Еще в больнице фрау Кох заметила, как доверяют дети друг друга. Это абсолютное, совершенно невозможное доверие, было ей в новинку. Но еще больше удивил женщину тот факт, что и ей Маша и Гриша принялись доверять абсолютно, как будто приняв какое-то решение для себя. Такое безоглядное доверие немного даже пугало. В основном, страх вызывала боязнь предать такое доверие.
Автомобиль довез увеличившуюся семью прямо до дома. Жили они в просторной четырехкомнатной квартире, занимавшей весь первый этаж двухэтажного дома. Квартира была куплена на деньги, вырученные от продажи дома на Родине, поэтому никаких арендодателей, таких обычных для большинства швейцарцев, не было. Городок, в котором жила семья Кох, оказался небольшим — всего-то только каких-то тысяч пятнадцать населения, поэтому в нем было довольно тихо.
С трудом выбравшихся из машины младших взрослые придерживали за плечи, даря уверенность в себе. Из-за этажности здания идти было недалеко, поэтому Маша и Гриша не переутомились, как-то очень быстро оказавшись в просторной то ли столовой, то ли гостиной. Будучи усаженными за стол, они с интересом оглядывались.
Можно сказать, что Кохи утащили в Швейцарию кусочек привычной обстановки — комоды, украшенные вышитыми салфетками, какие-то стоявшие на них фигурки и, конечно же, большой шкаф от пола до потолка, буквально забитый книгами. Фрау Кох, не говоря ни слова, принялась носить на стол торт, пирожные, а герр Кох принес даже целый самовар. Он был электрическим, но это был самовар!
— Сейчас мы отпразднуем объединение нашей семьи, — улыбнулась новая мама, пока папа разливал чай. При этом Надя жалобно посмотрела на маму, кивнувшую ей в ответ.
— А можно мне… Младшие-то этого не видели, но… Можно? — совершенно непонятно спросила девушка, уже забыв о том бутерброде, что оставила для своих младших.
— Все можно, доченька, — улыбнулся герр Кох, отлично понявший, о чем просит дочь.
Надежда перенесла на стол разрезанный на порции хлеб. Его было много — чуть ли не за всю неделю или даже больше, появилась масленка и белый песок сахара. Маша смотрела во все глаза на то, что делала Надя. Ее движения были похожи на ритуал, священнодействие, неся в себе какой-то неизвестный взрослым, сакральный смысл. Гриша тоже замер, не понимая, что происходит.
— В больнице один раз… маленький кусочек… — прошептала Маша, глядя на то, как вся дневная норма покрывается толстым слоем желтоватого масла.
— Ты для меня тогда оставила, помнишь? — Гриша прижал к себе девочку, а их мама смотрела на детей, широко открыв глаза. Фрау Кох чувствовала — чтобы понять детей, надо это прожить. Прочувствовать, потому что даже представить невозможно, чем именно был для них этот хлеб, это масло и этот сахар.
— Это… мама… — Надя всхлипнула, с трудом держа себя в руках. — Это…
— Это ваш торт, пирожное и самый лучший на свете десерт, потому что он для вас больше, чем просто хлеб, — понимающе улыбнулась вставшая со своего места женщина. Она обнимала младших и свою старшую, глядя на то, с каким благоговением дети обращаются с хлебом. Именно это отношение и было самым непостижимым, да и страшным.
— Маша тогда заболела… — как будто самой себе рассказывала Надя. — Гриша чуть с ума не сошел от страха за нее. Ходил за город, чтобы найти травы, а там опасно! Там было очень опасно, мамочка…
— Ослабленные голодом, — поняла женщина, прижимая к себе детей. — Сынок боялся за свою девочку?
— Да, — кивнул мальчик. — Мы же и так… Работали, чтобы жить. Страшно было очень. А тут я прихожу, а она мне кусочек хлеба протягивает и улыбалась еще так… Нежно так, как только моя Машенька умеет…
— Господи, дети… — всхлипнула фрау Кох. — Все уже позади, этого больше никогда не будет. Не будет, деточки… Не будет…
Глядя на то, как старшая дочь ест приготовленное ею, как осторожно, будто ощупывая губами, берет хлеб с маслом и сахаром Маша, как Гриша хочет отдать своей девочке, но его останавливает старшая ее дочь, Андромеда подумала о том, что это воспоминание должны бы увидеть все те, кто любит рассуждать о какой угодно справедливости. Дети, хлеб, масло, сахар…
А Маша кушала и думала. Она думала о Грише, ну и о маминых словах. «Любит». Перед глазами вставали картины — детский дом, его защита, забота… Хотя девчонки рассказывали о том, почему, но теперь Маша понимала — Гриша ни словом, ни жестом никогда не показывал, что хочет именно этого. Он просто защищал и поддерживал ее, несмотря ни на что.
