По сторонам проселка — корявые вербы. И разлив полей до самого леса. Поля зеленеют прозрачно и нежно.
Крохотные перышки всходов сливаются в ворсистый ковер, и ветер ласкает, разглаживает его. «Обилье» — так, кажется, называют по деревням хлеба?.. В каждом стебельке, выпустившем мягкие длинные листики, уже заключен колосок. Он скрыт, он невидим — лишь зародыш пока. Сколько песен споют над полями жаворонки, тысячи лет накукует вещунья-кукушка, прольются дожди, прогремят грозы — и зашумит волнами рыже-золотистое поле, потянет от него сытым добрым запахом, как от свежевыпеченной ковриги, горячей, прямо из печи! А если падет нежданный иней? Заведется прожорливый червь?.. Поникнет тогда чахлый стебелек, распластает желтые скрюченные листья. Не выбросит колоса…
Посевы пропалывают.
Полно людей на полосах.
И Веня там, и Леня, и Маня…
Разогнули спины, внимательно смотрят на Верку из-под ладоней.
Им — что!
А вот Верке…
Николая Ивановича похоронили неделю назад. Провожали в последний путь всем колхозом, гроб несли на плечах. Обнаженные головы, понурые спины… Тетя шла, плотно сжав губы, в ее черные сухие глаза не смели взглянуть, никто не смел подойти к ней, поддержать ее под руку. Она опиралась о Веркино плечо, держалась строго, неприступно.
На кладбище березы шевелили ветвями, касаясь ими земли. Где-то в гуще кустов пищала птичка: «уи-ти-ти, уи-ти-ти!» Люди ей мешали, она робела.
Пусто стало в доме без Николая Ивановича.
Сдала тетя…
Сидит в уголке, будто и нет ее.
— И-и… слеза, она очищает, — уговаривает тетю Домна. — Ты поплачь: беда не вылезет в ворота, горе-то неизбывное слезой вытечет. Окаменела ты, худо это, ой, не к добру.
И поражается бабка, разносит по деревне:
— Хоть бы росинка из глаз канула… Что за люди!
Тягостно дома. Давит потолок, давят стены…
Бабка, наводя порядок, хотела вымыть сапоги Николая Ивановича, стоявшие у порога. В них ходил он весной с Потаповым по полям.
— Не сметь! — подскочила Верка к Домне, отобрала сапоги и так посмотрела на нее исподлобья — бабка живо отступила за перегородку. Зашипела там:
— И-и… сычит как! Ну и взгляд… сыч, прямо сыч! Что за люди? К ним с добром, да они разве добро понимают… Нелюди, прямо, нелюди, прости господи.
На поле Верка нашла дядин след. След его сапог. И бегала туда, к нему, подолгу сидела перед ним на корточках. Но прошел дождь, след размыло. И так горько стало ей, так обидно на землю: «Эх ты, следочка не уберегла!»
…Верка идет проселком. Верка несет партийный билет старого коммуниста. И думает, думает…
Представляется Верке Москва. Широкие проспекты — все в кипении людского потока. Седой Кремль, бой курантов…
Далеко Москва, но и там узнают, что миллионную армию покинул ее преданный солдат.
«Прощай, наш товарищ,
Ты честно прошел
Свой доблестный путь благородный», —
написано на скромном деревянном обелиске, увенчанном красной солдатской звездой. Нет рядового бойца партии…
Кто займет его место в строю?
— Я… — подается вперед Верка. — Я скоро! Увидите, я скоро…
Из правления колхоза Верку потянуло к школе. Парты вынесены под навес во двор, на них в холодке трещат воробьи. Гулки коридоры. Потолки, стены побелены заново, на полу высохшие лужицы и кляксы мела.
Отцвели кусты смородинника. Вместо бледных неказистых цветков — комочки жухлой трухи. Неужели из них выйдут ягоды?
Пиками торчат на грядах перья лука. Посмотришь на них — во рту погорчает даже.
Соседние делянки прошиты всходами яровых.
Верка незаметно приблизилась к парнику. Из парника, нагибая голову в низких дверях, выходил Петр Петрович с лейкой.
Как давно его не видела!..
— Здравствуйте, Петр Петрович! — сказала Верка.
— A-а… это ты? Рад, очень рад! Здравствуй! — усы учителя раздвинулись в улыбке. — Понимаешь, хлопочу. Один в поле воин. Наши юннаты все в колхозе помогают взрослым. Нужно! Но и пришкольный участок не надо бы забывать. Учебный же он, где, как не на нем, еще учиться правильно землю использовать, научно хозяйство вести! Вот бобами расстарался через знакомого товарища, посадил, а мои ребята того и не знают. Да, Вера! Почему это я тебя нигде не вижу? Чем ты так занята?
Протирая очки, Петр Петрович внимательно смотрел на нее.
