веру в то, что любовь может принести нечто большее, чем чисто физическое наслаждение. Единственно подлинное — хоть, к сожалению, и временное — убежище. Истинную надежду.
Все это ex cathedra[176]. Лично для меня звучит надуманно. Во мне не живет моралист. Но я могу постараться и направить практику на путь морали.
Старик, превозмогая боль, идет, прихрамывая и опираясь на две палки; у него не слишком чистые седые, отвисшие, как у моржа, усы; поношенный черный пиджак. Этот очень старый, немощный человек переходит мокрую после дождя улицу у «Кафе де ла Пэ». А мы двое, молодые, тайно прижимающиеся друг к другу бедрами, сидим в кафе и пьем кофе после ленча.
16 марта
Дж. Сегодня мы расстались на две недели. Это будет своеобразной проверкой. Не так давно я пережил затяжной приступ депрессии — казалось, надо мной сомкнулись морские волны и я лишь изредка, подобно дельфину, выныривал на поверхность, переживая резкие смены настроения, в том числе иногда и радость, но по большей части чувствуя себя больным. Джинетта вытащила меня оттуда, подарила надежду. Я все больше раскрываюсь перед ней, и хотя какая-то доля театральной аффектации в этом присутствует, в основном я искренен. Исповедь приносит невероятное облегчение. Я пытался объяснить ей, почему так одинок, рассказал о пропасти между мною и родителями.
Университетский ресторан закрыт с сегодняшнего дня. Висит объявление: «Студенческие талоны нигде больше не принимаются». Для меня это оборачивается серьезной финансовой проблемой: в других местах придется брать самые дешевые блюда. Теперь я уж точно никуда не поеду. У меня всего 10 тысяч франков до следующей выплаты, и, даже если я буду питаться скверно, 5 тысяч уйдет на еду. Экономия, экономия.
Вчера вечером я написал небольшой рассказ о «Кафе де ла Комеди». Короткий, без прикрас. Это будет опус 1, — надо все же вести учет своим сочинениям.
17 марта
Суббота. Невыносимое чувство одиночества, одолевают предчувствия. На ужин съел два яйца вкрутую, 50 граммов паштета, толстый ломоть хлеба (заплатив за все 69 франков) и выпил чашку какао. Пойти в этом городе некуда. Мучительная жажда общения. А ведь часто, когда я нахожусь среди людей, хочется быть одному. Никак не могу усадить себя за работу.
Концепция слезливости в трагедии. Можно сказать, сырость, пышная витиеватость, болезненность, раздумья заложены в самой природе трагедии. Только у греков была подлинная трагедия. Испепеляющая, сухая, единственная жидкость, единственный подвижный элемент в ней — кровь.
Т С. Элиот. Его мнения невозможно оспорить, и это бесит. Он как пробный камень для творчества. Его стиль — логический итог Флобера и Малларме. И все же он так и не осмелился сойти со своей вершины и ступить на тропу великих. В творчество он не вкладывал сердце и останется в литературе холодным каменным изваянием. Возможно, в этом он схож с Малербом[177].
21 марта
Сегодня после ленча серые, унылые облака исчезли и на яркой синеве неба показалось солнце. На востоке — дул легкий восточный ветерок — высоко и таинственно закрутились крупными завитками перистые облака, они напоминали колыхавшиеся замки или руку со множеством пальцев, тянувшихся к середине неба. Воздух свежий, солнце пригревает — чудесное сочетание. И я отправился на прогулку. Заново открывать местность. Вдоль долины Буавра к grottes de la Norée[178]. Долина тихая, но люди здесь живут. Сейчас она вся в зелени и искрится водой: Буавр разлился и затопил низины. Дорога шла вдоль русла реки, путь преграждали тополя и ольха.
Я вышел в три, и когда к пяти часам, пройдя пять миль, вернулся, изрядно уставший, домой, облака затянули длинными неровными полосами все небо. На прогулке необъятный простор, классически ясные, словно умытые пейзажи. На пути мне встречались женщины и дети, они несли букетики фиалок, примул, чистотела. Вдоль реки отдельными группками растет первоцвет. Первоцвет — замечательный пример артистизма природы; она более художник, чем натуралист. Эти цветы распускаются, излучая joie de vivre. Soleils d’or[179]. Прекрасный миниатюрный символ весны. Простота и bon goût[180].
Я живо реагировал на все, радостно ощущая связь с миром. Прекрасно сочетать в себе художника и натуралиста. Один восполняет недостатки другого, а вместе они усиливают впечатление от увиденного.
То был настоящий праздник природы. Однако на нем присутствовала старая крестьянка с огромным мешком; согнувшись, она рвала сморщенными руками весеннюю траву и запихивала в мешок. Это напомнило мне одно жалкое зрелище: жители здешних окраин сами подрезают ножницами траву в своих крошечных садиках. Проходя мимо таких французских домиков, замечаешь нищету, какой не увидишь в Англии: здесь люди все еще выполняют работу, которая в других местах является уделом только последних бедняков. В обычной французской деревне все еще сохраняется атмосфера ancien regime[181], когда жители еле сводили концы с концами. Почти феодальный уклад. Ничего похожего на прочность, чистоту и порядок английской деревни, где сохраняется пуританское самоуважение и не дающая унывать иллюзия независимости. То очарование, что все же есть у французских деревень, проистекает из их романского прошлого — плоские южные крыши, крытые полукруглой желто-красной черепицей. От этих крыш так и пышет жаром. Легкий налет восточной экзотики контрастирует с молодой зеленью предместья, эта зелень больше похожа на нормандскую или английскую, чем на средиземноморскую.
Эти два часа на природе были для меня чем-то вроде побега из ссылки. Я родился в городе и большую часть жизни провожу в городах. Пока. Странно, но мне не нужно часто выбираться из города. Однако иногда возникает ощущение, что не хватает воздуха, и тогда я срываюсь и сбегаю на природу. И там понимаю, что вернулся домой, потому что здесь меня окружает знакомая с детства живность. Я слышу славку-черноголовку в долине реки Буавр и знаю, что такую же славку я слышал как-то раз утром, лет девять или десять назад, в зарослях остролиста, когда ехал верхом вблизи Марлдона в Южном Девоншире. Каждый раз при звуках ее пения у меня возникает то же чувство, что и при встрече со старым другом. И так со всеми прочими живыми существами, кроме людей. Там, где различаешь индивидуальность, чувствуешь себя более одиноким среди незнакомцев, но и более счастливым среди друзей. Для меня прогулка на природе — встреча со старыми друзьями.
Возможно, это кажется сентиментальным. Наивным и пасторальным. Отдает пантеизмом восемнадцатого века. Но я глубоко уверен, что эти мои чувства принадлежат к разряду подлинных и не являются фальшивыми ни в каком веке. Как не являются и неуместными.
Питание. Я ем в «Шандрон д’Ор», небольшом ресторанчике в переулке неподалеку. За 150 франков здесь можно прилично поесть, я считаю, если можно заказать demie de blanc[182], то обед хорош.
22 марта
Я опять чувствую себя одиноким. Не знаю никого в этом городе. С несколькими здороваюсь и прохожу мимо. Не с кем назначить встречу. Никто не зовет меня в гости. Здесь я нашел только Джинетту. Виной всему моя холодность. Предварительные этапы дружбы вгоняют меня в тоску. Если я не могу держаться с людьми просто, то теряюсь, становлюсь надменным и скучным. Ненавижу, когда нужно думать, что сказать, стараться быть забавным, улыбаться. Единственный человек, с которым я умею быть неискренним, — я сам. А потом, я заметил, что людям со мной скучно. Tant pis[183]. Могу лишь сказать, что Пуатье город живых мертвецов.
Писал до двух утра пьесу «Отделение номер один». За день — 7 тысяч слов — весь черновой вариант второго действия. Ужасно устал. Замысел возник пятнадцатого, на этот раз времени я не терял. Много мыслей, они переполняют меня. Но я научился не радоваться слишком рано. Пьеса в двух действиях. Уже готова. Осталось написать подходящий пролог, который я уже набросал.
Пасхальное воскресенье, 25 марта
Холодный, ветреный день. Я ездил на велосипеде в Лигуж, чтобы послушать пасхальную службу в старинной церкви[184]. На службе было много народу — местные крестьяне вперемежку с туристами. Мне по душе непринужденная обстановка на католических службах; нравится, как общаются люди: они не столько принимают участие в службе, сколько глазеют на происходящее. В них меньше смирения, чем в их протестантских собратьях.
Как принято на Пасху, в церковь прошествовали процессией монахи из монастыря. Монах в белом одеянии, с митрой, за ним еще два монаха, затем сам настоятель монастыря — дородный, напыщенный, исполненный чувства собственного достоинства, он производил внушительное впечатление; его сопровождали два монаха, священники в белых одеждах, расшитых золотом, и монахи в черных одеяниях. Многие из них были высокого роста. Неспешно проходили они мимо в странном ореоле тайны и величия. Многие производили впечатление культурных людей, лица хранили светское выражение d’un certain âge[185]. Однако тонзура и монашеская ряса сводили их к одному возрасту, одним устремлениям. Один монах особенно выделялся — высокий, тучный мужчина лет шестидесяти с внешностью богатого бизнесмена или генерала. Служба продолжалась долго — много сложных ритуальных действий и незамысловатых песнопений. У настоятеля был необычный глухой голос — казалось, он шел со дна большой бутыли, поднимаясь по узкому горлу к сморщенным губам.
Из церкви они выходили один за другим, все в полных парадных одеяниях; настоятель — в митре, с епископским посохом в руках — останавливался и благословлял верующих, особенно детей, протягивая перстень для поцелуя. Величественная фигура — тяжелая челюсть и стальные выразительные глаза. Словно земная и небесная силы воплотились в одном человеке. Надо сказать, я не часто испытываю ощущение полной власти надо мной другой личности.
31 марта
Сегодня мне исполнилось двадцать пять. Я собирался много написать здесь. Но приехали члены ДООУ[186], внесли много суеты, и у меня ни на что не осталось времени. Эти особые дни в жизни каждого человека теряют свою особенность, если человек одинок. Чтобы создать миф, нужны двое — даже если речь идет о двадцатипятилетии.
В прошлом месяце начал осваивать новую поэтическую форму. Очень экономную, внутренне напряженную, с привлечением старых слов и фраз, точную, правильную, с редкими и небольшими взрывами рифмы и музыки. Малларме был прав, когда говорил о значении интервалов и выделении главного. Экономия и подчеркивание характерного. Теперь осталось найти подходящий прозаический стиль. Вольтер, Свифт. В живописи я проделываю тот же путь, борюсь с нудной детализацией и разгулом красок. Так я удаляю сорняки моей врожденной сентиментальности и многословия.
1 апреля
Дж. Как быстро я ее забываю. За две недели я почти забыл, что она нужна мне. Ее возвращение мало взволновало меня. Мне нравится быть свободным, одиноким, несчастным, но честолюбивым. Не думаю, что смог бы хранить в браке с Дж. супружескую верность. Сегодня я познакомился с прелестной девушкой, дочерью управляющего одного из крупных местных банков. Любопытно, что именно встреча с ней заставила меня много думать о Дж. — и всякий раз не в пользу последней. Тридцать первого я получил от нее поздравительную открытку — очень мило с ее стороны. Хотя сама открытка чудовищна! Текст глупый, но не настолько, чтобы быть забавным. Хотя, будь у нее внешность дочери банкира, думаю, я бы ей все простил. Красота жаждет beaucoup[187]. И накапливает самым циничным образом.
ДООУ. Пришлось пригласить кое-кого из них на ленч. Как же мне скучно с ними, этими юными звездами Оксфорда! Все еще звезды, все еще юные. Неприятный юноша из классической школы, Дэвид Томсон, носит очки, держится вызывающе, просто отвратительный. Говоря о постановке, три раза употребил выражение «в духе Хелпман», откинувшись в кресле и поглядывая по сторонам — все ли слышали? Высокая полная девушка, готовая в любой момент прыснуть от смеха, говорит на сленге, из актерской студии. Молодой еврей, энергичный и дружелюбный. Вышел из окружения, которое я покинул. Все они остались позади. Тони Ричардсон, режиссер-постановщик, — высокий, нервный, экзальтированный, во многом похож на большого ребенка. Не фальшивый. Безвольные рот и лицо, однако умен, хорошие глаза[188]. Саймон Ли, стройный, энергичный, но довольно легкомысленный администратор. Мне он нравится. Очень живой, темпераментный, переменчивый, наивный и ребячливый, полон энтузиазма. Кажется, он многих знает. Говорит без умолку. Однако я не полностью ему доверяю. Этот обаяшка никогда сознательно не обманет тебя, но из-за его разболтанности могут быть неприятности.
Помощник электрика — неряшливый молодой человек, вечно грязный и плохо одетый. Весьма неотесанный, говорит только об электричестве и осветительной технике. Зубы торчат изо рта, как у кролика. Каково было мое удивление, когда я узнал, что он второй сын лорда Роузберри. Виконт Праймроуз. Ездит здесь на новом дорогом автомобиле, на нем и перевез из Англии всю электроаппаратуру. Невозможно представить, чтобы кто-то еще мог так решительно выпасть из своего круга.
Я пошел с ними в театр Колледжа иезуитов, чтобы позаимствовать там реостат. Мы попали как раз на середину мистерии, и, пока обсуждали за кулисами наши дела, со сцены пришел Иисус Христос — именно так его и представили. Но нас слишком занимал разговор, и мы только кивнули, чем вызвали божественное недовольство. Он ушел в парике и ночной сорочке, не скрывая своего раздражения.
Мы и дальше продолжали охотиться за реостатом, пытались разыскать директора местного театра. Я тщетно искал его по двенадцати разным адресам, пока не застал в торговой палате. Никакого реостата я не получил. Но его фамилия — Бремон — и название реостата по-французски — la rhéostat — навсегда останутся в моей памяти.
3 апреля
Неожиданная удача. Просидев в Пуатье все праздники по финансовым соображениям, я сегодня обнаружил, что мое жалованье повысилось на 7 тысяч. И еще, что мне задолжали за последние месяцы 28 тысяч франков. Сколько радости могут принести небольшие деньги! Я немедленно купил полное собрание стихов Валери.
Также я пошел справиться относительно моего будущего (как будто будущее — это вещь, за которой можно пойти и что-то о ней выяснить). Как обычно, после нескольких практических вопросов ценность моя как работника резко снизилась. В мою пользу свидетельствовало только хорошее знание французского. Но в этой конторе хотя бы работал доброжелательный и приятный мужчина, Марион. Он был совсем не похож на рационального и дерганого Джона Тэннера из Оксфорда. Нельзя отшвыривать людей, как футбольный мяч. Марион пообещал представить меня grand commerçant de vins[189]. Я уже представляю себя в качестве агента коньячной фирмы. Мне это нравится. ДООУ все еще здесь. Им постоянно чего-то надо. Живого попугая, акушерские щипцы, плетеную вазу для фруктов. Надо сказать, что мне даже приятно часто их видеть. Будто возвращаешься к былой манере общения. Все, что они говорят, всегда необычно и эпатажно. Для тех, кто не учился в Оксфорде, отдает показухой. Так называемый стиль избранных.
