В дни, когда республика чествовала стодвадцатипятилетие со дня рождения дедушки казахской поэзии, я находился в больнице. Лежа в палате один, все больше предаваясь унынию, представлял себе, как там веселились люди, празднуя эту славную дату. Конечно, мне было обидно.
В узкой и длинной комнате с единственным окном, выходившим во двор, днем всегда тихо. Такая тишина обычно бывает на море, когда нет ветра, когда невыносимый южный зной морит кругом все живое и неживое. И только под лучами солнца блестит море, ослепляя глаза. Сколько раз, приезжая в родной край, приходилось мне погружаться вот в эту тишину и видеть пустынную белую гладь моря. Я знал, что мои переживания не принесут мне облегчения. И поэтому старался не думать о юбилее, о приятной встрече с гостями. Иногда это мне удавалось. Смирившись на какое-то время со своим положением, я смотрел в окно. И каждый раз над окном третьего этажа я видел узкую полосу синего неба. Только что оно, это небо, было вроде ясно, а теперь с верхней кромки окна все ниже и ниже сползало белое-белое, с дымной подпалиной облако. И как всегда, когда смотришь на кочующее в небе облако, обязательно увидишь что-то знакомое. И сейчас из этих причудливых облаков вдруг начала вырисовываться человеческая голова в мерлушковой шапке, под шапкой будто угадываю очертания облика: вот веки, вот глаза, слегка прикрытые; в задумчивости. Ниже — обвислые усы, еще ниже — белая борода. Лицо тоже белое, задумчивое, старое. Вроде я его знаю. Знаю давно, с детских лет своих, из учебников литературы. Да-а, это он...
Я улыбнулся. Чего только не бывает с человеком, когда он болеет! Ему тяжело. У него температура. А он продолжает жить думами о близком и дорогом человеке. Да и как не думать о нем! Он жил долго, жил без каких-то шести месяцев сто лет. Начал он свою жизнь с нашими далекими предками. Будучи тогда юношей, разделял он с ними невзгоды неведомой нам эпохи. Был он сверстником наших отцов и дедов. И успел еще пожить и при нас. Потому-то мы знаем и помним одного из великих долгожителей планеты, помним его в старческие годы, под тяжестью своего возраста согнувшегося, сгорбленного, седобородого, словом, точно такого, каким, он был запечатлен в учебниках и каким теперь вырисовывался из этого белого облака, подплывавшего откуда-то к моему окну. А ведь он был еще и другим. Сильным, молодым. Оживи наши предки, я уверен, они бы его не узнали. Ибо они видели его в молодые годы.
В то далекое время, когда он был молодым и сильным, жизнь была другой и люди были другими, со странностями, на наш теперешний просвещенный взгляд. В то время люди боялись всего на свете: боялись злых людей, боялись злых духов, созданных воображением беспомощных и малодушных. Не все было тогда изучено и угадано человеком в покрытом тайной царстве природы. Природа оставалась беспредельной, и человек перед ней, как перед океаном в бурю, трепетал и в каждом ее проявлении усматривал нечто грозное, таинственное и жуткое. Человек, как истинное дитя природы, тогда был или очень самоуверенным, или очень трусливым. Скажем, скотовода зимой пугали ветер, пурга, осенью — непомерно обильный дождь или, наоборот, засуха — летом; пугала и темная ночь, под покровом которой рыскали волки или подкрадывались воры, совершались набеги, творились насилия. Словом, тень ужаса и страха стояла тогда за спиной каждого кочевника.
Жил в то время среди наших далеких предков один простой с виду человек. И роста небольшого. В нем не было ничего броского, присущего степным бардам и поэтам-импровизаторам, но зато дерзости — хоть отбавляй. Скуластого и поджарого поэта, желая унизить и уязвить всячески, наделяли нелестными эпитетами его противники. Однажды даже назвали его «тайпак кара» — плосколицым черномазым. Это было во время знаменитого поэтического состязания с грозным акыном Кулмамбетом, который, к его великой чести, не ведал на своем веку поражений, за что был прозван в народе кулан-аяком, что означает буквально «быстрый, как кулан».
Мы мало знали начало жизни этого-человека. Поэтому он то напоминал старую книгу, начальные страницы которой утеряны, то являлся к нам в образе былинного героя из глубин прошлого века, одинокий, седобородый и легендарный.
