В воскресенье Верка с утра скрылась из дому, прихватив с собой лыжи.
Из двери конюшни валил густой на морозе пар. Дымная куча навоза была серой от воробьев, они пищали и дрались.
В проходе между яслями Леня нагружал вилами навоз на тачку. Веня Потапов, стоя рядом, указывал:
— Чище подбирай! До чего дородно в конюшне — в пору дядю Федора с экскаватором вызывать.
Он увидел в дверях Верку.
— Смирно-о! — Подстегнутые его командой, лошади запереступали копытами по звонкому деревянному настилу, повернули морды к выходу.
— Товарищ… э-э, как тебя? — откозырял Веня озадаченной Верке. — Товарищ командир! На первой конюшне колхоза «Гвардеец» все идет согласно расписанью. Конюхи чай пьют. Рапортует старшина Потапов.
Леня сплюнул и взялся за тачку.
— Я думал, кто, а тут всего-навсего Верка…
— Ну как? — Веня подмигнул ей, прищелкнув языком. — Боевой порядок, не то, что у вас в телятнике. У нас по-гвардейски!
— А путик где? — спросила Верка. — Или уговор забыл?
— Тс-с! — Веня прижал палец к губам. — Тс-с… Дневальный, — строго начал он. — Ты здесь остаешься за старшину. Принимай пост.
Леня обиженно надул губы.
— Над кем я буду старшиной? Над Рекрутом, да? Ты, Веня, все-таки жук. Сам на путик пойдешь, а я?..
Леня вез тачку к выходу. Колесо ее скрипело.
— Погоди, Вера, я мигом! — Веня убежал.
Он вернулся в драном полушубке, подпоясанном ремнем, в заячьем треухе и рукавицах-шубенках. За плечами холщовая котомка.
— Ну, в путь добрый, — Веня локотками подбросил котомку, чтобы удобнее легла на спину.
Пока они шагали санной дорогой, по которой на дровнях доставлялось сено с лесных покосов, Веня тащил свои лыжи за собой на веревке. Лыжи, широкие, неуклюжие и мохнатые, подбиты камусом, шкурой с ног лося.
— Порядок! Сперва мы их везем, после сами на них поедем.
Миновали озеро Зимогор, пожни…
Наконец Веня остановился, чтобы приладить к валенкам лыжи.
— Дальше нам идти прямиком по сузему, по знакам.
— По знакам? А где они?
— Вон, — Веня махнул рукавицей на елку, стоявшую поодаль. На сером морщинистом стволе затеска топором и зарубка в виде римской цифры V, заплывшая сгустками смолы.
— Нашей породы знак. Потаповский!
— А почему на тебе, Веня, нет знака потаповской породы? — Верка прикрыла рот варежкой. Ее душил смех: очень уж важен был Веня.
— Ха! А это что? — Веня, не уловив подвоха, снял шапку. — Гляди на лоб-то. Самой потаповской породы лоб! Вон волосы-то как хитро растут. И у деда так. По правде, дед лысый. А тоже гнездышки были. Не спорь, были!
Лоб у Вени выпуклый, широкий, словно у бычка. Волосы у висков, и точно, хитро растут, «гнездышками»!
Верка фыркнула.
— Ишь ты-и, — протянул Веня. — Губы на лице не умещаются, а чего смешного нашла?
Принял лес — вековое суземье — ребят в свои мохнатые недра. Седой зимний лес… Высоки его осанистые черные ели. Тоненькие осины под тяжестью снежной нависи согнуты в дугу. Вершины могучих сосен бережно держат на щетинистых лапах грузные комья снега. Березы похожи на застывшие снежные фонтаны.
Чаще и чаще стали попадаться охотничьи ловушки: жердочки, капканы… Жердочка — просто палка, пристроенная между двумя деревьями или кустами; к палке привязаны гроздья рябины и силышко — петля из конского волоса. Побежит по жердочке рябчик поклевать сладкой мороженой рябины — и угодит хохлатой головкой в силышко!