А потом, уже в Ленинграде, ведь это Гриша спасал ее! И в самый первый день, и потом… Идентифицировал карточки, которые девочка по незнанию чуть не выкинула, и у них появился хлеб. Понимал, когда им хотят причинить вред, а еще… Маша вспомнила тот единственный маленький кусочек сыра, добытый им в толпе обезумевших от голода людей. «Любит»… И на заводе Гриша всегда был готов помочь, а когда она заболела… Мальчик ходил туда, где было вдвойне, втройне опасней, чтобы откопать из-под снега дававшие витамины травы. Чтобы она жила… «Любит»… Каждый день, он отдавал ей самое дорогое, ценней чего не было в блокадном Ленинграде — мальчик отдавал ей свой хлеб.
И вот теперь, отложив безумно вкусный бутерброд, Маша повернулась к Грише. Мальчик повторил ее жест, вглядываясь, казалось, в самую душу. Казалось, Гриша все-все понимает.
— Я люблю тебя, Гриша, — тихо проговорила девочка, глядя в совершенно колдовские глаза мальчика.
Здесь и сейчас им было всего двенадцать, но прожитое сделало обоих чуть ли не стариками, и вот теперь Маша понимала — нет и не может у нее быть ближе человека, чем он. Потянувшись к нему, девочка услышала негромкий ответ своего самого родного человека на свете.
— Я люблю тебя, Маша, — ответил ей Гриша, только теперь познававший тепло семьи, ласку маминых рук, надежность папы… Но для него с того самого момента, когда вокруг взлетела ленинградская земля, присыпанная ноябрьским снежком, не было и быть не могло человека ближе Маши.
— Они всегда были вместе, мама, — услышали крепко обнявшиеся младшие голос своей старшей сестры. — Спали вместе, кушали, даже за водой ходили. Ни на миг не расставались.
— Значит, наших младших детей обвенчала Блокада, — заключила фрау Кох. — Что же, подрастут и узаконят это, а пока побудут просто детьми, они это заслужили.
Этой ночью им снилась лесная полянка, на ней стояла мама Зина, а рядом с ней обнаружилась и удивительно похожая на нее Яга. Мама убеждала свою родственницу что-то показать, но та качала головой, но затем взглянула в глаза детям и кивнула.
— Здравствуйте Маша, Надя, Гриша, — улыбнулась мама Зина. — Вы у меня большие молодцы, не обижайте ваших новых родителей.
— А мы не предаем этим тебя? — спросила Надя, заметно было, что этот вопрос девушку мучает.
— Конечно же нет, — рассмеялась мама. — Я очень рада тому, что о вас есть кому позаботиться. Пойдемте-ка со мной…
— А куда? — поинтересовался Гриша, обнимая Машу.
— Вы делаете плохо своим сердечкам, — объяснила мама Зина. — Мне разрешили показать вам тот день, до которого вы не дожили совсем немного.
И вдруг… Вокруг оказалось много людей. Взлетали салюты, никогда не виданные младшими детьми, дети улыбались и те из людей, что могли смеяться, громко кричали от радости, ну а другие просто молча плакали. Над полным народа проспектом звучал голос. Хорошо знакомый им голос Ольги Берггольц, но был он не злым, не усталым, в нем звучало искреннее ликование пережившей Блокаду со всеми поэтессы:
«…О дорогая, дальняя, ты слышишь?
Разорвано проклятое кольцо!
Ты сжала руки, ты глубоко дышишь,
в сияющих слезах твое лицо»[1].
И слезы потекли по лицам старшей и младших, они кричали и плакали вместе с Ленинградом. Поднимаясь над толпой людей, переживших страшное время, они плакали и слушали, слушали такой родной голос Ленинградского радио. Долгие месяцы поддерживавший их голос. Говоривший теперь с такой радостью, с таким глубинным счастьем! Обещавшим расплату врагам «за все, за всех, задушенных кольцом»[2].
Слезы катились из глаз, но это были слезы счастья, слезы освобождения, ведь кольцо было разорвано! И Маша, и Гриша, и Надя слышали и видели ликующий Ленинград. Они знали — теперь будет легче. Теперь — не будут умирать дети. Теперь врага ждет месть! За все!
