— Ты моя верная! — синичьи, бойкие глаза Мани лучатся. — Ты моя праворучница.
А сколько других словечек узнала Верка! Сначала смеялась над ними, потом прислушалась — и некоторые даже понравились.
К примеру, собирается Веня ставить на гумне силки. Птичек ловить. И маленький Яша канючит, просится: «Пойми меня… пойми!» Это значит:
«Возьми меня с собой, я тоже хочу ставить силки. Поймешь?»
«Оболочка» — это одежда.
«Трясут на деревне» — значит много о тебе идет среди людей разговоров.
Правда, таким языком говорят больше пожилые. Вот Домна зовет своих взрослых сыновей «робенками».
— И-их, улетели мои робенки из гнезда после войны вскоре. Теперь оба в людях, на хорошей наживе. Не забывают, докармливают старуху. Дай-от им бог!.. А живи они в сузёмах наших, что бы видели!
Бабкина изба в деревне из лучших: обита тесом и покрашена, с висячим балконом. Полы горниц, кухни тоже покрыты краской, застланы ковриками из лоскутков. Все дышит довольством: и печь, побеленная, как перед праздником, и пузатый, натертый битым кирпичом самовар старинной тульской работы, с медалями, выбитыми на блестящих боках, и тяжелые, крашенные под дуб стулья… Все — от тюлевых занавесок на окнах до последнего горшка в посуднице. Но жалуется бабка на сиротство, худую жизнь, не снимает с плеч замызганного сарафана, хотя у ней сундуки всяких вещей. Без креста и молитвы бабка шагу не ступит. Странная старуха полчаса била поклоны перед иконой, когда тетя сняла у ней горницы. Бабка Домна тучная, рыхлое лицо мясисто, в мелких морщинках. Зоркие глаза с припухшими веками кажутся неестественно белыми, и поймать бабкин взгляд трудно: скользит он, увиливает…
А «сузём»— это лес дремучий, чащи непролазные. В слове «сузём» так и чудится скрип снега под лапой зверя, плеск крыльев непуганой птицы и хвойный прибой… Сразу за полями, лугами встают дикие дебри — с заглохшими просеками, топкими болотами-мшарами, щетинистым, колючим ельником, в который скупо вкраплено лиственное мелколесье. Из таких лесов в старину наплывал темный страх, колобком подкатывалась сказка-побасенка про леших и русалок. Сумрачно, неприветливо суземье! Робкому человеку путь в него был заказан. Лишь смелый, работящий человек мог противостоять ему, отвоевать у сузема землицы под пашню и покосы.
Если Светлый Двор — разбойная деревня, это не означает, что в ней полно разбойников. «Разбойная»— значит очень разбросанная деревня. Избы стоят в такой деревне как попало, одна от другой на отшибе, без порядка: которая передом к улице, которая задами.
Красят деревню березы. В ней светло от берез.
Березы, березы… Вековые, высокие! С длинными космами ветвей, в тугой, гладкой коре белые березы. И сучья у них белые, кроме самых тонких прутиков, собранных в висячие каштановые пряди. Прутики вроде бы запекло солнцем, покрыло загаром.
Всякий раз березы представляются Верке иными, непохожими. То березы синие, мохнатые— все в легком пушистом инее, с белыми гнездышками снега в развилках сучьев. То березы кажутся алыми под скупым зимним солнцем. То лиловыми— в долгие северные сумерки…
А избы деревни, многие из которых в два этажа, с подзорами, наличниками, висячими балконами, — хоромы-великаны! Под одной крышей и жилье, и просторные сени со скрипящими от мороза половицами и запахом холода, и хлевы для скота, сеновалы, клети… Часть изб заколочена. С крыш съехал тес. Выбиты стекла, разворочены печи… На косяках дверей — зарубки. Так — по зарубкам— измеряли год от году рост детишек пахари и косари. Выросли ребятишки — где они?
Верка ходила с Николаем Ивановичем искать его избу.
— Тут была… — Дядя остановился у одинокой вербы на пустыре, потрогал зачем-то ее шершавую кору и снял шапку. Понурил седую голову. — Ива, помню, была мне почти ровня — по росту. Пахло от нее весной, медом, шмели возле нее вились. Скоро ивушка меня перегнала ростом и, помню, горевал я об этом. Вон и дупло в ней, незнакомое мне. Тоже постарела ивушка!
Розово мерцал иней. Рыжий тянулся из труб над избами дым: по-зимнему топили печи-лежанки.