ДООУ играют пьесу Уэбстера «Герцогиня Амальфи» в средневековом Дворце правосудия. Очень эффектно смотрятся одеяния на фоне камня, загадочные жесты. Сама пьеса мрачная, патологическая. В ней присутствует мелодраматизм, но стиль возвышенный. Постановка несколько сыровата, но создана энтузиастами и подчас даже заумна. Во всяком случае, лучше спектаклей обычных профессиональных французских трупп. На мой взгляд, лучше всех играли Хью Риксон в роли Фердинанда и Найджел Дэйвенпорт в роли Кардинала.
6 апреля
Дж. Визит оксфордской труппы странным образом высветил ее образ. Стал заметнее ее провинциализм. Теперь меня раздражает то, что раньше устраивало, — отсутствие элегантности, черный южный юмор. Провинциальный акцент. И особенно бесит постоянная мелочная ревность к другим девушкам. Она всегда говорит о них в уничижительных, ядовитых выражениях, когда ей кажется, что я ничего не имею против этого. Ей хочется отгородить нас от всего остального мира. «Они или я» так она ставит вопрос. Я этого не терплю, так же как и ее неучтивости. Физически она перестает меня интересовать. Мне с ней душно, я чувствую пресыщение. И еще она плохо одевается.
Как-то мы провели с ней целый вечер — гуляли по окраинам и спорили. Мне было скучно, я слушал ее равнодушно, а под конец стал попеременно то утешать, то вызывать ее гнев. Джинетту раздражало, что ей приходится играть роль второй скрипки. «Если ты думаешь, что можешь бросать меня (имеется в виду то время, когда у нас гостили члены ДООУ), а потом приходить снова, когда ты пожелаешь…» — и так далее, до бесконечности. Абсурд чистой воды. Все эти ссоры и ворчание по пустякам кажутся мне пустой тратой времени, инфантильными штучками.
До какой-то степени секрет взаимного понимания кроется в том, чтобы понять, когда можно сбросить маску. Мы оба скрывались под маской иронии и не сбросили ее в одно и то же время. В браке чрезвычайно важно чувствовать момент. Знать, когда раздеться — нравственно и физически. Это искусство недоступно Дж. Она ждет, что за ней будут постоянно ухаживать, в каком бы мрачном настроении она ни пребывала. Если бы она могла понять, что все хорошо до поры до времени. Наступает момент, когда ухаживание, та же охота, перестает доставлять удовольствие. И даже лесть не заставит вытащить ружье из стойки.
12 апреля
Работа здесь вызывает у меня чувство вины. На одну мою лекцию, которую я планировал прочитать в этом семестре, никто не пришел. На мои семинары по разговорной практике ходит мало студентов. Несмотря на весь свой цинизм, я чувствую, что мне оказывают неуважение, подвергают остракизму. Меня раздражает, что Лео приходится рекламировать мои лекции как свои. Я слишком эгоцентричен, чтобы быть хорошим педагогом.
15 апреля
Экскурсия по замкам Луары. Прекрасный весенний день, теплый и в то же время свежий, на небе ни облачка. Автобус заполнили иностранные студенты, преимущественно англичанки, были и американцы. Дж. поехала со мной. Как только мы отъехали, англичанки запели и пели непрерывно всю дорогу до самого нашего возвращения.
Мне не нравится туризм. Я пресыщаюсь красотой так же быстро, как и едой. Возможно, поэтому я не способен долго заниматься творческой работой. Помимо всего, пресыщение — великолепный критерий отбора. К тому времени, как мы добрались до Азе, только безусловные шедевры могли заставить меня дважды взглянуть на них. В этом я вижу аргумент в защиту творчества, оправдывающий мою лень, но не уверен, что такая аналогия верна на все времена.
Сумасшедший вечер. Весь город en gala[190]. По улицам движутся процессии, оркестры; музыканты — обычно мужчины — играют отвратительно, рядом изображают живые картины, прыгают шуты. Уровень жалкий, но энтузиазм бьет ключом. В Пуатье так мало развлечений, что люди трогательно жаждут веселья и готовы аплодировать самым неумелым клоунам.
Позже с Дж. — на одном из наших ночных маршрутов. Мы углубились в темный переулок и там стали ласкаться и обжиматься. На днях она позволила ласкать ее ноги по всей длине, а потом и все остальное. Она все время повторяла:
— Tu n’as pas le droit[191], — но сопротивляться не могла.
В темном переулке я забрался к ней под юбку и снова стал ее ласкать. В этом было нечто животное, атавистическое, но я не мог сопротивляться желанию. Какой контраст по сравнению с моей обычной жизнью, всем моим образованием, положением джентльмена и англичанина. Позже, у залитой лунным светом реки, облокотившись на парапет, мы час или больше говорили о наших отношениях, избегая упоминания о браке. И остановились на распутье: либо надо расходиться, либо стать настоящими любовниками. Нас мучили весна, полнолуние и наша собственная плоть. Вдали заливался соловей. Если б она позволила, я бы ее взял. Но мне не хотелось завязывать связь, которую невозможно было бы разорвать. Плотская близость непременно породит страхи, обязательства. В отношении будущей жены у меня есть честолюбивые планы. Однако иногда кажется, что именно Джинетта — то, что надо. Любовница, друг, француженка, с ней я могу говорить обо всем. Думаю, будь у меня деньги, стоило бы на ней жениться и позабыть о своих амбициях. Все амбиции преходящи и быстротечны, они — порождение плоти, а ведь со временем мне придется перебраться в вечность.
2 мая
Дж. Отношения становятся невыносимыми. Порывы нежности и физического влечения сменяются периодами напряженности, отвращения и дурного настроения. Вчера мы весь день провели вместе, были счастливы, нежны друг с другом. Пили у меня чай, лежали обнявшись на кровати, я читал ей кое-что из моих «Бессвязностей», написанных в Коллиуре[192]. Потом пошли в кино смотреть фильм Офюльса. Домой возвращались под проливным дождем. Капли стучали по зонтику, она опиралась на мою руку, крепко, нежно. День, озаренный мягким светом.
И вдруг сегодня за ленчем она неожиданно поднялась из-за стола и, не сказав ни слова, вышла, и после я не нашел ее ни в одном из наших кафе.
На этот раз виноват был я. За столом я говорил только с Филиппом, и тогда она встала и ушла. Был бестактен — Джинетта спросила, как я провел утро, а я не поинтересовался, как провела его она. И еще отдал другому человеку книгу, которую прежде обещал ей. Для меня одно из проявлений настоящей близости — когда ты можешь молчать, витать в облаках, говорить с другими людьми, постоянно чувствуя любимого человека рядом, и этого для тебя достаточно, потому что ты знаешь: все остальное — чужое.
Книгу я отдал зря. Мне следовало тут же выйти за Джинеттой, но у меня замедленная реакция. Или, точнее, я не сразу понимаю, что виноват.
И еще французский. Трудно быть учтивым, когда мысленно выстраиваешь каждую фразу.
Это рождает во мне чувство неудовлетворенности. Но здесь есть и позитив. Фразы менее эмоциональны.
Я эгоист. Джинетта говорит, что я люблю и ласкаю ее только для своего удовольствия. Это почти правда. У меня нет слепой преданности. И все же я не знаю, есть ли во мне этот цинизм Ларошфуко. Интересно, другие люди так же непредвзято себя анализируют?
Даже жесткость моего цинизма и нигилизм в какой-то степени наигранны.
Как всегда, все путает мое эстетическое чувство. Оно властно во все вторгается, царя над моими мыслями, мечтами, поступками. Джинетта недостаточно красива. Я заслуживаю лучшего. Она не любит музыку. Плохо знает искусство. Неважно одевается. Она темпераментна, напориста. (Она говорит: «Ce qu’il te faut, c’est une caniche»[193]. Она права. В моей жизни большой дефицит любви, и потому я хочу, чтобы меня по-настоящему любили, даже мои недостатки.) Она отказывается признать подчиненную роль женщины. Ей это важно. Женщина помудрее даже не задумывается над этим. Она понимает, что это не имеет никакого значения.
Но она милая, надежная, теплая, любящая, постоянная; даже вульгарность кажется в ней почти добродетелью. Она была бы опорой.
Однако могу ли я смириться с ограничениями? Кроме того, встает вопрос о совместных расходах. Впрочем, я могу подождать.
Даже если бы я очень хотел жениться, надо признаться, что для этого у меня нет ни денег, ни положения, и перспективы самые неопределенные.
Она ненавидит во мне переход от страсти наедине к холоду на людях. Но для меня общество всегда было чем-то, чего надо опасаться. В личной жизни — если она у меня появляется — я раскрепощаюсь. Джинетта не верила, что англичанин может быть таким нежным в ласках. Для нее эта раздвоенность кажется чем-то бесчестным. Лицемерием.
Мне же проще быть холодным на людях, чем нежным наедине. Это дефект моего темперамента и воспитания.
Кроме того, у меня необычное чувство времени. Все мне кажется относительным. Один день я с ней ласков, другой — холоден, потому что такое поведение заложено в истинной природе сложившихся обстоятельств. Эти обстоятельства для меня не связаны между собой, и у меня нет доказательств, что каждое имеет длительность, то есть прошлое и настоящее. Меня не очень волнуют общие тенденции, я предпочитаю жить сегодняшним днем или уходить в прошлое.
Я понимаю, что других людей мое отношение может ранить или разочаровать. То я охотно разговариваю с ними, то прохожу мимо, даже не глядя в их сторону. Я и сам не понимаю, почему так происходит, — просто это почему-то кажется более естественным и более искренним. Возможно, просто лень. Я слишком ленив, чтобы притворяться.
Я не готов постоянно смазывать шарикоподшипники. У меня не хватит на это масла. Ненавижу приносить жертвы. Этому мешает мое высокое мнение о себе, его постоянно поддерживают мечты о будущем. Если же я впадаю в самоуничижение, то признаю его пользу. Моя гордыня не знает предела. При всей моей чувствительности, ранимости, склонности к унынию она непобедима.
Думаю, об этом следует помнить.
По-прежнему бывают периоды, когда писать не могу. И тогда возникает желание послать все к чертям, начать упорно трудиться, сделать финансовую карьеру, по возможности разбогатеть и просто наслаждаться искусством. То есть стать в жизни деятелем и не пытаться прививать новые вкусы. По правде говоря, мне надоело быть «будущим писателем».
Все чаще задумываюсь о супружеской жизни. Трачу много времени, размышляя, хочу ли видеть Дж. своей женой. Непонятно, нужно ли решать эту проблему в субъективном состоянии влюбленности — когда мы близки, а вокруг полоса отчуждения, — или в объективном состоянии отчуждения. Вчера вечером на танцах я не мог не отметить, как много девушек красивее Джинетты. Частично это связано с привычкой, реакция на нее. Но со сколькими из них смог бы я достичь такой духовной близости, чувства товарищества?
Сегодня я подстригся. И, глядя в зеркало парикмахера, испытал привычное чувство неполноценности. Я кажусь себе слишком тяжелым, флегматичным и очень некрасивым. Думаю, мне даже повезло с Джинеттой. Если бы мы поженились, то был бы апрельский брак — ливни сменялись бы ярким солнечным светом. Если бы только дожди не зарядили надолго.
Хотя у меня появились новые мысли по поводу собственного творчества, хочу начать с общеизвестных вещей.
Мне кажется, Кафка и Камю установили новую границу. Они докопались до сути вещей и обнажили одну важную истину. Абсурдность и бесполезность всего. Конец бессмертия. Все наши действия носят временный характер. Единственная «жизнь после смерти», которая может существовать на пространственно-временном уровне, — это повторение той, какую мы знаем. Действительно, даже после смерти мы не можем выйти за пределы прожитой нами жизни.
Всякая надежда отсутствует, жребий наш жалок, поэтому нам остается лишь попытаться сделать его менее жалким. Это отражено в понятии «espoir»[194].
Другими словами, мы выбираем «искусство ради Weltanschauung»[195], так как ясно, что мир и жизнь с философской точки зрения не имеют никакого значения. Это точка отсчета.
Итак, искусство должно развлекать и искусство должно снимать боль, успокаивать. Это относится к сфере фантастического и романтического, прекрасного, необычного.
Но каждое из этих новых «espoir» произведений — своего рода апострофа, внушающая, что «мир не имеет смысла, но…». В других сочинениях вообще нет попыток отрицать весь ужас существования. Есть только факелы в темной пещере. Но о пещере нельзя забыть. Никакие факелы тут не помогут.
12 мая
Понапрасну трачу здесь время. Нужно писать с лихорадочной быстротой. Вместо этого работаю от случая к случаю. По сути, у меня нет учеников: обычно ходят человек десять, не считая одной общей лекции.
Идеи и темы бродят в голове, но дальше этого не идет.
Недавно вечером я четыре часа провел у насыпи близ реки — там разбит небольшой парк, — целуясь и обнимаясь с Дж. Я ласкал ее всю, и она не противилась моим ласкам. Их пылкость и необузданность в конечном счете закончились, как обычно, ничем. Сырая холодная трава, грохот составов на расположенном неподалеку железнодорожном мосту, молодая луна, скрывшаяся за тучами. Под конец, когда минула полночь, мы, продрогшие и усталые, заговорили о браке.
У меня никогда не будет денег. Расставшись с Дж. на месяц, я обязательно захочу жениться на ней. Если бы сочинительство было для меня рутинным, каждодневным делом… Но я не могу писать без желания. Если стану себя насиловать, только все испорчу.
Нужно получить постоянное место преподавателя и жить в надежде на лучшее. Однако ожидать худшего.
В двадцать пять лет я не создал ничего заслуживающего публикации. Все, мною написанное, либо вторично, либо несовершенно по замыслу или воплощению. Я не знаю, кем хочу стать. Однако явно не способен быть тем, кто может примирить имеющиеся у него разные устремления. А время неумолимо подпирает. Скоро я останусь совсем без денег и буду вынужден искать работу. Все, что выходит из-под моего пера, вызывает у меня отторжение — часто прямо при рождении. Поэтому нелогично с моей стороны сохранять непробиваемый оптимизм по поводу собственного будущего.
Как медленно приходит опыт! Как долго приходится ждать, пока сформируется характер!
19 мая
Иногда мои идеалы оборачиваются против меня. После обеда мы с Дж. пошли в «Пуатье-пляж», прибрежный парк, взяли напрокат лодку и поплыли вниз по течению. На Джинетте были некрасивые босоножки, они постукивали при ходьбе. Река была спокойная, зеленоватые воды медленно струились меж молодой зелени садов. Голубоватые тихие сумерки, свежесть и благоухание вечера. Смеркалось, в воздухе разлилась прохлада, светила полная луна, и никого, кроме нас, на реке. Потом мы пошли в парк Блоссак, там проходит ярмарка. Сотни людей, торговые палатки. Все это, вместе с ее ужасными босоножками, подействовало на меня сокрушительно. На открытой эстраде шло представление, в нем участвовали третьесортные местные артисты. Вокруг стояли люди и глазели на происходящее, посредственность созерцала посредственность.