Если мы что-нибудь и знаем о его прошлой жизни, то знания эти обрывочны. Например, нам известно, что его предки были батырами. Сам он стал вопреки воле акыном. Нам известно, что отцы и деды его родились и жили в предгорьях Алатау, а он родился в предгорьях Джамбула, куда в панике бежал его аул, преследуемый отрядом жестокого кокандского хана Кудеяра.
Когда народ метался в панике и страхе
и бедное кочевье гнал буран,
пришел в этот хмурый, лютый мир Джамбул...
(Подстрочный перевод)
Все это известно, но нам неизвестны его детские и юношеские годы, первая вспышка его поэтического таланта и формирование его мировоззрения. Но зато мы знаем, что его малочисленный бедный аул Екей был богат акынами. Об этом и в песне пелось:
В славном роду Екей
Сотня акынов, полсотни баксы,
Едва лишь заходит солнце,
Запевают, как одержимые, на все лады.
(Подстрочный перевод)
В этом ауле и по сей день сохраняют традиции своих предков: не пропустят случая вступить в поэтическую схватку, будь то женщины, старики или молодежь. Далее мы знаем, что он был ровесником великого Абая. Абай рано ушел из жизни, а он, Джамбул, после него жил долго, почти полвека, своей поэзией прославляя Страну Советов, обессмертив и свое имя. Он был безграмотным, а Абай был приобщен к передовой русской культуре. Один из постоянных посетителей краеведческой библиотеки в Семипалатинске, этот медлительный в движениях степной аристократ, вызывавший немалое удивление и, быть может, даже смех какой-нибудь городской барышни, читал едва ли не первым лучшие произведения русских писателей XIX века, публиковавшиеся тогда в «Современнике». И, к великому счастью казахской литературы, его мировоззрение как поэта и гражданина формировалось под воздействием ссыльных русских революционеров-демократов. Казахская письменная литература, с первых же своих шагов отличавшаяся удивительной профессиональной зрелостью, обязана своей счастливой судьбой только гению Абая. Ибо наша литература брала свое начало от этой гордо возвышавшейся одинокой, сиротливой горной вершины. Рядом с чистым родником поэзии Абая бурлила необузданной силой устная поэзия. Нам неведомо, откуда она брала свое полноводное начало, за какой далью времен, но зато мы знаем: в то время, когда ручеек письменной литературы только-только зарождался на национальной почве, устная поэзия уже переживала свой бурный расцвет и широко, уверенно несла свое изначально могучее течение. И во главе ее стоял великан народной поэзии Джамбул. Как яркий представитель устного народного творчества, он, подобно дереву платану, тысячелетиями вбирающему сок из недр земли, возвышаясь своим непререкаемым поэтическим авторитетом, возглавлял до конца своей жизни могущественный клан народных акынов.
По словам самого Джамбула, у него за всю его жизнь было гораздо больше «песенных» слов, нежели «простых». Иначе говоря, ему приходилось куда больше импровизировать, слагать стихи и петь, нежели говорить. Как на беспристрастное подтверждение этого поистине уникального факта хочу сослаться на авторитет Ильи Эренбурга, который писал в книге «Люди. Годы. Жизнь»: «В Москву я возвращался с писателями. Меня позвал в свое купе Джамбул. С ним ехал его ученик и переводчик. Джамбул рассказывал, как сорок лет назад на свадьбе бая он победил всех акынов. Принесли кипяток и заварили чай. Джамбул взял свою домбру и начал что-то монотонно напевать. Ученик объяснил, что Джамбул сочиняет стихи. Я попросил перевести. Оказалось, что акын просто радовался предстоящему чаепитию. Потом он подошел к окну и снова запел, на этот раз переводчик сказал строки, которые меня тронули: «Вот рельсы, они прямо летят в чужие края, так летит и моя песня». Кожа на лице Джамбула напоминала древний пергамент, а глаза были живыми, то лукавыми, то печальными. Ему тогда было девяносто два года».