Путик — охотничья тропа…
Веня аккуратно снимал и вешал на сучья капканы: весна скоро — одно дело, другое — дед занемог, спиной мается, и бате не до путика, колхозной работы невпроворот.
Из сильев он вынул двух рябчиков. В капкан попал заяц. Веня прятал Добычу в мешок и ничем не выказывал радости, лишь глаза у него блестели да на щеки выступал румянец.
— Дородно! — приговаривал он, подкидывая отяжелевшую котомку локтями. — Своя ноша…
Тихо было в суземе. Сторожили его покой древние ели чутко, каждой заиндевелой хвоинкой. Стояли на карауле и слушали: хвойные сучья, как уши, опущены, вершины — как пики. На малейший звук отзывались ели: стукнет дятел по мерзлому дереву, пролетят ли стороной клесты, рухнет снежный ком с сучьев, треснет ли разодранная стужей дуплистая осина — черные мохнатые ели поймают гулкий звук, вмиг потушат. Или он сам замрет, заплутав в дебрях? Юркнет в щель на коре, схоронится…
Вот притаиться где-нибудь, хотя бы под сводом той корявой медной сосны. Спрятаться и — ждать, что будет? А случилось бы, наверное, сказочное чудо: или Снегурочка вышла из бора, голубая, в парчовой шубе до пят, или бы появился Мороз-воевода, важно выступая с ледяной палицей.
Мглисто в старом лесу…
Завьюженные поляны, овражки в накрапе звериных и птичьих следов.
А солнце холодное. Оранжевое, как апельсин, оно запуталось в тонком кружеве березовых ветвей, розовых и смуглых. Размытые лиловые тени недвижны у подножий деревьев, покоренные властной силой тишины и покоя.
Околдовал сузем Верку. И, сдвинув тонкие брови, она спросила:
— А еще лучше бывает в лесу?
— Нет…
Веня впереди прокладывал путь. В желобке шеи у Вени волосы, как крохотная пушистая косичка. Из-под нее течет пот, в прорехе полушубка под мышкой тает парок.
— Нет, не бывает, — повторил Веня. — Потому что в лесу всегда хорошо: хоть зимой, хоть летом.
Лес расступился. Открылась огромная поляна.
— Тут тоже сузем стоял, да Ленькин батя похозяйничал, одни пни на память остались, — пояснил Веня. — Так похозяйничал, что…
— Как? — Верка навострила уши.
— Не знаешь? Вон — Леня-безотцовщина. Что обсевок в поле… Домой Пашу ждут, по амнистии.
Вдруг в стороне, совсем близко, затрещали кусты, и вымахнул в вихре снежной пыли огромный зверь.
Верка увидела оскаленную горбоносую морду с бородой, вздыбленную шерсть на холке — и ноги у нее подкосились.
Веня радостно захлопал рукавицами по полам длинного полушубка: «Ух, ты-и! Ах, я тебя-я!»
Зверь, прижав уши и грудью вспарывая глубокие сугробы, умчался в чащу.
— Неужто перетрусила? — удивился Веня Веркиному страху. — Это ж лось, он не тронет.
— А ты с-смелый…
Напрасно все ж Веня не взял с собой самопала. Самопал что надо! Как трахнет — в ушах комарики пищат. Царь-самопал, другого такого во всем свете нет! С таким не страшно.
— Едома скоро, — сказал Веня. — Каменку истопим, щец наварим… У-ух, он важный, рябец-то, в похлебке. Право слово!
У Верки под ложечкой засосало: вкусное слово — едома.
Спустились в овраг. В низине — избушка, придавленная сугробом.
Веня вскинул лыжи и не вошел, а вполз в избушку. Верка — за ним, на четвереньках. Двери были узкие и низкие.