И проснувшиеся дети плакали навзрыд оттого, что увидели, как пала Блокада. Пусть в этом сне она пала не полностью, но Маша и Гриша уже могли принять мир, в котором ее нет.
Всполошившие своим плачем родителей, дети обнимали своих близких людей, силясь рассказать свой сон, поделиться своим счастьем. Фрау Кох все поняла — детям приснилось что-то очень радостное, а что могло стать радостью для блокадников? Вот и родители поняли своих детей, радуясь вместе с ними.
Желая отпраздновать, Надя отправилась на кухню, где в шкафчике ее ждала другая драгоценность — сгущенка, купленная папой в ответ на умоляющие глаза дочери еще летом. Какао в доме было, поэтому девушка, выгнав всех из помещения, принялась священнодействовать. Запах ее, правда выдавал, судя по глазам Маши, учуявшей его.
Спустя некоторое время на столе в гостиной появились тарелки, полные коричневой массы с необычным запахом. Маша была удивлена — такой еды она еще не видела, поразился и Гриша, осторожно понюхав кашу, а потом вопросительно посмотрев на Надю, отчего девушка погладила обоих:
— Это гурьевская каша, дети, как до войны… Кушайте, Маша, Гриша, кушайте… — она, не сдержавшись, всхлипнула, объяснив затем родителям: — Они и не видели такое, ведь появились в ноябре, когда уже было плохо.
— Я помню… — тихо проговорила девочка. — Ты рассказывала о том, как было до войны.
— Да, маленькая, — еще раз погладила ее старшая сестра.
— Гурьевская… — прошептала фрау Кох. — Я помню, мама рассказывала. Это она?
— Это она, мамочка, — кивнула Надя. — Кушайте, родные мои.
И было в этой фразе столько от мамы Зины, что Маша расплакалась. С каждым днем, девочка чувствовала это, подушка, укравшая чувства, становилась все тоньше. Машенька постепенно обретала свои эмоции, как будто Блокада, пусть цепляясь когтями, но покидала юную душу. Дрогнули губы, еще раз, а потом Гриша, замерев, наблюдал самою прекрасную на свете картину — робкую улыбку Маши. Затая дыхание, не шевелясь, мальчик смотрел на улыбку девочки так, что Надя только всхлипывала, а фрау Кох убедилась — все будет хорошо. Дети сумеют победить просто силой своей любви.
— Как тебе каша? — поинтересовалась Надя у Маши.
— Сладкая какая… — девочка опять улыбнулась, радостно так, светло, отчего Гриша опять замер, любуясь ею.
— Ты улыбаешься, доченька, — ласково произнесла женщина, — ты улыбаешься…
— Сегодня в первый раз получилось, мамочка, — ответила девочка.
— Какая у тебя волшебная улыбка… — проговорил мальчик, будто находившийся в этот момент совсем не здесь, отчего Маша опять покраснела, смутившись. Гришины слова и реакции были ей приятны просто до визга.
Поев и встав на ноги, девочка совсем не почувствовала привычной слабости, как будто она просто убежала от тепла ее новой семьи. Рядом с ней встал и Гриша, обнимая свое сокровище. «Ты мой хлеб», — шепнул мальчик, отчего Маша просто молча прижалась к нему. Она, помнившая, какой волшебной драгоценностью был хлеб, поняла, что хотел ей сказать Гарри. Что именно выразил в одном только слове.
С этого дня, пожалуй, начала уходить слабость, пропадал страх, но хлеб все также оставался драгоценностью. Самым дорогим подарком, самым большим чудом. Поэтому к нему все в семье Кох относились очень бережно.
Прошли дни, минули недели. Чиновники известили семью, что в школу всем троим не надо, по причине реабилитации, поэтому младшие изучали науки под присмотром старшей, ведь они многое пропустили, а еще больше просто не знали. Да и те знания, которые были, куда-то спрятались, отчего выколупывать их было непросто. Но они, разумеется, справлялись. Измененные Блокадой юные члены семьи слов «не могу» и «не хочу» просто не знали. Надя сказала «надо», и они делали, как надо, потому что за месяцы в Ленинграде очень хорошо уже выучили, что такое «надо». Это «надо» было с ними всегда. И в «смертное» время, и даже когда, казалось, стало чуть полегче. Надо встать, надо умыться, надо сдержаться, надо идти на завод, надо жить…
---------
[1] Ольга Берггольц «Третье письмо на Каму»
[2] Ольга Берггольц