Можно себе представить, какое это было бы огромное наследие, если бы удалось собрать все его песенные слова! Песенные слова столетнего старца равносильны столетней летописи народной жизни, сотканной изо дня в день кропотливо и неутомимо великим мастером устного творчества. Все творения устной поэзии, рождаясь мгновенно, подобно вольнокрылой птице, так же мгновенно разлетались по всей степи. К сожалению, не все вспорхнувшие однажды птицы вновь возвращаются на родные ветви. Например, знаменитое толгау («Раздумье») Джамбула нам известно только в девятнадцати строках, тогда так, по свидетельству Кенена Азербаева, очевидца и участника узунагачского айтыса, в тот день старый акын прискакал злой, обиженный невниманием организаторов и, не слезая с коня, взволнованный и яростный, пел свой толгау с утра до обеда, пел как бы на едином дыхании, не запинаясь и не останавливаясь. Далее его популярная «Устепке» («Выставка») до нас дошла всего в семнадцати строках, а, по рассказам очевидцев, Джамбул ее пел тоже долго. Так называемая выставка была организована местными властями осенью 1913 года в честь трехсотлетнего юбилея династии Романовых. Собрав всех акынов Семиречья, поставили множество юрт в том самом месте, где сейчас находится парк имени 28 гвардейцев-панфиловцев. И по наущению местных властей акыны взахлеб восхваляли могущественную династию Романовых и их отпрыска-царя; только один Джамбул со свойственной ему прямотой и дерзостью пел долго и гневно, особенно обрушиваясь на льстивых собратьев-акынов. В этих дошедших до нас немногих строках виден весь Джамбул, его неукротимый бунтарский дух, открытый полемический задор. Зная глубину его переживаний и взволнованность, можно легко представить, как немолодой уже акын говорил с огромной душевной болью и тоской о горькой участи своего народа. Перебирая теперь в памяти своей его большую жизнь, за далью времен мы постоянно испытываем затруднения. Ибо наши сведения о нем не полны. Между разрозненными сведениями остаются провалы, обрывается целая полоса еще мало изученных отрезков долгой жизни. О нем вот уже более сорока лет пишутся статьи, делаются доклады, защищаются диссертации, он давно вошел в учебники и изучается в вузах, открыт отдел Джамбула при Институте литературы имени Ауэзова, но тем не менее до сих пор собрано далеко не все, что проливает свет на его раннюю биографию, его духовный рост и формирование, он все еще недостаточно изучен, и прежде всего как крупная фигура в устном народном творчестве, как акын-импровизатор. Мы знаем, что он во всех айтысах выступал как непримиримый изобличитель пороков своей эпохи. В своей жизни он не раз вступал в поэтическое единоборство с лучшими акынами Сары-Арки и Джетысу. Среди них наиболее известны нам его состязания с поэтессой Айкумис, с девушкой Нурилой и еще с такими знаменитыми акынами, как Бактыбай, Сарыбас, Шашубай, Досмагамбет. Таков далеко не полный перечень.
Когда было угодно состязаться, как говаривали прежде, языком, он был непобедим. Многое он познал в жизни, но только не горечь поражения. Рассказывают, что сражал он одним ударом, одним, по-джамбуловски острым и точным, выпадом. После чего противники его, словно парализованные, лишались дара речи. Под одобрительный гул в честь победителя почти все они уходили красные от стыда, жалкие и пришибленные. Ни разу великий акын не уклонялся от схватки, вступал в бой открыто и яростно, шел на абордаж и потопил в пучине забвения не один гордый корабль, бороздивший безбрежный океан устной народной поэзии. Народ помнит своего непобедимого поэта, помнит почти все его знаменитые поединки и победы, но не все подробности сохранились в памяти.
Из айтыса в айтыс рос его авторитет. Особенно возвысил его как поэта и гражданина знаменитый айтыс на летнем джайляу у подножия Алатау, с тем самым Кулмамбетом, который прослыл куланом быстрым. По существу, это было вершиной импровизированного айтыса. Конечно, он был наслышан о непревзойденном акыне Кулмамбете, хотя и не доводилось еще с ним встречаться. Рассказывали, что Кулмамбет только что победил одного за другим девять известных акынов. И он был горд, окрыленный столь редко выпадающей на долю поэта-импровизатора удачей. И, окруженный льстивой, шумной толпой, чувствовал себя старый акын на гребне вдохновения, упивался собственным величием и только искал повода для новой схватки.
У порога сидели, понуро свесив головы, девять акынов, побежденные им, точно воины, только что проигравшие битву, а рядом лежали онемевшие их домбры. И тут вошел неприметный, неказистый поэт из бедного рода Екей. Кулмамбет сразу обрушился на него: «Не на погибель ли свою собрался, юнец? Нарвешься небось на острый мой меч!»