Когда мы уходили, я увидел словно зацепившуюся за верхушку дерева полную луну, и вдруг меня пронзило отчаяние, мука, накатило дурное настроение. Эти убогие прилавки, иллюминация, макулатура, затхлый воздух ярмарки, дешевка. Дрянная обувь Джинетты. Бедная девушка, это не ее вина.
Я купил нугу, которую вовсе не хотел, по несуразной цене в каком-то вульгарно разукрашенном ларьке. Не хотелось казаться жадным. Стуча каблуками, мы побрели домой под ясным темно-синим небом, в просветах между домами ярко горели звезды.
Джинетта почувствовала неладное и стала спрашивать, что со мною. Я с трудом это выдерживал. В самый неподходящий момент она взяла меня за руку. А каблучки все постукивали и постукивали. Мне же хотелось только одного — оказаться на какой-нибудь высоченной горе, далеко от всех населенных мест, и нестись вслед за звездами все выше и выше. Куда угодно — только бы уйти от настоящего.
Дж. пришлось многое вынести. Я понимаю, что босоножки стучат из-за стальных набоек, которые ей прибили на каблуки, чтобы кожа не так быстро снашивалась.
Позже она сказала:
— Подобное отношение свойственно поэту. Оно неестественное.
И только подлила масла в огонь. Конечно, неестественное. У меня нет никаких рациональных причин злиться на ее босоножки.
Такая реакция связана с эстетическим отвращением, порожденным моим положением здесь. И возникла неожиданно, как приступ тошноты.
Дребезжание крышки на чайнике.
Июнь
Ленч в Колледже иезуитов.
Лектор прочитал свою речь с фантастической быстротой, полностью проглотив конец. Сразу же послышались смех и болтовня. Я был этим шокирован. Сам лектор, спускаясь с кафедры, улыбался. Была пятница, и потому подали рыбу. Правда, еще землянику и два сорта вина.
Я изумился и тому, что юноши курят, и тому, как свободно они беседуют с преподавателями.
Два священника шутили, пересмеиваясь, как школьники.
Колледж располагается в огромном доме неподалеку от реки, его окружает изумительный парк.
Все проведенное там время я остро ощущал свою предубежденность против иезуитов и их порядков — антикатолический настрой, связанный с протестантским воспитанием; и чувствовал себя среди присутствующих отважным исследователем. Хотя сознавал, что являюсь тем, кого презираю, — стопроцентным англичанином.
Робер Брессон «Дневник сельского священника»[196]. Поразительный фильм. Чрезмерно мрачный. Не взрыв отчаяния, а затяжная депрессия. Нет ни радости, ни утешения, действие развивается медленно, многое недосказано. Кафка, Паскаль и ранний русский кинематограф. Глубокая печаль на лице молодого священника незабываема, но, когда смотришь фильм, не можешь отделаться от мысли, что, возможно, именно этот страдальческий жребий и мазохизм заставляют его (и многих мучеников) действовать. Такое глубокое, всепоглощающее страдание, такая серьезность противоестественны. Нельзя вообразить людей, до такой степени охваченных скорбью. Это экстремальная ситуация, психологический казус. Художественное решение вполне достойное, хотя и не очень оригинальное, если не считать пауз на саундтреке. Не помню другого случая, когда после фильма люди покидали бы зал в таком молчании. В высшей степени католический фильм.
Перед показом выступил монах-доминиканец, давший что-то вроде церковного комментария. Стиль его выступления был близок укладу жизни французской провинции, он долго объяснял то, что и без него известно и очевидно. Зато он великолепно смотрелся в кремово-белой рясе на фоне зеленого занавеса. В целом зрители его слушали, хотя кое-кто шептался, кто-то позевывал. Пуатье — один из немногих городов, где еще можно наблюдать такую сцену.
Мы с Дж. часто ссоримся — в преддверии неизбежной разлуки через две недели.
На днях я сказал Дж., что вряд ли способен испытывать настоящее чувство к женщине, а так, как сейчас люблю ее, мог бы любить нескольких. И я действительно мог бы любить других женщин больше, чем ее. Но не отдавая себя целиком. Объяснил я это тем, что больше всего люблю себя, свое будущее, свою еще не сформировавшуюся личность, и потому не способен на большее. Никакой радости по поводу своего эгоизма я не испытываю: совсем не легко нести одну ношу, когда хватает воображения представить себе множество других вещей.
Я мог бы жениться на Дж. хоть завтра — я достаточно люблю ее для этого, — но у меня нет денег. И не будет еще несколько лет. За это время она может превратиться для меня в древнюю окаменелость, сам же я могу встретить другую женщину и получить нужные мне нежность и заботу. Невозможность для меня раствориться в любимом человеке связана с тем, что я слишком завишу от времени. Я не смогу любить Дж., если ее не будет рядом. Конечно, может случиться, что года через два я по-прежнему буду один и у нее никого не будет, и тогда мы сможем начать все заново — с того места, на котором остановились.
Я никогда не говорю о своей сильной стороне — смеси честолюбивых амбиций и всего талантливого, что во мне есть, — она жестко нацелена на достижение поставленных целей. Девиз: «Забудь прошлое и завоюй будущее». Мне вообще не следует жениться, но я женюсь.
Два дня назад она непрерывно рыдала.
— С этим ничего не поделать, — говорила она. — Я люблю тебя сильнее, чем любишь меня ты.
Я этого не отрицал, но объяснил, что этот мой дефект врожденный, носит общий характер, а не распространяется только на нее, и что любовь — одна из тех вещей, где воля ничего не решает. Надуманная, идущая от головы любовь между двумя чувствительными людьми вроде нас заранее обречена. Фальшь тут же обнаружится. В нас сидит счетчик Гейгера, мы постоянно с ним сверяемся.
— Я начинаю верить в Бога. Случилось прямо противоположное тому, что было в Париже, — сказала она. (Она была неофициально помолвлена со студентом юридического факультета, но разорвала помолвку.) — Только теперь я понимаю, как он страдал.
Чувствуя себя виноватым и несчастным, я старался ее утешить. Но даже в этом я участвовал всего лишь процентов на восемьдесят. Ни один контакт с внешним миром не затрагивает меня целиком. Выше того, что испытал с Джинеттой, я не поднимался. Какая-то моя часть всегда отходит и следит за происходящим со стороны.
Что это? Шизофрения? Или тайное самодовольство?
6 июня
Джинетта. Я с ней отвратительно лицемерен. Психологически я играю с ней, как со старым мячом, — экспериментирую, рискую, рисуюсь. Ведь сейчас в моей голове зреет nouvelle[197] о ней или о ее окружении; я вижу в ней скорее персонаж, чем самостоятельную личность. В повести неизбежен «печальный» финал — разлука, что для меня вовсе не является печальным (печаль — романтическое лицемерие), — и потому я готовлюсь к отъезду, потакая своей меланхолии. Ей следовало бы взорвать меня динамитом. Я кажусь себе чудовищем, потому что теперь мы больше (для меня) не люди, а персонажи будущей повести. Я начинаю осознавать, что в своих попытках объективно взглянуть на реальность, оценить ее, слегка от нее отстранился. Не уверен, что мне хочется снова ступить на твердую землю, и потому дрейфую в море запутанного самоанализа — вдали от земных контактов, искренних и безусловных, вслепую подаренных отношений с приятелями или женщиной.
— Лучше бы нам не знать друг друга, — говорит она. — Если б я только знала, сколько горя меня ждет.
На это я ответил, что всякий опыт ценен.
Она:
— Какой в этом смысл, если все кончается néant[198], неизбежной разлукой?
Но на этом основании можно отрицать жизнь и оправдывать самоубийство. Ничто все равно придет. Важно, что ты будешь делать в ожидании прихода.
Однако я понимаю огромную разницу между нами. Разворачивая прежнюю метафору, Джинетта все еще на берегу, она находится в состоянии переживания — радуется или страдает. Я тоже страдаю и радуюсь, но в то же время я в море и могу созерцать горе и радость как проходящие перед глазами картины.
— Ты должна постараться забыть меня, — сказал я. — Мне же не надо этого делать. Для меня ты навсегда останешься частью прошлого.
Я имел в виду, что мое художественное, «морское» начало недоступно земному страданию. Эта раздвоенность, шизофрения — своего рода благословение. Мне дана милость, ей — нет. Высокая привилегия художника быть в той степени, в какой он может, романтическим и гордым в подобных вещах. Быть провидцем.
Разница между художником и не-художником. Для последнего люди и их отношения четко определены, реальны, одномерны. Для меня они полны прозрачности и неопределенности, притворства, тайны. Все усложняется высокой чувствительностью рефлектирующего мозга и его разнообразными реакциями; его способностью рождать гипотезы, переносить художника в вымышленный мир.
15 июня
Джинетта. Никогда ничего не просит — напротив, приходится хитростью выведывать ее желания. Ее родители — противники клерикализма, девочку даже не крестили. Мне кажется, если ребенку привили привычку молиться — это для него полезно. Создается привычка обращаться с просьбой. Абсолютная независимость изгонит из мира милосердие. Самые трогательные моменты в жизни — это приношения даров, жертв, но тот, кто дарит, должен уметь просить и слышать просьбы. Своей независимостью она напоминает Б.У. Брили, но мужчине независимость больше к лицу.
Когда я на днях сказал, что, обращаясь к священнику-иезуиту, называю его «отец», у нее это вызвало взрыв сарказма. Мне же такое обращение представляется всего лишь проявлением вежливости. Мне нет дела до армии, но я обязан, вступая в разговор с офицером, называть его по званию. Необходимое уважение по отношению к другим слоям общества.
Сегодня она спросила меня, есть ли смысл в нашей переписке во время разлуки. Я сказал, что переписка представляется мне более естественным делом, чем ее отсутствие. На это она возразила:
— Твои письма всегда такие продуманные, recherchées[199]. Ты пишешь так, словно между нами ничего нет.
Это правда. Терпеть не могу изливать чувства на бумаге — тем более когда пишу не для себя. Родители приучили меня, что всякое проявление эмоций — признак дурного вкуса. И педагоги тоже. Но они правы. Хотя несколько переборщили. Эмоции существуют и должны проявляться. Тайно (как здесь), открыто или случайно. В ежедневных мимолетных встречах. Чувства — не для чтения, не для передачи в письмах.
Однако подлинная причина ее раздражения — наша разлука. Ее горечь, требовательность ко мне нарастает.
— Какой смысл писать, если мы расстаемся навсегда? — говорит она.
— Чтобы смягчить боль, — отвечаю я.
Она цинично предлагает болезненный разрыв, но, мне кажется, еще передумает.
Она: «Не вижу никакого смысла в нашей переписке».
Я: «В таком случая, как бы мне ни хотелось тебе писать, буду ждать первого письма от тебя».
Она (горячо): «Я никогда не напишу первая».
Типично женская логика.
17 июня
Наш последний день с Дж. Первый раз за несколько недель мы «вместе». Почти весь день в моей комнате, потом — по сандвичу в кафе и прямиком в Блоссак. Там мы молча сидели под тяжелым, свинцовым небом. Казалось, говорить не о чем. Я пытался притворяться сказал, что ничего еще не решено. Она попросила меня не лукавить. Пришлось сказать правду: да, мало шансов на то, что нам суждено снова встретиться. Меня наполняла светлая — нельзя сказать, чтобы неприятная, — меланхолия. Я предвкушал свободу. Она принесет одиночество.
Позже мы пошли в ночной клуб «Сюлли». Оттуда — в парк у реки. И домой. Я не знал, что говорить, когда мы прощались. В такой ситуации слова «прощай навеки» непостижимы. Мне кажется, я засмеялся. Кажется невозможным, что эта пытка может прекратиться.
Разлука подобна смерти.
Конец эпохи.
Написав эти слова в 2.30 ночи, я вдруг пожалел, что не овладел ею, не удержал, не женился на ней.
Через три часа мой поезд. En route[200] — в Бретань! Ад наступит, когда я вернусь домой.
Пять часов. Сильный дождь. Смутное состояние неопределенности. Линия раздела.
Долгое путешествие на север, много пересадок, невыразительная, серенькая природа. Я перенес жуткую сенную лихорадку, чувствовал страшную усталость и еще не оправился от потрясения при разлуке.
Меня смущала и низость, которую я продемонстрировал вчера. Я чувствовал, что должен сделать Джинетте подарок, но тянул до последнего, не зная, что выбрать. В субботу, перед самым закрытием магазинов, купил роскошное издание «Исповеди» Руссо. Вечером перед сном прочел несколько отрывков, они околдовали меня. На следующий день я постоянно откладывал вручение подарка, пока не понял, что делать этого не стану. Частично это было связано с тем, что я знал: ответного подарка не будет. Улучив минутку, заглянул в ее сумку и, убедившись в этом, не захотел ставить ее в неловкое положение. Но ведь я знал, что у нее нет денег, и подобная щепетильность, возможно, была смехотворной. Думаю, мы испытывали сходные чувства — не хотели ни дарить, ни получать подарки, и не из каких-то там эгоистических соображений, а из-за нежного и таинственного смущения, сопутствующего таким минутам.
Надеюсь, когда-нибудь я выясню это.
Почти постоянно думаю о Дж. Все приятные моменты путешествия мы словно переживаем вместе, всех женщин я сравниваю с ней. Особенно удручающий результат у англичанок.
Воссоединение с семьей. При встрече мы не выставляем наши чувства напоказ, и можно подумать, что я отсутствовал не восемь месяцев, а всего лишь одну ночь. Все эти условности ничтожны, банальны, quotidien[201].
Произнося неискренние вещи, я испытываю отвращение к себе. Говорить только для того, чтобы не молчать, — варварство, которое мне трудно вынести. Англичанам недостает способности к преувеличению, astuces[202], шутливости, легких уколов, иронии.
Мон-Сен-Мишель. Поражает воображение своей причудливостью. Однако испоганен продажей сувениров, ненасытностью жадных торгашей. Цены меня просто взбесили. У отца ко всему отношение Панглосса, он полон решимости получить удовольствие. Все кажется ему дешевым и доброкачественным. Из духа противоречия я ругал все подряд. Бывало, что я проклинал саму объективность, извечную позицию критики. Иногда хотелось изобразить восхищение, фальшивое удовольствие. Но стоило начать лицемерить, как меня охватывал стыд и я замолкал.
Мон-Сен-Мишель лучше смотрится издали, как Каркасон. По мере приближения магия уменьшается. Монастырь по-прежнему великолепен, особенно крытые галереи и готические интерьеры.
Но что все это значит для тех людей, что плетутся за гидом? Думаю, ничего. Еще одно название, отмеченное галочкой. Что касается архитектурных стилей, то каждый век наложил свой отпечаток…
Вечером поток пошлостей в гостиной отеля… удушье… медленно, грустно изнываю от напора английского среднего класса. Разговоры самые заурядные — экономия, собаки, дети, болезни. Все отклонения от этих тем встречаются молчанием. Возможно, причина в островном положении, замкнутости, передающейся от одного к другому. Вера в превосходство своей нации — то, во что верит, хотя и не признается в этом, каждый англичанин.