В оконце скупо сочился свет. В избушке нары, стол и груда камней, заменяющих очаг. С потолка свисали клочья паутины в черных комочках сажи.
Веня растопил очаг, где были приготовлены дрова с пуком бересты.
Поленья дружно занялись. Дымохода в избушке и в помине нет, желтый чад тянуло в раскрытую дверь.
На нарах нашлись котелок, деревянные ложки, берестяной туес с солью. Веня набил котелок снегом и поставил в огонь. Потом ощипал рябчика, отогревая тушку птицы у пламени.
В избушке жарко, кипит в котелке суп…
И вот котелок уже на столе.
— Хлебай, — радушно угощает Веня, — не брезгуй. Ну как, вкусно? Полено свари, так и то съешь с устатку-то… А ведь у нас рябец!
Котелок был мигом опорожнен.
— Вера, а ты слыхала, кто в избушке на едоме жил? — спросил Веня, убирая котелок на прежнее место. — Где тебе знать! Карпуха, сын Фомы-лавочника — вот кто. Не по нутру ему пришлось, как начались колхозы. Карпуха и начал буянить… Сперва стрелял в сельсоветчиков, после убег сюда, в сузем. Едой Домна его снабжала.
— Домна? Какая Домна? — вскинулась Верка.
— Ха! А у кого вы на квартире? Она самая. Вместо жены была у Карпухи. Поначалу, верно, на него батрачила, сирота. А после… у-у, что ты! Сыновья-то у бабки Карпушонки. Деревня все знает и помнит. Домне Карпуха барахла всякого навозил, избу-пятистенку на нее переписал — владей, живи. Ну вот, значит, скрылся Карпуха от закона в суземе. Лес велик, погонялись, поискали его милиционеры — и бросили. Скорей иголку в сене найдешь, чем человека в суземе. А Иван, отец твоего дяди, возьми и наткнись на Карпуху. Здесь вот, на едоме. Иван ходил лыка драть, чтобы лаптей наплести. В ту пору на деревне, кто и не носил лаптей — сапог в сто одну клеточку! Вот увидел Иван Карпуху, с топором на него: «Подымай руки, сдавайся, кулацкая верхушка!» Карпуха в него из ружья… прямо в упор… Чаял, поди, что наповал уложил… Иван — старый вояка, с японской войны хромым вернулся. Что ты, огонь и воду, медные трубы и чертовы зубы прошел. Боевой был, страсть! Ночью очнулся Иван. Идти не может. Так он пополз. Бабы нашли его утром у поскотины. Уж: е мертвого — лежит, кровью красной подплыл. Тревога тут, само собой. Собрались коммунары Карпуху ловить: его, дескать, рук злодейство. А словили они Домну. У гумен. Дурочкой прикинулась. По рыжики, говорит, иду. Ха… рыжики были у ней на уме! Корова у ней не поена, не доена — мычит на весь посад… до рыжиков в таком случае хозяйке-обряжухе? Все-таки вывернулась Домна. Ребят ейных пожалели, вовсе тогда были малолетки. А может, при ней Карпуха Ивана убивал? Темное дело… Карпуху-то схватили. Только долгое время спустя. Расстрел ему был, как врагу и бандиту.
Верка, наморщив лоб, молчала.
— Ну что? Ну чего ты? — усмехнулся одними глазами Веня.
— Да я бы ее… Противная старуха — белые глаза!
— Н-ну… — Веня локтем провел под носом. — Ты будто маленькая. Зареви еще. Куда ты Домну-то деваешь, а? Под порогом, что ли, закопаешь. И сыновья у ней выросли хорошими людьми. Докармливают матку, деньги высылают… А чтобы вызвать к себе, самим в деревне показаться — ни, ни. Совестно им, что Карпушонки. Да и мамаша, Домна-то, верно, вреднючая бабка. Зимой у ней снега из-под окон не допросишься. Для себя век свой прожила. Как она вас на квартиру пустила— удивляюсь!