В поэтическом состязании, как в любой схватке, психологическое значение имеет первый удар, неожиданный, резкий выпад, ошеломляющий противника. Опытный Кулмамбет не преминул воспользоваться этим испытанным приемом. Но все же пришлось тем не менее и ему, первому акыну Джетысу, признать свое поражение.
Конечно, Джамбул обладал несравненно более широким поэтическим диапазоном, чем Кулмамбет, который был все же акыном старой закалки. В пылу полемики он старался прежде всего задеть достоинство своего противника, унизить его род, ловко играя на темных родовых инстинктах и распрях, восхваляя при этом «своих» баев, биев, батыров. Джамбул принял его вызов и говорил от имени бесправного степного люда.
Еще один примечательный факт: в степи со стародавних времен существовала своеобразная демократическая традиция айтыса — обе стороны устами своих акынов высказывались предельно откровенно. И поэтому айтысы зачастую превращались в арену открытой классовой борьбы. Начинаясь, как правило, с каких-нибудь безобидных придирок или взаимных упреков и уколов под взыскательным взором собравшегося народа, акыны иной раз поддразнивали, поддевали друг друга колкими и едкими словами, все это даже входило в ритуал и норму айтыса. Тем самым опытные акыны старались не только вызвать друг у друга гнев, задеть за живое, но и пробудить полемический задор. Айтыс накалялся быстро, нарастали его темп и острота в полемике. Этому немало способствовал и народ, который слушал затаив дыхание, чутко реагировал на все удачные находки, остроты, то и дело взрываясь вдруг поистине гомерическим хохотом. По мере того как накалялась атмосфера, словесные стычки начинали выплескиваться из частного, личного в интересы рода, племени, и, в конечном счете, уже когда айтыс достигал своего апогея, скрещивались обнаженные шпаги противоборствующих классов. Там, где не удавалось отомстить насильникам за свои безмерные страдания и унижения острием меча и копья, бывало, народ прибегал к устам своего отважного акына, карая обидчика публично.
Как все большие и малые произведения устного народного творчества, творения Джамбула дошли до нас благодаря народной памяти. А ведь хрупкая память кочевого народа, не имевшего своей письменности, перенесшего на своем веку постоянные гонения и притеснения то кокандского хана, то царского правительства, в борьбе и бедствиях не все, видимо, сумела удержать; я уверен, что многие творения акына, которому был семьдесят один год, когда свершилась революция, забылись или затерялись в изломках судьбы народа. Старый акын, выходец из народа и разделивший его участь в своем творчестве, протяженность которого была почти равна одному веку, отражал последовательно, шаг за шагом и историю его, и судьбы, печали, радости, подъемы и падения, тревоги и торжество, поиски и заблуждения.
У нас еще в памяти, как к концу жизни его имя стало чуть ли не знаменем советской поэзии, и его нередко называли великаном. Мы не знаем, как он сам, человек правдивый и прямолинейный, на это реагировал, соглашался или нет. Но нам известно другое: он знал силу своего таланта. И как человек, не умевший кривить душой ни перед кем, он за свою жизнь как-то раза два или три доверительно поделился с самыми близкими друзьями, сказав, что его оберегает его тигр. Да, будучи суеверным человеком, воспитывавшимся с колыбели на традициях фольклора, он, видимо, верил в это мифическое чудо. Особенно в знаменитых айтысах, в кульминационный момент искрометного состязания, когда та или другая противоборствующая сторона под одобрительный гул своих сторонников впадала в экстаз, видимо, муза вдохновения являлась к нему грозной, нападающей силой, и не иначе как в образе тигра. Кстати, незадолго до кончины тяжелобольного старца посетила группа писателей во главе с Сабитом Мукановым и Абдильдой Тажибаевым. И, как принято в таких случаях, они старались утешить его: «Ничего, Жаке, бог даст, еще поправитесь». В ответ он лишь покачал головой и тихо сказал: «Нет, детки мои. Перед вашим приходом ушел от меня мой тигр. Я хотел воротить его, но он не обернулся. Скрылся за холмом. Значит, я умру». Итак, тигр его ушел — ушла и его поэзия. Свою жизнь он без поэзии не мыслил.