Острое желание снова погрузиться во французскую стихию, шутить и пикироваться с Дж. На дне тарелки увидел клеймо «Лимож», и острая боль пронзила грудь[203].
Невыносимость нашей семьи. Люди не всегда понимают, кем мы с Хейзел приходимся друг другу — братом и сестрой или отцом и дочерью. Остальные члены семейства недалеко от нее ушли.
Отец как-то вечером громко заявил:
— Зимой я написал несколько рассказов.
Я был изрядно сконфужен, особенно когда Хейзел поинтересовалась:
— А как ты их назвал? — и кое-кто из окружающих заулыбался.
Возвращение пасмурным, дождливым и холодным утром в Пуатье. Моя комната, воспоминания, грустная записка от Джинетты.
«J’attends mes parents Dimanche, et je suis presque contente de quitter Poitiers, j’ai vécu quelques journées horribls, n’avoir rien à faire, et surtout n’avoir envie de ne rien faire; rester impossible à l’A. G. sous les regards ironiques ou apitoyés, éviter les endroits où nous allions parce que tout en’y parle de toi; bref, me sentir dans le plus total isolement, tout cela n’est pas très drôle»[204].
Приемник стоял там же, где был в тот наш последний день вместе. Я оставил еще пакет с книгами.
Впервые я почувствовал, что мне ужасно чего-то не хватает.
Думая о том, какую речь произнесет Сократ перед смертью в моей будущей трагедии о нем, я заплакал. Заплакал, хотя мысли еще не оформились в слова, да и самих мыслей еще не было. Было только напряженное и острое предчувствие их.
6 июля
Внезапный приступ дурноты, случившийся в моей комнате. Я едва не упал. В это время у меня находился священник-иезуит, он пришел договориться о дате экзаменов, которые мне нужно принять. Пришлось чуть ли не силой выставить его из комнаты, после чего я рухнул в кресло. Иезуит, наверное, счел мое поведение странным; любопытно, что животные всегда ищут уединения, когда больны. Прошло три часа, а я еще чувствую слабость, головокружение, спина болит все сильнее — это может быть и желтуха, и простуда.
Я никогда не терял сознания, но в этот день, как никогда прежде, был близок к этому. Обедать я не пошел. Начиналась лихорадка. Такой неожиданный приступ болезни испугал меня. Я одинаково чувствителен и к жизни, и к смерти. Хватило нескольких минут, чтобы я погрузился в мрачную пучину отчаяния. Воображение рисовало мне самые разнообразные перспективы: внезапную или, напротив, долгую и мучительную смерть, больницу, похороны, приезд из Англии родителей, приезд Джинетты. Но все переживания перекрывало горькое сознание: ничего-то я не успел сделать; можно сказать, даже не приступал.
Глядя на свое фото, я не могу представить, как возможно, чтобы меня не было. Страх смерти как бы уплотняет прошлое. Я помню время, когда отказался от того, чего ожидали от главы школьного комитета или морского офицера. Стал искать другие пути, окольные, ведущие к высотам, которых не видно за густыми зарослями. Все было — лыжные тропы, ошибки, наивные поступки, открытия, решения; я и сейчас еще в поиске, но уже начинаю видеть вершины. Должно быть, я ужасно разочаровал отца.
Он хотел бы, чтобы у меня была хорошая работа, уверенность в завтрашнем дне, перспективы на будущее; я же гоняюсь за химерами.
За этот год я вырос. Одиночество, обусловленное пребыванием вдали от дома, — то есть географическое и социальное — благотворно влияет на меня. Если бы, попав в незнакомую страну, я стал подстраиваться под ее обычаи, то многое утратил бы в себе. Люди меня спрашивают, чем я сейчас занимаюсь: ведь в университете лекции закончились. Я отвечаю, что «читаю» или — реже — «пишу». Но я знаю, что они думают: этот медлительный и равнодушный тип слишком уж вялый, из него не получится художник. Но я горжусь собой. Позиция, — я называю ее «pmassive» — единственно возможная в наше время[205].
Я планировал встретиться с Джинеттой в Беллаке[206] в следующую среду, и теперь вижу, как наивно что-то загадывать наперед. Я всегда заболеваю накануне важных поездок. Но этот раз — особенный. Если в среду я буду болеть, у нас больше не будет возможности увидеться: в пятницу она уезжает отдыхать. Спасибо Господу за нее. Большое утешение, если ты сумел вызвать любовь хотя бы у одного человека. Мне оно было нужно, потому что родители давно отошли от меня.
На этой неделе у меня из головы не шел Шпицберген[207]. Там сейчас тепло и сухо. Мне представлялись птицы, цветы, лето и снег. Но самое главное — полное одиночество. Я постоянно воображал, как поеду туда, буду там жить — одинокий и счастливый. Мне нужно место, находящееся в величественной изоляции, вне этого шумного мира. Как бы преддверие того, что пока пугает меня.
Если я умру. Постарался привести дела в порядок. Мои книги отдать Джинетте. Это все, что у меня есть. Что-то на память немногочисленным друзьям — хоть они и далеко. Возможно, что-то можно извлечь из моих бумаг, планов; сейчас мне трудно писать, думать, меня тянет ко сну.
8 июля
Возвращаюсь, еще трясущийся и ослабевший, к жизни. Доктор диагностировал солнечный удар средней тяжести. Руссо: «Je puis bien dire que je ne commençais de vivre que quand je me regardais comme un homme mort»[208]. У него было гораздо больше, чем у меня, причин представлять себя мертвым. Хотя рост познаний во всех вопросах означает и большую осведомленность в вопросе смерти.
10 июля
Ездил в Беллак повидаться с Джинеттой. Два часа езды жарким июльским днем по ровной лесистой местности Пуату и Лимузена — и ты в сонном городке на вершине большого холма, откуда видна синеватая гряда гор Мон-де-Блон, — ландшафт напоминает дартмурский; горы живописно удалены, к ним словно ведет слегка помятая ковровая дорожка из поросших лесом холмов.
Огромная радость при виде Джинетты. Иногда с моих губ любовно срывалось «une caniche»[209]; и действительно, счастье, которое я испытывал от встречи с ней, было похоже на многажды увеличенное удовольствие от вида домашней четвероногой любимицы, когда сознаешь, что тебя по-прежнему высоко почитают. Не думаю, что смею презирать собачью преданность только из-за того, что сам на нее не способен, — слишком уж méfiant[210]. На самом деле я хотел бы иметь это в себе.
Долгое возвращение домой в train omnibus[211]. В моем купе сидела женщина лет пятидесяти — шестидесяти в траурной одежде. Она нервно оправляла на себе платье, то и дело обнажая колено. Не будь женщина такой старой и уродливой, я бы подумал, что она заигрывает со мной. А так мне кажется, все дело в том, что она впервые надела платье из черного нейлона и никак не могла привыкнуть к ощущению новизны.
11 июля
Тур де Франс. Сегодня в течение двух или трех часов участники этой акции — вереница грузовиков, джипов, мотоциклов — ехали по улицам Пуатье. Рекламировали почти все товары. Жители покинули свои дома. Когда появились велосипедисты, ажиотажа уже не было. Они промчались блестящей цепочкой один за другим и через минуту или две скрылись из виду. Яркие трикотажные костюмы, шуршание шин. Люди аплодировали, но особого веселья не было.
20 августа
Вчера, в воскресенье, я вернулся из двухнедельного путешествия по Швейцарии, австрийскому Тиролю и Баварии. Поехал, не сомневаясь, что путешествие разочарует меня, но все случилось наоборот: я пребывал в непрерывном восторге. Вчерашний вечер резко оборвал постоянно звучавшую во мне музыку — я переживал расставание с новообретенными друзьями острее, чем когда-либо. Только два случая были подобны этому.
Первый произошел еще в отрочестве, тогда я влюбился в девочку в Норфолке. Мне было тринадцать или четырнадцать лет, и я до сих пор помню, как сидел в своей комнате на Филбрук-аве-ню, 63, охваченный невероятной — ведь в этом возрасте она иррациональна и невыразима — тоской в сердце.
И второй раз, когда покинул Экс-ан-Прованс; тогда я всю ночь не спал в поезде Марсель — Париж, страдая от того, что уезжаю[212]. Я написал стихотворение — при отсутствии прочих достоинств оно было по меньшей мере искреннее. В этом случае оборвалось много привязанностей — любовь к Провансу, к Югу, ко всем физическим и психологическим аспектам пребывания там, смутная любовь ко всем девушкам, с которыми я неумело флиртовал, — они остались просто camarades[213]. Но в моем воображении то была нежная дружба, и все они казались мне необыкновенно красивыми. В обоих случаях условия были сходные: новые места, несостоявшаяся, смутно сексуальная любовь, краткое, строго фиксированное пребывание.
Здесь же был род корпоративной, всеобщей любви. Остальные члены группы были родом из Туара или Пуату, большинство знали друг друга с детства. Они больше напоминали семью, чем группу молодых людей. Средний возраст около девятнадцати. Я был одним из самых старших. Психологически, возможно, моложе. До поездки я знал только одного — Андре Броссе. Он нес в себе полную противоположность общему духу группы. То были свежесть, веселье, простота, сентиментальность, непосредственность. Время от времени игривая волна возносила нас на мгновение в страну вечной юности. Но движение автобуса тут же возвращало в реальное время, напоминая об одной из величайших истин — всему вечному недостает изюминки. Если рассматривать эту поездку только как отдых, то условия были не самые идеальные: стояла плохая погода, кемпинги оставляли желать лучшего, были и организационные недостатки. Однако, оглядываясь назад, я вижу только мелкие помехи, которые отступали перед безудержным весельем и единодушием группы.
Жизнь в автобусе напоминает жизнь на корабле. Совокупность отдельных личностей — все пассажиры туристского автобуса — постоянно, неотступно вместе. Для психологического анализа лучшего транспортного средства не подобрать, это в своем роде увеличительное стекло. Все пороки и добродетели, очарование и уродство видны и даже преувеличены. Вне зависимости от того, хороший получился состав или плохой, вы оказались в нем и разделяете его судьбу. В моем случае состав был подобен виноградному вину, молодому и пьянящему.
Группа делилась на vieux и jeunes[214] (классификация «молодых»). Свежесть и обаяние шли от последних. Моник Бодуэн, самая юная, так и излучала веселье, энергия ее переполняла, в ней проступали то enfant terrible[215], то Бетти Хаттон, то усталое дитя; голос ее — словно под воздействием алкоголя, хриплый, сиплый — часто срывался; у нее был талант петь не в лад, намеренно говорить gaffe[216], выбирать точное время для шпилек и bon mots[217]; в придачу к этому — темные живые глаза, лукавая улыбка, тугие косички, круглое загорелое личико, полные щечки; в ней было что-то индейское, но в целом то был латинский тип красоты. Французский. Эта полуженщина-полудевочка за внешним озорством скрывала провинциально-наивное простодушие, и я находил ее очаровательной. Полагаю, Моник была самой умной из девушек. Она делала вид, что ее шокируют gauloiseries[218], а ее поведение при этом было более gaulois[219], чем сама gauloiserie. Когда кто-то рассказывал что-нибудь подобное, она несколько раз повторяла «dégoûtant personnage»[220] и притворялась, что затыкает уши. А как она любила пирожные! То, как она поедала пирожные с кремом, было наглядной картиной плотского наслаждения. Когда Моник произносила особенно шокирующие фразы, на ее губах блуждала застенчивая и несколько напряженная улыбка, в ней присутствовали и удовольствие и страх. Возможно, этот женский тип самый привлекательный — острая на язык девчонка-сорванец, не теряющая, однако, своей женственности. Невозможно устоять перед этим хриплым, непринужденным голосом, переходящим от нежности к карикатурному пародированию, от разногласий к гармонии, от сопрано к контральто, но всегда сохраняющим индивидуальность. А ведь она еще школьница. Такой характер — порождение более свободного, более благородного, более чувственного и, возможно, более декадентского общества, чем то, что существует у нас в Англии. В каком-то смысле Моник представляет именно то, что так нравится иностранцам во Франции.
Остальные девушки не столь замечательны, но все по-своему привлекательны и оригинальны.
Тити, la sylphide camus[221], гибкая, атлетически сложенная, современная, в светло-голубых полотняных бриджах. У нее крупный мягкий рот и необычный приплюснутый нос.
Нанни Баратон с лицом Mater Dolorosa[222] и темными глазами, в которых таится печаль; довольно молчалива, холодна, но точна и грациозна в танце; великолепные черные волосы до пояса, схваченные красной лентой; и привычка скромно потуплять глаза. Чудная фигура, тонкая талия, широкие бедра, полная грудь и крупная голова. Ее красота несколько старомодна, современная — более изощренная и лишена естественности.
Армель — в облике есть что-то неуловимо еврейское; мягкая, воспитанная и доброжелательная; тихо уплетает пирожные и слушает, что говорят другие. Она обручена с Жан-Полем, братом Нанни.
Бриджит, fille du peuple[223], жизнерадостная, слегка грубоватая, у нее простонародная, яркая красота. Слегка усталый вид — кажется, что она только что из постели.
Франсуаза Броссе, резкая, умная, строптивая.
Франсуаза из Бордо, пухленькая блондинка с сильным южным акцентом, каждый раз, когда она открывает рот, чтобы заговорить, все вздрагивают. Круглое доброе лицо, с него не сходит улыбка, в ней есть что-то от девчонки-сорванца, очень жизнерадостна. Южный акцент не сочетается с ее внешностью северянки.
Жаклин — может говорить непрерывно, речь ее льется неспешным потоком, у нее короткие кудрявые волосы, в лице есть что-то поросячье (это ее не портит), носит черные брючки.
Жозетта, poule[224] в зародыше, бойкая, с острыми грудками, аккуратная, постоянно прихорашивается, и надо сказать, не без успеха. Очень юная, но уже умудренная в житейских делах; demi-mondaine[225] в миниатюре; неторопливые похотливые повадки. «Меня можно купить, но только очень дорого». Порочна.
Иветта, ее хорошенькая анемичная подружка, слабенькая, бледная, неумная, безвольная — словом, прилипала.
Девушки постарше внешне менее привлекательны.
Клодин «Коко» Баратон, небольшого роста, сильная и энергичная, хотя у нее грустные глаза и усталый взгляд ищейки. В каком-то смысле играет роль приемной матери «молодых», хормейстера и maotress de ballet[226].
Колетта, крашеная блондинка с печальным лицом; непрерывно поет и с удовольствием примыкает к обществу, стоит ей заслышать разговор или смех. Присасывается как пиявка, стараясь любым способом скрасить свою незадачливую жизнь. Может быть, упустила свою любовь. Думаю, ей приблизительно лет двадцать восемь, и она тянет энергию из «молодых». Очевидно, в молодости была очень красивой. Но ей недостает женственности, она тип северной лесбиянки, потерявшейся в среде естественной любви.