— Так-то, Веруська! — Дядя положил девочке руку на плечо. — Сколько исхожено, изъезжено, да на отеческую землю притянуло! Нет ее для меня краше. Многое видел, милей не нашел, как эта верба, синий вечер, скрип колодезного журавля. Поди, поищи на карте мою деревеньку — глаза проглядишь, не найдешь, да от этой деревеньки стала для меня вся земля родной.
У Николая Ивановича дрогнул голос. Снежинки падали на его седые волосы.
— Отец у меня, Веруська, был чудной человек. Неспокойный! Мечтатель! Об электричестве, о тракторах для своей деревни мечтал — в те-то годы, когда наша Советская власть только-только набирала силы! — продолжал Николай Иванович. — Иконы из избы долой. На их место — портрет Ленина. Ленину, говорил, больше верю. Коммуну организовал!.. Неграмотный был, а все повторял: «Мы читали!» — И прозвище получил — «Мы читали».
Верка прижималась щекой к рукаву кожаного пальто Николая Ивановича, заглядывала дяде в глаза.
— … Деревня наша, Веруська, имеет немалые заслуги. Наши деревенские в Сталинграде тракторный завод строили, в стужу, когда ладони прикипали к мерзлому металлу. На архангельских лесопилках рекорды ставили. На войне тоже были не последними!
На берегу Талицы они повстречали председателя колхоза.
— Вечер добрый, — обронил Потапов походя, но дядя его задержал.
— Здравствуй, Родион. Чего ты здесь, на ночь глядя?
Помедлив, с непонятным вызовом Потапов сказал:
— Да вроде бы меня везде касается!
— Ну-ну… — Дядя задумчиво потер подбородок, не спускал с Потапова пристального взгляда. — Членов партии сколько в колхозе? Н-да… Не густо! У вас стану на учет. Поедешь в Дебрянск— прихвати меня в компанию. В райкоме партии надо побывать.
— Добро, — мотнул Родион Иванович головой, будто боднул перед собой воздух. — По мне, хоть завтра можно в райком съездить. Ну, бывай!
Верка подметила, что дядя чем-то недоволен после встречи с Потаповым, и она затормошила его:
— Дядечка, а мы с Маней праворучницы!
— Да, да… — углубленный в себя, рассеянно кивнул Николай Иванович.
Праворучницы!
Объяснять не надо, что это такое.
Куда иголка, туда и нитка. Куда Маня, туда и Верка.
Подружки они — водой не разольешь.
И все-таки случилось так, что поссорили их телята.
Маня как-то сказала на перемене:
— Ой, ведь ты не бывала в хозяйстве Петра Петровича! Как же я оплошала? Ой, не праворучница я тебе, а сто рублей убытку!
Она провела Верку по лестницам и коридорам в тесную комнатушку на втором этаже.
А там…
На столе, за стеклянными стенами, был целый подводный мир! Верка так и прильнула к аквариуму. Неподвижны просвеченные солнцем травы, от них на желтом песке дрожат серые тени… Перламутром посверкивают раковины. Из раковин устроен настоящий грот, подводная пещера. В густых зеленых зарослях трав в гроте плавают пестро и ярко окрашенные рыбки. И напоминает аквариум собою тропический лес, населенный колибри.
Рядом клетка из ивовых прутьев. В ней прыгали, чистя клювы о жердочки, хохлатые птички.
Они тиликали звонко, будто перекатывали в горле хрустальные шарики. Они дымчато-розовые, с красными перышками в крыльях, желтой каймой по хвосту.
— Тут-то что! — Верка ахнула.
На стеллаже под стеклом была коллекция птичьих яичек. Самоцветы, истинно самоцветы! Голубые, оливковые, темно-коричневые, белые, блестящие…
У Верки глаза разбежались.
— Это свиристели, — остановилась Маня перед клеткой из ивовых прутьев. — Ишь, в каких колпачках! Их Веня поймал. Едят рябину. Сущие Обжоры, прямо беда. Корма на них не напасешься, вечно голодны. Клетку хоть на каждой перемене у них чисти… Нарядные, да? У них на крылышках маникюр, как Петр Петрович говорит. Тут вот — зайка Разбегайка. Ну что, ушанчик, поглядываешь?
Разбегай заперт в железной клетке. Он сидел на задних лапках — столбиком. Держал уши рожками, смешно шевелил раздвоенной губой. Тянуло погладить его по белой, пушистой шубке.
— Прелесть! — ахала Верка.