По рассказам близко знавших его людей, старый акын любил жизнь, душа его тянулась к молодости. Видимо, странно было наблюдать современникам, как вдруг оживлялся этот не в меру капризный, дерзкий старец при виде красивых женщин. Он, как истинный поэт, увлекался легко, поразительно пылко воспламенялся, забывая себя и свои годы. Видно, вечно юное сердце акына было непокорно и неподвластно ему. Поэтому он до глубокой старости не переставал влюбляться во все прекрасное, молодое, будь то неизменно притягательная красота женщины или буйное цветение весенней природы. В этом отношении он был сродни великому Гете с его неиссякаемой жаждой любви.
Во время айтыса с прекрасной девушкой Айкумис акыну она напоминала дикий цветок степи. Душа старого акына переполняется ее неотразимым очарованием. И он мгновенно зажигается трепетным юношеским порывом, о чем со свойственной ему прямотой заявляет ей довольно откровенно:
Несчастны в этом мире девушка и джигит.
Что не могут друг друга открыто любить.
Вечная необузданная, нетленная страсть
При виде тебя просыпается во мне опять.
(Подстрочный перевод)
Вдохновенный поэт в каждый свой айтыс вкладывал всего себя. И поэтому после айтыса он обычно угасал так внезапно, точно потухал, как потухает покинутый путником очаг в степи. Я думаю, в такие минуты он наверняка уходил в себя, искал уединения, молчал, подолгу слушал беседы земляков, слушал и песню, щебетанье птиц, шелест листьев, ночные таинственные звуки в степи или суровое молчание гор. В такое время он, наверное, бывал нелюдимым, хмурым, но менее капризным, словно долго восстанавливал растраченные поэтические силы.
Он еще любил ездить. Ездил из аула в аул. Нетрудно представить себе, как он садился на какую-нибудь клячу, положив домбру, неизменную спутницу, поперек седла, и отправлялся в дальний путь.
Не помню, у кого читал, что одинокий и вдумчивый путник испытывает особую пьянящую радость от единения с миром. И я полагаю, что акын, как все истинные степняки, неузнаваемо преображался в пути. Ехал ли он на восток или на запад, не имело, собственно, значения, но самое главное то, что он был один на один с природой благословенного края Джетысу. Позади громоздились горы Алатау. А впереди открывалась великая равнина. Над головой сияло солнце. И пустынная ширь казахской степи, покрытая зеленым плюшем молодой полыни, кое-где серебрилась ковыльной волной. И со всех сторон доносился одинокому путнику дикий неистребимый запах полыни.
Я уверен, что в такие благословенные минуты, когда природа открывалась так просто и естественно, сходила с лица и привычная капризная гримаса, и он с сияющим взором широко открытых глаз смотрел зачарованно на этот одухотворенный божий мир. В нем все пело. Он не притрагивался к домбре; самая лучшая домбра, из которой можно извлечь самую нежную мелодию, — это душа поэта.
В окружении безмолвной первозданной природы он незаметно для себя сливался с нею. И ее дивная красота пленяла его, возвышая его поэтическую натуру, и тогда он забывал свою бедность и невзгоды. И он пел о природе, пел о простых и прекрасных, как она сама, людях. Он был голосом степи. Он все постигал, постигал просто, естественно и без особого усилия, в основном чутьем и сердцем. В такие минуты, видимо, он уподоблялся Гомеру, ибо его поэтическая мощь была поистине неистощима. Я знаю, что не все наделенные мощным талантом имеют право быть сравнимы с древним старцем мировой поэзии. Такое сравнение ничего не прибавило бы ни к его чести, ни к его поэзии. Только тот достоин, кто из глубины веков сумел донести душу своего народа.
Я до сих пор сознательно не останавливался на его творчестве последних десяти лет. Ибо каждая его песня тех лет доходила до самых отдаленных окраин. И все они рождались на виду у всех. И поэтому так популярна его поэзия, созданная после тридцатых годов, в которой ярко и объемно отразился пафос воодушевленного народа незабываемых лет.
По словам самого поэта, девяностолетний старец в это время словно родился заново к жизни и, окрыленный всеобщим энтузиазмом, воспрянул помолодевшей душой. Поразительно то, что самый старый человек в Стране Советов глядел на рождающийся новый мир глазами удивленного младенца.