Щедрая, всегда готова прийти на помощь, принести жертву, вступить в члены какого-нибудь общества — тип девочки-скаута в области духа, а я, как большинство индивидуалистов, терпеть не могу такой тип.
Некрасивая богачка Маринетта.
Бесполая Мари Шалле.
Джинетта Пуано, молчаливая, робкая девушка с красивой, изящно очерченной линией губ и удивительными, очень искренними серыми глазами — в их взгляде легкий упрек, непонимание, как если б она слегка побаивалась, что ей сделают больно.
Мадлен Нарвель, тип parfaite femme d’intérieur[227] у для нее мужчины — существа, которых надо кормить и о которых надо заботиться, как будто жизнь — всего лишь приготовление пищи в кукольном доме.
Теперь о мужчинах.
Мишель Годише и Жан-Поль Баратон, парижские студенты; мне они интересны: оба приятные в общении, нормальные люди. Они и Поль, брат Андре, относятся к «молодым».
Поль похож на любимого спаниеля, ленивого, но милого, ему все потакают. Он часто принимает виноватое выражение, оно помогает избежать лишних затруднений. Я завидую ему, завидую отсутствию у него всяческих комплексов, запретов, завидую его беззаботности. Вспоминая, как был одинок в его возрасте, понимаю, как много потерял из-за отсутствия брата, сестры, города, в котором бы постоянно жил, устойчивого круга знакомых — никаких «корней».
Жак — un jeune egoiste imberbe[228].
«Старики». Жан-Клод Жуто, щуплый молодой человек невысокого роста, с тонкими усиками, талантом имитатора и шута. Первый остряк в группе, может сказать и грубость, если это будет звучать забавно. Непорядочен в личных отношениях. Если ему нужно, всегда говорит что-нибудь приятное собеседнику — привычное лицемерие. Если дела шли плохо, он всегда публично возмущался, как бы демонстрируя благородную объективность. На мой взгляд, Жуто — слабый человек, он остановился в своем развитии. Un renard de La Fontaine[229] — обаятельный, но ненадежный.
Тинар, высокий, аскетического вида молодой человек с лицом китайца и большим крючковатым носом. Экстравагантный, но его экстравагантность запрограммированная. Предпочитает держаться в стороне, иногда неожиданно исчезает. Говорит в довольно вычурной манере; в разговор вставляет boutades[230], ругательства и изобретательные оправдания. У меня было ощущение, что его мозг — сложный лабиринт, мало связанный с реальностью.
Лаффон, козел отпущения в группе. Полное отсутствие чувства юмора при безумном желании похваляться, быть в центре внимания, изображать бывалого человека. Карикатура на Дон Жуана: при первой же возможности старается лапать девушек. Строит из себя опытного путешественника, притворяется, что умеет читать карту, отдает распоряжения, советует, командует другими. Хвастун, и все это понимают. Мне его жаль: у него грыжа. И еще у него подергиваются нос и рот, что-то вроде нервного тика. Он пишет сотни открыток — понятно почему. Он сам рассказал нам, что мать дала ему целый лист адресов, и тогда стало ясно, что все недостатки достались ему по наследству. Грубый и хвастливый.
Ричард, староста группы; он из тех людей, которые, даже уйдя из армии, остаются с ней связанными. По духу шотландский пуританин; инвалид, однако выносливый и усердный; находит удовлетворение в преодолении трудностей жизни. Настаивает на строгом соблюдении расписания, ночевках на открытом воздухе, самостоятельном приготовлении еды — словом, на самых неприятных вариантах любой ситуации. Пессимист, извлекающий из этого удовольствие. Ввалившиеся щеки, суровый вид. Нельзя сказать, что лишен чувства юмора, но юмор у него особый, военный; иногда кричит, какие коварные и жестокие немцы. Говорит неторопливо и размеренно, как школьный учитель. Медлительный и недоверчивый. Свою неприязнь ко мне не показывал из убеждения: хороший офицер в запасе не должен иметь любимчиков. Сердился, когда кто-нибудь из нас заводил affaires de coeur[231]. Если отвлечься от языка, скажешь, что я француз, а он — ярко выраженный англичанин.
Поль Шалле; с ним мы почти все путешествие спали в одной палатке. Я сразу дал ему определение — первоклассный коммандос. Среднего роста, честные глаза, простодушен, хорошее чувство юмора, безграничная выдержка, способность жить в экстремальных условиях. Он спелеолог и, следовательно, должен обладать особым мужеством и нервной энергией. Наивный, не очень образованный, здравого смысла больше, чем интеллекта. Подозреваю, что и с воображением у него туго. Мне кажется, для спелеолога отсутствие воображения — необходимость. Поль рассказывал, что однажды, когда он находился на глубине километра под землей, подход к пещере оказался таким узким, что за пятнадцать минут можно было преодолеть только три ярда, продвигаясь вперед сантиметр за сантиметром. При одной только мысли об этом меня мутило от ужаса. А каково сознавать, что, потеряв фонарь, ты обречен на смерть в лабиринте из подземных коридоров. Поль рассказывал, какие волшебные ощущения переживаешь, находя дивные пещеры, которые никто до тебя не видел. Рассказывал о сталагмитах, сталактитах, водопадах, но все это не казалось мне достаточной компенсацией. В нем есть животная суровость и самодостаточность, что автоматически вытесняет чувствительность. И все же он приятный молодой человек, на него всегда можно положиться, идеальный спутник в походах.
Два шофера — Макс и Марко. Марко (Марк Жирар) — похож на клоуна, нервный и неутомимый, как марионетка. Отличный водитель, осторожный и внимательный, но на отдыхе непрерывно смеется и дурачится — Ариель при Просперо (Андре). Большие глаза, четко обозначенные брови, подвижный рот и клоунская жестикуляция. Гений по части сбивания цен; в нем есть нечто от обаятельного мошенника. А еще летчика-истребителя. Сочетание мастерства и безответственности, риска и надежности. Мне он не очень нравился. В каком-то смысле он порождение механического века, рыцарь машины. Я же ненавижу механизмы, их гладкие поверхности. У него любовная интрижка с Жозеттой, и затаившийся во мне аристократ и сноб сокрушается, что шофер может флиртовать с пассажиркой. Иногда я думаю, что он изменяет своим привычкам, только чтобы нравиться другим, казаться великодушным и щедрым. Возможно, я отношу это к недостаткам, потому что сам неспособен на такое. Он сделал для нас много больше, чем требовалось по контракту.
Андре (le President[232], как его называют) больше всего напоминает медведя или барсука. Крупный, сдержанный, здравомыслящий, терпимый, хотя силищи у него на десятерых. Он на месяц моложе меня, но у него вид vieux tigre[233] — грузного, величественного, с грозным рыком. Голова же как у Ллойд-Джорджа, Клемансо, Эйнштейна, Швейцера — массивная, тяжелая, с крепким подбородком, тонким, но выразительным ртом, густыми бровями. Широкие, слегка сутулые плечи. В группе он пользовался поразительным авторитетом. Стоило ему заговорить, тут же воцарялось молчание. У него явный ораторский дар, что было удивительно для меня, и еще он, как никто другой, умел давать наставления. Однако с ним трудно иметь дело. Иногда он отказывается с тобой разговаривать. Его интерес к естествознанию и искусству совпадает с направлением моих устремлений. Его вкус тоньше, но мой — шире. Кроме того, я ощущаю себя космополитом, в то время, как он прочно связан с родной землей, хотя в каком-то смысле живет в другом мире, чем его братья и друзья. В родном Туаре он должен казаться чудаком, которого трудно понять. Прирожденный лидер, так же как Ричард — прирожденный служака. Думаю, он может преуспеть в политике или философии. Мне кажется, он такой же фантазер и бродяга по натуре, как и я. И потому прозябает. Однако я считаю его ярким, необычным человеком, себе ровней. Часто хочется произвести на него впечатление, а это совсем для меня не характерно. Только из-за него у меня сохранилось чувство вины перед Джинеттой.
Джинетта Пуано. У меня с ней исключительно необычные отношения. Эта загадочная, державшаяся особняком малышка с таинственной и слегка ироничной улыбкой занимала срединное положение между «молодыми» и «стариками». И почти все время молчала. Прекрасная фигура, бледное, веснушчатое лицо, слишком узкое, чтобы его можно было назвать красивым, однако не лишенное шарма. На мой взгляд, она одевалась лучше остальных — возможно, потому, что впервые отправилась в такую поездку. За границу она тоже выбралась впервые и, похоже, первый раз рассталась с родителями. По непонятной причине она все время жалась ко мне. Должно быть, остальные члены группы, шумные и энергичные, пугали и отталкивали ее. Робкая и неопытная, она была также полностью лишена интеллекта, культуры и кокетства. Бледная и тихая. Когда же Джинетта немного оттаивала, становилось понятно, что человек она теплый. Но и тогда она предпочитала помалкивать. Несмотря на то что провел с девушкой много времени, я практически ничего о ней не узнал, кроме того, что у нее строгие родители и ей отчаянно надоел Туар. Она продавала мебель в отцовском магазине. Постепенно у нас завязался дорожный романчик. Не думаю, что она раньше с кем-нибудь всерьез целовалась, — чувствовалось, она сама поражена, что за такое короткое время близко сошлась с иностранцем.
Я оказался в затруднительном положении. Девушка мне нравилась, я был заинтригован, с удовольствием гулял и целовался с ней, однако трудно проводить много времени с человеком, предпочитающим молчать. Я испытывал гордость, как коллекционер, в руках которого оказался редкий цветок, и как мужчина, одержавший победу над другими представителями своего пола в самой главной игре. Когда мы сидели в автобусе, держась за руки, я внутренне торжествовал, как тщеславный петух, и только посмеивался, видя, как другие «старики» недоверчиво косятся в нашу сторону. «Молодые» относились к нашим отношениям более естественно.
3 августа
Мы влились в экскурсию в Пуатье. Было это серым, пасмурным днем. Одна из девушек приветливо улыбнулась мне из глубины автобуса; позже я узнал, что ее зовут Бриджит. Из-за постоянного шума, пения и всеобщего ажиотажа мне было не по себе; кроме того, меня поразили девушки: никак не ожидал, что их будет так много, да еще таких красивых. Неподалеку от Невера, рядом с каналом, мы разбили лагерь. Было холодно и сыро. Андре произнес речь, она в основном касалась дисциплины, однако носила не только воспитательный характер, но еще и отличалась мудростью. Для меня этот его талант был большой неожиданностью; нас стали представлять друг другу, каждый вставал, на него направляли свет фонариков. Терпеть не могу публичное внимание к своей персоне. Меня заставили вслух назвать мое имя.
— Джон Фаулз, — сказал я.
— Джон Фаулз, — произнесли все хором и повторили еще несколько раз с ироническим благоговением, растягивая гласные.
Несколько раз за путешествие мое имя всплывало в разговоре, и одна из девушек даже его пропела. Моник позже призналась, что как-то ночью она не сомкнула глаз, размышляя о моем имени. Тогда же, в первый раз, они пели хором под еле заметными звездами. В траве вспыхивали светлячки. Я держался ближе к Тинару. Нас обоих немного испугал энтузиазм остальных. Ночное пение было подобно ключу с чистой водой. При свете фонариков мы ели сардины.
Спал я плохо — не привык к палаткам и спальным мешкам. Впрочем, плохо я спал только в первую ночь, больше бессонница не повторялась.
4 августа
До швейцарской границы мы ехали целый день, местность становилась все более гористой и необычной. То было лесистое плато Юра, перерезанное глубокими сырыми долинами; шел дождь, и одноименных гор не было видно.
Тогда я и обратил внимание на Джинетту Пуано; на ней была черная лыжная куртка и зеленые брюки с отворотами; костюм подчеркивал изящество ее фигуры и острые грудки. Ричард так и присосался к девушке и все время что-то ей внушал, но я видел, что он ей до смерти надоел. На закате впереди замаячили Альпы, снег на вершинах пылал всеми оттенками оранжевого и розового. Великолепный финал дня, который иначе был бы однообразным.
5 августа
Утром Женева. Побрился я у горного ручья; на память пришли Норвегия, морская пехота — все те случаи, когда приходилось бриться с холодной водой, под открытым небом. Необычно, но не лишено удовольствия.
Женева вызвала в моей памяти Стокгольм и Копенгаген — так же просторно, все сверкает чистотой. Лебеди в воде, чайки в небе, яркие сады и люди, гуляющие по залитым солнцем улицам. Вдали маячил темно-зеленый массив Юра. Мы вышли у мола, чтобы осмотреть огромный фонтан в виде белой колонны, похожей на гигантский обелиск[234]; водяные струи, радужно переливающиеся брызги. Лавки, где продают сигареты.
Пообедали в небольшом городке на побережье Лаг-Леман на фоне темнеющего вдали Монблана. Затем — остановки в Шиль-оне, Монтре, Лозанне. Все очень красиво, но я не люблю находиться в толпе, быть частью туристической акции и с сожалением вспоминал пустынный, дикий пейзаж Н. Норвежские фьорды. Ненадолго остановились в Невшателе, хотя туристский лагерь там был прескверно организован. Вечером отправились пешком в соседний городок посмотреть на замок, ворота которого были освещены. Мы с Джинеттой шли отдельно от остальных, и она немного рассказала о себе, изрядно при этом нервничая.
6 августа
Утро в Берне. Город аркад и раскрашенных статуй. Взобравшись на башню кафедрального собора, мы любовались видом далеких гор. Сам собор некрасив. У швейцарцев и шведов совсем нет вкуса. Особенно это бросается в глаза при переезде из Швейцарии в Австрию. В городе вроде Халла больше архитектурных красот, чем во всей Швейцарии. Тун, Интерлакен. Вульгарные, космополитические города посреди роскошной природы. Лагерь разбили в Бриенце. Горы здесь круче, больше напоминают норвежские. В Бриенце есть магазин деревянных поделок, там много сувениров, статуэток, но среди всего этого изобилия ничего по-настоящему красивого. На некоторые вещи затрачено много труда, но не один только труд рождает красоту.
7 августа
Ранним утром отправился плавать. Было холодно, и удовольствия я не получил. Представление, вбитое нам в головы: если плаваешь утром, это должно нравится. Осмотрели Люцерн в мрачную погоду. Альпийские стрижи кружили у башенки деревянного моста. На ночь остановились вблизи озера Лаг-де-Цуг. Вечер был сырой, моросил дождь, в камышах перекрикивались поганки и лысухи. Мы с Полем поставили палатку в некотором отдалении от остальных. Пообедали все вместе в Gasthaus[235]. Девушки пели, танцевали. Нанни играла на пианино, кто-то принес нам вина. Когда возвращались в лагерь, девушки продолжали петь под дождем: ненарушаемая гармония.