Окна уставлены горшками цветов. Кактус, амариллисы… И лимон, и финиковая пальма в горшках! Стекла — в морозных серебряных разводьях… И пальмы! «Как это все-таки удивительно, — почему-то подумалось Верке, — что Север и Юг могут встретиться под одной крышей».
— Это еще что-о! — гордо выпевала Маня, окая. — Просто живой уголок. Ты бы летом наш пришкольный участок видела! Диво так уж диво! И томаты во какие, — она надула щеки мячиком.-Крупнящие, красные! И огурцы, и репа… Репа сладкая-пресладкая. Прямо сахар, да и только. А на пшеницу и рожь взрослые приходят полюбоваться. Потому что Петр Петрович… энтузиаст. Вот! Нам бы трактор надо. У нас ведь хозяйство, верно? У нас все мальчики-семиклассники сплошь да поголовно трактористы. В кружке технику проходят. Твоего дядю Петр Петрович привлекает, чтобы похлопотал о тракторе. Без трактора… ну, никуда!
— Но дядя при чем?
— Не скажи! У него авторитет.
Вошел Петр Петрович. Он свистнул хохлатым свиристелям, задал из пакета корм рыбкам, потрепал по ушам Разбегая.
— Привыкаешь, Вера?
— Привыкаю, — ответила ему Верка.
— Отлично. Я думаю, пора тебе включиться в шефство над телятами. Нечего от остальных тебе отставать. А каково мнение председателя совета отряда?
Маня потупилась, заперебирала пальцами передник.
— Не против я, да… Да не по правилу получится. Вера отродясь коров не видела, в телятник, посчитай, ногой не ступила, а мы, на-ко, сразу в шефы! Справится ли, сомнение берет…
Посмеиваясь чему-то, Петр Петрович ногтем приглаживал усы.
А Верку даже передернуло, дух захватило от возмущения.
И это — Маня, верная праворучница? Она сомневается, справится ли Верка с телятами! Ведь смех один… И Верка едва вытерпела, чтобы не спросить Маню, так, между прочим: «А ты мушкетером бывала? Э, это не телятам хвосты крутить, к твоему сведению». Однако смолчала: зачем Мане жизнь портить? Пусть заблуждается, если такая неверная.
Ресницы у Верки стали колючие. Шепнула Мане:
— Правильно, не праворучница ты, а сто рублей убытку. В школу я с Леней буду ходить… По-родственному! — И гордо повернулась к ней спиной.
Вечером, когда Верка учила уроки, внезапно померкла керосиновая лампа и потолок словно бы вспыхнул — бело и ярко.
— Тетя! — сорвалась Верка со стула, распахнула дверь в кухню. — Све-е-ет!
— Слава богу, — ахала Домна на электрическую лампочку. — Теперь все, как у людей. А пол, пол-то… Ну, упечатан, ну, грязнехонек, глаза бы не глядели.
Сегодня в каждой избе мыли полы…
Николай Иванович вернулся к ужину — веселый, с руками, перепачканными машинным маслом.
— Горит? — подмигнул он на лампочку. — А пришлось повозиться с локомобилем! Развалина, в чем жива душа держится…
Тетя скрестила руки на груди.
— Горит… Горит! Нашел себе службу. Еще бы: ты бы да не нашел! — У тети задрожал подбородок. — Весь свет хочешь на себя перевести? Я глаз с тебя не спущу. Дача? И будет дача. У тебя режим… — Она замахала руками, не слушая дядиных возражений.
— Катя, — сказал Николай Иванович. — У нас с тобой один режим. На всю жизнь один, Катя.
— Я у тебя до седых волос Катя! Ну что стоишь? Умывайся. Верочка, слей ему на руки. Ой, и что за человек! — Тетя покачала головой и вздохнула. — Когда только угомонится.
— Катя, — сказал дядя, — нас Петр Петрович, здешний учитель, пригласил на чашку чаю. Сходим, рассеемся, а?
Верка сумерничает. Лежит на кровати с открытыми глазами, повторяет про себя невесть отчего вспомнившуюся песенку:
Баранчик по травке-е скачет,
Ванюшка в горенке песенки поет…
Окна синеют. На сугробы, на заиндевелые сучья вербы за окном, на крыши изб и амбаров сыплется синька. Сеется с неба — оно светлеет, золотится. Гремит радио. У амбаров на столбе мощный динамик. Говорят, его даже в лесу далеко слышно.