Ох уж эти жалостливые взгляды…
Верка сразу сжалась, изменилась в лице. И, вскинув головой, подняла она на учителя черные глаза в черных колючих ресницах.
— А вам какое дело?
— То есть?
Петр Петрович смешался. Он стоял перед ней в клетчатой безрукавке, в потрепанных узких брюках, запачканных на коленях землею, в сандалиях на босу ногу. Большой, добродушный и… и виноватый.
— Я тебя, Вера, не понимаю.
— Ах, что тут понимать! — Верка, унимая бившую ее дрожь, покусала губу и дернула плечом с досадой. — Нет вам никому до нас с тетей дела, только и всего. Ведь Николая Ивановича нет, зачем же мы… правда?
Петр Петрович помаргивал. Дунет на стекла очков, потрет платком и опять дунет. И это почему-то еще больше ожесточало Верку.
— Вам трудно… — Он опустил голову. — Большое горе! Для всех нас утрата.
— Мы с тетей, к вашему сведению, на участие не напрашиваемся, — вспыхнула Верка, не спуская с Петра Петровича горящих глаз. — Не трогайте вы дядю… Он наш! Наш! Дядя приехал отдохнуть, у него сердце. А вы все были готовы ему на плечи взвалить, потому что у дядечки характер был такой. Разве не правда? Вы… вы виноваты, что дядечки не стало! Думаете, я глупая, ничего не вижу? Я не ма… не маленькая!
Она закрылась локотком и бросилась прочь…
Развилка дорог. Росстань.
Идти прямо — попадешь домой.
А что там, дома? И есть ли теперь он, дом?
Верка не раздумывала. Свернула с прямой дороги.
Кое-где кресты кладбища иструхли, покосились. Могилы затравели, сравнялись с землей.
Глушь. Тишина.
Тишина, тяжелая, как свинец. Она давила. Она тисками сжимала горло.
Ой, та, знакомая птичка!
— Уи-ти-ти! Уи-ти-ти!
Белый лобик, траурный воротничок, оранжевые перья в хвосте…
К могиле Николая Ивановича и его отца расчищена дорожка, посыпана речным светлым песком. Поблескивает перламутром обломок раковины. Такого песка много у плотины.
Свежий холмик обложен дерном. В жестянку налита вода. Рассыпаны зерна. И цветы — анютины глазки…
Полевые цветы — анютины глазки. Голубые, лиловые. Нераспустившиеся бутоны — точь-в-точь, как мотыльки, смежившие крылья…
В эти дни она вспомнила о скрипке — маленькой скрипке в запыленном футляре. И забытая скрипка-половинка сделалась для нее верной подружкой — с ней и горе можно разделить, и помечтать, лежа где-нибудь в лесу, в укромном местечке и глядя, как плывут высоко-высоко рыхлые белые облака.
Постороннему слушателю была б непонятна музыка, которая отвечала Верке. Нежно прижав скрипку щекой к плечу, она водила смычком и играла, глядя на деревья, небо и травы.
Старая ель… Ее ствол, морщинистый, серый, подернут зеленым, мягким, как бархат, мхом, кривые сучья увешаны сивыми бородами лишайников. Она вечно неспокойна, о чем-то тужит, тревожится. И Верка тужила вместе со старым деревом.
Цвикает, щебечет птичка с бурыми крылышками и белой грудкой. Она бесконечно весела, эта непоседа.
«Ж-ж-ж!»— басом трубит шмель, сушит крылья на зонтике ромашки…
И обо всем этом, что было вокруг, пела скрипка.
И не мешала она думать, певучая подружка.
Верка устремила глаза в одну точку, не выпуская из рук скрипки и понурив худенькие плечи.
И вздрогнула, пряча скрипку за спину. Вскочила с травы.
— Веня? Ты что тут делаешь? За мной подглядываешь?
— Я? — Веня пальцем ткнул себя в грудь. — Я? Н-ничего, просто так.
Потупясь, он копал босой ногой мох.
— А ты, Вера, чего на плотину не ходишь? Мы теперь там собираемся, не у амбаров. Мы сто раз на день тебя вспоминаем. В футбол играем. Хочешь, тебя вратарем поставим? По-честному!
— Спасибо. — Пошла. И назад не оглянулась.
Как душно дома! И воздух какой-то спертый, и тускло, хотя солнце в окнах.
Скорбно охает, зевает и крестится бабка Домна. И говорит без умолку, точит, как ржавчина железо.
— И-их, что человеку-то надо, много ли? Хорош ли, плох — земля приберет. Живешь — не оглянешься, все вроде некогда: ночь во сне, день во зле. Так за спасибо и проживешь. Работай, себя не жалеючи, а смерть примешь в чужом углу: свое-го-то не нажил. И-их, господи, научи, как исчислять дни наши!
Молчит тетя над неизменным шитьем — седенькая, вся в черном. Окаменела…