8 августа
В Цюрихе унылая погода. Позавтракали в железнодорожном буфете бесцветными и безвкусными сосисками. Мы направляемся в Австрию, горы затянуты облаками, льет дождь, но в автобусе царит веселье. Кто-то всегда готов затянуть песню. Маленькая cliques[236] начинает разбиваться на группки, люди сходятся друг с другом, становятся дружелюбнее, непосредственнее, исчезает скованность. Все это очень по-французски — не по-английски. Мы собирались заночевать в Фелдкирх, но там не было свободных мест. Наконец нам удалось устроиться неподалеку, в горной деревушке, где нас поместили в танцевальном зале. Мужчины должны были спать на сцене, за занавесом, девушки непосредственно в зале. Шутки не прекращались. Мы поужинали, за ужином присутствовал немец, высоким тенором он пел в романтической манере: «Der Tannenbaum»[237], «Die Forelle»[238] и «Лили Марлен». После ужина он с несколькими друзьями и наши девушки пели попеременно. Он немного говорил по-английски, и между нами возникла атмосфера entente cordiale[239]. Под конец он попросил меня перевести на французский свой исключительно эмоциональный порыв. Думаю, он был разочарован тем, что перевод оказался слишком кратким, но музыка говорит больше слов.
Улеглись под звуки хихиканья и галантной любезности. «Les Gaulois sont sur la sсéne»[240]. Жуто попросил Франсуазу из Бордо не играть с занавесом — этим она доводит его до щекотки. Меня смущало отсутствие всяческих запретов, но все ограничивалось шутками, поведение же моих спутников было таким невинным, как если бы они пришли к викарию на чай. Постепенно я оттаял от обаяния «молодых» и почувствовал прилив второй молодости, baigné dans la jeunesse[241].
9 августа
Перевал Арлберг. Холодно, сыро, но мы видели горы. Под дождем добрались до Инсбрука. Здесь нам снова предоставили для ночлега танцевальный зал, правда, на этот раз — стеклянный и расположенный отдельно. Шквал astuces[242]. Удивительно, насколько различны за столом манеры французов и англичан. Англичанин никогда не начинает есть, пока еду не принесли всем, обычно выбирает самую маленькую порцию, ждет, когда ему предложат приступить к трапезе. Французы преспокойно едят что хотят и когда хотят. И нисколько не заботятся, какие при этом используют приборы. Окруженный горами Халл, очаровательный городок восемнадцатого века, — архитектура рококо и дух Моцарта. Образец элегантности в диком, хаотичном мире. Этим же вечером мы видели тирольские фольклорные пляски в местном ночном клубе и сами танцевали. Именно тогда я научился танцевать вальс. Я видел, что Ричард испытывает tendre[243] к Джинетте. В основном из вредности я раньше времени увел ее с танцев.
10 августа
Вечером подвесная канатная дорога доставила нас к подножию горы Патшеркофель. Шумно поели в небольшой столовой; далеко внизу — огни Инсбрука. Я впервые в жизни гадал на картах и всех развеселил. Моник пообещал двух любовников после свадьбы, Бриджит нагадал судьбу Нинон де Ланкло[244], а Лаффону сказал несколько горьких истин. Спали в общей спальне, перед сном много смеялись.
11 августа
Самый памятный день нашего путешествия. Мы взобрались на вершину Патшеркофеля. Погода резко изменилась к лучшему, с вершины открылся потрясающий вид. Спускались под жарким солнцем, Клодин задала бешеный темп. Этот день — один из лучших, что я провел в горах.
12 августа
Инсбрук не произвел на меня большого впечатления, хотя, должно быть, улица Марии-Терезы на фоне гор — одна из красивейших в мире, тем более что в ее конце виден Голден-дахл[245]. Вечером отправились на довольно вычурную танцевальную программу. В лагерь мы вернулись вдвоем с Джинеттой. Остальные начинают понемногу привыкать к нашей обособленности.
14 августа
По Северному Тиролю — в Германию. Глубокие, поросшие лесом долины, невысокие горы и неожиданно — цепь из чистых изумрудно-зеленых озер. Настроение переменилось, в душу закралась печаль. Я в Германии. Очевидно, Германия не проиграла войну. Цены кусаются, но все есть — и в изобилии. Лагерь разбили на озере Констанц, в Лангенаргене. Мы с Джинеттой пошли в сияющую огнями гостиницу и, устроившись на веранде, пили и смотрели на залитое лунным светом озеро; тени от облаков раскрашивали его причудливыми узорами. С невидимого кораблика доносилась музыка. Неспешно вернулись мы к остальным. Я не прикасался к Джинетте, хотя чувствовал идущую из глубин ее молчания волну симпатии.
15 августа
Мы задержались в Лангенаргене. Утром я видел над камышами двух зябленников, они охотились на насекомых — невероятно стремительные, шустрые создания совершали молниеносные повороты, невероятные трюки, не уступая в этом пустельгам. Видел также зеленых и обычных перевозчиков.
Днем отправились на шлюпке по направлению к швейцарскому берегу. Некоторое время я сидел рядом с Нанни. Мы окунали в воду ноги. Никогда не ощущал я так отчетливо свежесть этих девушек, их юную девственную чистоту, и одновременно — признаки будущей порочной женской жизни. Возможно, Нанни — самая красивая среди них; в ее красоте для меня легкий привкус инцеста. Она похожа на мою мать в девичестве. Мягкость, робость, скромность — редкие качества в наши дни. Нанни хорошо танцует современные танцы. Странный эффект — резкие, судорожные движения и сдержанные, грациозные жесты. Ее танец — павана, однако под джазовую музыку она тоже танцует превосходно. Когда девушки смотрят на озеро и тихо поют, в их глазах появляется какое-то томление, неопределенная тоска — я отчаянно пытаюсь уловить это выражение, но мне не удается.
Озеро было спокойным. Лодочник-немец называл высоту каждой горы и рассказывал о каждой деревушке с методичностью путеводителя Бедекера. На обратном пути я вступил в беседу с немецким предпринимателем, он говорил о войне в извиняющемся тоне. Немец дал мне две сигареты. Но это не могло скрыть, что он всего лишь жирный преуспевающий бизнесмен из Штутгарта и война его почти не коснулась.
Позже все пошли купаться. Мы с Джинеттой плавали вдоль тихих берегов озера сначала на байдарке, а потом на pédalo[246]. В купальном костюме ее потрясающая фигура смотрелась особенно эффектно — стройная, пропорциональная, — фигура балерины. Тогда же я узнал, что она интересуется балетом и клавесином. При этом никогда не слышала о Скарлатти и не бывала на балете.
Мы пошли на танцы — тринадцать девушек и один кавалер: я. Гостиница весьма буржуазная. Я был довольно неряшливо одет, но не имел по этому поводу никаких комплексов: слишком большое презрение испытывал к немцам. Однако я не смог танцевать под ту музыку, какую там играли, и провел в смущении целый час в окружении нетерпеливых девушек, желающих танцевать. Осмелился только на один танец. Возвращался с Джинеттой. Ярко светила луна. Девушка ждала, чтобы ее поцеловали, — я это знал и потому тянул.
16 августа
Через разочаровавший меня Черный лес (Шварцвальд) — к Сент-Блазьену, тихому городку, собор в котором увенчан огромным уродливым куполом. Мы весело пообедали в переполненной столовой. Я вновь гадал. Существует только одно правило в гадании на картах — говорить грубо и жестко.
Мы с Джинеттой задержались и возвращались в лагерь последними, одни по пустынному городу. Мы шли вдоль ручья, текущего от церкви, тут я ее и поцеловал. Луна, струившийся поток, дымок тумана. И она, неопытная, нервная и возбужденная; ее легкий смешок можно было расценить как высокомерный. О чем она думает? — спросил я. Ни о чем — был ответ. Верю, что она сказала правду. У нее все время был робкий, испуганный вид, однако она явно хотела продолжения. Конечно, Джинетта не боялась, что ей придется отбиваться, ведь она сама отвечала на мои поцелуи. При первом же проявлении недовольства с ее стороны я бы немедленно остановился. Презрения я боюсь больше всего на свете. Ночь была очень холодной.
17 августа
Озеро Тити. Мы устали от гребли и держались за руки. Возможно, нежные пожатия устарели, однако для чувствительных людей они таят в себе бесконечное количество возможностей. Фрейбург. Красивый собор с великолепными витражами. Переехали Рейн — все разом опечалились, что вновь оказались на родине, но потом внезапно развеселились. Миновали Кольмар и остановились в Мюнстере, где разбили лагерь в парке и пили боденское вино, — такого дивного сухого вина я еще не пробовал на своем веку. Мы с Джинеттой пошли в город В кафе нас удивило механическое чудо — пианола, включавшая в себя скрипку: фантастический, поразительный инструмент исполнявший скрипичные сонаты и вариации; при этом непостижимый механизм непрерывно потрескивал. Потом гуляли по залитому лунным светом парку. Джинетта была нежнее и естественнее обычного, но по-прежнему мало говорила. Удивительно стройна: я мог бы обхватить ее талию пальцами рук. Полусонная, она прижалась ко мне, на ее лице блуждала довольная улыбка.
18 августа
Великолепное утро, едем по Вогезам. Эти горы производят на меня более сильное впечатление, чем Шварцвальд. Никаких остановок. Cassis[247] в Дижоне. Вечером провели час в Везелее — это один из самых красивых маленьких городов, которые я когда-либо видел; единственная улица ведет к величественному собору[248]. Исключительные капители и тимпан. Одна капитель посвящена св. Петру, пробуждающемуся ото сна с опухшими глазами, рядом с ним еще один человек, он хитро улыбается. Величественный неф. Высота — почти как в готическом храме. Андре и я забрались на колокольню, откуда открывался прекрасный вид на леса и долины Морвана. В эти места надо приезжать не один раз. Лагерь разбили в Кламси. Вечером был parade aux flambeaux[249], шли pompiers[250], исполнявшие очень громкую и неблагозвучную музыку. Все были в восторге. Великолепная луна Мы С Джинеттой устроились под мостом и долго лежали там Было холодно и неудобно, но нам не хотелось расставаться Я примерял на нас роли героев романа Лакло. Порочный виконт и невинная Сесиль[251].
19 августа
Возвращение домой. Я по большей части дремал, настроение у всех было подавленное. Сентиментальное расставание страшило меня. Я подарил Джинетте веточку вереска. Прошло несколько минут, и она, смущаясь, вручила мне сосновую шишку. Я сжал ее руку, и мы въехали в Пуатье. По прихоти судьбы пошел дождь. Когда мы все на станции выбрались из автобуса, полило как из ведра, и нам пришлось столпиться в зале ожидания. Девушки запели «Auld Lang Syne»[252]. К счастью, я встретил отца-надзирателя из Колледжа иезуитов и не присоединился к общему пению. На прощание мы все пожали друг другу руки. Моник и еще одна или две девушки плакали. Мы стояли, не в силах расстаться. Я стоял рядом с Джинеттой и шепнул ей: «Méfiez-vous des Anglais»[253]. Она слабо улыбнулась. Все сели в автобус. Я послал воздушный поцелуй Моник. Мы с Жуто проводили взглядом отъехавший автобус.
Стоявший позади нас продавец газет заметил:
— Одна из них плачет.
— Mon Dieu, ça me coupe la parole[254], — сказал Жуто.
Мы вместе поднялись по ступеням в город. Я предложил ему выпить. Стоя у окна, я надеялся увидеть идущий в гору автобус, но он, должно быть, уже проехал. Мы немного поговорили о поездке. Потом Жуто ушел, и я остался один. Мне вдруг пришло в голову, что я обделен друзьями, — они так необходимы, когда нужно утешение. Я сидел на стуле и в то же время продолжал катиться на автобусе по Франции. Мои спутники совершили чудо — заставили меня поверить, что я очаровашка. Но я слишком хорошо себя знаю.
Пустая комната — я упаковал почти все вещи — выглядела пугающе. Я не представлял, о чем писать, с чего начать. Казалось невозможным передать на бумаге все разнообразие, всю насыщенность этих озаренных солнцем четырнадцати дней. Я сознавал свое полное бессилие перед временем, единственным оправданием была острота еще живых переживаний. Теперь, два дня спустя, эти переживания непостижимым образом отдаляются, блекнут, усыхают и пропадают. Кое-что забывается, но я не корю себя за забывчивость. Может быть, все было так хорошо, потому что они католики и радостно принимают религию, она для них скорее удовольствие, чем обязанность. Над ней можно даже подсмеиваться, и над национальным гимном тоже, и над королями, и над отечеством. Мы же к таким вещам относимся строго, не проявляем никакой гибкости. А пение и танцы девушек — я наслаждаюсь простотой, непосредственностью любительского пения, — оно замечательно, пусть и несовершенно. В этом пении — прелестная неискушенность, простота. Я остро сознаю собственную неспособность развлечь общество; у меня нет никаких трюков про запас. Хорошо бы научиться играть на гитаре. Нужно заняться этим зимой.
Из песен, что пели девушки, две мне особенно полюбились: «Песня болот» и «Мужья нашего городка». Моник также пела шуточную песенку «Фруфру, Фруфру», вкладывая в исполнение столько пыла, что заводила всех нас. От ее вибрирующего «р» звенели стекла. В различиях французского и английского языков можно найти психологический аспект, если сравнить силу и ясность французского — энергичного и экстравертного языка, с невнятностью и бурчанием английского — языка, располагающего к лени, интровертного.
22 августа
Попытка уцепиться за время, удержать его, чтобы оно не потускнело. Все время предаюсь воспоминаниям и теперь понимаю: прошлое — это прошлое. В Пуатье пасмурная, прохладная осенняя погода, жизнь в городе словно замерла. Однако ездят автомобили, на железнодорожную станцию приходят поезда, слышны голоса рабочих, строящих вблизи дома, — все это говорит о том, что в городе кипит работа, выполняются обязанности, не прекращается механический ритм жизни. Я же отчаянно цепляюсь за прошедшие четырнадцать золотых деньков. В каком-то смысле они упрощают меня, сглаживают противоречия. Я лишен простоты, слишком сложный, скрытный, космополит, интеллектуал. Меня же вернули в мое прежнее, более естественное состояние.
На день приехала повидаться Джинетта Маркайо. Она расспрашивала меня о другой Джинетте — я мельком упомянул о ней в письме. Я солгал — не говорить же правду. Она проделала путь из Лиможа только чтобы попрощаться. Большую часть дня мы провели на моей кровати, обнимаясь. Солнце покрыло ее кожу темным золотом, она никогда не была красивее. Мы пообедали с Филиппом. Бокал вина развязал ей язык, она трещала без умолку, и это раздражало меня. Днем, после серии страстных поцелуев, она спросила, не хочу ли я что-то сказать. И мы вернулись к прежним проблемам — как сильно она меня любит, как хочет стать моей женой, как сожалеет, что встретила меня, как ужасно любить кого-то больше, чем любят тебя, и все в таком роде. Театр женской души. Я холодно выслушал ее излияния. Она, видимо, рассчитывала воспользоваться этим шансом, чтобы надавить на меня и связать определенными обязательствами.