Полусонная, дремотная жизнь в степи укачивалась на горбах верблюда, во всех своих проявлениях текла медленно, не спеша, не погоняя и не подхлестывая ни в одном из уголков всей ее монотонной шири; так это было и раньше, при предках, продолжалось это и позже, после них, и когда этот дремотный покой показался акыну незыблемым, вечным уделом ленивой, феодально-родовой степи, вдруг, после Октябрьской революции, в одночасье пришла она во всеобщее движение, набирая с ходу бешеный скачущий темп. И, подхваченный всеобщим движением народа, старый акын в порыве нахлынувшего вдруг самого неподдельного, искреннего чувства, пел, слагая стихи обо всем увиденном, прочувствованном и продуманном теперь уже в новой эпохе. На его глазах сбывалась сказка, возрождалась та самая обетованная земля, о которой говорилось в древних дастанах и киссах, им же самим поэтически пересказанных не однажды. Страна из сказок и легенд превращалась в реальную действительность. И, видимо, было жаль, что воспетые им народные заступники — Утеген-батыр, Суранши-батыр — не увидели желанного жер-уюка, которого всю жизнь искали на взмыленных конях, не ведая ни сна, ни покоя. И сожаление о печальной памяти героев, видимо, еще более усилило потребность старого акына воспеть батыров новой эпохи в назидание грядущим потомкам. И он воспел во весь свой голос по-юношески пламенно, вдохновенно вождя, руководителей партии и правительства, непобедимую Красную Армию и ее полководца «Клима-батыра», словом, всех тех, чьи деяния по-настоящему волновали его и приводили в трепетное чувство.
Советский народ хорошо помнит его исключительные заслуги в годы войны. Тогда воодушевляло не столько незримое присутствие старого акына в строю сражающегося народа, сколько целеустремленный и целенаправленный мощный дух его призывной поэзии, как необходимый воспитательно-психологический фактор, неотразимо воздействовавший на патриотическое чувство каждого из нас, нравственно возвышая и вдохновляя на подвиги.
Кого не восхищал тогда пылкий патриотизм почти столетнего старца! Его могучий дух и талант, презрев годы и старческие недуги, в суровый час испытания продолжали бодрствовать, служить, как и прежде, людям, всеобщему благородному делу, и в устах его неизменно звучал боевой клич, обращенный к своим сыновьям и дочерям разных национальностей, сражавшимся там, на переднем крае, с фашизмом. Ему удавалось всегда находить самые нужные и необходимые, доходящие до сердца слова, слова то меткие, как пуля, разящая наповал, то мягкие и нежные, как добрая дедовская ладонь; и с каждым новым стихотворением его приглушенный старческий голос доходил до каждого солдата сквозь гром орудий. Вспомним потрясшее каждого из нас до глубины души знаменитое «Ленинградцы, дети мои! Ленинградцы, гордость моя!» В те трудные годы войны, пожалуй, во всей нашей стране он один, облеченный столь огромным моральным правом своего возраста и поэзии, мог так по-отечески проникновенно, с состраданием и болью в сердце обращаться к жителям героического города на Неве.
Все это мы знаем. Все это мы помним. Все это, без исключения, в памяти благодарного народа. Но, к сожалению, мы до сих пор мало знаем Джамбула раннего, каждодневно, неутомимо создававшего семьдесят шесть лет подряд подлинно народную поэзию. И еще ту его жизнь, когда он был сказителем, живым кладезем богатейшего фольклора. После первой Декады казахского искусства в Москве он, радостный и вдохновенный, шесть дней подряд напевал Кенену Азербаеву свой, видимо, джамбуловский вариант знаменитого дастана «Кер-оглы».
Он был еще композитором, сочинял в молодые годы множество кюев, и нам приходится теперь с сожалением признаваться в том, что и они еще не собраны. Признаться, мне стало неловко, как-то неуютно сразу, когда об этом впервые узнал случайно из статьи простого энтузиаста, редактора районной газеты, по собственной инициативе занимающегося творчеством раннего Джамбула. И по сей день этот факт не оставляет меня в покое, нет-нет да и вспомнится вдруг, что мы, потомки его, в неоплатном долгу перед его памятью.
В этой статье я старался говорить в основном о том малоизученном и, следовательно, малоизвестном народу периоде, о том самом периоде, в котором он создавал, безусловно, гораздо больше. И это малоисследованное его творчество, подобно погруженной в глубине океана части айсберга, спрятано от наших глаз.
А ведь у кого не бывает желания взглянуть на скрытую подводную часть громады! Пусть даже в смутной надежде через раннее творчество великана народ* ной поэзии, этого поистинё Сыпра-жырау, пролить свет на не прочитанную еще страницу истории жизни казахов.
1976 г.