Скрипнули половицы сеней, хлопнула входная дверь. Старушечий голос осторожно прошелестел:
— Одна, Петровна?
— Одна. — Домна закряхтела, ворочаясь на печи. — Унесла их нечистая сила к учителю. Аты намекала Родьке-то?
— Намекала, как же, — прошамкал тот же старушечий голос. — Вишь, слушать не хочет, праворучница.
— Ты — еще, еще! Долби, долби его! Попомните мое слово, съест он твоего Родьку. Пропадет Родион Иваныч, светик ясный! Все, слышь-ко, Миколе-то не ладно. На фермах, мол, удои низки, кормов нехватка. Плотина, дескать, на Талице худа… Подкапывается! А вы с Родькой просты!
Верка вытянула шею. Неужели это Домна Петровна говорит? Ну и божья коровка! А с ней Никифоровна, Венина бабушка. Она — по голосу.
— Просты мы, ох, просты, — шамкала Никифоровна. — Хоть веревки вей.
— А он не зевает. Что Родька по простоте ему поведает, Микола — на бумажку да на бумажку! Ночи просиживает над бумажками. Знамо, куда они попадут — к прокурору.
— Ой ли?
— Бога я славлю, что привел вместе жить. Раскулачивали, тиранили — и на-ко! Без угла, без двора остались на старости лет. Бог-от видит, кто кого обидит.
— Девочка, слышала я, у них сирота. Яичек ей принесла. Где она?
— Спит. Намучилась за день, радехонька месту-то. Как прислугу ее держат.
— Ой ли? Лишенько… до чего люди-то худые есть, лишенько!
— Заладила: «ой ли» да «ой ли». Будет вам и «ой», помяните мое слово! А к учителю уполз Микола не зря. Учитель да-а-вно на Родиона зуб точит: мол, не по науке председатель хозяйство ведет. Споются учитель с Теребовым — один другого стоят. Ты куда, Никифоровна? Побеседуй.
— Спасибо, набеседовалась, матушка-праворучница. Все ты пояснила, как в руку положила.
Верка сжимала кулачки. Вредная же ты, бабка Домна, белые глаза! Поссорить всех, дядю из деревни выжить надеешься. Вредная! В глаза говоришь одно, юлишь, ласковой прикидываешься, а за глаза?
Ей стало страшно. Страшно наступившей тишины, страшно потолка — он будто опускался ниже, все ниже на Верку, и стены тоже словно сдвигались. Нахлынула тьма из углов, лишь окна льдисто мерцали.
Накинув на плечи теплый платок, Верка выскользнула на крыльцо.
Луна. Мороз. Толкая впереди себя два столба яркого света, словно ощупывая ими дорогу, проехал грузовик. В кузове — девушки, парни. Гармонь. Песни. В клуб молодежь торопится.
Тени возле изб непроницаемы. Точно чернилами залиты. Темными увалами теснятся леса за белыми полями, берут деревню в кольцо.
Гремит динамик на всю округу.
И Верка свободно, полной грудью вдохнула крепкий, студеный воздух, и для страхов не осталось места.
Мороз покалывает щеки. Луна стелет половички на ступени крыльца…
А звезд сколько!
Хорошо… Верка даже улыбнулась, вздохнув. Ничего она про Домну не скажет дяде. Потому что у дяди сердце. Его нельзя волновать. Его надо беречь.
И вдруг она приподнялась со ступеньки. Замерла, напрягшись струной.
По радио говорит Петр Шереметьев. Так сказал диктор, назвавший во вступлении к передаче трижды его имя и фамилию. Петр Шереметьев — бывалый солдат, ныне знатный сталевар далекого южного комбината.
Во рту пересохло. Верка втягивала и кусала губы, удерживая рвущийся из груди крик.
— Папа… Нашелся! Папочка!
Объявился человек, который дал ей имя. День, когда он спас ее из фашистского лагеря смерти, — день ее рождения. Так сказал дядя. Ему, этому доселе неизвестному человеку, она обязана и жизнью, и самой судьбой…
Ожидал бронзовый солдат с мечом. Опустил ее с руки на землю.
— Я не бронзовая! — словно в забытье, бессвязно шептала Верка. — Я живая!
К полночи в горницу вплыла луна. Беспокойный зыбкий отсвет ее лег на потолок, стек по стене.
Лунный свет мешал сосредоточиться, путал мысли.
Что делать? Как поступить? Мучительны были раздумья… И сон, и покой бежали от Веркиного изголовья…