Но я никогда не скрывал своих намерений. Я пока не хочу жениться. Да и мое финансовое положение не позволяет думать о браке. А любовь, которая все побеждает, — не для разумного человека. Я повторил то, что уже говорил: она мне очень нравится, и наше расставание не разрыв; у меня по-прежнему сохраняется некий идеал брака, который, без сомнений, рано или поздно исчезнет, и тогда для меня будет огромной радостью соединиться с ней. Шесть месяцев в Англии — и я буду с ума сходить без нее. Вот это я и сказал.
— Значит, я понадоблюсь, только когда тебе будет плохо, — сказала она. — Довольно эгоистично.
Я ответил, что это прежде всего искренне. Одно из величайших назначений любви — помогать в преодолении препятствий. Я мог бы жениться на ней и быть вполне довольным своим жребием. Она больше всех других женщин, которых я знал, подходит мне, но я верю, что могу быть безумно счастливым.
Мы распрощались на вокзале — несколько сухо, извинившись друг перед другом, расстались доброжелательно, но холодновато. Ненавижу расставания. Отправление поезда задерживалось. Мы пожали друг другу руки. Я помахал вслед поезду, повернулся к нему спиной и зевнул. Приятно быть снова свободным и не ощущать себя циничным чудовищем.
23 августа
Если не берусь за перо всего две недели, я чувствую, как заржавели мозги — с трудом подбираю слова, составляю фразы; между истинным смыслом, заключенным в голове, и тем, что оставляет перо на бумаге, то увеличивающийся, то уменьшающийся разрыв.
24 августа
Последний вечер в Пуатье. Уезжаю отсюда с радостью, хочется перемен, хотя ясности тут пока нет. Я боюсь связать себя с определенным видом деятельности. Однако в течение месяца перемен не предвидится.
Год частично упущен. Начинаю понимать, что мои сочинения не могут быть напечатаны, потому что я еще не обрел свой стиль. Здесь мною написано немного. Возможно, всему виной весна.
Серый, скучный город, но все же он во Франции. Сейчас я убежден по крайней мере в одном — в любви к этой стране. Мне не хочется возвращаться в Англию, хочется остаться здесь. И пусть меня принимают за англичанина — это не страшно. У меня нет желания стать французом. Думаю, никто не способен так восхищаться Францией, как англичанин, — однако при условии существования противоположного полюса, который необходим для сравнения. Нет сомнения, что французы живут более полной жизнью, чем англичане. Как космополит я не могу не отдать предпочтения чувственной радости и простоте галльской любви к жизни. Франция — для личности, Англия — для порядочных граждан. Как ни противна мысль об отъезде, необходимо отправиться на годовую ссылку в Англию. Именно «в ссылку», потому что ясно: родился я не в той стране.
29 августа
Пробыв в Англии четыре или пять дней, я уже не сомневался, какая из стран — моя. Не выношу заурядность, монотонность, универсальную приспособляемость — того, что здесь норма. Усталые глаза Англии. Я ехал в Лондон в каком-то отупении. Множество туристов-англичан возвращались тогда из Парижа, и я чувствовал себя среди них белой вороной. Покидать Францию было невыносимо, нестерпимо больно.
Мой багаж еще не привезли в Лондон, и мне пришлось провести там день. Я отправился на Английский фестиваль[255]. Приехал рано и встал в хвост очереди, длинной и организованной. Двое полицейских следили за порядком в очереди из семисот человек. На ум пришли французы, горячие, независимые, недисциплинированные, — для удержания порядка потребовалась бы целая армия полицейских. Очередь вилась вдоль Темзы. Высокая вода потихоньку спадала; небо было стальным и холодным; здание парламента казалось усталым и нервным. Только удары Биг-Бена дарили надежду относительно судьбы родины. С Фестивалем я поверхностно ознакомился этим же утром. Мастерство, практичность и дидактизм, пропагандируемые там, были мне отвратительны.
Днем я пошел в зоопарк через Риджент-парк. В парке стояла тишина, как на природе, пестрели клумбы, носились воробьи. Я не был в зоопарке, наверное, лет пятнадцать, но там ничего не изменилось. И клетки и животные не радовали взгляд — особенно грустными показались мне цапли и чайки.
Потом домой — по грязной унылой железной дороге южного направления. На перроне в Чокуэлле — пронизывающий, холодный ветер. На ужин — макрель под маринадом, безвкусная, с множеством костей.
Физическое и психическое здоровье отца ухудшилось; он тяжело дышит, у него отделяется мокрота; все это выглядит особенно ужасно из-за натужной веселости матери. Он твердо верит, что все к худшему в этом худшем из миров. В любой жизненной ситуации видит самый пессимистичный исход из всех возможных. Преувеличивает неудачи и находит тысячи возможностей избегать счастливых моментов. Любит изображать из себя дряхлого старца, ходит ссутулившись, кряхтит и все время ворчит. Нам хотелось бы больше знать о финансовом положении семьи, но отец говорит об этом довольно неопределенно. Мне нужно повидаться с Сассини[256]. Но здешний климат истощает волю, непосредственность, и я чувствую, что погружаюсь в прежнюю апатию — состояние, когда с трудом проживаешь день, сотканный из паутины условностей, недомолвок и лицемерия. Отца подкосила война. Когда он вернулся (перенеся фронт и службу в оккупационных войсках) в 1920 году домой, переживания, связанные с войной и потерей отца, спровоцировали нервный срыв — он даже не мог удержать в руках чашку. В 1923 году он лечился психоанализом. Согласно фрейдистскому объяснению, он, потеряв в шестилетнем возрасте мать, так и не смог привыкнуть к молодой мачехе. Бизнес тоже стал тяжелым бременем: отца совершенно измотала торговля предметами роскоши во время спада деловой активности и всяческих ограничений. Ему свойственна щепетильность, которая должна была превратить свалившуюся на него ответственность в непрерывную пытку. А ведь он воспитывался в богатом доме, жил среди обеспеченных людей, у него и сейчас оставались друзья и связи в более влиятельных кругах. Он тоскует по всему этому и теперь зациклен на чужом богатстве. Я вижу только один выход: мне надо выиграть крупную сумму в футбольном тотализаторе.
Вместо того чтобы писать и рассылать в разные места резюме, готовиться к переводческому экзамену, я бездействую. Трудно представить себя за рутинной работой. Мне все равно, что будет, — пока определенности нет. Я хотел бы работать за границей, жить в уединенном месте, на острове, среди снегов. Уехать! Сегодня потратил день на чтение книги о Шпицбергене. Как только смогу, поеду туда. Я ненавижу не Англию, а английскую цивилизацию.
Генри Миллер говорит о греческом поэте Сефериадисе: «…его стихи все больше и больше уподоблялись самоцветному камню, становясь компактнее, сжатее, искрометнее и откровеннее»[257]. Я тоже.
Чехов «Вишневый сад». Необычная, бессюжетная пьеса, в ней нет ни начала, ни конца. Герои загадочные, нереальные, однако их настроение улавливается мгновенно. Это настроение всего города — повсеместная пустота, изящный спуск в забвение, где никто уже не сможет сказать, что у них на сердце.
1 сентября
Голсуорси «Сага о Форсайтах». Основательная книга, несмотря на занудную детализацию. Композиция безупречна, равновесие соблюдено. Устарел только стиль, особенно внутренние монологи. Мне не нравится сатира с примесью комизма. Сатира должна быть жесткой. Конечно, здесь все искусственно — семейные перипетии, совпадения. Но это необходимо, и не только по техническим соображениям — дабы удержать в поле зрения несхожих героев, — нет, этого хочет сам читатель, ему нужно знать, как ведут себя герои, как общаются между собой. Думаю, это самый популярный роман первой половины столетия. Во всяком случае, я помню, как в нашей семье его обсуждали перед войной — редкий случай литературной дискуссии.
4 сентября
Семья совершила вылазку на остров Канви. В гостиницу «Вкус омара», расположенную на дамбе, — оттуда видны пароходы и берег Кента, а также сложный рабочий механизм «Шелл Хейвен»[258]. Серебристые цистерны цилиндрической формы, соединенные стальными балками, дым, трубы. Мы позавтракали на выступе дамбы. День был пасмурный, сонный, небо серое, утомленное. Стая дельфинов лениво проплыла мимо; крачки ныряли за рыбой. Возвращались долгим путем вдоль дамбы. Отец настаивал, чтобы идти пешком, и полдороги шел, скорчившись от боли в седалищном нерве. Дальше мы двигались медленно, с остановками, наш путь сопровождался взаимными упреками, обвинениями и жалобами. Я взял такси, чтобы облегчить ему жизнь хотя бы в конце пути. Дома ему сразу стало лучше.
Никто так сильно не ненавидит эту страну, как отец, однако он сознательно делает то, что ему неприятно. И еще не осмеливается получать удовольствие; думаю, для него высшее наслаждение — отказ от всяческих удовольствий. Чтобы заставить себя страдать, он даже меняет образ жизни.
5 сентября
Письмо от Джинетты Маркайо. Только теперь я понимаю, что значит быть вдали от нее. Ее письмо чрезвычайно достойное и искреннее, такого я никогда не смог бы написать: оно написано от сердца, у меня же пером управляет рассудок. Однако она, несмотря на упреки, протягивает мне руку. Будь у меня деньги, стоило бы жениться на ней. Отсутствие денег терзает меня, и все же мысль о повседневной работе с двухнедельным отпуском невыносима. Я хочу сам распоряжаться своим временем.
14 сентября
Поездка в Лондон на экзамены; сдавал их вместе с тремястами других молодых людей на право работать переводчиком в ОЕЭС[259], но более важным было то, что на меня периодически накатывали приливы поэтического вдохновения. Несколько раз это случалось на Чокуэллском вокзале. Этому могло способствовать его превосходное расположение, а может, само путешествие в неведомое. Такие моменты дарят огромное утешение — не сами по себе, а потому, что, приходя, подтверждают, что есть нечто внеземное, идущее извне, вдохновенное в сочинении стихов. Тот факт, что подобные моменты не поддаются контролю, что их нельзя вызвать, есть своего рода гарантия личности, подтверждение моей собственной веры в себя. Таинственная способность привести в движение сложный, но автоматически работающий механизм и создать крупицы медового янтаря. Говорят, со временем научатся искусственно развивать самые разные способности, — не сомневаюсь, что поэзию приручат в последнюю очередь.
Период затянувшегося психологического запора. Нужно найти работу. Я сижу здесь день за днем в ожидании чуда, и мои мечты все больше удаляются от реальности.
17 сентября
В одной почте письма от обеих Джинетт. Это совпадение доставило мне огромное удовольствие.
20 сентября
Два замечания о себе. Мне недостает мужественности. Основные ее признаки — способность действовать, решительность, твердость, безусловная независимость в поступках. А вот чувствительности требуется деликатная обстановка, и чем обстановка деликатнее, тем более чувствительным становится человек. Эта часть меня — там, где таятся кротость, мягкость, инертность, полностью лишена сексуального начала — можно сказать, что там я сродни евнуху. И лишь изредка пользуюсь своими мужскими качествами — силой, выдержкой, независимостью…
Дома я даже не могу спорить. Ведь я ни на минуту не забываю, что мне уже двадцать пять и я живу не по средствам — у меня нет работы и я обуза для семьи. Избегаю обсуждений, споров: мне кажется, что так я посягаю на права остальных, являясь безответным орудием в руках отца. Другой бы заартачился, но у меня хватает терпения переносить мелкие неудобства.
Сегодня получил фотографии, сделанные во время путешествия по Тиролю. Из них ушла теплота — все равно как разогретая вчерашняя пища. Только Моник Бодуэн выглядит на них прежней — то же радостное лукавство, нежная живость, искренность и природная грация. Яркая личность.
Филателия. Отобрал несколько марок на продажу. Удивительно чистая форма коллекционирования, почти абстрактная, — его квинтэссенция. Единственный интерес, который я в нем вижу, финансовый: запредельно высокие цены за мелкие клочки скверной бумажной печати. Мне нужны деньги — сейчас, когда я не могу позволить тратить их. Ужасно — не иметь ничего про запас. Бедность — как приятель, который однажды тебя позабавил и от которого потом не знаешь как избавиться. Надо попробовать футбольный тотализатор. Сделать ставку, попытать удачу.
Джинетта Пуано прислала в своем письме меж страниц высушенные фиалки и миниатюрную розочку. «Je vous écris du jardin, et une rose minuscule se penche ver cette feuille — peut-être a-t-elle reconnu un ami? Je vous l’envoie. Heurese fleur!»[260] Письмо ее написано в старомодной, традиционной манере, много цветистых фраз и эвфемизмов — прямо восемнадцатый век; в этом есть свое очарование. Цветы я выбросил в корзину для бумаг, а ей послал в ответ перо из хвоста травника.
1 октября
Беседа в Британском совете. Приятная, доброжелательная атмосфера, я хотя бы чувствовал, что мне хотят помочь. Совсем не похоже на холодные и даже несколько враждебные четверть часа, недавно проведенные мною в Унилевер. Я провел полтора часа, общаясь с разными людьми. Самая соблазнительная вакансия — должность преподавателя на греческом острове Спеце, к югу от Афин[261]. Вряд ли буду там счастлив, и все же я размечтался об этой работе. Есть еще место в Бразилии и еще одно — в Багдаде. Сегодня утром стало известно, что я не сдал экзамены на переводческую работу в Париже для ОЕЭС. Есть еще место в Британском музее.
Согласиться ехать в Грецию — безумие. Никаких перспектив — сплошное сибаритство. Но я знаю, что, если выпадет такой шанс, я соглашусь.
Выборы. Народ проявляет к ним интерес меньший, чем в 1950 году. Надо выбирать между романтизмом тори и практицизмом социалистов. Тори — за национализм, империю, свободу предпринимательства и тому подобное; социалисты — за растущее единообразие, за гибель ancien régime[262] индивидуалистов. Как социальная единица я буду голосовать за государство всеобщего благоденствия. За то, что, на мой взгляд, лучше для общества. Программа тори устроила бы меня больше, но я еще достаточно молод и беден и могу позволить себе голосовать против собственного разложения[263].
14 октября
Пэт Фаулз, моя двоюродная тетка, выходит сегодня замуж. Я отказался идти на свадьбу. Мне не нравятся свадьбы, свадебная атмосфера, специфические шутки в произносимых речах. Родня со стороны Фаулзов страшно недовольна. Но я не люблю семейные сборища. Вернувшись, мать остаток дня вспоминала всякие мелочи — что сказал тот или другой гость и что ответила она. Эта неутомимая банальность льется, как безмятежный поток или клубок ниток, который только и нужно ненароком задеть, чтобы он пришел в движение.
Новая учтивость. Что-то вроде стерильной доброжелательности при объяснении чего-либо, это свойственно молодым интеллектуалам и преподавателям. Пример — Мерлин Томас, мой наставник в Оксфорде. На радио таких много. Они удерживают равновесие, стараясь быть и очень современными, и хорошо информированными, и объясняют предмет, преподнося его в узнаваемой, тщательно выверенной разговорной манере. Их цель — рафинированная популяризация. Они говорят на уровне человека с улицы, стараясь не возвышаться над ним. Никогда не проявляют энтузиазма, а если это случается, то смягчают его банальным замечанием или шуткой. Это их система самострахования. Не хотят компрометировать себя проявлением эмоций. Возможно, это как-то связано с логическим позитивизмом и научным мировоззрением. Чего мне следует избегать. Лучше быть вздорным и яростным приверженцем какой-то идеи, чем обворожительным, лишенным всякой определенности умником.
20 октября
Жду решения отборочной комиссии по поводу работы на Спеце. Ничего заранее сказать нельзя, и все же предчувствие, что меня возьмут. Это может мне повредить или, напротив, помочь, но только в одном плане. Я могу впасть в леность. Здесь, дома, я совершенно утратил стыд и живу за счет родителей. Сейчас пишу довольно регулярно. К середине следующего месяца должен закончить «Приманку», а к началу 1952 года дневник за 1951-й. Последний требует большего труда. «Приманку» я пишу, почти не останавливаясь и не делая пауз. Что касается дневника, то я обдумываю каждое предложение.
Когда сегодня я мастерил книжную полку, меня позабавило, что я подсознательно стремлюсь к бессмертию. Недаром я сбил ее крепко, она должна служить как можно дольше. Мне доставило удовольствие сделать собственными руками вещь, которая, может быть, переживет меня; в работе я использовал дерево — прочный дуб — из старой облицовки камина, недавно разобранного в детской. А сейчас, когда я делаю эти записи в кровати, меня вдруг осенило, что кто-то в свое время соорудил эту кровать. Ей тридцать или сорок лет, другой мебели в комнате нет. Такова вся мебель au fond[264]. Анонимные творения, память об ушедших руках.
1 ноября
Сегодня утром пришло письмо — меня рекомендуют преподавателем на Спеце. Прошел ровно год с моего прибытия в Пуатье. Известие я принял спокойно, почти равнодушно. Думаю, не проявил бы особых эмоций, даже узнав, что я сын Божий. Я умею сохранять бесстрастное лицо игрока в покер, но сердце мое ликовало. Вчера я ходил в отборочную комиссию гражданских служб и, кажется, произвел там неплохое впечатление. Шел разговор о школе при верфи в Розите — раньше там школы не было, и мне пришлось бы прививать ученикам зачатки образованности. Надежная работа с хорошими перспективами; была еще возможность попробовать силы на Би-би-си. Следовало бы ухватиться за это. Но я клюнул на экзотику.
8 ноября
Уэбстер «Белый дьявол». Мощный писатель. Его поэзия производит на меня сильное впечатление — в ней есть дикость и странность. А его фантастические сравнения и метафоры говорят о неистовом, почти не поддающемся рациональному объяснению таланте. Гениальный писатель. Я вижу его в одном ряду с Лотреа-моном, Гофманом, По, Фолкнером. Ближе всего — Лотреамон; мне кажется, оба сознательно себя сделали. Их творчество — проявление не столько таящейся в подсознании болезни, сколько намеренное изображение экзотического мира, живое воображение в здравом уме. Там я нахожу сходство и с собою — я читаю Уэбстера, как брат. Многое можно почерпнуть из его перемешивания поэзии с прозой. Для некоторых героев органично говорить стихами.
На мой взгляд, в «Белом дьяволе» основной герой — Фламинео. Виттория, Медичи, Бранчиано — все порочны по-своему, но они не так зависят от плотских страстей, жажды мести, животных инстинктов. Без Фламинео пьеса превратилась бы всего лишь в арену борьбы между великолепными животными. У Фламинео есть свои причины желать победы, но они нужны только для сюжета. Он — персонаж типа Фигаро, живущий еще в одном измерении, вне пьесы. Прожженный циник, он знает все о своих мотивах, даже когда им подчиняется. Такая полная объективность означает, что он лишен всех абсолютных понятий — даже зла. Он понимает, что живет в мире, где царит случай. Фламинео глубже всех остальных персонажей — как Босола в «Герцогине Амальфи» — и, как, во всяком случае, мне кажется при чтении, намного выше всех остальных. Он в большей степени, чем другие герои, говорит от лица Уэбстера.
Думается, что «Герцогиня Амальфи» уступает «Белому дьяволу». Самой герцогине недостает блеска и великолепия Виттории. Да и Босола не столь зловещ и саркастичен, как Фламинео — шедевр среди драматических героев.
Мне нравится реплика Чарлза Лэма a propos[265] подражателей Уэбстера: «Внушаемый ими страх лишен красоты».
Тернер «Трагедия атеиста». Не выдерживает сравнения с темным миром Уэбстера, его «черным озером». Легкий привкус морали и светскости сводит яркое действие к мелодраме. Кроме того, его язык не столь драматичен и не столь красочен, как у Уэбстера.
«Трагедия мстителя». Несравненно лучше предыдущей. Трудно представить, что их написал один и тот же человек. И все-таки уступает Уэбстеру Вендайс — значительный характер, но остальным не хватает глубины. Кастайза — ужасная ханжа. Одна или две сцены ловко закручены, но кровавая баня в финале неправдоподобна. На это нельзя смотреть без смеха.
«Девственность — запертый рай».
12 ноября
Политика. Должен отметить перемену в моих взглядах, о ней я уже некоторое время знаю, но ленюсь анализировать или признавать. Дело в том, что я перестал верить в демократию. Это не означает отход от социализма. Альбер Камю сказал как-то по радио, что люди становятся социалистами par simple décence[266]. По-моему, великолепно сказано. Если претендуешь на то, чтобы считаться разумным человеком, должен считаться с определенной международной и нравственной объективностью. Очевидно, что почти у двух третей человечества низкий жизненный уровень, ниже, чем у нас в Англии. Их спасение — в социализме. Свободное предпринимательство — идеальное решение вопроса при условии, что идеальны люди. Но будем искренни и признаем, что дело обстоит не так. Люди нуждаются в контроле. Коммунизм — крайний вариант, социализм — золотая середина. Тот факт, что тори вернулись, заставил меня задуматься. Они вернулись исключительно на эмоциональных переживаниях нации. Народ хочет экономических авантюр и нового хвастовства. Думаю, лишь один из ста может голосовать в нашей стране; впрочем, во многих странах на это годится лишь один из тысячи. Наши люди голосуют по вопросам не менее значительным, чем проблемы Абадана и Египта, даже не представляя себе их сущности[267].
Очень многие здесь голосуют за себя и свой образ жизни. Разумные люди из влиятельных кругов — профессионалы, ученые, представители мира искусства — голосуют за тори, чтобы ничего не менялось. Ясно, что никому выше или ниже определенного достатка не стоит голосовать. Они будут слишком пристрастны.
Я мечтаю о власти в руках левых интеллектуалов, объективных, бесстрастных, чьи филантропические деяния основываются на научном подходе, мечтаю, чтобы они справились с различными проявлениями невежества — прессой, фанатично приверженной какой-нибудь партии, — нет, en mass[268] периодические издания неплохи, но ведь большинство людей изо дня в день читают одну и ту же газету. Легко подсесть на одну точку зрения. Капля камень точит… И вообще современное избирательное право ничего не стоит. Я знаю заранее, что изберут Чэннона[269], а он ни в коей мере не представляет мои взгляды; и я никогда не буду с ним говорить или влиять на него (бесконечно малую возможность того, что это может произойти, не стоит принимать во внимание — так много практических препятствий). В моем округе член парламента особенно никудышный. Он никогда не выступает в парламенте, что, может быть, и неплохо: ведь он круглый дурак, а Саутенд — ближе всего к тому, что зовется «дырой». Так что в парламенте моей страны я не имею голоса. Один человек из пятидесяти миллионов значения не имеет. Я могу только мечтать о полисе — городе-государстве.
Чем больше я об этом думаю, тем сильнее крепнет во мне уверенность в необходимости разделить мир на города-государства.
Делить, потом еще делить, пока каждый вновь не станет жить в общине, где он всех знает, часто встречается с соседями и может непосредственно общаться с правительством.
Ласки «Вера, разум и цивилизация»[270]. Очень здравая, производящая глубокое впечатление книга; удивительно живо написана, некоторые фразы врезаются в память. Опасно четкий, хорошо информированный и убедительный ум. Думаю, эта книга останется в истории, время от времени к ней будут обращаться. Одно смущает: непохоже, чтобы СССР мог в настоящее время соответствовать представлению о нем Ласки. Христиане со временем изменили своему учению, то же произошло и с коммунистами — только гораздо быстрее. Но основные положения работы Ласки: упадок всех известных религий, несомненная справедливость теоретических основ социалистического государства — кажутся мне убедительными. Книга важная и значительная для меня.
Грустно, что за восемнадцать месяцев ее только два раза брали из библиотеки.
Уже несколько недель во мне кипят жизненные силы. Я живу в семье, никуда не выхожу и нахожусь исключительно в обществе своего воображения, с которым мне не скучно. В прошлом у меня были периоды, когда я испытывал беспокойство. Теперь же, мне кажется, я мог бы вечно жить, замкнувшись в себе.
20 ноября
Чай с семейством Ноубл[271]. Все те же избитые фразы, пошлости. Я чувствовал себя существом с другой планеты, чужеродным, демоническим, по-бетховенски одиноким. Хейзел (моя сестра) под конец чаепития уселась на ковер и стала разглаживать ручонками ворс. Хотелось бы мне оказаться на ее месте.
6 декабря
Письмо от Джинетты Маркайо. Короткое, холодное, унылое и приводящее в уныние. Я не получал от нее писем около трех недель. Для нее наши отношения — дело прошлое, вчерашний день. Так и есть, наши письма становятся все суше и однообразнее, конец неизбежен.
Библия. Так случилось, что я стал читать отрывки из ветхозаветных пророков. Сколько поэзии, великолепный язык и образность. Ошибочно думать, что Библия одинаково прекрасна на всех языках. Английский перевод — это творение гения, он для нас должен быть тем, чем были для греков поэмы Гомера.
Охота на пернатую дичь в Ли. В районе нашего дома все затянуто густым слякотным туманом. Я пошел по направлению к морю. Туман понемногу редел, видимость улучшалась. Обнажившееся при отливе дно тянулось далеко — как всегда, слегка завуалированное, полное чарующей магии. Вдали я увидел рыбака, собиравшего мидий. Поднявшийся ветер разогнал остатки тумана. Небо стало таким прекрасным, каким я его еще в подобных ситуациях никогда не видел. Ясное, залитое зеленовато-синим светом; синий цвет в переливах мерцающего зеленого — нежного, радостного, сияющего. Несколько легких аметистовых облачков, розоватых и нежно-голубых. На западе, над островом Канви, низко повисло солнце — необычно большое, оно казалось искаженным среди массы облаков на далеком горизонте. Когда солнце наконец скрылось из вида, облака окрасились в огненно-красный и черный цвета; впрочем, они были маленькими и находились очень далеко. Небо стало бледнее, явственно проступил зеленый цвет. Теперь ярче всех блистал месяц, и поблизости от него — Юпитер. Резко похолодало. Я направился прямо к основному руслу. Траулер с двумя мужчинами на борту, один из которых, сгорбившись от холода, стоял у руля, а второй сортировал фильтры для моллюсков, шел с Канви навстречу приливу, рассекая мелкие волны. Я стоял и смотрел, как устье реки заполнялось водой, а ветер свистел в дулах ружья. На расстоянии я видел кроншнепов и травников. Ли и Уэстклифф, все еще окутанные туманом, казалось, находились за много миль отсюда. Только городской храм Ли странным образом проступал из тумана, а несколько тополей росли так, что напоминали крепостную стену и башни далекого замка — в Каркасоне[272]. Небо было повсюду — в лужах, ручьях, над головой. Как слегка просвечивающее утиное яйцо. Я ранил кроншнепа и удерживал его ногой в ручье, пока он не задохнулся. Стоя под божественным небом, я бесстрастно наблюдал за его яростными попытками избежать смерти.
Отправляясь в Грецию, я не возьму с собой написанные здесь стихи. Сейчас я стараюсь все урезать, сократить. Но стихотворение редко кажется полностью плохим. Среди всякой ерунды встречаются неплохие строчки, обороты, мысли. Придется оставить здесь много «руды» — из твердых пород. Если знать о неизбежной близкой смерти, можно проявить безжалостность и уничтожить все, кроме самого лучшего. Но при теперешнем положении я предпочту иметь определенный запас на будущее.
Письмо от Джеффри Флетчера из Голландии, дела у него идут хорошо[273]. Всякий раз, услышав, что кто-то из моих ровесников разбогател, я прихожу в уныние. Однако, учитывая мою новую философию жизни, я не смог бы удовлетвориться сиюминутной практической популярностью. Даже предложение стать председателем мирового правительства не покажется мне достаточно интересным. Мой враг — забвение, все остальное идет от этого. А именно — мое отношение к жизни, отсутствие интереса к обычным людям, интерес к выдающимся личностям, презрение к современным художникам, мой страх впасть в банальность или пошлость, отказ от возможной будущей карьеры, жалкая зависимость от родителей, отход от общества и связанных с ним удобств.
26 декабря
Последние четыре-пять месяцев практически нечего было записывать: я вел, по сути, монашеский образ жизни. Я уже не испытывал того ужаса, который прежде вызывало во мне это место (Ли-он-Си). Я как-то подумал, что был здесь несчастлив, потому что живо воображал себя во множестве других ситуаций, — теперь же мне кажется, что я счастлив или вполне доволен, чтобы не бунтовать, по той же самой причине. Мое воображение — противовес, отдушина, я могу его контролировать: это больше не прежний необузданный мир фантазий. Организовать свое воображение перед творческим процессом — жизненно важная необходимость: так ты учишься оценивать результаты своих усилий. Все новое — удовольствия, возможности — не обязательно хорошо только потому, что обладает новизной.
Если бы меня сейчас убили, то осталось бы всего два-три заслуживающих внимания рассказа и пятнадцать — двадцать стихотворений. Все остальное — незрелые попытки творчества, а часто вообще макулатура.
Греция, поначалу такая романтическая, желанная страна, теперь, по мере приближения отъезда, представляется мне зловещим, полным ловушек местом. Письмо от директора школы уже сейчас дает все основания думать, что условия будут гораздо хуже, чем я предполагал. Хорошо, если я найду применение своим способностям, но если новая жизнь не устроит меня, я ожесточусь и забьюсь в норку, как в Пуатье, и это не принесет мне никакой социальной пользы. Другой Джинетты мне не встретить.
Думаю, что глупо отворачиваться от очевидных благ и открывающихся возможностей. Однако если ты поэт (как его представляли греки), тогда ты неизбежно отвергнешь безопасность и очевидность. Трудно ожидать от кошки, чтоб она прыгнула в пруд, так же трудно ждать, что поэта заинтересует нечто безликое и бесцветное. Мне ненавистно находиться в подвешенном состоянии, сбиваться в группы, улаживать разные дела, куда-то мчаться, предчувствуя возникновение дополнительных трудностей, что-то просчитывать, находиться в бесконечной спешке. Движение мне отвратительно. А вот находиться в новых местах я люблю.